От войны до войны. Роман. Часть вторая. Аудиоверсия (читает ИИ, фрагмент)

Анатолий Самуилович Салуцкий родился в 1938 году в Москве. Окончил Красноярский институт цветных металлов и золота. Писатель, публицист. Работал сотрудником газеты «Комсомольская правда», заведующим отделом редакции газеты «Вечерняя Москва», первым заместителем ответственного секретаря «Литературной газеты», специальным корреспондентом отдела публицистики журнала «Советский Союз». Публиковался в различных газетах и журналах. Автор сотен публицистических статей на политические и остросоциальные темы. В качестве эксперта неоднократно был членом российской делегации на Генеральных Ассамблеях ООН. Академик Академии российской словесности. Первый заместитель председателя правления Российского фонда мира. Член Союза писателей СССР. Живет в Москве.


Часть вторая

1

Дневной жар свалил, было безветренно и уютно. Дмитрий Кедров сидел на шатком, скрипучем крыльце, тысячи раз обмытом дождями и талыми снегами, и душу его переполняли восторги.

Просторный пятистенок с шиферной крышей, кое-где уже тронутой зеленью мха, приютился на краю деревни, и сразу за дырявым тыном начиналось заброшенное поле с куртинами дикого бересклета. Сколько хватало глаз отсюда, с бугра, открывалось такое широкое раздолье-приволье, что дух захватывало. Ниже, у подножия пологого ската, радовал глаз невесть откуда набежавший сюда березовый перелесок — по грибы туда, наверное, с косой ходят! — за ним снова лежало широкое поле, а дальше до горизонта поднимались темные лесные увалы.

Кедровы закатились в эту глухую, вымирающую деревеньку случайно. Мечта о даче зацепила Ульяну после рождения Тимоши, о чем она объявила сразу по возвращении из роддома, однако за пять лет ни разу не обмолвилась на эту тему, понимая, сколь она болезненна для мужа, маявшегося от финансовой несостоятельности. Но однажды, уложив спать детей, накрыла на кухне скромный стол и после пары рюмок «Столичной» — они обожали эти посиделки без повода, балуя себя трогательной душегрейной беседой, — сказала:

— Димка, явилась мне мысль по дачному обустройству. Как говорит Кондрат Егорыч, «купила у нас притупила», всю жизнь будем за ценами гнаться. Вот и вздумалось: на кой пес нам дача? С кем равняться? Купить бы какой-никакой домишко в дальней деревеньке, и вопрос решен. Что скажешь?

Принялись листать журнальчики объявлений и наткнулись на глухомань за Плещеевым озером. Так и написано — «глухомань», то бишь с намеком на «продам дешево». Дмитрий позвонил, ответила женщина, похоже, средних лет, которая предупредила, что со смотринами не просто. Дом выморочный, она едет туда в субботу — через знакомых удалось раздобыть «буханку» для вывоза мелкой мебели. Покупателей может захватить с собой, это самый удобный вариант, потому что выкроить еще один день ей сложно.

Дмитрий не растерялся, спросил:

— Сколько?

— Сколько дадите, — усмехнулась женщина.

— Да нет, спрашиваю, сколько человек можете взять?

— А-а... Хотите путешествовать с ребенком? — сообразила она.

— Желательно с двумя.

Если честно, Кедровы изначально не собирались залезать совсем уж в глухомань. Вариант в Батурине был пробным, поездка планировалась как бы пристрелочная, вдобавок семейная, на потрепанной «пятерке», с экскурсионным заездом в Переславль-Залесский. «Буханка» этим планам не мешала, на смотрины можно было махнуть караваном, но Дмитрий хорошо знал свою жену: все равно заставит перезвонить и уточнить, можно ли в «буханке» с детьми.

И верно, Уля ухватилась за спартанский вариант.

На машине они доехали до улицы Павла Корчагина, где их ждала «буханка». Рядом стояла женщина увесистой комплекции, в очках. Одета просто, в приталенном платье цвета кофе со сливками, однако чувствовалось — не из простых: платье обычное, да очень уж подогнано по фигуре, как влитое, очки с шейной цепочкой, лицо ухоженное.

Путевые разговоры начались не сразу. Как заведено, продавец и покупатели присматривались друг к другу, обмениваясь дежурными эмоциями о погоде, благоприятствующей дальней поездке, о детях, которым летом лучше на природе. И Дмитрий прикидывал, что Лидия Ивановна — так она назвалась, — явно желающая сбыть с рук свою «глухомань», в неблизкой дороге начнет прощупывать покупателя, дабы не слишком задрать цену, однако и своего не упустить, а потому примется нахваливать «товар». Однако, к его удивлению, сущностный разговор она повела не в свою пользу.

Оказывается, изба в Батурине досталась ей по наследству, от тетушки, которую судьба обделила потомством.

— Тетя Христя называла себя эхом войны. — Достала из коричневой планшетной сумки брендовый шерстяной платочек «Domini», сняла очки и говорила, протирая их. — Овдовела уже в сорок первом да так и осталась с проседью в сердце, всех женихов война выбила. Корила себя, что убоялась строгих правил того времени, испугалась, глупая, родить безмужнее дитя, шутила горько, что не учла расписание жизни: часы идут, дни бегут, а годы-то летят. Старшая сестра, мама моя, уехала в Москву, я-то насквозь городская, а тетя Христя осталась в родных осинах, отцовский дом стерегла. Дом наш, он древний, с историей, на нем копоть веков. А уж последние лет пятнадцать я его тянула. — Закончила вводную совсем странно: — Теперь у меня головоломка: отдать дом в хорошие руки.

Дмитрий с Ульяной переглянулись: похоже, заламывать цену она и впрямь не станет, неведомое Батурино становилось привлекательным.

Но по пути случился еще один знак. Когда свернули с трассы и на берегу озера увидели легендарный ботик Петра Первого, Дмитрий и Ульяна, не сговариваясь, в голос взмолились остановиться. И после сумасшедшего детского восторга — корабль на земле! — снова многозначительно обменялись взглядами.

А уж когда в Батурине открылись их глазам великие русские дали, вопрос решился сразу и бесповоротно: едва сдерживая радостные улыбки, заговорщицки подмигнули друг другу. Ничто их уже не смущало: ни пять кэмэ песчаной дороги, где местами буксовала даже «буханка», ни изба-развалюха, они толком ее и не осмотрели: в нежилом доме сыро, затхло — скорее на воздух, на простор, где не оторвать глаз от грандиозного вида, который кружит головы и который они вознамерились «купить», чтобы прожить свой век в этой красоте.

Сторговались быстро. Лидия Ивановна и впрямь запросила умеренно. Однако оказалось, продажу дома она отягощает обременением. И когда коснулась самой важной для нее темы, тут Дмитрий и понял смысл ее путевых размышлений — она подспудно изучала покупателей: хороши ли руки?

Поддержав дружные восхищения Кедровых, сказала:

— Не знаю рода ваших занятий, поймете ли вы меня, но я, глядя на эти просторы, вспоминаю Бердяева, который писал о факторе русских пространств. — В очередной раз занялась очками. — Бердяев, понятно, имел в виду не зрительные эффекты, а величие державы, но здесь, на этом далекозорном бугре — кстати, местные его называют Алешин бугор, — меня всегда одолевают мысли о России. Приезжала навестить тетю Христю, садилась на лавочку с прислоном... Во-он она, за штакетником, в деревнях с таких лавочек, под стать завалинкам, смотрят на улицу, а здесь — в необъятные дали... Так вот, садилась на лавочку и упивалась волшебным видом. Какие только мысли высокие не наплывают, когда стяжаешь красоту великой русской природы! Здесь раньше зерновые сеяли, сразу за околицей и во-он до той рощицы — ее, кстати, кличут Дунькин лес, — и на ум знаете что приходило? В последние годы, в мареве девяностых... Слышали, возможно, «Над пропастью во ржи», книга? Там дети бегут среди высокой ржи и не ведают, что впереди пропасть. А мне на ум приходило другое: все мы теперь над пропастью во лжи и тоже не ведаем, какие ждут нас напасти.

Становилось ясно, что Лидия Ивановна и верно не из простых, что собеседники они соразмерные. Однако расчехляться, начинать разговор в тон, Дмитрию не хотелось, не до бесед, в душе теснилась радость: мой он, мой он будет, этот неповторимый, с волшебным, чарующим видом Алешин бугор! Сердце билось чаще, от полноты чувств дыхание перехватывало, он чуть ли не физически ощущал, как зарождается в душе предчувствие новой жизни, новых времен, которые наступят, когда они с Улей обоснуются здесь. Алешин бугор, с которого видны дальние дали, словно переносил его из сегодняшней России в завтрашнюю, очнувшуюся от морока девяностых. Она сказала «марево девяностых»? Нет, «морок девяностых» лучше.

Он кивал головой, согласно отзываясь на размышления Лидии Ивановны, давая понять, что не расходится с ней во мнениях, и она после основательной подготовки несколько высокопарно изложила свое «обременение»:

— Понимаете ли, уважаемый Дмитрий, я вынуждена расстаться с домом не по денежным мотивам. В моем элегантном возрасте он в бытовую логику не вписывается, а дочь к этому месту равнодушна, потерялась она во времени и пространстве, утомленная жизнью к двадцати годам... — Сделала паузу, внимательно посмотрела на Дмитрия и продолжила с легким ударением: — Месту особому, как я считаю, месту силы. Для нее это просто глухомань со «скворечником» на дворе и одичавшей горькой яблоней. А без призора дом сгинет, он уже в запустении... Понимаю, жить в нем, да еще с детьми, не комфортно, вы его снесете, другой поставите. Но — на святом для меня месте! Да, да, это место для меня святое! Так вот... Понимаете ли, Дмитрий, обременение при продаже дома в том состоит, что хотелось бы договориться о следующем... — Снова сделала паузу. — Разрешите мне изредка приезжать сюда, чтобы упиваться этим видом. В моем понимании «хорошие руки» — это люди, способные понять мои чувства и умеющие держать слово.

Тут уж не выдержала Ульяна:

— Лидия Ивановна, о чем вы говорите! Мы за честь сочтем, если будете в гости наведываться!

