Дом Моссельпрома. Краткий путеводитель по долгой истории
1. Окрестность
Окажись нынешний москвич в XII веке, там, где сейчас под острым углом расходятся (или сходятся, это с какой стороны посмотреть) Калашный и Нижний Кисловский переулки, он обнаружил бы себя среди дремучего леса, через который в реку Москву протекал ручей Черторый. С северо-запада на юго-восток лес пересекала древняя «волоцкая» дорога из Великого Новгорода в Рязань, наметившая собой будущие улицы Поварскую и Знаменку. Дорога эта вела к броду под Боровицким холмом. До постройки здесь моста запряженные лошадьми телеги пересекали водную преграду прямо по речному дну, а снятую с них предварительно поклажу переносили на плечах волоком бывшие к услугам проезжих артели носильщиков. Тяжелая работа в таких артелях оплачивалась скудно, поэтому нанимались в них либо доведенные до крайности нуждой местные жители, либо пришлые, а точнее сказать, беглые, что называется, без роду и племени. С этих-то бродов и волоков и перебрались в русский язык слова «сброд» и «сволочь». Забавное совпадение: в XVIII веке отходящая вбок от старинного волока улица поначалу неофициально, а потом и на законном основании стала именоваться Волхонкой — правда, не из-за безвестных работяг, живших тут когда-то в землянках, а по одноименному кабаку во владении князей Волконских.
В 1367 году, одновременно с возведением первых каменных кремлевских стен над современным Александровским садом, а тогда — за речкой Неглинной, через последнюю от Троицких ворот был переброшен мост, век спустя упоминаемый в документах как «большой каменный» (задолго до строительства в конце XVII века на броде через Москву-реку более известного Всехсвятского, или Большого Каменного, моста, «перехватившего» название). К нему прорубили от «волоцкой» дороги короткий прямой путь — знакомую нам Воздвиженку.
Первоначально проезд звался, как и вся округа, на арабский манер Орбатом, что означало «предместье города», которым в то время считались собственно Кремль и его посад — Китай-город. Позднее северорусское оканье в наших краях уступило южнорусскому аканью: «Орбат» превратилось в «Арбат». Для сравнения: улица Полиха в застроенных полях перед Марьиной Рощей точно так же просто не могла не стать Палихой, и ничего общего с апокалиптическими московскими пожарами, как можно ошибочно предположить, она не имеет.
Чтобы яснее представить себе, какой глухоманью казались в те времена столичные предместья, находящиеся ныне внутри Бульварного кольца, достаточно вспомнить, что выражение «у черта на куличках» связано не с пасхальными куличами, а с болотистым урочищем в низине перед Ивановской горкой, то есть непосредственно за Китай-городом, Кулишками — районом Славянской площади, Солянки и примыкающих переулков.
Что же касается Воздвиженки, то на западной ее стороне, там, где в начале 30-х годов ХХ века вырос квартал новых зданий Библиотеки имени В.И. Ленина, при Иване III сохранялся так называемый остров — нет, не окруженный водой клочок суши, а остаток первобытного леса между спрямленной дорогой к Троицкому мосту и дворцовым селом Ваганьковом, располагавшимся приблизительно на месте выстроенного в 80-х годах XVIII столетия гениальным Василием Ивановичем Баженовым по заказу капитан-поручика лейб-гвардии Семеновского полка Петра Егоровича Пашкова великолепного дворца — жемчужины русского классицизма.
Время шло, Москва, разрастаясь, уходила все дальше от берегов реки, давшей ей имя, и новгородский тракт постепенно смещался севернее, последовательно породив Большую Никитскую и Тверскую улицы. Однако перекресток Орбата с волоцкой дорогой не утратил своего значения: теперь по нему двигались подводы на Смоленск, и когда справа и слева поднялись здесь крепостные валы, естественным образом возникли Арбатские ворота с площадью перед ними.
В правление Ивана IV столица, а вместе с ней и все Московское государство были разделены на две части — земскую и опричную, то есть находившуюся под отдельным, особым управлением (опричь — забытый синоним к удержавшемуся в языке слову «кроме»). Опричная часть на территории города начиналась у Никитских ворот и распространялась на юг до Москвы-реки. Освобожденный от прежних жителей район царь населил своими ближайшими на тот момент приспешниками вроде пресловутого Малюты Скуратова и предоставил всем распоряжаться специально учрежденному приказу под началом думного дворянина с говорящей фамилией Грязной. Нравы опричников, или кромешников, как метко прозвали их в народе, резко отличались от ненавидимого царем патриархального земства, поэтому вскоре сам Иван Васильевич перебрался сюда из Кремля, выстроив себе на месте очень вовремя сгоревшей усадьбы шурина, князя Михаила Темрюковича Черкасского, новую резиденцию — Опричный двор между Воздвиженкой и Большой Никитской.
