Вениаминыч. Опыт художественного исследования

Алексей Николаевич Григоренко родился в 1955 году в Горьком, в семье инженеров-автомобилестроителей. Окончил Литературный институт имени А.М. Горького. Работал дворником, сторожем, грузчиком, в редакции альманаха «Памятники Отечества», редактором отдела литературы журнала «Советский воин», редактором исторической московской редакции издательства «Столица». Публиковаться начал в 1988 году. Печатался в журналах «Литературная учеба», «Советский воин», «Москва» и др. Автор четырех книг прозы.
Член Союза писателей России. Живет в Москве.

В который раз перечитывая «Другие берега» Набокова, я всегда поражался его пристальной фотографической памяти, мельчайшим деталям вещей и игрушек, окружавших его в самом нежном возрасте детства и искусно воспроизведенных спустя целую жизнь. Сокрушался он лишь однажды, что забыл кличку собачонки в Биаррице в 1909 году, принадлежавшей девочке Колетт из Парижа, в которую будущий десятилетний писатель был в ту пору влюблен. Но через пару страниц имя собачки все же всплыло из глубин прошедшего времени, и Набоков радостно его несколько раз повторил: Флосс! Флосс!..

Увы, память моя весьма дырявая, и впору лишь позавидовать великому писателю, слагателю блистательных текстов.

И сколько бы я ни старался, сколько бы ни пытался воскресить в минувших годах имя нашего приземистого, черного от водки и табака ростовского плотника, имя это прежде померкло, а затем и рассеялось паром над нашей гуменецкой округой, и остался до веку он просто Вениаминычем. Кажется, так мы и называли его, минуя неважное и безликое имя в сравнении с роскошным, вовсе не ростовским и не советским его отчеством.

Началось же все с прозаического и простого: в забытой Богом деревушке под Ростовом Великим, прежнее величие которого застыло разве что в белокаменном кремле митрополита Ионы Сысоевича и в горделивой приставке к имени града, мы с приятелем купили по избе за ничтожные пустяки. Дело было в середине 80-х годов, ознаменовавшихся великими политическими и экономическими экспериментами: поворотом северных рек для орошения хлопковых полей в Средней Азии, продовольственной программой ради блага и насыщения голодного населения СССР и уничтожением неперспективных деревень в бесперспективных для развития сельского хозяйства районах страны. Если говорить по-простому — уничтожение Нечерноземья со всеми вытекающими из этого обстоятельствами. Реквием этому гигантскому начинанию партии и правительства спели писатели-«деревенщики», и посредством этих славных людей, допущенных ненадолго из российской глубинки к типографским машинам офсетной печати в Москве, идеологи из ЦК, надо думать, просто выпустили пар, снизили градус социального и общественного напряжения, если вообще заморачивались на подобные темы.

Ну а из своего опыта той поры, пока покупал, отстаивал и оформлял свое деревенское приобретение, могу рассказать, что некогда крупная и многолюдная наша деревня, в которой был магазинчик с нехитрой снедью и с водкой, а также часовня с несколькими первостатейными иконами, находящимися с 50-х годов двадцатого столетия в коллекции Ростовского музея-заповедника, а также начальная школа в одном из домов, тоже была приговорена к ликвидации. Народ, все еще живший здесь, будучи вышколенным суровым строем подсоветской жизни, бескомпромиссными начальниками и беспросветной работой в совхозе за трудодни, и не сопротивлялся особенно разорению родного гнезда. Имена первых поселенцев мне удалось установить по Писцовым книгам 1629 года, но безвестно, безгласно деревня была ровесницей Ростова, упомянутого впервые в византийских хрониках времен патриарха Фотия под 862 годом. Но кто ведал об этом? Да это и понятно вполне: справные крестьяне-пассионарии еще в 30-х годах двадцатого века были рассеяны по подзолам Русского Севера, а остатки тех, кто уцелел, выбиты в Отечественную войну, ну а потом другие беды пришли: голод, холод и беспросветность жизни без паспорта крепостного раба колхоза имени Кагановича... В глухозимье деревня становилась необитаемым островом, заметаемая снегами в рост человека; часовню разобрали на кирпичи — за ненадобностью; магазинчик упразднили — за ненадобностью; детей уже никто не рожал как за ненадобностью, так и по естественной ветхости дней тех, кто еще здесь цеплялся за видимость жизни, — так и школа стала больше уже не нужна; подростки продолжали учебу в Шурсколе, в пяти километрах от нашей деревни, чтобы по достижении возраста уйти служить в армию и больше никогда не возвращаться сюда. Матери их мечтали о том и благословляли: что угодно, куда угодно — только не возвращайтесь... Школьники добирались в Шурскол через сугробы на лыжах, выходя затемно, а вечером, возвращаясь, иногда отбивались лыжными палками от волков. Хлеб и окаменевшие пряники теперь покупались в Жоглове, в трех километрах, до которого тоже следовало еще добраться через поля и Лисавскую рощу. Три раза в день по раздолбанной тракторами дороге ходил автобус в Ростов и обратно, но ходил он по центральной дороге от Жоглова — следовательно, и до нее нужно было идти три километра...

Трудно было назвать это жизнью. Понятно, что за несколько лет население нашей деревни оскудело до чрезвычайности: из полутора сотен домов к нашему появлению здесь осталось два десятка, а зимовали здесь вообще всего шесть человек: две семейные престарелые пары и одна старушка бобылка с древней свекровью. Необитаемые дома были брошены, стояли с растворенными дверями, без оконных рам, разваливаясь от ветхости и погибая в странных, необъяснимых пожарах. Летом здесь становилось чуть веселее: из других городов и поселков приезжали дети и внуки стариков зимогоров, или другие дети и внуки привозили на малую родину своих стариков, летовавших на своей малой родине. Бывшие насельники этого места копали огороды, сажали картошку-капусту, ходили через лог на Гуменецкое кладбище поминать и молиться за почивших своих, переходя речушку Кость по бобровым плотинам. Помнили они и свои грибные места в окрестных лесах, и малинники на месте сгинувших еще при Екатерине далеких лесных деревень. «Тихая моя родина...» — как сказал один из безвременно ушедших русских поэтов. Когда-то здесь, на Гуменецком холме, стояла нарядная церковка Покрова Божией Матери, которую в первые годы девятнадцатого столетия выстроили своим коштом предки наших сельчан. Имена их известны по Исповедным росписям тех времен, и можно только представить себе умозрительно, как радовались они этим новым стенам возводящегося храма невероятного изящества и красоты, вовсе не предусмотренного епархиальными типовыми архитектурными проектами-планами, на что и дерзнул замечательный священник Александр Иванов Розов, самый яркий представитель многовековой священнической ярославской династии. Из поколения в поколение наши крестьяне принимали под этими сводами святое крещение, радовались в светлые двунадесятые праздники и скорбели постами, а по прошествии отведенного срока жизни под этими высокими небесами и на этих привольных полях и лугах, окаймленных лесами и вековым бором, лежали в отверстых гробах, принимая в хладные руки разрешительные молитвы и последнее целование от родных, остающихся до времени жить и трудиться на этой благословенной земле.

Но и всему этому размеренному строю жизни и смерти надлежало все-таки завершиться по воле «кремлевских мечтателей», прибывших в пломбированном вагоне из сытого нейтрального Цюриха через пожарища и разруху Великой войны бороться за «счастье трудового народа». В 50-х годах двадцатого века церковку эту взорвали в заботе о том, чтобы кого-нибудь не привалило ветхой церковной стеной — предприимчивые потомки строителей храма выбирали из стен большемерный кирпич для хозяйственных нужд и довыбирали в конце концов его до опасных аварийных значений. А прежде, в 1941 году, перед самой войной, отсюда извлекли дивной красоты иконостас и поместили опять же в Ростовский музей. Можно сказать, чудом спасли — ведь храм после закрытия едва ли не десятилетие простоял без присмотра, хотя формально община числилась на бумаге до 1940 года. В середине 70-х годов, когда у реставраторов наконец-то дошли руки до профессиональной расчистки Гуменецкого иконостаса, искусствоведы с изумлением выяснили, что работой принадлежит он ни много ни мало мастерской прославленного иконописца Дионисия. И до сих пор не утихают споры о том, каким же образом эта жемчужина оказалась в нашей глуши, среди лесов и полей. Тут поминаются имена дьяка Данилы Мамырева, «министра иностранных дел» времен царя Ивана III, из чьей вотчины, сельца Поникарова, иконостас был перемещен на Гуменец в 1823 году, и архиепископа Тихона Голенина, участника Великого освященного собора, сподвижника прп. Иосифа Волоцкого и архиепископа Геннадия Новгородского в борьбе с ересью жидовствующих. Княжескому роду Голениных во времена древнего удельного Ростовского княжества принадлежал Гуменец со всей обширной округой.

Но в пору нашего появления здесь все эти мистические и исторические сопряжения были скрыты от нас.

Потому и купили мы избы с приятелем за сущий бесценок. Я отдал за крепкий высокий пятистенок хозяевам в Ростове всего триста рублей, хотя дом был застрахован на пять тысяч рублей, то есть мы имели дело с сущим советским абсурдом: дом выгоднее было сжечь, чем продать... Местный златоуст и хозяйка последней коровы этим делом и промышляла время от времени: при нашей здесь жизни она сожгла два дома, — про страховку ничего не известно, ну, про такие криминальные дела никто бы и не рассказал никогда. Потому и наши владельцы не рискнули свои дома сжечь, но предпочли все-таки малые деньги за них получить, а не сесть за решетку за мошенничество со страховкой. К слову, к концу жизни златоуста-старушки она, по всей вероятности, сожгла и наш дом вкупе с соседским. Ну, тут уж не пойман — не вор, хотя в пасхальную ночь 2000 года в деревне, кроме нее, не было ни души. Пришлось смириться с неизбежной потерей и уехать отсюда на десять лет. Бабуля оказалась настоящей пироманкой, хорошо известной в нашей округе, — получение страховки или месть за что-либо были живительной, непреодолимой силой ее искусства поджога. В послевоенные годы она и в лагере несколько лет отсидела, правда, не за поджоги, а за банальное совхозное воровство.

Покупка-продажа осложнялась еще и тем, что в то время был крепкий запрет на такие операции здесь, ведь деревня предназначалась к полной ликвидации, к уничтожению, и оставшиеся пока здесь насельники каждую осень или весну с трепетом ожидали принудительного отселения в Шурскол или же в Жоглово, и главной заботой было успеть до рокового времени Х выкопать картошку и убрать урожай. А весной ломали все голову: «Стоит ли заморачиваться с посадками? А вдруг в мае нас как раз и погонят отсюда?..» Потому и над нами, заезжими, смеялись они: вот дурачье! Отдают по триста рублей, а завтра здесь все дома спалят, а землю запашут под горох!..

Но мы все же рискнули купить свои избы, следом за нами еще кто-то пришлый явился, а спустя полгода, средней весной, со скрипом разрешили покупать и землю здесь, и брошенные дома, и даже строиться — но только для местных: отступился совхоз с красочным названием-именем «Киргизстан» от нашего Ломского холма. Так власти перестраивались и ускорялись по завету пустоголового генсека, перелагая заботы о воплощении в жизнь Продовольственной программы на плечи самих трудящихся. Мы же не были местными, но все-таки никто не стал заморачиваться с судами и с изгнанием нас из древних ростовских пределов, в силу вступало не только «ускорение», но и «новое мышление», и ростовские чиновники нехотя оформили документы на наши приобретения. Ну конечно же не без понятных и классических бюрократических проволочек.

В связи с тотальным запустением и обезлюдением нашей деревни большинство домов просто исчезли — развалились и сгнили либо погибли в огне. От 600 жителей, по Исповедным росписям последнего «спокойного» года двадцатого века — 1913-го, осталось шесть человек — так налицо читались истинные цели и задачи октябрьского переворота 1917 года. Тлен и разруха коснулись и нашего 300-рублевого пятистенка — скотный двор, по-северному пристроенный к избе, пал первой жертвой неумолимого времени: сперва провалилась, а затем и рухнула крыша, подгнили углы, заливаемые дождями. Когда я купил пятистенок, от двора оставались стоять только покосившиеся бревенчатые стены, по центру двора лежала громадная куча черных деревяшек, сломанных стропил, деревянной чешуи кровли, каких-то гнилых досок и прочего мусора. Весной жена нашла в этой куче черного тлена икону Двунадесятых праздников...