Она улыбнулась:

— Ваши слова, насколько я себе представляю, можно принять за старорусское «по рукам».

Но на этом удивления того незабываемого дня не кончились. В полумраке старого дома с тусклыми окнами Дмитрий не сразу разглядел старинный комод, за которым приехала Лидия Ивановна. Но когда вместе с шофером вытащили его на свет Божий, чтобы грузить в «буханку», стало ясно, что комод не просто старинный, а, похоже, с секретом. К пяти ящикам — два в верхнем ряду, три нижних — были привинчены допотопные ручки, но не шурупами, а, похоже, сквозными болтами с гайками внутри. И эти ручки замками средних размеров были скреплены с массивными скобами на основном теле комода. Иначе говоря, без ключей открыть ящики невозможно — только топором.

Дмитрий удивился:

— Ого! Настоящий сейф! Видимо, под замками хранится нечто весьма ценное.

Лидия Ивановна развела руками:

— Понятия не имею о содержимом этого, как вы говорите, сейфа. Тетя Христя при мне комод не открывала, а я не считала возможным любопытствовать. Мало ли что тетушка не хотела оставлять после себя, нельзя отнимать у человека право редактировать свою жизнь, перед тем как ее чтением займутся потомки. Надо полагать, здесь, — постучала по крышке комода, — некие семейные реликвии, но для меня он сам служит реликвией. Пусть семейное прошлое всегда будет со мной.

В «буханку» комод влез впритык, и на обратном пути пришлось поджимать ноги, сидя в неудобных позах. Дмитрию почему-то запомнилась даже эта микронная подробность первого путешествия в Батурино. И, глядя на великие русские просторы с крыльца дома — уже своего, уже отчасти обжитого! — он с тихой радостью думал о странностях того памятного дня, который изменил устроение его жизни, придав ей новые смыслы.


2

Времена настали смутные, тревожные, мглистые. Именно мглистые! Это словечко частенько сверлило сознание Арсения, заставляя до мигрени вдумываться в текущий день. Такие времена, как он считал, таят в себе хитрую тонкость. Он помнил знаменитое, 70-летней давности «Россия во мгле», считая, что в потемках, дабы не споткнуться, лучше всего притулиться в тихом жизненном закутке и ждать, когда забрезжит. Но мглистое время это не слепая мгла; для острого ума, умеющего угадывать очертания событий, это полумрак, которого страшатся серенькие личности, и он дает отличный шанс сделать жизнь. А потому прочь пугливое безделье, надо искать и искать, чтобы ухватить свою пользу.

Он еще в 92-м понял, что в новой России проектное дело обречено на погибель, и мысль о подлом приговоре истории не давала покоя. На финише перестройки по дурацкой, постыдной для его возраста наивности он погряз в иллюзиях. Облученный пустозвонным витийством горбачевских прорабов, уверовал, глупец, что жарко чаемая свобода общения с заграницей позволит проектным институтам ринуться на мировой рынок: школа у нас классная, а технические нормы и стандарты всюду одинаковы. К тому же по части радения советские проектировщики, влачившие скудную жизнь за железным занавесом, всем фитиль вставят. И возьмут верх в ценовой конкуренции — лишь бы дорваться до долларов и евров, пусть по минимуму. Ох, мечты, мечты... На деле вышло с точностью до наоборот: открывшийся российский рынок мигом захватили турки, которым проложили путь славные демократические СМИ, до неприличия восторженно, как потом выяснилось, за мзду пиарившие их мастерство. Сытые времена лопнули с треском: институт сверстал портфель заказов только на 30 процентов, пошли задержки с зарплатой, и стало ясно, что к осени придется сократить каждого десятого. Трудовое право кануло в вечность вместе с СССР, резать штатное расписание предстояло чуть ли не по жребию и по живому.

Директора института Арсений считал архитектором своей карьеры, чуть ли не вторым отцом, который оценил его старания и вознес до начальственного уровня, включив в резерв на главного инженера. Шеф глаза вытаращил, когда его протеже вместо списка сокращаемых штатных единиц положил на стол «по собственному желанию».

— Поддал вчера лишнего? Иди проспись. — И после нудного разговора тяжело вздохнул. — С тебя отвальная.

Отвальных набежало три: в среду со своим отделом, в четверг со средним звеном института, в пятницу узким составом — шеф и главный инженер с замами — в тайной комнате отдыха при директорском кабинете.

Допивали поздно вечером вдвоем в старинном ресторане «Палкин» на Невском, где шеф, выслушав Арсения, поставил диагноз:

— Э-эх, дела наши грешные. Не знал, что ты авантюрист. В сорок лет менять профессию! Перед таким шагом положено позаботиться о хорошей обуви, чтобы в пути не переобуваться. А ты в новом деле, считай, босый. Смотри, как бы не переквалифицироваться в управдомы.

Уволившись, Арсений уехал «причесывать мозги» в отчий дом, до Москвы меньше 150 верст. Этот дом, где рос до восемнадцати, был его сакральным приютом, и раз в несколько лет он проводил здесь двухнедельный отпуск, подзаряжаясь жизненной энергией. Еще студентом, тоскуя в Ленинграде о родных краях, написал стиш, в котором каялся за измену:

Смотрит в поле деревушка.
На задворках дремлет тишь.
Эй, советская избушка,
Ну чего ты так грустишь?
Отвечают избы хором:
Поживи здесь — сам поймешь.
Будь он проклят — чудо-город,
Что так манит молодежь.
Где ж та удаль гармониста,
Страсть девичьих жгучих глаз?
Ночь теперь глуха и мглиста.
Часто сны пугают нас.

И уже по пути домой чувствовал, как множится в нем уверенность в завтрашнем дне. Пока на перекладных — поезда-автобусы теперь ходили вне расписания — добирался до родной деревеньки, заново перебрал в уме обстоятельства жизненного виража и докопался-таки до причины, побудившей швырнуть коту под хвост двадцать лет стажа. Нет, не блажь, не авантюра, охотно и дальше проектировал бы системы водоснабжения, но сработал врожденный инстинкт самосохранения. Словно сторожкий зверь, загодя учуял он опасность, исходящую от новых условий жизни, и ясно осознал, что в своей профессии, как ни крутись-вертись, он обречен на прозябание. Жевать кактус он не желал.

А где ухватить свою выгоду? Как рыбку съесть и косточкой не подавиться?

В родных пенатах мысли совсем успокоились. Старший брат Терентий, с которым они вечно собачились, пребывал где-то в сибирской тайге — формально по своей воле, но, похоже, из-за комбинации жизненных обстоятельств, — и ничто не мешало Арсению углубиться в размышления о наступивших мутных днях. В итоге он пришел к выводу, что вовремя включил мозги, ибо, вопреки образному суждению директора, отправился в путь не босиком — как минимум в сандалиях. Приняв судьбоносное решение, он три месяца — по будням вечерами, в выходные с утра до ночи — сидел в Публичке и листал дореволюционные журналы. Знаменитая Публичка на Невском, у Екатерининского сквера, когда-то называлась Императорской библиотекой и хранила в архивах историю бизнеса на Руси. В советские годы библиотеку нарекли Российской, царские архивы засекретили. После 91-го ее окрестили Национальной, и периодика столетней давности стала общедоступна. Арсений с упоением набросился на старые журналы, многие из которых были неразрезанными, и не без удивления обнаружил, что в его жизни возник новый интерес. В безмятежном деревенском покое, с любимым сызмальства птичьим перекликом, случайный поначалу интерес вырос до жгучего стремления ухватить за хвост Жар-птицу завтрашнего дня.

Как ни странно, этот порыв, на уровне азарта, придал его мыслям неведомое ранее направление.

Хотя крещен, в Бога он не верил, считая, что в силах обустроить жизнь без потусторонних подсказок. И все же, попросив мать в летнюю пору не жарко истопить печь, по детской памяти забравшись на теплую лежанку и под тихое пение сверчка обдумывая рисковый жизненный шаг, Арсений впервые задался вопросом: а сам ли он измыслил сей причудливый зигзаг судьбы, или же решение пришло через откровение Божие? Слишком дерзко, слишком поперечно прошлому вздумал он жить дальше, — без благословения страшновато. И внезапно в сознании яркой искрой мелькнула мысль о высшем Промысле...

Московское начало обнадежило.

Новенькая, с иголочки Федеральная страховая служба, которую изобрел Гайдар, размещалась в самом центре, в манежном истоке Тверской, в старинном здании рядом со спичечным коробком отеля «Националь». Порядки в ту пору были первобытные, простодушные, и охрана — в лице пожилого, изможденного милицейского чина — без расспросов, прямиком направила Арсения в приемную главного начальника: второй этаж, кабинет номер 5.

Встретила его секретарша, напомаженная девица скучного вида в полупрозрачной кофте блекло-желтого цвета. Когда-то в Политехе о таких говорили: «Упала с самосвала, тормозила головой». Не спрашивая, кто и зачем пожаловал, объявила, что глава службы сможет принять не ранее чем через час: у него переговоры с иностранцами.

Арсений был поражен. Шагу не ступил по новой жизненной стезе, здесь он никто, нуль целых и хрен десятых, а уже угодил на прием к главному страховому начальнику. Дас ист фантастиш! Хороший знак! В голове застучало то, о чем не раз думалось: вот оно, странное, путаное, «мглистое время», дающее шанс. Но вдруг опять явилась недавняя мысль о высшем Промысле. Спроста ли ему дан час на раздумья? Явись он сюда вчера или завтра, мог бы войти в главный кабинет сразу, с ходу? А сегодня его слегка попридержали. Не велено ли пораскинуть умом?

Через много лет, обдумывая свое житье-бытье, Арсений пришел к выводу, что неспроста он обратился за Божьей помощью, попросив благословения. До той поры жизнь его протекала хотя в трудах-заботах, однако в «самолетном», крейсерском режиме. Все шло само собой: окончил гидрофак Политеха, проектировщиком мотался по большим стройкам, делал карьеру — о высшем Промысле не помышлял. Чего ради? Но, совершая личный подвиг, он потерял высоту, вошел в пике, из которого сумеет ли выбраться. У кого искать поддержки? Маму родную вспомнишь, да она лишь пожалеет-приголубит. И только Господь милостивый всегда на всепомощной вахте, только Он подбодрит и наставит.