Описание двора мы находим в сочинении немецкого авантюриста Генриха Штадена, одно время служившего в опричниках: «Великий князь приказал разломать дворы многих князей, бояр и торговых людей на запад от Кремля, на высоком месте в расстоянии ружейного выстрела; очистить четырехугольную площадь и обвести эту площадь стеной. На одну сажень от земли выложить ее из тесаного камня, а еще на две сажени вверх из обожженных кирпичей (в общей сложности 6 м). Наверху стены были сведены остроконечно, без крыши и бойниц; протянулись они приблизительно на 130 саженей (260 м) в длину и на столько же в ширину; с тремя воротами; одни выходили на восток, другие на юг, третьи на север. <...> Северные ворота находились против Кремля и были окованы железными полосами и покрыты оловом. На них было два резных разрисованных льва, вместо глаз у них были пристроены зеркала. Один стоял с раскрытой пастью и смотрел к земщине, другой, такой же, смотрел во двор. Между двумя львами стоял двуглавый черный деревянный орел с распростертыми крыльями и грудью в сторону земщины».
Западная граница опричной цитадели проходила по нынешнему Романову переулку, а сразу за ней, на задворках, была поселена многочисленная обслуга целыми специализированными кормовыми слободами, как, например, кислошники и калашники. Занятием первых была заготовка и поставка к государеву столу кваса и разнообразного вида солений — кислой капусты, ягод, огурцов, грибов и прочего, чем так охоч русский человек закусывать водочку. Не следует, впрочем, делать поспешный вывод, будто покоритель Казани со всей лихой компанией беспробудно пьянствовал. Дело в том, что до изобретения современного способа консервирования квашеные и засоленные на зиму продукты составляли основу рациона питания всего русского населения. Это сейчас мы употребляем в пищу главным образом морскую соль, а тогда на Руси доступна была исключительно соль поваренная, добытая из недр в виде рассола и затем оттуда вываренная. Соледобыча являлась важнейшей отраслью отечественной промышленности, ее центры быстро превращались в города (Сольвычегодск, Соледар, Соликамск и др.). Белые кристаллики хлористого натрия считались настолько жизненно необходимым продуктом, что резкое повышение цен в 1648 году привело к московскому «соляному» бунту. Объемы кислошного производства в целом превосходили даже объемы выпечки хлеба. Сомневаетесь? Откройте карту города: на единственный во всей Москве Калашный переулок приходится аж четыре Кисловских — Большой, Малый, Средний и Нижний!
Соседнюю с кислошниками Калашную слободу с внутренней стороны крепостного вала населяли, как ясно из названия, пекари (на старомосковский лад правильно шепелявить: «калашник», «булошник», «будошник» и т.д.). Они выпекали калачи (от славянского слова «коло», то есть «круг»; отсюда корень в названиях окруженных когда-то частоколом городов: Коломна, Коломыя на Западной Украине, Коло на реке Варте в Польше) — пшеничный хлеб в форме замка с дужкой (продолговатые батоны появились позднее, в XVII веке).
Впервые упоминается калач в уставной грамоте XII века: «Пошлины от него идет 40 колачей и 40 хлебов». И это вовсе не случайно, ведь самым важным в калаче была все-таки не форма, а вес, долгое время эквивалентный денежному курсу. Цена на калачики устанавливалась «указная», то есть фиксированная, и контролировали калашников ничуть не менее бдительно, чем персонал учрежденного все тем же Иваном Васильевичем первого на Москве Монетного двора: «на выходе» продукцию проверяли назначенные для того подьячие.
Держа за дужку или ручку, калач можно было и домой снести, и съесть тут же, с пылу с жару, на улице («В Москве калачи как огонь горячи»). Из соображений гигиены ручку в пищу не употребляли, а отдавали нищим либо бросали собакам. Очень полюбилось кушанье золотарям, занимавшимся вывозом городских нечистот. «Калач, — писал в книге «Москва и москвичи» Владимир Алексеевич Гиляровский, — это специальное их лакомство: он удобен, его можно ухватить за ручку, а булку грязными руками брать не совсем удобно...» Про тех же, кто не брезговал доесть оставленное золотарем, обыкновенно говорили «дошел до ручки», что значило «вконец опустился».