На самом деле это отдельная обширная тема и повод порассуждать о том, что же произошло с русским человеком. Почему случилось столь катастрофическое и массовое, явное по многим признакам отступление от святоотеческой веры? Более не нужны стали храмы, выстроенные на трудовые прадедовские копейки, намоленные, благоукрашенные и вычиненные с любовью и упованием не только на собственную жизнь в будущем веке, но и на текущую жизнь рода — своих сыновей, внуков и правнуков; больше не нужны стали иконы, ими топили печи, их выбрасывали на такие вот мокрые гнилые кучи, как в нашем дворе. Без душевного сокрушения и ужаса невозможно смотреть на фотографии массового сожжения икон в двадцатые годы, на демонстрации под лозунгами «Закрыть храмы!», на тюрьмы и узилища, в которые превращались древние монастыри. Поневоле есть малая отрада в том, что чудесным образом сохранился Дионисиевский иконостас из нашей гуменецкой Покровской церкви, и, конечно, остается надежда... Понятно, что «отступление попущено Богом», как сказал святитель Игнатий Брянчанинов и продолжил: «Не покусись остановить его немощною своею рукой». И вот ведь что страшно в этих словах: они сказаны были в середине внешне благополучного во всем девятнадцатого столетия, когда синодальная Русская Церковь «цвела и пахла» и в церковных реестрах числились сотни первоклассных многолюдных монастырей, а приходские русские храмы и вовсе затруднительно было посчитать. В нашем Ростове Великом с невеликим же населением в 30 тысяч насчитывались: один древний собор, пять кремлевских церквей, двадцать два церковных прихода и пять первостатейных монастырей, которым благоволили цари начиная с Ивана IV Грозного и заканчивая Николаем II. И если все это, наличествующее вживе и в целости, считать, по слову святителя, «отступлением» и сравнить с тем, что имеем сегодня, то что, по сути, можно сказать?.. О каком таком отступлении говорит святитель Игнатий? Конечно, святитель имел в виду совершенно другое, о чем мы можем только догадываться, — он говорил о душе человеческой. Соборная душа, соборное национальное сознание отступали от веры и от векового образа жизни. Душа разлагалась лжеименным пагубным знанием, оголтелой пропагандой «равенства-братства», лживой заботой о «социальной справедливости» и несбыточными обещаниями сказочных благ призрачного коммунизма, который до времени бродил по Европе, но ядовитые, смертельные цветы свои взрастил именно здесь, на нашей земле. Потому покорно и тупо крестьяне отдали на поругание церковные святыни свои, а затем не препятствовали осквернению и разрушению храмов... Без Бога стали жить лучше, сытнее, богаче?.. Но, конечно, дело тут вовсе не в сохранении видимых храмов. Разрушение их — символ и знак внутренних тлетворных процессов, происходящих в душе человека. «Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей», как не ложно сказал Достоевский в «Братьях Карамазовых».

Но эти риторические вопросы можно задавать бесконечно, как и лить крокодиловы слезы по сгинувшей Атлантиде — прежней России, или Святой Руси, облеченной в волшебный и красочный флер нашего фантасмагорического представления. «Не покусись остановить это отступление немощною своею рукой, — говорит святитель Игнатий и продолжает: — Себя спасай...» Но речь тут идет не только о теле, которое тоже надо спасать от пагубных привычек, от грехов и всего такого, но о душе. Ну а как вот спасать? Ответ одновременно сложен и прост: возвращение к себе самому, возвращение к праотеческим благочестивым обычаям, к неукоснительному соблюдению заповедей, к ежедневному молитвенному правилу, к полноценной церковной жизни. Сказать-то легко, но уже невозможно преодолеть инерцию гибельного мира и века сего... И кто из сегодняшнего духовенства может адекватно ответить на этот вопрос?..

Обер-прокурор Святейшего Синода К.П. Победоносцев, великий мыслитель и значительный человек, тоже пристально размышлял над этой проблемой в конце девятнадцатого столетия и ничего не нашел лучше рецепта «подморозить Россию», остановить распад на атомы и замедлить тление. Но как это можно было воплотить в тогдашнюю жизнь?..

Сегодня тем более невозможно ответить на этот вопрос.

«Себя спасай...»

Можно еще аналогию привести: на фронтоне храма Аполлона в Дельфах была надпись «Познай самого себя», которая на века, можно сказать, предопределила ход античной истории, культуры и философии. А в наши дни какая-то овца в Интернете ответила античным философам-мудрецам: «Ладно, познала себя, ну а что дальше?..» И мы, к сожалению, подобны этой овце и тоже не в состоянии понять, что стоит за этим «себя спасай». Прп. Серафим дополнил эту фразу: «И тысячи вокруг тебя спасутся», — но и это не проясняет сокровенной сути сего пожелания и благословения.

Я отреставрировал найденную икону, и она вот уже 35 лет стоит у нас дома в красном углу.

Купленный пятистенок требовал какого-то ремонта: сгнили нижние венцы сруба, крыша текла, зимние подслеповатые рамы, вставленные еще в 60-е годы, намертво были зажаты естественным проседанием периметра дома, двери не закрывались, ступени крыльца проваливались...

Кто-то из местных присоветовал пригласить из Ростова плотника Вениаминыча с его бессменным напарником — но если мне не вспомнить ныне имени Вениаминыча, то тем более я не помню имени коллеги его, даже не помню, как он выглядел. Как не помню того, что они, по сути, делали по дому. Но это теперь и не важно — после Вениаминыча были и другие плотники-ремонтеры, а на рубеже тысячелетий, в пасхальную ночь, дом наш погиб в огне по (не)известной причине.

Тогда же, весной 1988 года, на нашем посаде и появился Вениаминыч с напарником — низкорослые, приземистые ростовские мужички, проспиртованные и прокуренные до черноты, обожженные немилосердным солнцем на браконьерских рыбалках на Неро, закаленные крепкими снами в изнеможении от потребленного алкоголя в пивном павильоне во рвах и валах заросшей крапивой и лебедой ростовской земляной крепости, распланированной заезжим архитектором Яном Корнелиусом ван Роденбургом, который был «жилец Голландской земли, города Амстердама, городовой мастер», по заказу царя Михаила Федоровича в 1631–1633 годах. Кривоногие, в старых штанах и рваных бушлатах, с вонючими цигарками в редких желтых зубах, ростовские мастера поставили на землю свои ящики с плотницким инструментом, осмотрели избу и вынесли свой вердикт: все можно поправить, исправить, подколотить и замедлить период полураспада. По методу Победоносцева совершенно, что говорить.

Если напарник Вениаминыча безвозвратно истлел в моей памяти вместе со своим обликом и именем, то Вениаминыч утратил одно только имя, да оно ему, по сути, и совсем было без надобности. И разве можно было забыть его низкий иронический голос, пробивающийся через утробный и хриплый мокротный кашель, его смешки и ухмылки над тем, о чем он нам порой рассказывал, — рассказы эти были вообще-то не смешными, но страшноватыми по определению. Они напоминали спил старого дерева, по которому можно было прочесть не только затейливую житейскую историю Вениаминыча, как редкостного человека, но и историю рода, края, страны. Начались эти рассказы между топором, молотком и пилой совсем с простецкого — с того, что жен своих они уже «погребли», и сказано было об этом между делом, как о чем-то само собой разумеющемся и легковесном: «Умерла так умерла». И это нас, в ту пору молодых, весьма удивляло: смерть, которая неминуема и неизбежна, страшила сумрачным мороком издалека — болью, болезнью, посмертной судьбой грешной души, а у Вениаминыча было премудрое и простое, вполне, кажется, народное отношение к смерти: что толку печалиться и скорбеть, если смерть неизбежна и никто не минует участи этой? И думалось мне: а ведь был Вениаминыч когда-то молодым и красивым, плотником хоть куда, и рот его был полон крепких акульих зубов — на спор, за стакан портвейна перекусывал ими гвозди, и глаза его карие под кустистыми бровями горели огнем, и никакая паленая водка, никакое курево, никакая советская власть не могли сломить его могучего, сильного тела, и, когда пришла пора жениться, понравилась ему молодуха из Поддыбья, и никуда не делась она от ретивого и напористого Вениаминыча, стала верной женой до своего смертного часа, все вынесла, все претерпела и упокоилась на родовом кладбище в Судино, близ снесенного храма, где хоронились уроженцы Поддыбья. Были и дети у них, но Вениаминыч ни разу о них не помянул. Выросли, встали на крыло и оставили навсегда свою оскверненную, запустевшую малую родину. Ленинград и Москва ожидали лимитчиков на заводах своих, бесчисленные комсомольские стройки, разбросанные по всей стране, БАМ и Якутия, Новый Уренгой и освоение нефтяных полей на Ямале — все это ожидало своих героев, беженцев поневоле из неперспективного для жизни Нечерноземья. Да и что было сыновьям делать в Ростове, где едва теплилась цикорная фабрика, построенная предприимчивым купцом Селивановым в конце позапрошлого века, и из доступных развлечений были разве что браконьерская рыбалка на озере Неро и пивные ларьки на валах голландского фортификатора, чье имя из собутыльников Вениаминыча никто слухом не слыхивал.

Так Вениаминыч и жил на ростовской улице Бебеля, хотя кто такой Бебель и какое отношение имел этот Бебель к тысячелетнему граду Ростову, он так и не узнал никогда, — строил дома и сараи, ловил огромных икряных щук на подледных рыбалках на озере, аккурат напротив Спасо-Яковлевского монастыря, летом на утлом челне под Поречьем перегораживал Воржскую копанку километровой сетью, собственноручно сплетенной, и материл непотребными словесами громадных озерных сазанов, которые мало того что никогда не попадались в улове, так еще костяным плавником, возвышающимся над широкой сизой спиной, резали, как ножом, Вениаминычево драгоценное достояние и уходили в родную мутную сапропелевую стихию набирать силу и вес. Ну и главным развлечением после плотницких и рыбацких трудов была пивнушка неподалеку от храма, где под спудом покоятся мощи преподобного Исидора Блаженного, которого весьма почитал богомольный царь Иван Грозный и над чьей гробницей построил церковь Вознесения Господня в валах. Вот в пивнушке и шла развеселая жизнь с друзьями-товарищами, с соревнованиями, кто больше выпьет и кто последним защитником града Ростова упадет ничком или навзничь спать в рекомых валах; в бесконечных анекдотах и в рассказах о том, как прошла очередная охота в озерных плавнях на уток; как добыли секача возле Глебовского озера; как ловили в особенные петли-ловушки расплодившихся бобров на Кости, а не ради будущих бобровых воротников местных партийных чиновников, а ради бобровой струи, особенной секретной железы у бобра, которая возвращала иссякшую по разным причинам мужскую силу любому и каждому — что москвичу, что ростовцу, что партийному, что последнему алконавту из ростовских валов, давно позабывшему о женских прелестях и плотских утехах.

— Бобёр — ценный зверюга! — хохотал Вениаминыч, заходясь утробным кашлем и закуривая чуть ли не «козью ножку». — Железу и шкуру мы продаем на дороге возле Песочного или Львов, а мясо жарим и потребляем — закуска отличная!.. Не пробовали? А зря!..

— Бобёр? — удивлялись мы.

На Сретенке, где мы жили тогда, в магазине «Охотник», было разное мясо: и лосятина, и медвежатина, и кабанятина, и зайчатина — все на любителя, а вот о мясе бобра мы слышали впервые.

Тут надо сказать, что при общей скудости магазинного советского ассортимента Ростов кормила почти что досыта округа когдатошнего древнего Ростовского удельного княжества: грибные леса, разнообразная ценная ягода — клюква, малина, черника, брусника, лесная и озерная дичь, рыбное озеро Неро, впадающая в озеро Сара и вытекающая из него Векса, близкая река Устье, которая за Николо-Перевозом сливалась с Вексой у старинной мельницы, сложенной из валунов ледникового периода, и здесь, побаловав и пошумев на гранитных порогах, обе реки назывались уже Которослью, которая под Ярославлем впадала в Волгу. Таков был прежний купеческий славный путь из «варяг в греки» — Неро, Векса, Которосль, Волга и Каспийское море, — обогативший множество городов и селений, которым посчастливилось пребывать на берегах этих рек. Но слава купеческая, как и путь этот славный, принадлежали уже истории. Хотя города и стояли на реках по-прежнему в некоем запустении и захирении — особенно это касается Ростова, — да народ уже другой заместил прежних русских оборотистых купцов и мелкопоместных дворян — спасибо дедушке Ленину и его грандиозному плану переустройства нашего государства в справедливое социалистическое общество.