По своим прежним правилам Арсений переждал бы часок, дабы предстать пред очами высокого начальника, — очень может сгодиться такое знакомство. Но в тот день его словно под бок кто толкнул: «Иди подумай!» И он попросил у секретарши разрешения ненадолго отлучиться, чтобы не мозолить ее очаровательные глаза.

На противоположной стороне Тверской кишкой кишела густая толпа. Она начиналась где-то далеко, возможно у памятника Юрию Долгорукому, а то и с Пушкинской, перед гостиницей «Москва» сворачивала за угол и мимо Большого театра змеисто ползла к Лубянке. Нырнув в пестрое людское скопище, Арсений с немалым удивлением оказался в старорежимной толкучке, каких вдоволь повидал в фильмах о разрухе времен Гражданской войны. Нескончаемым торжищем тянулись по тротуару продавцы всего и вся — от ношеной обуви и одежды до зонтов, хрустальных вазочек, палехских шкатулок, электроутюгов, кухонной дюралево-чугунной рухляди-утвари, столовой посуды, рюмок-стаканов, даже скобянки, строительных гвоздей и рулонов туалетной бумаги. Аж в глазах рябило. Обреченно, ни голосом, ни жестом не рекламируя товар, а держа его в руках или разложив на газетке, кинутой на асфальт, стоял в этом скорбном ряду бедно одетый, потертый жизнью, возрастной, а чаще пожилой люд, который вынес на продажу все, за что можно взять копейку. Изредка шныряли шумливые юберы в фирменных кепках-восьмиклинках, торговавшие краденым товаром и предлагавшие в обмен на рубли однодолларовые купюры. А мимо медленно текла плотная толпа ленивых зевак, мало покупающих, но не упускающих возможность пощупать или покрутить в руках нестандартный товар.

Он двинулся к Лубянке, разглядывая безделушки, которых было в избытке. Увлекшись, чуть не натолкнулся на брюхастого борова, который торговался с щуплым мужичком. Не в силах нагнуться, показывая пальцем на складной нож, лежавший на газете, фальцетом, неожиданным для его комплекции, требовал:

— А теперь эту фигню дай глянуть. Ну-ка. Это что?

— «Белка» с прямым лезвием, — протягивая нож, ответил мужичок, сидевший на фанерном ящике. — Для дельного человека вещь незаменимая, все режет, дерево строгает, как бритва.

Брюхастый, с выпирающим габсбургским подбородком, пару раз открыл-закрыл лезвие, вернул вещицу, снова указал пальцем:

— А это что?

— Рыбацкий тройник. Вещь! Цевьё длинное, самое-самое, чтоб вываживать щуку на мелководье.

— Рыбак-охотник, что ль?

— Было дело на досуге. Пока не разгегемонили.

— Это как?

— А чего как? На Тушинском заводе полвека отработал, а теперь рабочий класс побоку.

Было ясно, торга не будет, но на барахолке и пустые разговоры в цене.

— На Тушинском? А ты, минуточку, уж не «Буран» ли клепал?

— Ишь, хитер монтер, все тебе скажи.

Арсений перестал вслушиваться, обогнул борова, вместе с толкучкой потек дальше, но вскоре его внимание привлек высокий, худой, живые мощи, старик, продававший фетровую шляпу федеру с тремя вмятинами. Резанул уши его звучный, низким тембром ответ кому-то:

— Главный вопрос, уважаемый, в том, за истину ли терпим?

Покупателя, тоже не из молодых, длинноволосого, видимо, интересовала не столько шляпа, сколько возможность посудачить. Он почесал в затылке:

— Этот вопрос батюшке задавайте. Я не с этой радости здесь толкусь.

— А при чем здесь батюшка? О вере не спорят. Вопрос мой в том, как бы в наших палестинах чего против веры не вышло. Идет отлив русской жизни... Туда ли нас взашей манят?

Длинноволосый воскликнул:

— Ишь, едят тебя мухи, как заговорил! Это другой разговор. Да, в народе тоска, сейчас все объясню...

Арсений изучающе оглядел старика со шляпой и двинулся дальше, сокрушаясь по поводу ужасающей житейской катастрофы, постигшей народ и заявившей о себе барахолкой в самом центре Москвы. Человеку, видевшему это отнюдь не стихийное бедствие, было о чем подумать. Неопрятная, разномастная толкучка обнажила изнанку эпохи, возвеличенной медийным бомондом за свободу нравов и обилие колбасы. Беспутное, горемычное время безжалостно швырнуло под колесо истории старшее поколение, превратив его в бесчеловечный секонд-хенд. Забракованных жизнью, этих людей ждала беспросветная бедность, ибо возраст не давал им шанса освоиться в новых бытийных реалиях... То была дьявольская политическая насмешка — в красочную обертку прав человека завернули горькую, ядовитую начинку.

Влившись в толпу, оглушенный, подавленный горестным шумом времени, он не заметил, как вместе с ней дошаркал до «Детского мира». Нескончаемая картина всеобщего бедствия заставила ужаснуться своей детской наивности: клюнул на красивые речи! Было стыдно за себя, ай-яй-яй, как вдохновенно просиял в глупостях! А теперь висит на подножке жизни... В чувство его привел непривычный вид облысевшей площади Дзержинского — без памятника! Он видел по ТВ, как неистово толпа сбрасывала его с постамента, но только сейчас, пройдя «через строй», где шомполами били по самолюбию и самооценке, с предельной ясностью осознал всё. Всё! Невольно вспомнилось где-то читанное: неужто настает конец времен и прекращенье дней? И сразу ответ: нет, нет и не-ет! Жестко продиктовал себе: по жизни вспять не ходят, и он обязан оплатить свои глупости, свой кретинизм успешной карьерой в страховом деле. Обя-а-зан.

От этих мыслей очухался, заторопился назад, на Тверскую. Теперь ему было ясно, что делать: он не пойдет к главному начальнику — незачем! — а выяснит, где обучиться на страховщика.

Как пришло такое решение, Арсений не осознавал; увлеченный стихией барахолки, вроде бы и не раздумывал на эту тему, а вот же оно — твердо знает, как поступить. «Подсказано свыше», — мелькнуло в голове, когда он вторично предъявлял паспорт изможденному милицейскому чину в подъезде.

Курсы, где наспех готовили страховых агентов, приютил Финансовый институт, до которого, оказывается, рукой подать: пару остановок на троллейбусе, Настасьинский переулок, сразу за Пушкинской, вход с Дегтярного, через арку гостиницы «Минск». В ажиотаже успешного дня Арсений споро добрался, как мелькнуло в голове, до отправной станции в новую жизнь и оплатил две программы обучения — «Руководители страховых компаний» и «Актуарные расчеты». Что до «руководителей», здесь все ясно: «Целься в бога». Но, верный своим правилам, решил освоить и полевую профессию. Об актуариях, то бишь спецах по страховым тарифам, в ту пору слыхом не слыхивали, — территориальные тарифы готовил Фининститут, — и в новом деле Арсений предпочел стать одним из первых. Задача, которую он сформулировал для себя, приобрела четкую форму: обогнать, не догоняя!

Поразительное было время. Спустя пару лет в начальники страховых контор уже не брали без кандидатского звания. А в 92-м свидетельство с правом возглавить агентство мог получить любой проходимец, прошедший трехнедельное обучение на курсах. Между тем человек со стороны Арсений Меланин, авантюрно меняющий профессию, наобум нырнувший в неведомую страховую стихию, чаемую клондайком, со свойственной ему самоиронией считал себя именно проходимцем. Как и сокурсников, слетевшихся «на жареное» из многих российских краев. Кстати, из Росгосстраха, преемника советского Госстраха, — никого! Бывшая служивая серость посчитала зазорным осваивать рыночные премудрости, хотя в стране мигом народились новые виды страхования — квартир, грузоперевозок, водных и воздушных судов, даже космических рисков и различных видов ответственности. «Навечно вчерашние», — думал о советских страховых агентах Арсений, мысленно посылая по трехбуквенному адресу тех, с кем придется конкурировать.

Полтора месяца — два курса! — он исправно посещал лекции, постигая прозу и поэзию страхового дела. Дважды в день проходил мимо длиннющей очереди в Макдоналдс на Пушкинской и нахваливал себя: эти универсальные потребители Стругацких, эти кромешные идиоты ломятся за картошкой фри — в жиру топленом ее жарят, вот радость! — а я учусь новому делу. И особо преуспел в актуариях: расчеты зачастую ведут на основе теории вероятности, но высшую математику Арсений изучал в Политехе и на лету схватывал формулы зависимости тарифов от текущей убыточности. А что до спартанских условий учебы — в аудитории столов не было, сидели на стульях, конспекты черкали на коленях, — разве это проблема? Белая кость — налоговики и банковские операторы, которых обучали по соседству, тоже теснились стул к стулу.

Шла торопливая, конвейерная, с азов подготовка младшего комсостава для прорыва на новом рыночном фронте.


3

На Лубянке, в бывшем доходном доме страхового общества «Россия», кабинет Филиппа Бобкова не поражал размерами, но из него открывался широкий вид на площадь с памятником Дзержинскому, на гостиницу «Метрополь», за ней на «Москву», а в итоге взгляд упирался в далекую колоннаду Манежа. Когда Бобков переместился в стеклянный небосклеп на набережной, рядом с Белым домом, его кабинет стал меньше, но широкое окно выходило к реке и позволяло обозревать даль прямого, как струна, парадного Кутузовского проспекта. Теперь Бобкову отвели и вовсе скромные апартаменты, да и вида никакого — прямо под окном буйное, набитое машинами Садовое кольцо; чтобы увидеть приметные пилоны Крымского моста, надо сильно скосить глаза влево.