Опричный двор сгорел дотла в 1571 году, при сопровождавшейся очередным грандиозным пожаром осаде Москвы крымскими татарами Девлет-Гирея, и уже не восстанавливался. Следом в небытие отправилась ничем героическим не проявившая себя в этом деле опричнина. А вот Калашная слобода быстро отстроилась заново — слишком важна была она для существования столицы. При Борисе Годунове ее дополнительно защитили каменными стенами Белого города, и к середине следующего, XVII века в столице числилось 78 калашников, многие из которых проживали в слободе, а также 54 хлебника и 35 пирожников.
Калачи не только поставлялись по-прежнему к царскому столу, но и бойко расходились с рук бесчисленных уличных торговцев, вошли в повседневный быт аристократа, купца и ремесленника, надолго стали своеобразным символом благополучия. Вспомним картину Бориса Кустодиева «Купчиха, пьющая чай» (1923), где рядом с разрезанным арбузом на столе золотится пышный калач. Хотя в середине двадцатых калачи уже явно попахивали старорежимной ностальгией.
Уличным разносчиком хлеба был и отец поставщика двора его императорского величества, купца 2-й гильдии Ивана Максимовича Филиппова (1824–1878), поднявшего семейное дело до высоты искусства. Это о нем писал Гиляровский: «Иван Филиппов, основатель булочной, прославившийся далеко за пределами московскими калачами и сайками». Хлебобулочные изделия приготавливал он по особому, державшемуся в строжайшей тайне рецепту. Даже вода ему требовалась особая — из Москвы-реки. Поэтому, когда филипповская пекарня открылась в Санкт-Петербурге, воду для теста специально везли туда из Первопрестольной в дубовых кадках.
Скажете, причуды булочника? Но эффект от этих причуд был вот какой: отправленные обозами в Париж калачи, перед дорогой замороженные, на месте оттаивали в горячих полотенцах, после чего их продавали местным гурманам как свежеиспеченные!
Стоит ли после этого удивляться, что калач постоянно фигурирует в русской литературе того времени? Например, у Льва Николаевича Толстого в «Анне Карениной» Стива Облонский употребляет его по утрам для хорошего настроения: «Окончив газету, вторую чашку кофе и калач с маслом, он встал, стряхнул крошки калача с жилета и, расправив широкую грудь, радостно улыбнулся...»
Кстати сказать, толстовский приятель Василий Степанович Перфильев, считавший себя прототипом Стивы, упрекнул автора за недостоверность эпизода: «Ну, Лёвочка, цельного калача с маслом за кофеем я никогда не съедал. Это ты на меня уже наклепал!» Вообще же калач упомянут в тексте романа аж десять раз.
Зная теперь, до каких масштабов разросся калач в сознании русского человека, острее воспринимаешь символику замечательного некрасовского стихотворения «Вор»:
Спеша на званый пир по улице прегрязной,
Вчера был поражен я сценой безобразной:
Торгаш, у коего украден был калач,
Вздрогнув и побледнев, вдруг поднял вой и плач
И, бросясь от лотка, кричал: «Держите вора!»
И вор был окружен и остановлен скоро.
Закушенный калач дрожал в его руке;
Он был без сапогов, в дырявом сюртуке;
Лицо являло след недавнего недуга,
Стыда, отчаянья, моленья и испуга...
Пришел городовой, подчаска подозвал,
По пунктам отобрал допрос отменно строгой,
И вора повели торжественно в квартал.
Я крикнул кучеру: «Пошел своей дорогой!» —
И Богу поспешил молебствие принесть
За то, что у меня наследственное есть...
Пойдем своей дорогой и мы, сойдя с хлябей кулинарных на твердую историческую почву.
Со второй половины XVII века население Калашной и Кисловской слобод начинает меняться: Белый город, особенно в его наиболее близкой к Кремлю западной части, привлекает внимание тех, благодаря кому название этого района столицы за выбеленными крепостными стенами приобретает иной смысл. Здесь селится элита.
Долгое время внешний вид переулка не выделялся ничем примечательным: деревянные дома, немощеная улица и, как следствие, непролазная грязь. Лишь после петровских реформ появились в Калашном первые каменные строения знати. Из сохранившихся до настоящего времени построек XVIII и XIX веков обратим внимание на любопытные в историческом отношении дома № 1 (№ 8а/3с1 по Никитскому бульвару), № 3, № 6 и № 10.