Задержался в нашей деревне Вениаминыч: закончив работы у нас, переместился к моему приятелю, с которым мы и купили дома. Тот умудрился купить даже два дома: один — для жизни, второй — как расходный материал для ремонта первого. Вот Вениаминыч с напарником и принялись разбирать заднюю стенку обреченной избы, выбирая оттуда бревна, еще пригодные для использования, и перетаскивать их на горбу к ремонтируемой для жизни избе. Сняли они и полы — кучей все это лежало до срока исполнения пророчеств, так сказать, потому что практически ничего использовано так и не было, за малыми исключениями. Тут уж воплощалось слово евангельское о том, что не приставляют новых заплат к ветхой одежде, или же о новом вине, которое требует новых мехов, а не старых. Ну и пока Вениаминыч занимался этой неблагодарной и в меру бессмысленной работой, у нас развелось невероятное количество кротов, которые не только подрывали гряды с разным огородным «товаром», но и подкапывались под корни плодовых деревьев — к середине лета часть нашего нового сада благополучно засохла.

Напарник Вениаминыча к этому времени исчез, они оставили бессмысленное дело ремонта при помощи старья и гнилушек — приятель мой со временем всю эту кучу распилил на дрова и пару лет топил ими свою русскую печь и лежанку, а недобитый дом с отсутствующей задней стеной продал московскому брату нашего ярославского соседа-силовика. Но дело тут было вовсе не в доме — поклонница пиромании утверждала, что там самая лучшая земля в деревне. Был там и одичавший сад, откуда по осени мы тачкой возили яблоки и груши. Московский брат появился здесь пару раз да и забросил это дело, ведь дом он купил по наводке ярославского брата, опасаясь голода и холода начала 90-х годов. Но опять-таки — избу надо было чинить-ремонтировать, вкладывать деньги, силы и время, и даже целый отряд Вениаминычей, если бы он и наличествовал, без строительных материалов не мог бы из развалюхи сотворить что-то приличное, где можно было бы хотя бы переночевать в относительных безопасности и комфорте. Понятно, что московский брат покупку свою забросил и появлялся здесь раз в десять лет, мы же пользовались одичавшим садом, а осенью в оплывших когдатошних грядах, из которых вымахали большие березы, собирали даже грибы. Время от времени возникали откуда-то люди, хотевшие купить эту развалину вместе с землей, но москвич, к этому времени уже построивший в Подмосковье нормальную современную дачу, все не мог сложить цену своей давней подростовной покупке и неуемной величиной ее отпугивал покупателей из местных, не привыкших к московскому размаху и московскому аппетиту. Чтобы закончить об этом, скажу, что развалину эту, оскверненную Вениаминычем с напарником, вместе с землей спустя много лет купила у дяди племянница, дочь того самого ярославского брата, который и надоумил во время оно московского брата приобрести этот «запасной аэродром» на случай голода, народных волнений и ельцинских «реформ», которые ему все не давал делать Верховный совет, пока его не разнесли из танков.

Но все это произошло позже гораздо, в последние годы, ну а пока, в пору наших первых дилетантских ремонтов, у Вениаминыча обнаружился редкий талант отваживания от наших участков подземных вредителей — кротов, которые размерами своими были схожи с крысами. Он изобрел какие-то хитрые петли, которые вправлял в отверстия нор, и проходило не так много времени, как в петли эти попадалась очередная жертва. Иногда в день Вениаминыч вылавливал по пять–семь кротов. Он аккуратно их умерщвлял, умело разделывал, снимал чулком шкурку и, распялив ее при помощи острых щепок, сушил на солнце и на ветру. Жена моя весьма пугалась этого натюрморта: шкурки кротов живо ей напоминали засохших летучих мышей.

Вениаминыч только смеялся над ней.

— Вот наберу количество нужное, — хрипел в усмешке он, откашливая мокроту из глубины своего тщедушного тела, — и сошью себе шапку, еще позавидуете!..

Но и печалился: сколько бы ни попадалось в его петли кротов, количество их вовсе не уменьшалось, и каждое утро мы находили все новые кривые борозды над неглубокими подземными ходами, прорытыми за ночь.

— Знаешь, в чем тут секрет? — таинственно хрипел Вениаминыч. — Надо поймать короля, который главенствует над кротами, выловить и умертвить, тогда все его королевство и рухнет, якоже не бывшее, и подданные сии уйдут из этих мест навсегда. Без царя, без короля или без генерального секретаря вроде нашего Горбачева дом их пуст будет!.. Аминь!..

— Не может быть! — не верили мы.

Вениаминыч же настаивал на своей правоте:

— Аминь, глаголю вам!..

Но тут я задумался над чем-то не совсем мне понятным в хрипатом лексиконе нашего плотника и вскоре понял, что легкой, практически незаметной тенью просквозила в речи его церковнославянская нотка. Добил же этот совершенно нежданный «аминь».

Я приступил со тщанием к мастеру:

— Вениаминыч, колись, откуда у тебя все это «якоже», «яко», «сии» и прочие совсем нетипичные слова для тебя? Ты же не учился в церковно-приходской школе...

— Не учился я, — важно осклабился Вениаминыч, — но знаю...

— Откуда же, Вениаминыч?..

— А мой покойный папаша дьяконом был в Леонтьевской церкви — вот откуда-то всё... Ну и застряли в памяти у меня все эти словечки и выражения...

Ну, тут уж меня было не остановить. И пока Вениаминыч не рассказал мне все без утайки, я от него не отставал.

Ну а прежде произошло между нами некое словопрение о Боге, о вере и о Церкви, которую, как известно, «врата ада не одолеют».

Церковь-то не одолели они, а вот Вениаминыча так вполне одолели.

У сына дьякона по определению было здесь преимущество едва ли не генетическое, в отличие от нас, пришлых чужаков в ростовских пределах. Да, за многие десятилетия выживания здесь заскорузла душа у нашего Вениаминыча, долгая и разнообразная жизнь с рыбалками, охотами и алкогольными развлечениями в крепостных валах с корефанами забила сорняками душу его, забылось детство-отрочество, забылось, как причащался он в детстве «у Леонтия» Тела и Крови Христовой, а потом, в 30-е годы, дьякон папаша не только известил юного Вениаминыча о том, что Бога ведь нет никакого и что никто никогда не видел Его, но и признался, что всю свою долгую жизнь обманывал доверчивых прихожан Леонтьевской церкви и служил и возглашал громогласно ектеньи и прошения не «ради Исуса, а ради хлеба куса». Но это все было такой вот простой и обыденной жизнью — и разве осудишь за что-то отца?.. Но при этом, продолжил рассказ Вениаминыч, отец, зная, что Бога нет и что все, что происходит в церкви, сущий обман, вовсе не спешил слагать с себя сан и уходить в «свободное плавание» на гражданку, освобожденную от религиозных оков и дурмана, но продолжал служить-возглашать, носить рясу и шляпу и обманывать, в чем он был совершенно уверен, своих прихожан. Причем многие были лично ему симпатичны, с некоторыми он дружил, выпивал и водил разговоры за жизнь, но вот все-таки не отваживался встать во весь рост на амвоне и громко исповедовать символ неверия своего и свой такой понятный вынужденный обман. Ну а с другой стороны, что бы делал он, сняв рясу и сан? Копал бы у горожан огороды? Ловил бы в озере щук и продавал их на рынке?.. Но и тут отцу Вениамину весьма помогла советская власть. Про изъятие церковного серебра — потиров, дискосов и окладов с икон — дьякон как-то быстро забыл, да и пошли эти пуды «от Леонтия» на дело благое, надо думать: где-то в степях за Саратовом спасал святитель Леонтий Ростовский — не совсем по своей воле — от голода сотни, а может быть, даже тысячи людей. Ну а так стояли эти потиры на престоле или в шкафу в алтаре, тускнело от времени серебро, ну, были обложены почитаемые иконы серебром с позолотой, аки броней, прежними угнетателями трудового народа — ростовскими купцами Титовым, Кекиным да Плешановым, а так смотришь — новая народная власть доброе дело сделала, спасла кого-то от голода, как в 1917 году обещала. А к чему, спрашивается, все эти оклады и прочее, весом четыре пуда, искореженное и смятое в серый металлический ком?.. Мяли-сминали подручные мужики сапожищами все драгоценное на полу посреди церкви, колотили молотками, выламывали венцы из окладов, выковыривали какие-то каменья из этих венцов, затем загрузили серебро на телегу. Чуть не надорвались служки-подсобники да комиссары в своих постоянно пыльных шлемах, пока закатывали по наклонным доскам добычу свою, да и увезли спасать «весь мир голодных и рабов». Весьма богат оказался древний ростовский Леонтий... Настоятелем в те времена был поп Зарин, такой прогрессивный и вполне революционный священник, одним из первых вступивший в «Живую Церковь», которая противостояла долгие годы реакционным «тихоновцам-мракобесам». Он очень радовался революции в Петрограде и свержению самодержавия, приветствовал особенной телеграммой Временное правительство, украсил рясу алым бантом и в таком виде гордо и важно ходил по Ростову. Он и открыл дьякону Вениамину глаза на происходящие кардинальные изменения в социальной и общественной жизни: «Вот сидели мы с тобой, Вениамин, во тьме смертной, скованные по рукам и ногам обычаем, привычкой и консисторскими предписаниями, а теперь вот свободу невиданную большевики нам даровали!.. Что жалеть о серебре этом презренном, Бог с ним, употребят его в дело как знают правители новые наши, а мы с тобой пойдем да отслужим сейчас же молебен за здравие советской власти!» При этом Зарин вовсе не утверждал, что Бога нет никакого, — отец-дьякон сам до того думу додумал свою позже гораздо. Весь ток и события последующего времени о том вопияли, как ни крути.

Обдирали иконы — Бог молчал. Вытряхивали мощи ростовских святителей и преподобных из массивных серебряных рак — Бог молчал. Но мало серебра церковного было новой власти: взялись большевики и сами мощи осквернять: разматывали бинты, извлекали вату какую-то, тряпье и потрясали перед изумленным, остолбеневшим народом обретенным: вот как вас обманывали, дураков! А Бог все молчал и молчал. Только из толпы, согнанной на это «освидетельствование», разве что доносились всхлипы баб и глухие проклятия да мужики свирепо зыркали на комиссаров, впрочем, таясь. И вот когда начали в Ростове храмы ломать, разбирать и взрывать — тут-то отец Вениамин и понял уже окончательно, что никакого Бога нет, ведь молчание длилось и длилось все 20-е годы, и никак не наказывались гопники и бродяги, которые весело ковыряли ломами вековые церковные стены, предварительно налившись казенной водкой от новых ростовских властителей и вершителей судеб здешнего люда. Ну а поп Зарин, похоже, верил все-таки в Бога, просто отжившие формы следовало заменить новыми, так сказать, формами, а Бога оставить. Ведь спутниками Христа кто был? Простые люди труда, рыбаки такие же, как у нас здесь, на Неро, а не богатеи и первосвященники. Вот они и распяли Христа — разве не так?.. «Он жертвою пал в борьбе роковой!..» — приговаривал Зарин, когда речь заходила на подобные темы.

— Пошли и отслужили они с Зарином то, что хотели, — рассказывал Вениаминыч. — Папаша сказал, что молились с Зарином они со рвением и даже с верой горячей, ибо уверовали искренне, что новая жизнь начинается, без эксплуататоров этих — Кекиных да Плешановых, а с ними и епископов Ярославских и Угличских, этих церковных генералов с панагиями на животах... Пара старушек крестилась и клала поклоны, подтягивая отцам «Многая и благая лета!..».

Вениаминыч посмотрел на нас хитро из-под кустистых серых бровей, поведав о том.

Мы же смятенно молчали.