Впрочем, комфорт по части служебного бытования для него не имел значения. В молодости он сполна натрудился на фронтах Великой Отечественной, получив несколько ранений, в том числе тяжелое, и всю остальную жизнь только и делал, что шевелил мозгами, — в нем открылся дар аналитика. Но человеку, работающему мозгами, антураж не очень важен, было бы удобно. А Светлана Миронюк, с которой Филипп в тесной связке работал у Гусинского, прекрасно знала его аналитическую мощь. Возглавив РИА «Новости», она пригласила Бобкова в советники, с надлежащим почтением предложив условия, которые он посчитал достойными. И основным среди этих условий был уж точно не кабинет, а возможность создать «при себе» группу внештатных консультантов, мудрствующих над перспективными проектами Агентства.

А кого звать в сотоварищи?

Ясное дело, тех, с кем общался в прежние времена, — не служил на Лубянке, а именно общался по вопросам не секретного свойства. За десятилетия тысячи собеседников «прошли» через Бобкова, с кем-то встречался раз-другой, с иными был на связи годами и среди этого множества постепенно нащупал людей, близких по умению мыслить, склонных к аналитике. Из них и выбирал, первым пригласив в РИА «Новости» старого приятеля Ивана Семеновича Колесова, генерала, бывшего резидента в Бельгии и Штатах. Не забыл Кондрата Егоровича Кедрова, цековского кадровика, которого в шутку называл человековедом и с которым сблизился в МОСТе. Позвал и ветерана газетных баталий Сурена Авакяна. Все они не у дел, свободного времени в избытке. К тому же, рассуждал Бобков, пенсионерам лишняя копейка не помеха.

В итоге компания подобралась еще веселее, чем в МОСТе у Гусинского. Вдобавок к ней порой присоединялся еще один аналитик крупного калибра — знаменитый Энвер Мамедов, начинавший переводчиком на Нюрнбергском процессе, видевший герингов и риббентропов, а закончивший карьеру замом главного на центральном ТВ. Миронюк и его пригласила в советники, мудрая женщина.

И теперь это был уже не Пиквикский клуб, как у Гусинского. Обдумывая текущее, приходилось прикидывать облик грядущего, а в этом деликатном вопросе раз за разом возникали расхождения с мнениями именитых экспертов, которые владычествовали на телевидении.

Бобков давно понял причины расхождений. В какой-то из книг вычитал любопытные мысли Эйнштейна о соотношении правды и истины. Суть в том, что у каждого своя правда, но истина всегда одна, она объективна. А применительно к теории относительности постулат звучал так: наблюдатель, находящийся на движущемся объекте, не может верно оценить происходящее на нем; понять, что происходит, может лишь тот, кто наблюдает за объектом со стороны, в масштабе Вселенной. Приложив мысль Эйнштейна к своей ситуации, Бобков пришел к простому выводу: именитые эксперты, правящие бал в СМИ, погружены в событийную текучку, то есть находятся на движущемся объекте, а он, Бобков, вышедший из Большой игры, — «наблюдатель со стороны», изучает «объект» в широком контексте.

Филипп утвердился в справедливости такого подхода, когда к власти пришел Путин. Гусинский, который «по-пацански» строил отношения с властью, не прислушался к его совету, не стал осторожничать, по привычке пошел в кавалерийскую атаку. В итоге оказался в Бутырке. Вспомнив о том случае, Бобков мысленно улыбнулся: в первую для Гусинского тюремную ночь у Бутырки слонялись десятки потрясенных, растерянных мостовцев и дежурил «мерседес» с номером «три двойки».

В полном составе консультанты собирались в маленьком кабинете Бобкова не часто, и такие сборы становились для них праздником души: после деловых обсуждений угощались чаем с лимоном, и начинался трёп на общие темы, в котором бывшая советская номенклатура без стеснений давала прикурить нынешней. Но заглядывали они к Филиппу и по отдельности — пообщаться, излить душу, изнывающую по поводу очередных причуд власти. Чаще других заходил Кедров, обычно к концу рабочего дня, и были случаи, когда они шли домой вместе — степенно, прогулочным шагом. Жили-то неподалеку, в арбатских переулках, Бобков в Денежном, Кедров в Староконюшенном.

В какой-то раз шли по Кропоткинской, а навстречу — расфуфыренный господин лет сорока. Броский пиджак в черно-белую полоску, шейный платок всех цветов радуги узлом на груди, гладкая прическа с блеском бриолина. На фоне серенькой публики павлин выглядел чудовищно, его внешность била в глаза. А когда поравнялись, в нос ударил убойный запах шипра.

— Да-а, антиприродная сущность во всей красе, — комментировал Кедров.

Бобков поморщился:

— Парламентских выражений на него нет, будь он неладен... Другое тревожит, Кондрат: средь бела дня расхаживает сей господин по улицам, из кожи лезет, чтобы привлечь внимание. Всей сутью своей, от нарочито виляющей походки до радужной косынки, вызывающе вопит: «Я ге-ей!» Кондрат, мы же с тобой понимаем, что сие значит. Постели им уже мало, интимить тайком надоело, начинают на нравы замахиваться. Кстати, ребята из ФСБ говорят, что среди этой публики появились геи, зарабатывающие на жизнь громкими заявлениями и заплывами за буйки, вроде таких красочных прогулок.

Эта тема давно беспокоила Бобкова. Незаметно, без громких скандалов, наподобие яйцеприбивальщика, страдавшего на Красной площади, гендерная повестка украдкой вползала в повседневный обиход, все чаще напоминая о себе хитроумными намеками. В детских книжках и мультиках радугой осеняли объятия однополых малышей, сетевые блудодеи навязчиво муссировали гендерные особенности личностей вроде Элтона Джона, смакуя душегубительную ересь и разогревая тему. Устроили пышную рекламу поганой фотографии двух целующихся милиционеров, с подтекстом назвав ее «Эра милосердия». На ТВ непомерно часто принялись насмехаться над западным секспросветом. Вроде бы с издевкой, однако Филипп помнил, как в 50-е годы эстрадные бичующие пародии познакомили зрителей с рок-н-роллом, который под видом лихого танцевального шаржа с киками — высоко поднятая нога — пропихнул в сознание молодежи ансамбль Игоря Моисеева. Тревожнее же всего было мягкое по форме, но железное упрямство, с каким в Агентстве, на нижних редакторских этажах, отсекали публикации против радужной клубнички. На профессиональном жаргоне это означало, что «тема на стопе». Голубое лобби втихую оккупировало СМИ. А эпатажный франт, прилюдно, нагло козыряющий своим отклонением, эта вызывающая фронда, скликающая партнеров, похоже, следующий этап. Началось публичное продвижение бренда.

Но вести серьезный разговор о новой угрозе не хотелось. Филипп отшутился:

— Жаль, что этот срамной скоморох в одиночестве. Шли бы такие бесы втроем, было бы что-то вроде гей-парада. Наши мужички таким занимательным господам порадели бы от души, не дожидаясь милиции.

Однако в Кедрове этот мерзкий тип шевельнул нечто личное. Мрачно пробурчал:

— Они уже готовят свою структуру. В деревне у Дмитрия такая же перхоть завелась. Новосел наподобие этого перца гейскую малину держит, к нему из Москвы та еще публика наезжает. Глухой угол, людей почти нет, дрекольём их шугануть некому. Да и закон таких поганцев оберегает: отклонения, частная жизнь. Вот и держит голубое шапито.

— Кстати, тебе Дмитрий свою деревню показал?

— Был пару раз. Места красивые, раздольные, но жить пока неуютно, да и дорога так себе.

— А как Ульяна?

— Все лето на грядках, с утра до ночи. Говорит, дети в безлюдной деревне сами пасутся, пригляд почти не нужен. Я видел, она ими без устали командует: одно принеси, другое отнеси, это подержи, а то подай. К труду приучает. Нас огородными деликатесами снабжает, на зиму банки с природной снедью закручивает. Грибочки, между прочим, у нее прекрасные, лисички, даже белые. Как-нибудь принесу.

— Имей в виду, если возникнет нужда, я ее в Агентство от души буду рекомендовать. Дмитрий-то воз тянет?

— С трудом. Но Ульяна себя детям посвятила, а на огороде подрабатывает. Между прочим, Филипп, не такая уж слабая подмога: все лето зелень-овощи на столе, да и зимой есть чем закусить. Капусту шинковать наловчилась, до Нового года тыквенной кашей балуемся, морковь, чеснок — все свое. Со следующего года яблони-кусты начнут плодоносить.

— Ты, смотрю, домашним натурфилософом заделался.

В Денежном они распрощались, и до Староконюшенного Кондрат плелся в одиночестве. Невеселые думы одолевали старого бойца.

Наглый франт, осквернивший Пречистенку, заставил вспомнить позавчерашние сетования Ульяны, потрясенной нравами бесцеремонного новосела. Этот персонаж со странностями купил выморочный дом, — слава богу, на другом конце деревни — и привозит из Москвы мужиков, которые не только не скрывают голубых пристрастий, но и публично утверждают новые забавы: взяли за моду в обнимку напоказ разгуливать по улице. Ишь, бесовня, дядьколюбы! Шабаш ведьм на Лысой горе! У них там что — свальный грех?

Гендерные проблемы для Кондрата были чужими, он их в расчет не брал, но вдруг за пару дней дважды о них споткнулся. В голове мелькнул любопытный рассказ академика Чазова о парных случаях в медицине: десять лет не было в деревне, чтобы топором руку рубанули; но если случилось, жди скорого повтора, такова статистика. А Чазов человек мудрейший, смысл рассказа сводился к тому, что неписаный медицинский закон парных случаев, похоже, имеет всеобщий характер.

Филиппу Кондрат выплеснул возмущение новым дрянным поветрием эмоционально, чего за ним не водилось. Человек советской выделки, да к тому же кондовый сибирский мужик, он бунтовал против тех, кто исподнюю интимность жаждет казать всему белу свету. Версию о разгуле развратных поползновений отдельных личностей он отбрасывал с порога — за гадостным гендерным безумием отчетливо проглядывал коварный политический проект, который продвигают недруги глубокого залегания. И Кедров, верный своим правилам, тоже пошел на глубину, мысли его обратились к бывшей советской интеллектуальной элите, которая вмиг стала элитой антисоветской.