В двух флигелях прямо напротив дома Моссельпрома, изуродованных почти до неузнаваемости втиснутой между ними безликой проездной аркой, трудно, конечно, узнать перестроенный изящный особняк осьмнадцатого столетия, принадлежавший Варваре Васильевне Голицыной, урожденной Энгельгардт, — племяннице, а заодно и любовнице главного фаворита императрицы Екатерины II светлейшего князя Григория Александровича Потёмкина-Таврического.
Варвара была первой из четырех сестер Энгельгардт, обративших на себя пристальное внимание любвеобильного князя. «Матушка, Варинька, душа моя; жизнь моя, — писал дядя племяннице. — Ты заспалась, дурочка, и ничего не помнишь. Я, идучи от тебя, тебя укладывал и расцеловал, и одел шлафраком и одеялом, и перекрестил. <...> Ангел мой, твоя ласка столько же мне приятна, как любезна. Друг бесценный, сочти мою любовь к себе и увидишь, что ты моя жизнь и утеха, мой ангел; я тебя целую без счета, а думаю еще больше». В других письмах он величает ее «сокровищем», «божественной Варюшкой», «сладкими губками», «любовницей нежной».
Но перлы куртуазного красноречия мало могли утешить снедаемую ревностью Вареньку. «Напрасно вы меня так ласкаете, — отвечала она Потёмкину. — Я уже не есть та, которая была. <...> Послушайте, я теперь вам серьезно говорю, если вы помните Бога, если вы, когда-нибудь, меня любили, то, прошу вас, забудьте меня навеки, а я уж решилась, чтобы оставить вас. Желаю, чтобы вы были любимы тою, которую иметь будете; но верно знаю, что никто вас столь же любить не может, сколько я».
По старинному обычаю, до сих пор практикуемому в кругах российской элиты, скандальную, а в данном случае еще и кровосмесительную связь нужно было замаскировать пристойным замужеством. Какое-то время в кандидаты на роль мужа для племянницы Потёмкин рассматривал испытывавшего материальные трудности князя Николая Сергеевича Волконского — деда Льва Николаевича Толстого по материнской линии, ставшего прототипом старого князя Болконского в «Войне и мире». Со слов писателя нам известно семейное предание об истинной причине внезапной и необъяснимой опалы, из-за которой этот заслуженный генерал, участник взятия Очакова, был вынужден отправиться в длительный отпуск из армии, продолжавшийся вплоть до воцарения Павла I: «Про деда я знаю то, что, достигнув высоких чинов генерал-аншефа при Екатерине, он вдруг потерял свое положение вследствие отказа жениться на племяннице и любовнице Потёмкина Вареньке Энгельгардт. На предложение Потёмкина он отвечал: “С чего он взял, чтобы я женился на его б...”».
Конечно, не все современники готовы были согласиться с определением Волконского. Так, Гавриил Романович Державин, лично обязанный в пору своего неудачного губернаторства заступничеству Варвары Васильевны при дворе, посвятил ей следующие стихи:
Благоприятный нрав, черты твои прекрасны
Обворожают всех в единый миг тобой;
Без рассуждения сердца тебе подвластны,
И с рассуждением всем плен приятен твой.
Репутация «б...» не помешала Варваре удачно выйти замуж за оказавшегося более сговорчивым другого очаковского ветерана и генерала — Сергея Федоровича Голицына, сделавшего благодаря ей блестящую карьеру. В этом браке за одиннадцать лет родилось десять сыновей.
Сегодня принято называть дворец Голицыных доходным домом конца XIX века. Старинный же особняк видится в великолепном здании Дома журналиста на Никитском бульваре, тогда как в прошлом это было единое домовладение, где в 1782 году закончилось строительство главного дома, с въездом во внутренний двор, или курдонер, из Калашного переулка. Почему оттуда? А дело в том, что в то время на месте бульвара все еще стояла стена Белого города с ее неприглядными, как тогда выражались, позадками.
Варвара Васильевна, став хозяйкой усадьбы, переориентировала дом на распланированный по генплану Екатерины II бульвар, отчего в жилой флигель превратилась пристройка, соответствующая современному Дому журналистов и ранее служившая сараем для скотины. Именно ее в конце XIX века преобразил в фешенебельный особняк архитектор А.Ф. Мейснер по заказу очередного владельца — купца 2-й гильдии А.Н. Прибылова.