Но не сказать тут, что вывалил все это Вениаминыч как на духу нам, пока отдыхал от молотка, пилы, топора и проволочных петель для кротов: он практически обо всем этом забыл за давностью и за ненужностью; будто бы сапропелевым илом с озера Неро затянулось неглубокое дно его памяти, и мне пришлось много старания приложить, чтобы расковырять окаменевшие струпья его беспамятства, такого понятного и такого простительного, и я словно уподобился самому Вениаминычу, вытягивая будто бы из кротовьих нор — из него — то одно, то другое, какие-то детали, какие-то ошметки его детского зрения, обрывки словесных споров, досужей болтовни на дьяконской кухоньке «у Леонтия» — о его отце-дьяконе, о его странной смерти в 30-е годы, о его активизме в 20-е годы, таком понятном и даже простительном колебании в вероучительных вопросах. Ведь Бог действительно молчал, а если и не молчал, то дьякон, утративший прежний образ веры своей, вообще-то ничего и не расслышал. Ведь слышать и понимать — от веры, и вера — тоже от тонкого слуха и размышления.

Сказал я нечто о том, что память Вениаминыча подобна была дну озера, на берегу которого все это происходило своим чередом. Еще Петр I назвал наше Неро «большой лужей» и не стал закладывать здесь свой будущий флот, переместился на Плещеево озеро в Переславль, мелко оказалось Неро для его глобалистских устремлений по покорению всего мира под скипетр Российской империи. И действительно, если случаем выпасть из лодки хоть где — у берега ли возле Яковлевского монастыря, или, скажем, напротив кремля, или посереди озера, или же в устье Сары, под самым Поречьем, то не утонешь, а встанешь ногами на слежавшуюся, довольно мерзкую бездонную толщу гнилых стеблей отживших свое озерных растений — камышей, разных водорослей, трав, отмершей водной растительности, остатков живых организмов, планктона и частиц почвенного перегноя, и будет глубина воды максимально взрослому человеку по грудь или по шею хоть где. Но, несмотря на отсутствие глубины, озеро на протяжении веков собирает здесь некую дань с ростовского люда: ежегодно по разным причинам в его водах прощаются с жизнью несколько рыбаков. Конечно, о каком флоте мог думать в Ростове Петр I? Но при этом, как выяснили ученые уже в советское время, эта слежавшаяся подводная масса вовсе не была дном озера, а где было дно — ответа наука так и не дала никакого, потому что на километры вглубь уходила эта гниющая масса, тысячелетиями откладывавшаяся в озере и преобразовавшаяся в сапропель. Эта черная трясинно-болотная жижа, подобная нефти по тягучести и внешнему виду, составленная из вековых органических отложений, оказалась весьма эффективным удобрением для ростовских огородов и нив; при царях крестьяне окрестных сел черпали бадьями ее из озерных ям и вываливали на огородах, Советы же построили даже какую-то фабрику для добычи этого ценного органического удобрения. Но в связи с новой экономической революцией, когда Ельцин провозгласил, что у России никаких врагов нет (и под эту мантру закрыл и разрушил военно-промышленный комплекс), сельское хозяйство нерентабельно, а все необходимое — овощи-фрукты и прочее разное — мы или купим на дружественном Западе, или обменяем на нефть и на газ, а совхозы-колхозы, как ошибку сталинского тоталитаризма, мы тоже уничтожим, как загогулину, — фабрика эта по-тихому умерла и быстро была забыта горожанами. «Но вот дно, — думал я, — покрытое километровыми отложениями. Ведь оно должно было быть все-таки где-то, но до него так и не добрались ни ученые, ни сапропелечерпалки, ни глубоководные буры советской поры...» Этому дну и была подобна память Вениаминыча — сверху невеликое количество мутной повседневной воды — его рыбалки, друзья, добыча кротов и бобров, жена из Поддыбья, сыновья в Нижневартовске и на Магадане, глубже — слежавшийся гнилой сапропель из того, что не стоит даже полушки и что было прошедшей жизнью, такой простой и понятной, — но мне отчасти удалось пробиться сквозь умозрительный сапропель Вениаминыча, затронуть какой-то метафизический нерв в потемках его памяти, и вот какими-то высверками Вениаминыч рассказывал о потирах и дискосах, о неподъемном коме серебра, в который превратились листовые оклады, затейливо изукрашенные, с оголенных икон храма Леонтия на Заровье, о неверующем отце-дьяконе, о попе Зарине, о ростовской жизни в 30-е годы...

Вообще, жизнь здесь была простая весьма, да такой и осталась по сути своей. Ну занимался историей края прежде купец Николай Кайдалов, а затем знаменитый купец Андрей Титов, ну скупали рукописи у доморощенных краеведов вроде мелкого лавочника Артынова из подростовных Угодичей на другом берегу озера, который основывал свои догадки и предположения на мифических рукописях некоего Хлебникова, своевременно и бесследно погибших в пожарах, обрастая фантастическими подробностями в стиле русских народных сказок о седой древности дохристианской языческой Ростовской земли, — но это было и оставалось, так сказать, личным делом Кайдалова и Титова и практически не затрагивало общего течения обыденной жизни здесь, под белокаменными стенами кремля митрополита Ионы Сысоевича. Ну разве что в торговых рядах развлекались купцы в лавках, когда не было покупателей, чтением и пересказами кайдаловских и титовских брошюр. Но с ними, с этими купцами, все интересное и закончилось: Титов успел умереть до рокового октябрьского переворота, передав в публичную библиотеку Санкт-Петербурга около пяти тысяч единиц хранения своего богатого собрания, Кайдалов умер и того раньше, хотя и до сего дня в Ростове живут его наследники и потомки; музей древности, который затем преобразовали в музей-заповедник, купеческое сообщество тоже успело создать; кремль от окончательного разрушения и разбора на кирпичи купцы защитили и даже по силам отреставрировали; гимназия, или несостоявшийся Ростовский университет, на капиталы Алексея Леонтьевича Кекина выстроена и стоит до сих пор — ну а затем сословие купцов, предпринимателей, знатоков и любителей древней истории сошло за последующей ненадобностью со сцены, особняки их на Покровской улице, названной по-новому Ленинской, реквизированы, и место их заместили совсем другие люди. И не поймешь сразу ведь — пришлые варяги или свои, вылезшие из пыльных щелей, из паутинных подполий на призрачный свет нового быта и новых социальных задач. Этим не только не интересна была история града Ростова, но и даже глубинно чужда: древний город мешал им строить светлое будущее, можно даже сказать, был главным препятствием к коммунизму и всеобщему благоденствию. А препятствия, как учили отцы-основатели, надо преодолевать, сиречь — просто уничтожать.

«И погиб древний Ростов...» — вздохнул некто в новых во всем временах. Уж не священник ли Александр Парфенов, знаток здешней истории, рассекающий городские улицы с туристическими группами досужих экскурсантов из иных весей и мест, но, увы, не со своими ростовцами, или сам великий Александр Гаврилович Мельник, написавший три десятка книг о Ростове в контексте прошедших веков?

Проста и доныне ростовская жизнь. Прежде купцы в лавках читали и обсуждали брошюры Кайдалова и Титова, а сегодня — разве читают книги Мельника досужие горожане? На ежегодных конференциях под названием «История и культура Ростовской земли» совсем нет местного люда, да он, похоже, даже не ведает, что с 1991 года проводятся такие конференции в Ростовском кремле под эгидой музея. В небольшом зале сидят и слушают выступления по преимуществу либо сами докладчики, вроде Мельника и Парфенова, либо сотрудники музея, отвечающие за проведение мероприятия. Спустя год небольшим тиражом издается сборник произнесенных докладов. В магазинах и в учреждениях его не читают. Прошли те благословенные купеческие времена, когда и история, и память места, культура и великие имена людей, просиявших чудесами и святостью здесь, на топких берегах озера Неро, волновали и тревожили воображение и, может быть, даже надмевали прежних ростовцев гордостью за предков и тех, кто по воле судьбы когда-то жил здесь. Богатейшее собрание музея-заповедника посещается по преимуществу приезжими туристами, путешествующими по Золотому кольцу. Ходит ли сюда, кроме школьников, сегодняшний местный народ?.. Есть проблемы и с музейным делом: уже несколько лет закрыты на ремонт залы древнерусской живописи. Когда ремонт завершится — не знает никто. Вера Ивановна Вахрина, заведующая древнерусским отделом, сказала мне как-то при встрече, что похоже на то, что она просто не доживет до его окончания. В запасниках томятся в ожидании реставрации пять тысяч первоклассных икон — Вера Ивановна отобрала два десятка самых ценных и лучших из них, — и что же? — в музее всего один квалифицированный и сертифицированный реставратор, который может отреставрировать только одну-две иконы в течение года... На эти двадцать икон понадобится 20 лет, а что ожидает другие? Медленная гибель в хранилищах, которой никто не заметит?.. Как тут еще раз не вспомнить Поникаровский (Гуменецкий) иконостас из нашей разрушенной церкви: извлеченный из храма в 1940 году, он ждал реставрации до середины 70-х годов и еще дольше до того счастливого часа, когда на него обратили свое внимание Александр Мельник, Василий Пуцко, Вера Вахрина и другие знатоки древней иконописи. Научное, поразительное открытие не замедлило: шедевр Дионисия рубежа XV–XVI веков!.. Ура!.. А что там еще в закромах у музея?..

Воистину, в России надо жить долго...

Через несколько десятилетий я читал в ярославских архивах консисторские документы и акты прошедшего времени, и вдруг восстал из бездны истлевших бумаг и газетных заметок вполне забытый мною к этому времени настоятель Леонтьевской церкви, о котором когда-то на деревенском приволье рассказывал нам Вениаминыч: «В 1923 году на съезде церковных “обновленцев” поп Зарин обратился к делегатам с предложением “коллективно вступить в коммунистическую партию”. Перекрасившиеся попы приняли резолюцию, в которой называли капитализм “смертным грехом” и провозглашали борьбу с ним “священной для христианина”».

Но все-таки чувствовалось по этой заметке, что весьма настороженно воспринимала советская власть этих священников-прогрессистов, недвусмысленно называя их перекрасившимися. Союз с властью — в глазах самой власти — вполне был во всем временным: коммунисты хотели во что бы то ни было «додавить гадину», и в этом смысле любой союз мог быть полезным. До времени свершения дела. Но обновленцы ведь рассуждали иначе: «лжемитрополит» Введенский с многочисленной компанией таких вот заринов искренне веровали, что прежняя, тысячелетняя Церковь отменена навсегда и навечно текущим декретом и что они и заместили собой отжившие старые формы. Но что же они делали, возомнившие себя вполне «новым вином» вместо вина «старого» и прокисшего, ставшего «ядом» для советского общества, по их мнению? Об этом можно судить из другой, уже поздней заметки в ленинградской газете:

Секретно.

Декадная сводка важнейших вычерков предварительной цензуры
с 10 по 20 августа 1936 года

Фабрично-заводская газета «Ленинградский коммунар» (№ 22), в статье «Религия есть классовое орудие в руках врагов трудящихся» вычеркнуто:

«Более умные церковники, наоборот, стали перекрашиваться. Во время богослужения они стали произносить “многая лета” советской власти. В церквях по соседству со “святыми” появились портреты Маркса, Ленина, Сталина и Калинина, а некоторые попы даже изготовили кресты с изображением серпа и молота с надписью “Пролетарии всех стран, соединяйтесь”»  (ЦГАИПД СПб. Ф. 25. Оп. 2в. Д. 1625).

И сегодня читать дико об этом... Но ведь это все было!.. И документы в архивах не выдуманы каким-нибудь борзописцем или одесским писакой вроде коллективного Ильфа-Петрова. И это поистине ужасает даже теперь, спустя почти век. Что же было в душах и в головах тех священников, которые, по сути своей, еще жили в силовом поле самодержавной, имперской России — и творили такую «новую реальность» и «новую жизнь»?..