Как в былые цековские времена, он «прокачивал ситуацию».

Вообще говоря, мгновенная метаморфоза, случившаяся в мозгах верхушки мыслящего слоя, его не удивляла. Он хорошо знал публику, которая суетилась вокруг партийных лидеров разного ранга в расчете на денежные должности, статусные премии или зарубежные вояжи. Ожидаемым было и то, с какой легкостью Запад приватизировал интеллигентскую элиту, которую за глаза даже в ЦК называли либеральной диссиденцией. В позднем СССР она жила двоемыслием, жаждала стать частью Запада и рвалась за границу, мечтая разбежаться по разным португалиям, все более отчуждаясь от страны. Кондрат вспоминал историю с прозападной перестроечной мафией, взращенной в «Проблемах мира и социализма», и с горечью думал о том, что чертово западничество — давняя болезнь русских умственных людей. На сей счет у Кедрова была своя историческая концепция. Марксизм пришел с Запада, но Сталин снял лозунг о мировой революции, и подспудно за его репрессиями против ленинской гвардии маячило глубинное недоверие к Западу. Но явился Хрущев, и в его устах лозунг «Догнать и перегнать!» обрел новый смысл: речь шла о зависти к изобилию западных прилавков. Народ предупреждал анекдотами: «Перегонять не надо, они наш голый зад увидят!» Но Никита сделал ставку на потребление, а военно-морской флот порезал. Фронтовик Брежнев восстановил военный паритет, однако идейному разоружению противостоять уже не мог, к власти прорвались хрущевские западники, дети и духовные наследники ленинской гвардии. Расцвело бытовое западничество: на кухонных посиделках главной бытийной темой были иностранные шмотки и обувь, косметика и алкоголь, зарубежные командировки и турпоездки. Остроумцы семидесятых выкинули лозунг «Жизнь за биде!», которым обозначили импортные стандарты своей жизни и уровень интеллигентских мечтаний того времени.

Но радужный тип, нарочито разгуливающий по Москве с явным намерением легализоваться публично, вернул мысли Кондрата к текущим дням. А чем, собственно, крен Хрущева в потребление отличается от стремления Путина повысить уровень жизни, если в обоих случаях идет идейно-культурный разброд с пересмотром нравственных ценностей? При Никите он обернулся крутым западничеством, а сегодня людей накачивают жаждой личного успеха, пичкают верой в личностный рост и прочими нетрадиционными для России ценностями, превращающими народ в публику.

Эта неожиданная мысль застала Кедрова около бывшей цековской поликлиники в Сивцевом Вражке, где он продолжал лечиться, и так сжала виски, что он предпочел зайти в холл, чтобы отсидеться в мягком кресле. Небольшие скачки давления его не пугали, он приспособился, носил в кармане капотен и знал, что в таких случаях надо минут на пятнадцать сбавить нагрузку. А что до духовного разброда...

Свободу мнений, наступившую после 91-го, Кондрат с его образным мышлением уподоблял кастрюле, в которой новая власть готовит демократическое варево, но вовремя не уняла огонь, и кастрюля начала подгорать. Расфуфыренный тип на Кропоткинской, гейская малина в деревне были вонью от подгоревшего варева.

Героем Великой Отечественной пройдя через толщу двадцатого века, Кондрат понимал, что в свинцовом небе девяностых звезды для него не сошлись, что старость его выпала на чуждую эпоху, и смирился с судьбой, покорно отдавшись во власть дум, которые ученый люд называет мышлением наихудшего сценария. По этому поводу Дмитрий грубовато шутил: «Отец, у тебя закончился тестостерон». Но новый поворот голубой темы с его запредельным бесстыдством, чуждым русскому строю жизни, придал мыслям новое направление. Он впервые осознал, что живет в транзитном мире, что точка не поставлена, перемены рано или поздно неизбежны, и с легкой грустью гадал, успеет ли увидеть зарю нового российского дня.

В Староконюшенный он свернул в успокоительных размышлениях. Что поделаешь, издревле известно: перед тем как стать лучше, должно стать хуже. Испокон веку так устроена историческая жизнь стран и народов, что сначала камни с легкостью разбрасывают, а потом с превеликими трудами принимаются их собирать.


4

Горе горькое накрыло странного человека Алексея Журбу нежданно-негаданно.

После десятилетки, в 90-м, когда все в стране ходило ходуном, а будущее стало непредсказуемым, Коленька задумал двинуть по стопам отца. Гуманитарий по духу, идти в «юристы-экономисты», о чем возмечтал чуть ли не весь малаховский выпуск того года, сын убоялся — конкурс запредельный — и выбрал непритязательный, но спокойный вариант. Семья одобрила, и он впервые самостоятельно начал ездить в Москву — сперва на разведку, а затем в приемную комиссию Педагогического.

Однажды вернулся возбужденный, с восторгом делился, сколь необычна-непривычна перестроечная жизнь в столице. Один Макдоналдс, о котором оглушительно шумят уже полгода, чего стоит! В гигантской очереди он, правда, не толкался: нет денег на таинственные бургеры и роллы с загадочным картофелем фри. Зато в этой очереди и вокруг нее та-акое творится! Какая свобода разговоров, какие славные ребята ватагой крутятся на Пушкинской! Нет, не зря о «Маке» столько пересудов. И вообще, в Москве кругом развлекуха, мир, полный новых красок!

А спустя пару недель при Педагогическом открылись краткосрочные курсы для абитуриентов, и теперь Коленька мотался в столицу ежедневно. Зоя заворачивала ему пакетик с легким бутербродным перекусом и давала лишний рублик, чтобы перехватил где-нибудь стаканчик бледно-коричневого молочного кофейку. Однако еще через неделю сын от домашнего вспоможения отказался, благо подкармливать бутербродами с чаем начали на курсах. Бесплатно! Алексей, признаться, немало удивился — не те ныне времена, чтобы кто-то одаривал щедротами, — но обдумать ни странное новшество, ни словечки типа «развлекухи» в лексиконе сына не успел. Вскоре стряслось нечто ужасное: вечером Коленька домой не вернулся.

Терзаясь в страшных догадках, спать они не ложились. Что делать, если с парнем беда? Куда стучаться? Как разыскивать? Время зыбкое, жить скользко, привычный порядок бытия рушился, и Журба, приютившийся на обочине бурной перестроечной жизни, не умевший толкаться локтями, не знавший судьбоносных форс-мажоров, растерялся. Но на следующий день Коленька, спасибо тебе господи, объявился. Были долгие бабушкины причитания, счастливые мамины слезы — нашелся! — папины расспросы с тягучими разъяснениями об опасностях, подстерегающих новое поколение в смутную пору. И в итоге клятвенное обещание сына готовиться к вступительным дома.

А еще через два дня Коленька уехал в Москву самовольно. И откуда у него нашлись деньги на электричку?

Впоследствии Алексей никогда не вспоминал о том, что произошло дальше, словно вычеркнул те страшные дни из памяти. Перестроечный Молох, накрывший страну грязевым селем отбросов западной морали, провозгласивший, будто можно все, что не запрещено, потребовал от набожной, скромной в притязаниях семьи Алексея Журбы жертвоприношения. И Коленька, домашний ребенок с открытой душой и чистым сердцем, живший в любви и по истине, не читавший бесстыжих книг, заполонивших прилавки, случайно попав на перестроечную молодежную улицу, одурманенную обещаниями «сладкой жизни», стал жертвой чужеродного Молоха.

Потом выяснилось, что никаких курсов с бесплатным питанием при Педагогическом не было. Коленьку вероломно подловили на мормышку вседозволенности около бурлящего Макдоналдса, где фартовые парни в малиновых пиджаках наладили первый в Москве уличный сбыт наркоты, — то были ясли для завтрашних братков. Без стеснений и милицейских помех прыщавые пубертаты, прельщенные копейкой на бигмаки и чикены, а еще блатным входом в «Мак», с вызовом, напоказ, словно безотцовщина скудной послевоенной поры, до фильтра курили чинарики и по сходной цене навязывали встречным-поперечным крапалики, которыми в изобилии снабжали их кассиры-расстановщики. Эта погань, эти отпетые вурдалаки в две смены раскручивали бал сатаны, неотлучно дежуря в соседнем дворе и за бойкую торговлю награждая шустрых сбытчиков пакетиками для личного потребления, подсаживая их на кокаин. Не зная гашишно-героинового коварства, припанкованные слепыши не только без запретов, но и с подначкой взрослых совратителей наперебой баловались наркотой, играя в роковые жмурки.

Запахом Зла, словно смертельным газом «Циклон» фашистских душегубок, наполняла Москву и страну гнусная лавочка Макдоналдса на Пушкинской.

Коленька, неопытный по жизни, не понимавший, что к чему, без удержу схватился за новые развлечения и поскользнулся на первой рыночной слизи. Новичок в торгашеской ватаге, он тоже принялся баловаться — из удали. И в споре кто бойчее в какой-то жестокий день, не в меру «задув дорожек» и нажевавшись смесей, погиб от передоза. Оказалось, его даже не пытались откачивать, в угаре проклятого перестроечного сумасшествия обалдевшая пацанская кодла не заметила потери бойца. Бал сатаны продолжался.

Сгорел, считай, за месяц. Журба не успел понять, что происходит.

Бабушка Анастасия, для своего возраста хорошо державшая спину, вдруг превратилась в сутулую старуху со старческими причитаниями. В первые недели после трагедии она бесцельно слонялась по дому, бубня загадочную фразу:

— Правильное дерево, оно первым на доски идет, так в мире заведено...

Младший Фера, двенадцати лет, правды не узнал — ни в те жуткие дни, ни позже. Жил в уверенности, что брат трагически погиб в автокатастрофе.

Алексей с Зоей планировали назвать его Валерием. Но Анастасия Сергеевна, с годами все более занятая думами о бренности земной жизни и зачастившая на Ваганьково, к надгробию Ферапонта Кирьяновича Меланина, слезно умоляла наречь второго внука в честь земляка, славного великими делами. Но Ферапонт — имя по нынешним временам странное, если не сказать, смешное. Родители его с ходу отвергли, даже обсуждать не стали. И мать, не добившись согласия слезой, на нерве, командным вскриком отослала Алексея в сад, уединившись с невесткой. Смысл увещеваний, пересказывала Зоя, сводился к поверью «Как корабль назовут, так он и поплывет». А Ферапонт Кирьяныч много хорошего людям сделал, и по Божьему Промыслу, твердо верила свекровь, его имя через век аукнется добром новорожденному Ферапонту.