Дом № 3, где до недавнего времени размещался Институт журналистики и литературного творчества (не путать с Литературным институтом на Тверском бульваре), тоже когда-то находился в усадьбе Голицыных и составлял с ней одно целое. В 1889 году он был надстроен третьим этажом, а в 1917 году «муниципализирован» и разделен надвое: со стороны бульвара сюда въехал Дом печати, а в Калашном собственником стало «Жилищное товарищество № 254», и сюда, в квартиру потомков Прибылова, вселился заведующий Музеем городского хозяйства Петр Михайлович Сытин, впоследствии крупнейший историк-москвовед, автор многократно переизданной в советские годы книги «Из истории московских улиц».
Здесь Сытин и писал свой бестселлер, и умер в 1968 году.
Песочного цвета ренессансный особняк с плоским центральным ризалитом и нарядным эркером над проездной аркой занят в наши дни нидерландским посольством. А первым владельцем дома № 8, для которого в 1887 году его возвел архитектор А.М. Щеглов, был Владимир Васильевич Думнов, возглавивший благодаря удачной женитьбе издательскую фирму «Наследники братьев Салаевых». Фирма эта при Думнове специализировалась в основном на выпуске учебной литературы для начального и среднего образования. Правда, в середине 90-х годов XIX столетия издатель продал свое жилище и перебрался в новое, но в буквальном смысле на другой стороне двора — в бывший особняк статской советницы Анны Олениной XVIII столетия (Малый Кисловский, № 5а/8), перестроенный П.М. Самариным по вкусу нового хозяина в неоклассическом стиле.
Внешне довольно невзрачный дом № 10 в 1986 году едва избежал уничтожения. Об истории с его едва не состоявшимся сносом писала журналист и искусствовед Нина Михайловна Молева:
«Спор шел о маленьком доме. И даже не о нем — об одной, совсем крохотной надворной постройке. Снести — не снести. Районный архитектор не испытывал колебаний: конечно, снести. Еще шире и не менее категорично выступал представитель Союза журналистов: Москву давно пора очистить от “буржуазной рухляди”, возиться ради нее с историей недопустимо (Дом журналиста, занимаемый союзом, напомню, располагается напротив, в роскошном бывшем особняке на Никитском бульваре. — М.Л.). Слова падали отчетливо, звонко, в забытых выражениях тридцатых годов, 30 октября 1986 года. В самом деле, чем мог похвастать дом № 10 по Калашному переулку? Всего-то навсего тем, что был построен на самом рубеже XVIII–XIX веков. Что счастливо пережил пожар 1812 года. Что сохранил повсюду уже исчезнувшие габариты московского дворика, плотно охваченного флигельком, конюшней, каретным сараем, с такими обязательными когда-то для Москвы вековыми раскидистыми деревьями. К этому можно прибавить разве то, что среди многих так или иначе оставивших свои имена в культурной жизни древней столицы его жильцов находился и замечательный мхатовский актер Л.М. Леонидов. “Леонидов есть Леонидов, — писал о нем В.И. Немирович-Данченко, — огромного нерва, взрывов, захватывающих минут, совершенно необыкновенно простых интонаций, великолепных оттенков текста”. “Калашниковские годы” — это Пугачёв в “Пугачёвщине” К.Тренёва, Иван Грозный в “Крыльях холопа”, Гобсек. И звания — сначала заслуженного, потом народного артиста республики. Звания давались еще скупо, Леонидова знала вся театральная Москва.
Среди плотной многоэтажной застройки, казалось, вымечтанный уголок для клуба по интересам, того лучше — студийного театра, где все делается руками участников. Тут тебе место для декораций, тут и костюмерная, а там и верстак для починки мебели — долго ли она продержится в зрительном зале! Желающих было множество: реставрировать, приспособить, содержать в порядке, любить и беречь — многие предлагали необходимые силы и средства. Но Краснопресненский райисполком Москвы рассудил иначе. В домовладение уже втиснулась автошкола районного отделения ДОСААФ. Поток жалоб на шум и загазованность привел к радикальному решению. Нет, не сменить арендатора — снести надворные постройки, чтобы открыть хозяйство автошколы во дворе... соседнего дома.
Старый дом в городе — какой же это клубок страстей, противоречивых ведомственных интересов, бесхозяйственности и дремучего, поколениями культивировавшегося небрежения к собственному прошлому, а вместе с ним и к сегодняшнему человеку!»
Автошкола обретается здесь по сей день. А заключительный пассаж из процитированного текста до недавних пор вполне можно было отнести и к нашему главному герою — дому № 2 в Калашном переулке, к стенам которого, бегло оглядев с воображаемого креста давно не существующей церкви его исторические и географические окрестности, мы в нашем повествовании подошли теперь вплотную.
Окончание следует.