Вокруг нас весной 1988 года пенился вишневый розовый цвет, в жимолости и в крыжовнике гудели шмели, светло зеленела листва очередного чудесного лета, которое с неизменностью разливалось над всем нашим миром, проливаясь живительной влагой и на праведников, и на грешников, на правых и виноватых, на верующих в сотворение мира и на приверженцев теории Большого взрыва, Дарвина, Фрейда и Маркса. На «сергианцев», на «обновленцев», на «катакомбников»... Ведь по сути своей все было совершенно неважным и незначительным в этих умопомрачительных координатах вечности, в гигантских жерновах времен года, в нескончаемой реке времени, невесть где берущей исток и начало, — и кто ты, человек, сидящий на берегу этой реки?.. И впору сказать было только евангельское: «Верую, Господи, (но) помоги моему неверию!» Сюда будто бы специально подверстался и значительный юбилей церковной запуганной и замордованной жизни, если таковой ее можно было назвать: тысячелетие (!) Крещения Руси святым и равноапостольным киевским князем Владимиром. Что коммунисты в Москве, что церковники во главе с престарелым патриархом Пименом замерли в некоем столбняке и не знали, что с этим делать. На нашей памяти с невероятной помпой праздновались круглые даты революционного переворота: в 1967 году — 50-летие, в 1977-м — 60-летие, совсем недавно — 70-летие, а тут высветилась просто какая-то невероятная дата — 1000 лет!.. И никто не знал, куда эту тысячу спрятать и сделать вид, что все нормально и хорошо. Проигнорировать — вряд ли получится. Отмечать и развешивать на рясы архиереев памятные медальки противоречило самой сути построения социалистического общества... Ну, за что боролся и за что отдал жизнь великий Миней Израилевич Губельман, по партийной кличке Емельян Ярославский? Религия — опиум или не опиум?.. Вопрос на засыпку.

Но мы, сидящие на припеке майского солнышка 1988 года, слушающие гомон птиц, гул шмелей в яблоневом цвету, слушали рассказы Вениаминыча, наслаждались красотой того мира, что нас окружал, и 1000-летний юбилей как-то мало нас трогал. Вот Петя Паламарчук собрался в Киев на торжества, вернется оттуда и все нам расскажет — так просто мы рассуждали и мыслью возвращались все к тому же, перед чем даже великое 1000-летие казалось незначительным высверком, — к вечности.

Может быть, в городе, где ты вовсе не видишь небесного купола и красот дальних лесов и полей, не приходится об этом задумываться — живешь в суете, куда-то несешься, что-то мелкое и не запоминающееся делаешь для чего-то, — но здесь, на деревенском раздолье во все стороны света, в самой сокровенной сердцевине русской истории, зрение — физическое и духовное — обостряется, и ты перестаешь быть мечущимся бессмысленно атомом, но становишься частью целого, что невозможно наименовать словом единым или же дать какое-то определение, каким-то образом расчесть и квалифицировать, — просто замирает душа в каком-то почти счастливом изумлении сопричастности этому великому, надмирному, вечному.

Вспоминается снова мне все то же давнее — как приехали мы с приятелем покупать здесь наши дома. Сошли с поезда и пошли по улице, которая вела невесть куда от серенького вокзала. Уже стемнело, редкие фонари освещали нам путь, и вдруг совершенно неожиданно во тьме будто бы проявились, выступили белокаменные стены кремля и за ними — серебряные в лунных отсветах бесчисленные чешуйчатые шеломы храмов. Будто бы святой град Китеж, утраченный нашими предками, поднимался со дна громадного ростовского озера, свидетельствуя о чем-то совершенно запредельном и невероятном.

Мы замерли в изумлении.

— Представляешь, — сказал мой приятель, — какими вырастут здесь наши дети...

Вениаминыч, который родился здесь, вырос, жил и трудился в этом подобии града Китежа, под этими стенами, среди храмов, монастырей и на улице Бебеля, не был столь впечатлительным, как мы. Да и дети наши, когда выросли, вовсе не стали древнерусскими добрыми молодцами и красными девицами, как ожидалось нами в тот самый вечер средней осени, когда мы с приятелем вышли к белокаменным стенам кремля и когда вырвалось из его уст самое первое: «Какими здесь вырастут наши дети!..»

Ну а потом, через полгода, весной, пришел на кривых ногах и с плотницким ящиком к нам наш прокуренный ангел, прикровенный посланец Ростова Вениаминыч, но символизм его появления и важность произошедшего были поняты и осознаны мной лет через двадцать, когда ни от самого Вениаминыча, ни от пивнушки в валах близ храма Исидора Блаженного, ни от жилища Вениаминыча на улице Бебеля не осталось следов. Все остальное пребывало по видимости, но уже без него: громадное озеро, белокаменный кремль, полуразрушенные купеческие особняки на Ленинской, некогда Покровской, улице, древние монастыри с обрубленными стенами, как Авраамиев, и грудой кирпича, в котором нужно было еще постараться различить храм, построенный Грозным, — все это продолжало существовать уже без Вениаминыча, срок жизни которого истек ко времени моего пристального воспоминания.

Но жизнь продолжалась: щуки и сазаны по-прежнему бороздили озерные воды, тысячи диких гусей и уток каждую весну оккупировали поля, болота, озера и реки былого Ростовского удельного княжества, бобры возводили все новые и новые плотины на Кости, из архангельских дебрей явились медведи, расплодились волки в округе, кроты восстановили во много крат свою популяцию после Вениаминыча, и больше не было на них никакой управы ловца...

Вспоминались разве что рассказы старого плотника о том, чем жил Ростов во времена его детства-отрочества.

Когда большевики начали храмы в Ростове ломать — просто так, чтобы не было их и чтобы исправить вековые неправды угнетения и порабощения несчастного подневольного люда, — тут папаша Вениаминыча и снял торжественно с себя сан: написал местоблюстителю патриаршего престола митрополиту Сергию, что так мол и так, не хочу я, Вениамин Троицкий, больше служить тому, чего нет, хочу даже и фамильное прозвище свое поменять, навязанное насильно прародителю моему архиепископом Павлом в 1801 году, когда тот сущим мальцом обучался в Ярославском духовном училище, а хочу стать, к примеру, товарищем Троцким, в память и честь революционного вождя нашего Льва Давидовича, без которого и не было бы никакой победы социалистической революции и красные не победили бы белых в Гражданской войне... Уберите злосчастную букву «и» из фамилии! Это несложно!..

— «Пролетарии всех стран, соединяйтеся!» — торжественно заключил свою речь мой папаша и присовокупил еще: «Пусть мне и кожаную тужурку выдадут в лабазе на Пролетарской, ибо хочу быть похожим и со спины на передовой отряд партии большевиков», — рассказывал Вениаминыч нам. — Ну, Сергий сан с него снял, как он хотел, а вот буквицу «и» убрать он не смог, — продолжал Вениаминыч, — полномочий таких у него не было. Папаша обратился было в загс тут, на Подозерке, в Ростове, а там бюрократы сказали, что таким, как он, служителям культа, хоть и бывшим, не положено осквернять святые имена вождей революции, и отказали в просьбе законной. Так мы и остались навеки Троицкими, а не Троцкими, да, может, так оно и лучше все-таки вышло. Сталин боролся потом... Да хоть горшком назови, — осклабил Вениаминыч черные пеньки на месте зубов, — в печь только не ставь...

А тут пробил час Леонтьевской церкви: местные власти приняли решение очистить Ростов от следов былых заблуждений — снести все ростовские церкви вместе с Успенским собором, почикать даже храмы в кремле, оставив от трудов Ионы Сысоевича одни только белокаменные стены, а освободившееся пространство внутри стен использовать как концлагерь для врагов трудового народа — по примеру славного Соловецкого монастыря. И начало трудам этим своим большевики положили с разрушения церкви Леонтия...

— Ну а как еще, — констатировал невозмутимый плотник, — Леонтий же первым святым был в Ростове, предков наших в Неро крестил при царе Горохе, с него и следовало начинать с заблуждениями бороться!.. Логика!..

Тут надо прерваться мне на какое-то время и перевести дух, чтобы другое припомнить.

Дело было вовсе не в том, какими вырастут наши дети, как предполагал мой приятель и друг, со временем все-таки оставивший этот город и подростовные древние земли, а какими еще станем мы сами, непреднамеренно и случайно вполне прикоснувшиеся к здешним святыням, к этим многочисленным храмам и монастырям, к среброкованым многопудовым ракам с мощами великих угодников Божиих, что просияли здесь за истекшее тысячелетие русской истории, к овеществленной «памяти места». Что привело нас в Ростов, чем руководствовались мы и какой промысел был в том, что мы, никакого отношения не имевшие к этим местам и никогда не бывавшие здесь прежде, оказались на топких берегах бескрайнего озера-моря, в виду древнерусского ветшающего града, основание и начало которого терялось во мгле первого тысячелетия во всем новой эры? Мы ведь просто приехали сюда купить по дешевке дома, с тем чтобы было куда отвезти на лето малых детей — дышать свежим воздухом, пить парное молоко от коровы или козы, пастись на своих грядах с салатами и петрушкой, грызть яблоки, груши и сливы, и никто ведь тогда не мог предположить, что через добрых два десятка лет мы с женой засядем в местных архивах, добывая по крупицам сведения о людях, которые жили здесь 200 и 300 лет назад и к которым мы никакого отношения не имели, восстанавливая историю гибели прежней церковки на Гуменце в Смутное время, затем постройки новой, которая простояла на Гуменецком холме полтораста столетия и тоже погибла и от которой чудесным образом сохранился великолепный Поникаровский, или же Гуменецкий, иконостас... И сколько встретилось за это время новых людей, многие из которых стали нашими добросердечными друзьями, сколько открытий — исторических, эстетических и человеческих — нас ожидало! Но будущее до срока было скрыто от нас, и мы просто приехали сюда купить по дешевке дома, не ведая о том, что покупали судьбу.

И дьяконский сын, прокуренный плотник Вениаминыч, оказался кем-то вроде мифического Харона, переправившего с мелкой монетой в черных зубах нас через тот символический поток, что отделяет настоящую жизнь с ее разнообразными заботами и тяготами от жизни минувшей, очищенной, будто огнем, от былых скверн, неурядиц, неправд — ведь все давным-давно миновало, и жертвы насилия и неправд покоятся рядом со своими палачами, и никто не избегнул Господнего суда, — и в призрачном царстве былого стоят нетронутыми и неоскверненными тысячелетние соборы, в которых молились о своих нуждах и о спасении душ десятки поколений, прошедших свой жизненный путь задолго до тебя, не слышимы колокола града Китежа со дна озера Неро, со дна озера Светлояр, со дна русского моря Байкала — но они призывно и вместе с тем прикровенно все же звучат, надо только прислушаться и услыхать. Все давным-давно миновало, но при этом все еще живо, и вот ты видишь великого строителя Ростовской земли святителя Иону Сысоевича, сподвижника и современника такого же великого церковного строителя патриарха Никона, замечательного составителя жизнеописаний святых архиепископа Димитрия Туптало, сонм преподобных юродивых и монахов воистину последних времен древнерусских подвигов, о которых можно разве что прочесть совершенно неправдоподобные описания очевидцев и которые невозможно приложить даже в приблизительном осуществлении к современному тебе человеку, священнику или монаху. Такими были, к примеру, Исидор и Авраамий Ростовские, Иоанн Власатый, пришедший от «страны немец», преподобный Иринарх Затворник, изумивший своим подвигом даже циничного польского воина пана Яна Петра Сапегу, возглавлявшего разорителей Ростова и Переславля в Смутное время, — преподобный затворник позже укрепил в пошатнувшейся решимости русских ратников Минина и Пожарского, идущих освобождать Москву от поляков...

Ведали ли мы о том, что поневоле изменяем свою судьбу, разворачиваем ее туда, куда надо?.. Ведь мы просто приехали сюда купить разваливающиеся старые избы в деревне, предназначенной к уничтожению, — и всё...

Проводить летние месяцы.

Созерцать дивные закаты.

Пить молоко.

А получилось ведь — жить.

Поимка кротовьего племени, охота за «генеральным секретарем», неспешные рассказы Вениаминыча о своем детстве, об отце-дьяконе, мечтавшем стать по фамилии Троцким и носить чекистскую рыжую кожанку, рассказы о невероятных уловах на Неро, о браконьерских охотах на Глебовском и на Кости — все вроде бы химерное и отрицательное по знаку, разбавляемое и немыслимое без доброй чарки горилки, стакана вина или ковша пенной браги, странным образом изменяло минус на плюс, — но это понималось позднее гораздо, когда от Вениаминыча осталось только лишь его отчество и памятование о его хриплом смехе, вонючей цигарке, умелых плотницких руках... Как пришел он в нашу деревню с плотницким ящиком, так и ушел какое-то время спустя, но остался он в памяти нашей и жизни, переправив нас через Стикс в прошлое, оказавшееся живей настоящего.