И в метрике младшего Журбы записали: «Ферапонт». Хотя в мальчишестве к нему сразу приклеилось наполовину женское имя Фера, да так и осталось в домашнем обиходе.

В те трагические годы, полные растерянности, безысходной тоски и самобичевания, Журба свирепо корил себя за то, что не распознал, прозевал роковую опасность. Перестроечных главарей проклинал за дьявольский обман, ибо как историк знал: что можно, а чего нельзя зависит от эпохи и места действия, а не от формальных юридических постулатов. Променаж голых авангардистов по Арбату, о чем фанфарно писали газеты, заодно публикуя фото нудистов 20-х годов на пляже реки Москвы, оказывается, не был запрещен, к ним московская власть претензий не предъявляла... Но больше всего Журбу тяготила мысль о том, как жить дальше. Выяснилось, что только он, малаховский домосед, не слышал о наркотической суете подле Макдоналдса, откуда на всю страну расползалась вброшенная исчужа смертельная зараза. Об этом кошмаре было известно, но казенные перья из СМИ, эти цепные псы перестройки, при поощрении верхов продолжали расписывать прелести богомерзкого фастфуда на Пушкинской, а подростковая шпана безбоязненно, в открытую торговала крапаликами. После трагедии с сыном далекому от политической суеты Журбе стало страшно жить, ибо в мире царюющего зла, который окружал его, никто ничего не боялся.

Непомерность жертвы потрясла Алексея. Он чувствовал, что после трагедии погрузился в трясину щемящей хандры и потух, даже не желая спасаться от деграданса, охватившего страну. Батарейка села, отныне предстояло влачить свои дни вполнакала, бытийствовать не с целью, а бесцельно. Провалился он и профессионально: исчезло стремление противостоять погрому русской истории. Журбу одолела душевная хворь, явилось суемыслие, его теснили мелочи жизни, которых раньше не замечал. Вдобавок начал он опасаться, как бы не спиться, ибо без рюмки уже не обедал. Все шло наперекосяк, все было не так, как надо, в хмельном полузабытьи ему казалось, что он катит квадратное и волоком тащит круглое.

Дома стало искрить.

Как ни странно, как ни удивительно, в подлые девяностые его выручил — и вылечил! — компьютер.

В конце восьмидесятых в России начался компьютерный бум, и странный человек Журба, далекий от карьерных помыслов, воспринял его как дар Божий. Великий домосед, он сразу понял, какие возможности откроет перед ним изобретение века, заторопился в Научную библиотеку, чтобы подробнее разузнать о чудесах новейшего времени. И, ни грамма не смысля в технике, до боли в висках озаботился главным для него, но дурацким для спецов вопросом: компьютер придумали на латинице — а как с русским языком?

И первое, на чем споткнулся, была та самая злосчастная буква «ё», за которую он ратовал, однажды даже послав свое мнение в «Литгазету». Оказывается, для специалистов «перевести» компьютер на русский язык — плёвое дело, вопрос уже решен. А горячий спор вспыхнул именно из-за буквы «ё».

С изумлением обнаружил Журба, что русский алфавит из 32 букв очень удобен для программистов, ибо 32 — это двойка в пятой степени. Что сие удобство означает, он, разумеется, знать не знал, однако мигом ухватил суть: тридцать третья по счету буква «ё» путает программистам все карты, а потому на клавиатуре персональных компьютеров лучше бы от нее избавиться. Наткнувшись на эти премудрости, сначала не смог сдержать улыбку. Кино! Знаменитая комедия шестидесятых годов «Тридцать три»! Вся страна в ту пору хохотала от «зубастого» Евгения Леонова. Вообще, как же это он прозевал магическую цифру 32? Выходит, в алфавите нашем по одной буковке на каждый зуб! Кстати, в президентской присяге 33 слова... Чудеса!

Но вчитался внимательнее, и стало ясно, что сейчас-то не до смеха: изначально верх брали противники «ё». И, как прикинул опытный на этот счет Журба, за деловыми соображениями явственно маячили лингвистические мотивы: спор-то давний и жаркий! Теперь изъять «ё» из русского алфавита пытаются «по техническим причинам», не мытьем, так катаньем. Однако в драку неожиданно вмешались военные, заявившие, что без «ё» работать на компьютерах не смогут. По этому поводу записные острословы, коих среди программистов пруд пруди, разразились обвинениями «тупых вояк» в том, что буква «ё» нужна «солдафонам» лишь для сквернословия, ибо у них что ни шаг, то мат. Судя по статьям, этот «шаг и мат» стал у лабораторных хохмачей чуть ли не мемом.

В общем, в тот раз чтение научных журналов превратилось для Журбы в увлекательное занятие, хотя и связанное с тревожными мыслями: время было непростое, перестройщики рушили авторитет армии, крушили оборонку, демпресса глумилась над боевой историей. Отсюда и тупые вояки — солдафоны...

Но так или иначе, а еще в 89-м Алексей нацелился купить компьютер, тот год историк Журба, неравнодушный к памятным датам, пометил для себя столетием строительства в Москве храма Христа Спасителя, а в Париже Эйфелевой башни. В то время тысячи прогрессистов, не без личной выгоды вставших под перестроечные знамена, шастали за границу, особенно в Америку, откуда каждый уважающий себя новоявленный демократ привозил «персоналку». За океаном «пи-си» стоил недорого, и в пересчете на рубли его можно было загнать с десятикратной маржой; при громадном спросе это был увлекательный бизнес. И едва Алексей обмолвился кому-то из малаховских, что подумывает о компьютере, через день объявился продавец с новеньким «Макинтошем». Но цену задрал такую, что Журба с тяжелым вздохом отступился и еще три года маялся мечтами о компе.

Но что Бог ни делает, всё к лучшему. Компьютеры стремительно обновлялись, вдобавок в 92-м на рынке США пошла ценовая война, и в России «персоналки», которые контейнерами завозили фирмы-перекупщики, тоже упали в цене. К тому же на рынке засветились дешевые компы «красной», то бишь нашей, сборки. Но въедливый Журба докопался до причин их дешевизны: собирают-то «с миру по нитке», из деталей разных производителей, что аукается низкой надежностью.

И в 93-м, слегка поднапрягшись, купил свой первый «Интел».

С того дня в доме в Дачном проезде началась новая эпоха. Журба, распахнув окно во вселенную, став запойным интернетчиком, быстро разобрался в причудах сетевого мира, где хватало отборной чуши и где условные блогеры-эскимосы учили жить африканцев. Алексей был «при деле» и снова обрел счастье повседневного домашнего бытия: тоска, окутавшая сердце, отступила, так уж создан человек, что скорбь, сколь бы ни была глубока, с годами переплавляется в светлую грусть-память. Но вернулся в полнокровную жизнь Журба уже не странным субъектом, удивлявшим равнодушием к обыденным житейским соблазнам, а человеком виртуальной толпы, рядовым фейсбукером.

Шестьдесят пять ему отмерило на шестой год нового тысячелетия — профессиональный историк, он со студенческих лет шутливо отсчитывал время, вернее сказать, времена вековыми интервалами. В столь почтенном возрасте он гораздо лучше понимал материнские думы вслух о бренности земного бытия и по ее напоминаниям исправно навещал Ваганьково, кланяясь праху Ферапонта Кирьяновича.

Анастасии Сергеевне путешествия в Москву были уже не в подъем. Но в быту она не сдала, и с ее непрестанными наставлениями Зоя в юбилейный день учинила знатный семейный обед из овощей и мясных деликатесов с рынка, который, по Божьему Промыслу, получился с вишенкой на торте. На том пиршестве мама открыла новую тему повседневных домашних разговоров:

— А я сижу и мечтаю, как мое Батурино поживает, откуда Ферапонт Кирьянович детишек на московское обучение требовал? Живо ли? Может, в войну спалили? До Твери вроде бы война дошла. Я тоже хороша — как уехала, так и позабыла, ни единого разика родовое село не навестила. А теперь совесть жжет, от горечи сна нет. Надо бы тебе, Лёша, Батурино разыскать, оттуда наш корень идет. Зря ли внука Ферапонтом назвали? — Прижалась худым плечиком к сидевшему рядом Фере. — Душа ноет за свое беспамятство. Надо, надо тебе, Лёшенька, Батурино отыскать да туда съездить. С Ферой, обязательно с ним... Только сейчас подумала: как же так, ты ни разу сына на Ваганьково не брал! Ай-яй-яй, моя оплошность! Не подсказала...

Ну, маме под девяносто, если уж начнет раскачивать тему, не устанет. К тому же Алексей не очень-то и противился, более того, идея спустя век привезти возмужавшего Ферапонта — двадцать восемь парню! — на родину достославного предка, чье имя он носит, начала выглядеть привлекательной и по-своему символичной.

Кстати, обед-то получился с вишенкой на торте именно благодаря Ферапонту. Накануне сын ездил в Москву и вернулся с большим пакетом, чуть ли не мешок, который молча отнес в свою комнату. А когда подходило к завершению теплое семейное торжество и Зоя готовилась подать чай с пирожными, Фера наставительно погрозил указательным пальцем и с наигранной строгостью сказал:

— Ми-инуточку! Прошу не торопиться.

Поднялся из-за стола, шагнул в свою комнату и вынес большую, разрисованную яркими цветами коробку. Когда открыли, ахнули — огромный бисквитный торт с именным шоколадным поздравлением юбиляру.

— Отец, родной! От всей души!

Получился не юбилей, а юбилеище! Вишенка оказалась целым тортом.