Стало ли это судьбой?..

Спустя много лет, припоминая рассказ Вениаминыча об отце, я прочел о храме свт. Леонтия следующее:

Храм во имя святителя Леонтия, епископа Ростовского, чудотворца, был отстроен на средства прихожан в 1772 году. Был посвящен одному из самых почитаемых русских святых — ростовскому святому епископу Леонтию, жившему еще в XI веке. Храм располагался на краю древнего городского рва ХII–ХIII веков, отсюда и название «на Заровье». И сейчас можно разглядеть остатки этого рва в виде неглубокой ложбины у южного фасада церкви.

Ранее на этом месте существовала деревянная церковь. Как сообщает летопись под 1565 годом: «...храм деревян клецкий Леонтия Чудотворца, а в храме Божие милосердие образ местной Леонтия, Исайи и Игнатия Ростовских чудотворцев на прозелени...» В документе 1694 года говорится, что при церкви есть «трапеза теплая пречистые Богородицы Одигитрие».

Каменный одноглавый храм с многоярусной колокольней, с двумя приделами — Смоленской Богоматери и святителя Николая. В 1803 году церковь расписана Порфирием Семеновичем Рябовым, дворовым художником помещика Ивана Петровича Филатова.

Спустя сто лет после постройки, в 1872 году, богослужение в храме было прекращено из-за аварийного состояния здания — большие трещины появились на сводах и стенах. Реконструкцию провели по проекту архитектора Андрея Михайловича Достоевского, который по результатам осмотра предложил сделать новые своды и стены. В 1873 году храм был заново открыт и расписан.

Стоит, вероятно, упомянуть, что этот ярославский губернский архитектор был младшим братом писателя Ф.М. Достоевского.

<...> Высокий и красивый каменный храм был истинным украшением этого района, где жили многие состоятельные люди Ростова — купцы Милютины, Хлебниковы, Кекины, Емельяновы, Серебрениковы. Они жертвовали на украшение и благоустройство храма немалые суммы, и их могилы находились в церковной ограде. Сегодня от них не осталось и следа.

В 30-х годах ХХ столетия снесли верх храма и колокольни, приспособив здание под хозяйственные нужды.

В этих кратких строках об истории храма все предельно просто, понятно и удобоваримо, и вроде бы нет никаких вопросов ни к прошлому, ни к тем, кто сокрушил этот древний храм. Ну было все и прошло, такая судьба у церкви святителя Леонтия... Ведь как писано в Библии: «Время разбрасывать камни, и время собирать камни». Ну вот и пришло ростовцам «время разбрасывать», что тут поделаешь? Приходилось только смириться. И с этим ведь можно, и даже удобно жить: а что такого, я тут при чем? И ответить: «Но большая часть храмов ростовских все-таки уцелела!.. Ну, снесли, разломали 14 храмов в Ростове, и уважаемый Александр Гаврилович Мельник книжку о них даже составил — такое время безжалостное было тогда...» Но мне — не без помощи нашего Вениаминыча — хотелось все-таки по мере сил углубиться не только в историю разрушения храма, в котором и отец Вениаминыча, и поп Зарин принимали непосредственное участие, но и в саму психологию этих людей, которые с необъяснимой легкостью, повесив кадило на крюк и отложив в сторону крест, взялись за молот и начали крушить стены, в которых временными хозяевами провели несколько десятилетий. А ведь они — пусть даже без веры — читали молитвы здесь, возглашали о спасении душ и телес, произносили какие-то проповеди... Услышаны ли Богом эти притворные «фальшаки», возгласы и призывы творить добро и всех любить?..

И затухали где-то в пространстве слова:

Апостолом сопричастник

и к Богу молебник верен,

добродетельми возшед на Небесная,

и любовь возложил еси к Любящему тя,

и неверныя люди обратил еси в веру.

Тем ныне, со Ангелы ликуя,

предстоиши престолу славы всех Царя Христа Бога:

молися, святителю Леонтие,

да спасет души наша...

О, бесчисленное множество раз звучали слова этого тропаря в намоленных древних стенах, да и Зарин с неверующим дьяконом сколько раз произносили их... Да что толку?..

А когда принято было постановление Ростовским исполкомом о преодолении пагубного церковного культа в отдельно взятом городе и районе, поп Зарин, собрав вещички и ценности, которые остались после первого большевистского погрома в начале 20-х годов, все-таки устранился от решительной и бескомпромиссной борьбы с мракобесием в своей церкви, оставив активничать за себя дьякона Вениамина, и удалился, по слухам, в Москву помогать во всяческом дальнейшем обновлении церковной жизни наличествующему «лжемитрополиту», как его называли «тихоновцы», «катакомбники» и «сергиане», Александру Введенскому, ну а наш неистовый дьякон Вениамин не только на каждом углу уже переименованных к этому времени улиц и площадей потрясал бородой, рвал тельняшку и громогласничал на вполне ницшеанскую тему о том, что Бог умер и что следует вместо Него верить новым вождям революции, но и подал колеблющемуся народу живой пример: с ломом наперевес полез на колокольню Леонтия и начал отдирать от могучей перекладины железные петли, на которых висел головной многопудовый колокол-благовестник, отлитый при все том же митрополите Ионе Сысоевиче, не однажды помянутом здесь, во времена патриаршества Никона богобоязненными и благочестивыми купцами Ростова.

Ростовский народ, уже прореженный к этому времени Гражданской войной, тифом, «испанкой» и расстрелами за мнимые и реальные вины в местной «чрезвычайке», стоял все еще немалой толпой вблизи храма, крестился и плакал, сам же храм оцепила серая цепь красноармейцев из воинской части, которая и до сей поры сохранилась на берегу озера, на задворках Покровского храма; голосили какие-то бабы, жалея гибнущий храм, — и немудрено: сами они родились и прожили жизнь здесь, в таком привычном окружении древних белокаменных стен, сверкании куполов, в стройных гласах и звуках знаменных и обиходных распевов, что доносились из растворенных кованых врат всех ростовских церквей, многоголосого гула колоколов, над которым царило глубокое богатырское дыхание главного кремлевского колокола, двухтысячепудового знаменитого «Сысоя», отлитого в память отца митрополита Ионы в уже далеком 1688 году. И не только они, но неисчислимые цепочки ростовских родов уходили во тьму прошедших столетий — и рождались, и жили, и умирали в свой срок они в своем славном, замечательном городе на берегах озера-моря, упокаивались навсегда в этой древней и священной земле своей родины. Как было не жалеть и не плакать о храме? Ведь дожили, получается, до последних времен... Или все-таки нет?.. И впереди оставшихся здесь доживать свои жизни ждали и пострашней испытания: новые кровопролитные войны, выкашивающие народы, голод, расправы, колхозное рабство и созидание вавилонской башни «светлого будущего», ну а потом неуклюжие «реформы» перекрасившихся вовремя партократов и «гарвардских мальчиков»... Что там за проблема была с храмом Леонтия на Заровье? Никакой проблемы ведь и не было вовсе. Просто пришла ему пора подвинуться, уступить место «новому быту» и новому советскому человеку, время пришло умирать.

Но дьякон Вениамин, карабкаясь на колокольню с ломом наперевес, только посмеивался над темнотой и заскорузлостью тех, кто оплакивал осквернение и близкую кончину храма, — еще и потешно кричал дурным голосом со средних сходов колокольни:

— Не тужите и не кручиньтеся, православные! Все это неважно уже и не имеет никакого значения! Впереди — один коммунизм, и все будет бесплатно! Хочешь муки или сахару — набирай в лабазе сколько душа пожелает, только смотри, чтобы морда не треснула, — и совсем не надо платить!.. Ну это к примеру!.. То же — и с мануфактурой, и с ведрами, и с луженым товаром!..

— Как же так? — крикнул кто-то из сомневающихся. — Мука от коммунизма твоего, отец Вениамин, сама собой не появится — сам знаешь. Тем более — сахар!.. Что тут за фокус такой?

Ну как тут не сказать было дьякону прикровенного, о чем он десятилетиями внятно читал на богослужении здесь, в этом храме, который напористо и неумолимо лез нынче разрушать и ломать:

— «Всё возможно тому, кто верует и уповает!» — тако у Марка-евангелиста написано суть! Разве не помните?..

— Будь ты проклят, Вениамин! — подал голос кто-то из толпы. — Будь проклят со своей мукой, со своим сахаром, с ведрами и со своим коммунизмом!.. Слазь, падлюка, оттудова! Не займай колокольни!..

Дьякон дальнейшее не видал и не знал — забрали крикуна под белы руки милиционеры за антисоветскую пропаганду и агитацию или спустили неразумные проклятия на тормозах — и выкрикнул только в сердцах:

— Наши дети будут жить при коммунизме, дурачье!.. — И припустил дальше по сходам к грозди разноликих купеческих колоколов, волоча по ступеням тяжелый лом.

Вениаминыч хрипло хохотнул, полез за самосадом в допотопный кисет. Мы, внимавшие его рассказу, не спрашивали его ни о чем. Свернув «козью ножку», Вениаминыч сказал:

— Ну, ошибся немного папаша-покойник: вот я, его единокровное дитя, и скоро уже собираться в дорогу, к покойным жене и друзьям-корефанам, — а коммунизма никакого я так и не увидал... Иди возьми даром мешок муки или мешок сахару в том же лабазе на Пролетарской — сразу лапы тебе отобьют и законопатят тебя на зону на несколько лет...

— Так еще Хрущев обещал коммунизм в 1980 году, — сказал я, — с бесплатным проездом на общественном транспорте... Я был в четвертом классе тогда и помню в учебнике эту таблицу.

Вениаминыч рассмеялся на это. Да и что тут комментировать было?

Запомнил Вениаминыч мальцом, стоя под храмом Леонтия, как приглушенно стучал по кирпичным ступенькам тяжелый лом, который тащил за собой его прогрессивный папаша. И вероятно, это были последние минуты его счастливого и вполне благословенного детства. После все уже сложилось совсем по-другому.

Но разве дьякон, умозрительно дошедший до вывода о том, что Бог умер, такой был один?

Не один. А сколько их было — ведомо одному Богу. У Сергея Фуделя я прочитал похожую историю:

В 20-х годах в одном подмосковном храме кончилась литургия. Все шло как обычно, и священник сделал завершающее благословение. После этого он вышел к народу на амвон и начал разоблачаться. В наступившей тяжелой тишине он сказал: «Я двадцать лет вас обманывал и теперь снимаю эти одежды». В толпе поднялся крик, шум, плач. Люди были потрясены и оскорблены: «Зачем же он служил хотя бы сегодня». Неизвестно, чем бы это закончилось, если бы вдруг на амвон не взошел какой-то юноша и сказал: «Что вы волнуетесь и плачете! Ведь это всегда было. Вспомните, что еще на Тайной вечере сидел Иуда». И эти слова, напомнившие о существовании в истории темного двойника Церкви, как-то многих успокаивали или что-то объясняли. И, присутствуя на Вечере, Иуда не нарушил таинства.

Разве что этот отступник из Подмосковья просто ушел в никуда, а не полез сокрушать ломом свой храм. Наш же дьякон — полез...

В начале 30-х годов власти, заигрывая для чего-то с местоблюстителем патриаршего престола Сергием, ненадолго разрешили выход «Журнала Московской Патриархии», года через два издание это прикрыли, вышедшие номера упрятали под замок в спецхран главных библиотек государства, но сегодня они доступны для чтения. Правда, в электронной версии старого «ЖМП» опущены существенные подробности текущей церковной жизни, а именно многочисленные просьбы священства о снятии сана, которые были подобны настоящему девятому валу. Но мне удалось прочесть «живое» переиздание в кабинетах Издательского отдела патриархии, где я одно время трудился, — в нем много было подробностей, опущенных «страха ради иудейска».

Да, дьякон Вениамин, размахивавший ломом на колокольне церкви свт. Леонтия на Заровье был не один — к сожалению...

Что произошло с нашей Церковью — вопрос непростой, и однозначно на него не ответить. Можно только констатировать видимое разделение умозрительных «овнов» и «козлищ» — новомучеников, исповедовавших свою веру до смерти, и смерти же крестной, и утративших всякую веру, или же соглашателей, засыпавших патриархию горой заявлений с требованиями снять с них священный сан. Но чем для них, для отступников, был этот сан, это звание? Как правило, они принадлежали к духовному сословию, то есть как минимум в нескольких поколениях принадлежали церковному ведомству. Они рождались подле церковных стен, возрастали возле чаши со Святыми Дарами, в 10 лет отправлялись учиться в уездные и губернские духовные школы, училища и семинарии под крепкий неусыпный пригляд монашествующих инспекторов и правящих архиереев, женились в свой срок на своих же поповнах из соседних приходов и сел и со временем занимали места у Святого престола, сменяя отцов, на всю жизнь. Может быть, сакральная составляющая их особенного положения по разным причинам нивелировалась, истиралась, становилась весьма незаметной, привычной, ну а где начиналась привычка, там исчезал страх Божий, исчезало само понятие греха. Уже на моей памяти один из потомственных и авторитетных священников Черноземья был замешан в укрывательстве на церковном дворе угнанных автомобилей и чудом избежал уголовного преследования. Его сын ничтоже сумняшеся влетал в храм на роликовых коньках и лихо разворачивался перед солеей. Храм же построил его дед... Все это было лет двадцать назад, мальчик тот давно вырос и пошел по натоптанному следу деда-отца. Ну о каком духовном делании можно здесь говорить? Исполнение треб, достижение собственных целей под благовидным предлогом помощи храму — это стало обыденностью и общим местом сегодняшней церковной жизни. «Отступление попущено Богом», — не ложно сказано святителем Игнатием Брянчаниновым, который уже в середине девятнадцатого столетия видел, чувствовал, знал, что с Синодальной Церковью происходит что-то не то. Тому было множество свидетельств — трупные пятна все явственнее проступали на внешне крепком, могучем теле церковном, и начиналось ведь с малого — с семьи. Меня всегда поражал тот факт, что самые первые революционеры и ниспровергатели существующего порядка были выходцами из разночинной среды. Но что такое по сути своей эта «среда», эти разночинцы? Откуда взялись они? Разночинцами скопом нарекла их стыдливо тогдашняя пресса, чтобы не входить в излишние подробности. То есть это были люди, по тем или иным причинам вышедшие из своих сословий, говоря другими словами — изгои, не нашедшие своего места в традиционном образе жизни отцов и дедов, в их вековом делании. В их среде мы находим мелких разорившихся дворян и купеческих сыновей, промотавших наследство отцов, совсем не находим крестьян, но эти социальные выплески крайне незначительные, ибо основной контингент так называемых разночинцев составляли как раз дети священства.

В этих семьях традиционно рождалось много детей, но, по существующему обычаю, церковный приход после смерти отца наследовал старший сын, остальные сыновья уходили в «свободное плавание», если не могли прибиться к какому-нибудь другому храму на низшие церковные должности. Если сыновей у священника не было, то приход становился приданым за дочерью. Взял в жены поповну — получай и приход на кормление. Но не всем сыновьям так везло, да и дочерям тоже. «Лишние» юноши искали для себя другие пути в жизни: поступали в университеты, медицинскую академию, коммерческие училища, «лишние» девушки, получив первоначальное образование в уездных епархиальных училищах, становились учительницами в церковно-приходских школах, поступали на специфические «женские» курсы, вроде Бестужевских, или же коротали свой незамужний век, будучи бесприданницами, с престарелыми родителями, иногда в семье брата-священника. В силу своего сословного происхождения эта молодежь, как правило, была грамотна и даже начитанна, и идеи политического переустройства мира, в котором они существовали, легко проникали в сознание и психологию их. Ведь «призрак коммунизма», по слову Маркса, все бродил и бродил неприкаянно по Европе, забредая и в наши петербургские «палестины». К тому же жизнь «близ церковных стен», знание самых темных и неприглядных сторон церковного быта, приниженность существования дедов и отцов, рабская зависимость от владельцев земельных угодий, где стояли церкви их отцов и дедов, от самодурства епархиальных властей и даже от произвола крепких крестьянских общин подрывало в их душах самое главное — веру. И не просто подрывало, но уничтожало. Живое биение сердца, трепетное упование на Бога и на то, что все ниспослано Им, заслонялось заскорузлым, тяжеловесным, зачастую непонятным византийским обрядом, в котором эта молодежь уже не видела ничего, кроме возможности просто жить за счет доброхотных приношений, исполнения треб — молебнов, крещений и отпеваний, натуральных продуктов, пожертвованных прихожанами ради поминовения своих усопших близких, и случайных, счастливых крупных пожертвований.

Тут к слову будет сказать о щедрых прихожанах Леонтьевской церкви, ростовских купцах Мальгиных:

Всеволод Александрович (1834–1898) <...> жертвовал на благоустроение приходского храма Леонтия на Заровье: в 1883 году — облачения высшего сорта парчи, 2500 рублей в пользу храма и 500 в пользу причта; в 1884 году возобновил живопись стен, потолков, подоконников и откосов, облачения, хоругвь; в 1885 году его усердием была прочищена живопись в холодном храме, окрашены стены и подоконники; в 1894 году он выделил 1700 рублей на ремонт церкви. По его завещанию храму досталось 5000 рублей, Ростову — также 5000 рублей для раздачи с этого капитала процентов два раза в год — на помин души. <...> В 1884 году Е.Д. Мальгина пожертвовала средства на восстановление церкви Григория Богослова Ростовского кремля. При жизни «много помогавшая церкви», она оставила по завещанию своему приходскому храму Леонтия на Заровье и его причту 2000 рублей» (Е.Крестьянинова и Г.Никитина — граждане Ростова).

Ну, это если «везло», так сказать, настоятелю, что находился прихожанин-купец или душевно расположенный к нему состоятельный человек, но далеко не все дореволюционное духовенство так благоденствовало. В целом по образу и достатку священство мало чем отличалось от крестьян. Попадая в столицы, «лишние люди», по преимуществу поповичи, оторванные от векового традиционного уклада, утратившие детскую веру, вкусившие разливанной «свободы» крупного города, где ты никому не известен и никому не нужен, формально выписывались из своих сословий и назывались уже разночинцами, становились некой маргинальной социальной группой, генетические и моральные корни которой были, можно сказать, подрезаны. Разночинцы — в силу нежданной свободы от сословных оков и ограничений — зачастую напитывались иллюзорными идеями о переустройстве существующего порядка, становились человеческим материалом для разного рода революционных групп, вроде «петрашевцев», и террористических организаций, вроде «Черного передела» и «Народной воли». Первые смутьяны — Добролюбов, Чернышевский, призывавший «Русь к топору», были детьми священников, как ни печально о том говорить. Им же «несть числа»... И это стало какой-то новой «традицией»: горько, дико читать о невероятных, зачастую кощунственных беспорядках, прокатившихся по всем духовным семинариям России в 1905 году. Оскудение православного духа отмечали многие мемуаристы тех лет. Митрополит Вениамин Федченков, вспоминая свои молодые годы и учебу в духовной академии, отмечал, что на утренние и вечерние молитвы собиралось в стенах академии всего несколько человек — при общем количестве учащихся в добрую сотню. И слушателями академии были отнюдь не простаки, сельские батюшки, а будущие церковные администраторы, будущие епископы, будущие ученые-богословы... Так чего было ожидать от общей массы духовенства, заполнявшего собой 100 тысяч или даже более храмов дореволюционной России, которое, по видимости, и составляло ту внешнюю «Святую Русь», что мы потеряли, и которое, по сути своей, представляло собой евангельский «повапленный гроб», красивый снаружи и наполненный костями внутри?..

Что толку было скорбеть и печалиться о разрушаемых храмах или о брошенных и погибающих церквах и монастырях в запустевших, обезлюдевших селах советской поры, если еще Иоанн Златоуст 1600 лет назад говорил, что «Церковь — это не стены и крыша, но вера и житие». И если иссякала вера и поганилось «житие» — туда же, в разруху и небытие, погружался и храм, оставленный человеком.

Кризисное состояние Церкви можно было проследить и по Ростову, и даже по нашему невеликому Гуменецкому приходу.

Так двухвековая священническая династия Розовых пресеклась в самом конце XIX столетия, но отнюдь не по причине отсутствия сыновей, как можно было бы подумать. Читаем в Клировой ведомости от 1898 года о последнем священнике этого славного рода, Платоне: «Вдов. Дети: Александр, 6 лет».

В Клировой ведомости поздних годов указано, что помянутый Александр уже «отбывает воинскую повинность». Александр не пошел по пути отца, деда и прадедов, по обычаю, но служил в лейб-гвардии Петроградском полку, участвовал в Великой войне 1914–1918 годов, в революционных событиях и в Гражданской войне. Его внук, Борис Игоревич Розов, цитирует его автобиографию: «Вступил в партию ВКП(б) в самый разгар революции, где и принимал самое активное участие в борьбе за коммунизм против капитала до 1922 года».

Кем же мог стать в мирной жизни и вне стен Церкви потомок «служителей Слова»? Правильно, агитатором и пропагандистом-организатором при агитпросветотделе уездного военкомата города Котельнич в Кировской области, ибо дар слова, грамотность и начитанность были усвоены Александром генетически, и этого не отнять.

Конечно, сегодня невозможно восстановить личные или какие-то другие причины, по которым наш Александр не пошел по пути своего отца Платона, который «за веру» и за свой сан подвергался при Советах преследованию, был арестован и какое-то время провел в заключении. По выходе из узилища он снова стал настоятелем Архангельского храма в Ярославле, в Норском, которому отдал 35 лет жизни, и скончался в 1933 году. Но это неважно — просто краткая история, рассказанная мной о наших Розовых, свидетельствует об общем сословном кризисе, который пожаром охватил Синодальную Церковь последних лет существования Российской империи. Конечно, было и большое количество неравнодушного духовенства и епископата, которое изо всех сил пыталось остановить это тотальное отступление от традиции и обычая. Сюда можно отнести и восстановление патриаршества в 1918 году, отмененное в самом начале XVIII столетия неугомонным реформатором Петром I. Вроде бы исправлена вековая ошибка русской духовной истории...

Но вот как Иван Бунин описывает это событие в своих «Дневниках»:

13 октября (1917).

Русский народ взывает к Богу только в горе великом. Сейчас счастлив — где эта религиозность! А в каком жалком положении и как жалко наше духовенство! Слышно ли его в наше, такое ужасное время? Вот церковный собор — кто им интересуется и что он сказал народу? Ах, Мережковские м...!

Конечно, легко можно упрекнуть Бунина в верхоглядстве: что он там знал, сидя в это роковое время в Ельце?.. Но Иван Алексеевич был все же писателем и тонко чувствовал атмосферу тех дней, знал и народ — крестьян, духовенство, дворян из соседних поместий, напитывался тогдашними слухами, бесчисленными разговорами — и вот такие слова о судьбоносном Поместном Соборе 1917–1918 годов, первом Соборе с конца XVII столетия... А ведь этот Собор был, по сути, последней соломинкой, последним спасательным кругом для России, погружающейся в кровавый морок и в пучину «нового времени»: восстановление патриаршества, обновление церковной жизни, насущные вопросы духовности... Но все было уже слишком поздно: одним днем, месяцем или же годом было уже не исправить застарелых недугов, накапливавшихся на протяжении последних двухсот лет. Да, избрали патриархом великого человека, но что мог сделать даже такой выдающийся молитвенник, как Тихон Беллавин, кроме как показать пример стойкости, пример мужества тем, кто оставался до срока жить в Советской России?..

«Отступление попущено Богом»...

И вот — совершенно естественно и даже закономерно! — во время московских уличных боев солдаты палят из винтовок по крестному ходу, стреляют в чудотворную икону, которую несут во главе этой процессии «во умягчение злых сердец», из пушек расстреливают не только надвратную икону свт. Николая на одной из башен Московского Кремля, но и безжалостно бомбардируют кремлевские храмы, в которых почивают мощи тех, кто расширял, укреплял и благоустраивал Московскую Русь...

Хотя тот же Сергей Фудель в книге «У стен Церкви» совсем по-другому, в отличие от Бунина, расценивает происходящее:

Начало революции — 1917–1919 годы — было временем удивительного духовного подъема, духовной легкости. Душа тогда стояла у открывшихся врат новой, великой церковной эпохи, и, страшась и как бы уже изнемогая от ясно видимых туч, она в то же самое время вдруг задышала воздухом небывалой духовной свободы.