Что ж, Фера мог себе позволить шикарный подарок: парень крепко стоит на ногах, ведает всей малаховской теплотехникой. Но отца в те трогательные минуты словно током ударило. Вспомнилось, как наутро после выпускного вечера, завтракая за этим же столом, Фера объявил, что намерен идти по стопам отца: поедет в Москву, подаст в Педагогический. И внезапно с Журбой впервые в жизни случилась истерика. Да какая! Чуть ли не падучая. Размахивая руками, с гримасой ужаса, он, аки зверь, метался по горнице, в полный голос истошно вопил: «Не-ет! Не-е-ет! Не пущу! Не отдам! Только не Педагогический! Доколе, Господи?» Потом, пытаясь разобраться в самом себе, Алексей пришел к выводу, что сработало подсознание: в глубинах души таился безумный страх потерять второго сына, который слово в слово повторил то, что говорил когда-то Коленька. Опять в Москву, опять по стопам отца, опять Педагогический! Видимо, причудилось, что его семью преследует злой рок, требующий новой жертвы.

Напуганная, ничего не понимающая Зоя бросилась звонить девочкам по вызову, как она называла своих приятельниц из скорой помощи, но справилась сама и дала отбой. Теплым словом и лаской уложила Алексея на кушетку, бережно накрыла пледом — его знобило, — померила давление и дала полтаблетки капотена — слава богу, в доме есть свой доктор, пусть и без диплома.

Назавтра, очухавшись, вернувшись в рациональный режим мышления, он заставил себя беседовать с сыном спокойно, по душам. Обстоятельно, доводами о смутных фейковых временах, нынешней эрозии нравов и непонятностях завтрашней жизни убедил его, что желание идти в Педагогический, скорее всего, продиктовано именно «стопами отца», а не осознанным личным выбором.

Алексей оказался прав: сыну было все равно, где учиться. Вместо Педагогического Фера подал документы в Политехнический. И окончил его не бакалавром, а дипломированным специалистом, через шесть лет, по семейной традиции, обосновавшись в Малаховке, где на теплотехников был великий спрос. Муниципалы сразу схватили его начальником смены, а через год назначили ведущим инженером по теплоснабжению. Пошла карьера, пошла зарплата, а расход, известное дело, по приходу — вот и порадовал отца в юбилей. Хорошо парень начал, одно только беспокоит — уже под тридцать, но все еще холостой.

А насчет того, чтобы отправиться с сыном в Батурино, на чем настаивает мама, ссылаясь на какие-то голоса, упрекающие ее во сне... Что ж, почему бы не прислушаться к ее вещим снам?

Но сначала они поехали на Ваганьково.

Детская память Алексея до преклонных лет сохранила подробности первой поездки в Москву, и на Ваганьковском кладбище он чуть ли не дословно повторил рассказ мамы о деревенской детворе, которую Ферапонт Кирьянович Меланин увозил в город и которой тщаниями своими давал там кров, хлеб, обучал ходовым мастеровым ремеслам, да и праведной жизни тоже. Про древесную шерсть, конечно, не забыл. Разумеется, Фера по домашним разговорам знал-слышал о знаменитом Ферапонте, однако, увидев надгробие, прочитав эпитафию и услышав сагу о его гражданском подвиге, порывисто обнял отца за плечи, горячо шепнул, что в Батурино надо ехать обязательно и тянуть с этим незачем.

Через компьютер найти пути-дороги в укромную тверскую деревеньку было несложно. И великий домосед Журба начал готовиться к первому в жизни путешествию, приурочив его к отпуску, — «гуманитарному» доценту Малаховского инфизкульта, на зависть коллегам-тренерам, давали отпуск летом, в самую спортивную пору. Да, когда-то они с Зоей летали в Прагу, но то было не путешествие, а перемещение в пространстве: погрузились в самолет и через три часа выгрузились, здесь их проводили, там встретили. Но добраться до глухой деревни за Плещеевым озером не так-то просто, Алексей несколько часов потратил на то, чтобы согласовать расписание электричек и автобусных пересадок. Попутно выяснил, что за один день им никак не обернуться, предстоит ночлег неизвестно где, и потому к путешествию надо готовиться основательно, в том числе по части провианта и дорожной «оснастки». Эти заботы взяла на себя Зоя, а глава семейства беспокоился о вариантах ночлега. Дай бог примоститься у кого-то в Батурине. Да как бы не пришлось пешком тащиться пять кэмэ до междугородной трассы, чтобы доехать до Переславля-Залесского и заночевать там, — в деревню-то автобус ходит через день, сегодня приедем, послезавтра уедем.

В стареньком павловском автобусе-полумерке вместе с ними тряслась заезжая продавщица местного магазинчика Алевтина, щекастая, полнотелая — груди арбузные, — аппетитная женщина середовых лет. На пустых сиденьях громоздились с десяток ящиков повседневной снеди, а еще и «кое-что интересное». Эти сведения, сразу положив взгляд на плечистого Ферапонта и представившись явно в его адрес, разговорчивая Алевтина охотно изложила попутчикам, заодно объяснив, почему числит себя заезжей. Живет-то в Переславле, а в Батурине торгует вахтовым методом: распродаст продукты и через день убывает. Ночевать пристроилась бесплатно, у местных, которых и снабжает «кое-чем интересным». Это «кое-что» она везет, считай, для них, и его приходится выпрашивать на базе.

— Мне что главное? — болтала Алевтина. — Главное, молнией затащить ящики в подсобку. Этот карась, — кивнула в сторону водителя, — ждет всего-то минут десять, всегда торопится. — С надеждой глянула на Ферапонта. — Ты, парень, может, подсобишь, а? Магаз-то, считай, рядом. Я распакуюсь мигом, уже через два часа, если надобно, можешь приходить, без очереди приму. Никто не пикнет, в магазе я главнокомандующий. А этот карась никогда не поможет, сидит, словно в тину забился, как наши, озерные, да еще насмехается... Знаю, чего ему нужно, а не даю. Вот он и наказывает, считай, измором взять хочет. — Повысила голос, чтобы шофер услышал наверняка: — Одна его уже на крючок подцепила, а ему, считай, все неймется...

Словцо «считай» у заезжей продавщицы с языка не сходило. Торговля, однако.

Пока Ферапонт таскал ящики, Журба огляделся и с удивлением узрел за деревьями обшарпанную, без креста, безголосую колокольню с полуразрушенным куполом церкви. Тут и сообразил, что Батурино-то в прежние годы было не дальней глухой деревенькой, а полнокровным селом.

Но дальше больше. На пустыре за околицей углядели они остов кирпичного двухэтажного здания, зияющего провалами пустых окон. Подошли ближе и на старой, поблекшей табличке у бывших дверей прочитали, а лучше бы сказать, угадали надпись: «Батуринская средняя школа».

Столицей деревень было Батурино! Вот тебе и глухая деревня в три двора...

Однако ни одного встречного! И без признаков жизни за шаткими косыми заборами. Словно вымерли все.

— Интересно, — рассуждал Ферапонт, пораженный безлюдьем, — удастся хотя бы одного Меланина отыскать, или умерла фамилия? Бабуля говорит, что других фамилий не помнит, здесь сплошь были Меланины. Хотя не кровная родня, не вырожденческая.

Алексей, конечно, знал об идущей не от родственных связей, а от лексики и географии однофамильной особости иных старорусских деревень и, как историк, просветил на этот счет сына. Однако тот стоял на своем:

— Но деревня-то Батурино, отчего же здесь все были Меланины?

Вспоминая Ферапонта Кирьяновича и рассказы бабули, выискивая среди строений, полускрытых сиреневым или рябино-калиновым подростом жилой дом, они неторопливо дошли до другой околицы, до высокого безлесого бугра, откуда открывался просторный вид на ближнюю рощицу в долине и дальние, за широким полем, темные леса. И здесь, в самом конце уличного ряда, увидел Журба женщину, копошившуюся на грядках, рядом ребенок лет пяти–семи. Окликнул:

— Уважаемая, можно к вам с вопросом? Мы заезжие, вроде как путешествующие...

Она подошла к низкому дырявому плетню на жердях, закрывавшему прорехи в изгороди из старого, сто лет не крашенного штакетника, и Алексей зело удивился. В рваных джинсах, в застиранной мужской ковбойке, а лицо освежено румянами, губы в легкой помаде, глаза подведены. В голове снова мелькнуло: «Вот тебе и глухая деревня Батурино». А женщина острым взглядом прощупала старшего, потом молодого с большой котомкой за плечами, усмехнулась:

— Путешествующих я здесь еще не видела, смотреть здесь не на что. А вопрос-то какой?

Она как бы завязала разговор, и Журба не стал торопиться, уцепился за первую фразу:

— Так мы вроде как путешествующие. Вроде! На деле-то с целью прибыли.

— Неужто дом присмотреть?

— Не-ет, уважаемая, нас исторические изыскания интересуют.

— Исторические? С какого же боку? Сколько мне известно, ничем достославным Батурино в истории не отмечено.

— Дело в том, глубокоуважаемая, что у нас личный интерес.

Женщина удивилась:

— Личный?.. Если я верно понимаю, что-то родословное ищете? Для нынешних времен дело достохвальное. Но в этом случае — не ко мне. Вы заезжие-наезжие, а мы приезжие, вы пришлые, а мы... — запнулась, — прошлые. Зато ушлые, так что не по адресу обратились.

Видно было, что она играет словами профессионально.

Журба понял, что на свой интерес придется заходить издалека, сначала надо ее «разговорить». Показал глазами в сторону грядок:

— Картошка у вас подходит знатная. Картошка — второй хлеб. Может быть, слышали, в годы войны в цирке был клоун по прозвищу Карандаш? Так он вытащил на арену мешок картошки и сел на него. Коверный спрашивает: «Чего на картошке сидишь?» А Карандаш отвечает: «Сейчас вся Москва на картошке сидит...» Рассказывают, его наказали.

Женщина повела бровью, обозначая, что оценила шутку, и Журба счел возможным перейти к делу:

— Мы, уважаемая, автобусом прибыли, а обратный рейс, как вы знаете, послезавтра. Потому озабочены ночлегом. Постельным бельем запаслись. — Похлопал по рюкзаку за спиной Ферапонта.

Поднятые брови показали, что она поняла повисший в воздухе вопрос.