Что-то в истории Церкви возвращалось к первоисточной чистоте и простоте, освобождаясь от вековых пут, от тяжелых риз обмирщения, внешности и лицемерия. С «Троицы» Рублева сняли тогда годуновскую ризу. Сердце человеческое вновь обретало счастье своей забытой «первой любви». Над Церковью восходила заря жертвенности. Было тогда нам, молодым, и страшно, и радостно.

Россия стремительно расцерковлялась, и наш дьякон Вениамин, залезший с ломом на Леонтьевскую колокольню крушить родной храм и сбрасывать колокола, утратив перед тем веру, отнюдь не был каким-то извергом или же исключением. Он был, так сказать, «как все». О подобном пишет и Бунин в своих «Дневниках», — и заметим, за несколько месяцев до октябрьского переворота, в июне 1917 года:

Коля рассказывал, что Лида говорила: в с. Куначьем (где попом отец Ив. Алексеевича, ее мужа) есть чудотворная икона Николая Угодника. Мужики, говоря, что все это «обман», постановили «изничтожить» эту икону. Но 9 мая разразилась метель — испугались.

Конечно, не следует искать во всем этом какого-то общего знаменателя, или тайного алгоритма гибели Церкви, и, скажем так, вовсе не церковный Собор 1917–1918 годов разделил наше православное духовенство на «овнов и козлищ», но скорые угрожающие события, итогом которых стали беспримерные репрессии, в сравнении с которыми Диоклетиановы гонения III–IV веков были просто детским лепетом. В то время как перепуганные наемники заваливали канцелярию местоблюстителя патриаршего престола заявлениями о снятии сана, истинные пастыри исповедовали Христа в узах, в тюрьмах и концентрационных лагерях, и зачастую до смерти. Советская власть, получается так, сама того не желая, очистила «авгиевы конюшни» синодального ведомства прошедшей поры, очистило огнем и насилием духовное «золото» от примесей и наросшего за века «дикого мяса». И конечно, тут вовсе не мне в кратком слове своем делать какие-то выводы по существу — для того есть историки Церкви, знатоки и специалисты, — но достаточно сказать, что количество святых новых мучеников 20–30-х годов прошлого века в несколько раз превысило число мучеников за 2000 лет существования христианства. Что из этого следует? Ни петровские реформы, ни продолжительный синодальный период, ни общее охлаждение к вере, ни понятные проблемы, о которых я упомянул выше, ни расстрелы и казни, ни обновленческие перевертыши и попы с «серпами и молотами» вместо крестов, ни последовавшие соглашатели — эти все умозрительные «врата ада» не одолели Церкви как социального и общественного института, как реального прибежища душ и телес, как сокровенной надежды на спасение в будущем веке.

Но все это будет позже, а пока, майским ясным днем 1988-го, юбилейного года тысячелетия крещения Руси, я слушал нашего говорливого, хрипатого плотника Вениаминыча, добывшего из норы очередного крота и снимающего с него шкуру на будущую шапку, и воочию видел, как его отец-дьякон лез на пока еще нарядную и пока еще белоснежную многоярусную колокольню храма свт. Леонтия на Заровье.

Но молчал ли Бог здесь и теперь на берегах озера Неро?..

Бытует такое расхожее мнение, что вот, мол, за что-то кого-то «Бог наказал». Но профессор Алексей Ильич Осипов утверждает ошибочность этого и утверждает, что Бог никого не наказывает, но сам человек является «мерой всех вещей» и причиной собственных бед. Разве Бог наказывает пьющего человека алкоголизмом, к примеру? Или курильщика — раком легких? Или обжору — лишним весом, ожирением и деградацией внутренних органов? Или нынешних безрассудных поклонников экстремальных занятий вроде катания на крышах электричек под высоковольтными контактными сетями? И когда кто-то из них погибает, едва начав свою жизнь, то разве Бог в том виноват? Ведь все эти беды — в руках конкретного человека. Никто не заставляет тебя пить-курить или совать пальцы в электророзетку. Никто — но ты сам.

То, что произошло с ретивым дьяконом Вениамином, забравшимся на свою родную Леонтьевскую колокольню, можно посчитать несчастным случаем или же досадным совпадением и вовсе не перекладывать ответственность за произошедшее на Бога или же на Его верного служителя святителя Леонтия, защищавшего, но все-таки не защитившего свой храм от поругания и осквернения.

Вениаминыч рассказал, что, когда папаша с ломом наперевес вылез на верхнюю площадку, под самые колокола, и начал отдирать петли главного звона, отлитого еще при митрополите Ионе Сысоевиче, дело оказалось не столь простым, как ожидалось и мнилось. За века колокольные петли вросли в каменное перекрытие, будто бы слились с ним воедино, и дьякон довольно долго расковыривал ломом неподатливый камень, вызволяя ржавые толстые металлические костыли, выкованные на совесть безымянными ростовскими кузнецами в XVII веке, подцепляя их плоским концом своего лома, расшатывая их, словно крепкий зуб мудрости в человеческой пасти. С колоколами дьякон долго никак не мог совладать и крикнул в толпу, все еще стоявшую под храмом:

— Православные, подмогните!..

— Но никто на клич папаши моего не откликнулся, — рассказывал Вениаминыч. — Все стояли как вкопанные, как остолбеневшие. Молодухи, стенавшие до сей поры, даже причитания свои прекратили. И проклятий больше не было слышно. Когда тронул папаша колокола и так тихо, так нежно они отозвались, словно прощаясь с городом, с озером, с нами, с народом что-то странное произошло: все вроде как сразу смирились, все поняли, что криками и слезами с советской властью не справиться и что ничего не попишешь, прогресса не остановить, раз сказало начальство церкви в Ростове ломать, значит, будем ломать... Ну, в общем, пока папаня мой надрывался на колокольне что было сил, несчастный случай и произошел: он выбивал эти костыли из проушин, потом что-то там на верхотуре случилось, и головной благовестник оборвался, как того папаша и хотел и что замышлял, да только вниз колокол не полетел, а застрял там враскоряку, на колокольной площадке, боком как-то. Я подумал еще: «Ну вот, придется мужикам туда лезть и спихивать колокол». И тут папаша мой стал истошно кричать. Но снизу не разобрать было, что там произошло и почему он вопит. Да и слов никаких вроде как не было, только «А-а-а!» да «А-а-а!», да нечеловеческий рев. Ну а когда мужики спустя какое-то время забрались на колокольню, то и увидели, что головник-благовестник, сорвавшись с перекрытия, на котором 200 лет провисел, папашу моего придавил, да так, что расселось брюхо у него, прорвалось как-то, и позвоночник сломался, как ветка сухая. Можно сказать, край колокола, как плуг, перерезал папашу напополам, и сизые кишки вылезли из него... Вся площадка в крови была... Ну, да-а, жалко папаню, что говорить... Такой смерти не пожелаешь и врагу своему... Ну, пока при помощи бревен благовестник тот приподнимали, чтобы извлечь его, папаша мой и скончался. Благовестника-убийцу сбросили вниз, следом за ним и другие колокола полетели... Все разбились в куски, ни один не остался в целости. Да что толку — папашу уже не вернуть было обратно, сколько ни колоти колокола эти. А через несколько месяцев колокольню ту разломали... Закончили, стало быть, дело отца... По справедливости...

— Ну а ты? — спросил я.

— А что я? — сказал Вениаминыч. — Папашу не воскресишь. Поп Зарин из Москвы опосля приехал, ходатайствовал, чтобы заметку о папаше в «Большевистском пути» пропечатали, что так, мол, и так, отдал жизнь в борьбе... Но цензура не пропустила про папашу: он же духовным сословием был... Так и жили потом мы с мамашей вдвоем. И никакой премии за папаню не дали в собесе. Я работать пошел на цикорку. Лет тринадцать мне было тогда... Ладно, — сказал Вениаминыч, собирая свои инструменты, — пора мне возвращаться в Ростов. А то наговорил я тут вам лишнего, как бы сосед ваш не призвал к ответу меня... — Он кивнул в сторону соседского дома.

— За что же, Вениаминыч? — удивился тут я.

— За антисоветскую пропаганду и агитацию, будто не знаешь! — Вениаминыч хитро тут ухмыльнулся, сворачивая проволочные кротовьи петли, — у меня же к этим свои претензии есть... Могли бы и поощрить за заслуги папаши, но не поощрили...

— Слушай, Вениаминыч, — сказал я, — а что за имя такое у вашего Зарина странное было? В святцах я не нашел такого. Так ведь назывался боевой отравляющий газ времен Великой войны.

— Так это не имя, это фамилия, и ударение тут надо делать на «а». А вот как его звали, я запамятовал — целая жизнь минула с тех лет... Да так и прозывали его по фамилии: Зарин и Зарин, еще и ударение не туда ударяли...

Так и я — запамятовал имя Вениаминыча...

В заключение надо сказать о том, что произошло с Леонтьевским храмом потом.

В 60-е годы его пытались взорвать окончательно — вероятно, в отместку за преждевременную гибель ретивого дьякона, — но камень, из которого он был построен, превзошел, как ни странно, силу взрывчатки. Видать, на славу потрудился в свое время младший брат писателя Федора Достоевского, епархиальный ярославский архитектор. Только с южной стороны образовался гигантский пролом высотой девять метров и шириной пять, с восточной стороны храма тоже были пробоины и разрушения, рухнул купол, исчезла давно колокольня, и то, что осталось от некогда славного храма, стояло долгие десятилетия без крыши, без окон, открытое непогоде, дождям, ветрам и метелям. На месте алтаря одно время водрузили дощатый нужник. Полностью уничтожили кладбище, на котором веками находили вечный покой представители славных купеческих родов — Мальгиных, Серебрениковых, Милютиных, Хлебниковых, Емельяновых, — причастных к настоящему «золотому веку» Ростова... Природа всего этого явно читается. Как тут не вспомнить Талькова:

Священной музыкой времен

Над златоглавою Москвою

Струился колокольный звон,

Но, даже самый тихий, он

Кому-то не давал покоя.

А золотые купола

Кому-то черный глаз слепили.

Ты раздражала силы зла

И, видно, так их доняла,

Что ослепить тебя решили.

Россия!..

Разверзлись с треском небеса,

И с визгом ринулись оттуда,

Срубая головы церквам

И славя нового царя,

Новоявленные иуды

Коммунисты разрушили в нашем древнем Китеже-граде 14 храмов. От каких-то совсем следа не осталось, у других уничтожили колокольню, как у Покровского, сам храм остался; или же наоборот — на Рыночной площади стоит высоченная пожарная каланча, в которой легко угадывается многоярусная колокольня, сам же храм — уничтожен... Но задачи по разрушению всех без исключения ростовских церквей все-таки оказались неподъемными для исполнителей сатанинского замысла — слишком большое количество храмов настроили купцы в свой благословенный «золотой век» здесь, приправив дело своих рук любовью и беспримерной щедростью. А про архитектурный шедевр митрополита Ионы Сысоевича вообще говорить не приходится. Уничтожение 14 храмов было, по всей видимости, неким символом и демонстрацией силы. Что осталось, осквернили со рвением. Таковыми стали ростовские славные монастыри, к которым благоволили цари Московской Руси и Российской империи.

Но эта история, рассказанная Вениаминычем, касается только Ростова, а ведь есть еще и Ростовский уезд, и Ярославская область, и сам губернский град Ярославль, до революции называемый Волжским Иерусалимом, и в целом — Россия...

«Не покусись остановить отступление немощною своею рукою».

Вениаминыч со своим плотницким ящиком неспешно ушел по дороге к Лисавам, к Жоглову, к автобусной остановке. Больше мы его не видели и ничего не слыхали о нем. С тех пор прошла целая жизнь, и много чего со всеми нами произошло, но вот снится время от времени в зыбких снах мне Вениаминыч. Усмехается, лукаво подмигивает и что-то вроде как хочет мне еще рассказать, и, хотя уже теплое время на землях былого удельного Ростовского княжества и вот-вот нежной, новой зеленью, как газовым легким пологом, покроются окрестные леса вокруг Ломов и Гуменца, на голове у Вениаминыча серая шапка, сработанная из кротовьего «генерального секретаря», которого он все-таки выловил 35 лет назад под нашей сгоревшей избой.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0