— Увы, тоже не по адресу, завтра к нам могут гости пожаловать. — И, предвосхищая следующий, уже прямой вопрос, добавила: — Вообще говоря, здесь с ночлегом не просто, местных, кто за копейку пустит, не густо, а приезжих, вроде нас, так и вовсе раз-два и обчелся. К тому же смотря на кого нарвешься, как карта ляжет. Тут и шутовство есть. — И после паузы: — Через три дома от нас, в четвертом, постоянно живут. Но с улицы до них не докричишься, впереди сад. Вы не улицей идите, а вот этой тропкой, задами, вдоль тыловой изгороди. Идите, идите, там заколоченные калитки, а потом фазенда, живое жилье откроется. У Меланиных огороды и вся домашняя суета на задворках, лицом к полю живут.


5

Теперь Дмитрий заезжал в Староконюшенный чаще. Ульяна почти не отлучалась из деревни, и он, пребывая по будням в статусе соломенного вдовца, порой навещал родителей, по традиции, с небольшим песочным тортиком. Расположившись за овальным обеденным столом, они уютно чаёвничали, обмениваясь вперемежку политическими и домашними соображениями, а к восьми перемещались в противоположный от окон угол гостиной и включали телевизор. Программа «Время» — это святое.

Отец усаживался в свое десятилетиями насиженное и основательно просиженное кресло, Дмитрий передвигал сюда стул, а мама просила не царапать паркет, который миллион лет не обновляли лаком. Это был новый ритуал, возникший после того, как отцовский кабинет отдали под детскую для Никиты.

По ходу «Времени» без особых эмоций обсуждали и обычно осуждали текущие новости, но потом разговор сам собой от «высоких материй» сползал к вермишельным семейным делам — в неуютные, тревожные времена их скапливается множество, прибывают каждый день.

В глубине души Кондрат такие разговоры не только приветствовал, но и обожал, — понятие «обожать» появилось в сознании старого бойца с возрастом, хотя в лексиконе он по-прежнему не допускал телячьих восторгов. Иной раз сам заводил разговор о семейных проблемах, вернее сказать, требовал от сына отчета о текущем, а также испрашивал его мысли на завтрашнее, побуждая думать о том, о чем Дмитрий в повседневных заботах забывал. У молодых пока гром не грянет... А он, глава клана, обязан глядеть вперед, предусматривать.

Но в тот раз глубокий разговор начал Дмитрий:

— Отец, нужен совет. Вопрос краеугольный, а я понятия не имею, как подступиться. Понимаешь... В Батурине мы уже восемь лет, дом освежили, крышу, ты знаешь, железом покрыли. Кстати, когда осиновую дранку сдирали, она четырехслойная, нижние слои белые, словно вчера клали. Но как ни крути, а дому больше века, вдобавок до нас он лет десять стоял бесхозным, дряхлел. Надо что-то с ним решать. В принципе решать, отец, в принципе. И не затягивая.

— С чего ты вдруг всполошился?

Дмитрий рассмеялся:

— У всех дел одно начало: сидела женщина, скучала... А если серьезно, Уле уже тяжеловато десять раз на день ведра на коромыслах таскать. Меньше-то не получается, такой огород развела, что без доброго полива не обойтись. Да и каждодневный быт воды требует, она душ оборудовала, стирки учиняет. Короче, не от скуки задумали мы бурить скважину.

— И тебе на этот счет мой совет нужен?

— Ты не дослушал. Бурить скважину с насосом не проблема, были бы деньги. Но сам понимаешь, такие дела не для поливки огорода затевают. Под скважину Сам Бог велит учинить хозяйственный блок с кухней, туалетом, стиральной машиной. А куда отхожие воды сбрасывать? Значит, нужен септик. И сразу вопрос: хозблок ставить отдельно или пристройкой? А дом хотя просторный, но устаревший, классическая пятистенка о двух печах — в кухне варочная, в горнице русская с лежанкой. За ней закуток, где Уля крохотную комнатушку оборудовала, там раньше полати были. Как к старой избе кирпичный хозблок прилепить?

— Ты что же, на большую стройку замахнулся? А купила не притупила? Как бы пупок от натуги не развязался.

— Отец, я твой сын, перенял кое-что у тебя. Деньжат пока только на скважину, но какой смысл бурить, не зная, что дальше? Генеральный замысел нужен, вот что, отец. Генеральный! Скважина с насосом тащит за собой стратегию нашей батуринской жизни на десятилетия вперед. Общий план надобно сверстать, а уж по нему шаг за шагом, по мере денежных сил. Скважина, септик — с ними все ясно. С домом что делать, отец?.. На баллонный газ перейти, чтобы варочную печь убрать, не проблема. К тому же в Батурине сетевой газ есть, можно подключиться. А дальше у меня тупик. С домом, с домом что?

Для Кондрата этот вопрос был в тысячу, в миллион раз значимее, чем предполагал Дмитрий. Быстрым умом он в момент схватил новую обстановку жизни, и не только семейной. Сыновий загляд вперед означал гораздо больше, нежели душегрейная преемственность отцовской жизненной хватки. В голове Кедрова предстала картина свинцового десятилетия девяностых, начавшегося для Дмитрия крахом надежд, оцепенением ума, растерянностью и неверием в завтра. Доверившись интеллигентской фронде, он поддержал перестройку и пал первой ее жертвой: либеральные ваххабиты Чубайса учинили погром среднего класса. В те времена прощальным костром догорала советская эпоха, рушились прежние дружбы, знакомства, связи. У кого тревожилась мысль и кого беспокоила совесть уходили в себя, натужно искали незнаемые раньше способы выживания. Двадцать пятым кадром мелькнуло в сознании Кондрата мучительное, вместе с Ульяной, выползание сына из-под обломков прежней эпохи. Замысел их жизни в то время выглядел простым и горьким: заклеванные судьбой, безнадежно безденежные, они надеялись спрятаться в глухомани, чтобы прожить жизнь — не переждать, не отсидеться, а прожить! — в стороне от либерального диктата с его сальными поветриями, опасными для детей. Кстати, в те постные дни огород Ульяны их не разносолами баловал, а выручал по-крупному: каждую осень она распределяла среди родни два мешка картошки...

Но сейчас у сына совсем иной уклон мысли: что делать с домом, как обновить его? Нужен генеральный замысел дальнейшей жизни на десятилетия вперед...

Вмиг осознав эту радикальную перемену, Кондрат задумался. Задумался не о батуринском доме. Далекий от Церкви, но крещеный, он как бы возносил хвалу Господу. В душе теплилась радость оттого, что на закате дней он, Герой Советского Союза, успел увидеть утреннюю зарю, встающую над страной, сражаясь за которую вызвал огонь на себя. В юности ему не раз доводилось встречать рассветы над Обью: солнца еще не было, оно пряталось глубоко за линией горизонта, но его лучи уже высвечивали нижний край облаков, и дед Тимофей говорил, что ночь кончилась, занимается заря. Вот и сейчас, на скорую руку думал Кондрат, он увидел отблеск зари после долгой ночи, накрывшей страну. Да, была бархатная ампутация, и формально это уже не та страна ни по названию, ни по размерам. Однако не зря он когда-то благодарственно перекрестился за то, что внук родился в СССР, а потом воспитал его так, чтобы Никита взял из прошлого огонь, а не пепел. И вот она, заря, сулящая новый день для Никиты, которому предстоит штурмовать будущее России. Он, Кондрат, герой былых времен, успел, успел... Когда настанет его черед уходить в вечность, он уйдет с радостью в душе, с поясным поклоном Тому, Кто на небесах все предвидел и расчислил.

— Ты чего задумался, отец?

— Что делать с домом, я тебе не советчик. Но если ты отважился глянуть на десятилетия вперед, без сноса, скорее всего, не обойтись. Ты наверняка это сам понимаешь, ждешь моей поддержки. Ну, снесешь. А дальше что?

— Если принимаем семейное решение строиться заново, вопрос только в финансах, надо терпеливо ждать, когда поднакопим деньжат. Ты знаешь, на стыдливые купюры в нашем клане не рассчитывают, халявных денег нет и не будет. Но сегодня меня уже не щемят, как раньше, по мелочам не должаю, да и выбор домов колоссальный, можно подобрать не за конские деньги, а дешевле, метражом меньше, лишь бы теплый, зимний. У нас с Улей пенсионные планы на Москву не завязаны, пусть в столице следующее поколение резвится. — Усмехнулся случайной рифме. — Стройка скромного кирпичного дома с удобствами дело в общем-то нехитрое. К тому же есть на чем экономить: на кровле, на окнах. Об этом думать пока рано, зато можно с чистой совестью приступать к скважине.

Кондрат молчал.

— Ты чего?

— А того, что генпланы в общем виде не составляют. Ты не картину будущего нарисовал, а карандашный набросок сделал, который жизнь сто раз сотрет. Бряк, скок, хвать — только и всего. Сказка на ночь. Ты бы еще красивый сон заказал: в городе Сочи теплые ночи. При таком анализе можно и мимо табуретки сесть... — Вдруг вспомнилось давнее, полузабытое, мимолетное, но забавное. — В ЦК завотделом работал Боголюбов, крупная фигура. Он своей фамилии вполне соответствовал, да и нарекли его, видимо, по святцам — Клавдий. Происхождением Клавдий был из поповской семьи и ничуть того не стеснялся. Наоборот, любил что-нибудь религиозное завернуть. Помню, на Крещение в моду вошло купание в проруби, а он говорит: «Лезут в воду кто ни попадя, не понимают, что ныряние в Иордань без молитвы — не ритуал Божий, а примитивное моржевание». Вот так и ты вместо серьезного дела баловством занялся.

Дмитрий покраснел. Он-то считал, что за генплан отец «отлично» ему выставит, но дело идет к «неуду». А Кондрат продолжал напирать:

— Как можно планировать жизнь на десятилетия вперед, не учитывая варианты политического развития? В такое невразумительное время, как сейчас. О себе замысел измыслил, но что с замыслом о России? А это вопрос со звездочкой, наиважнейший. Ты же политолог, а дальше огорода с поливом не глянул, аршин на фунт множишь. Неужто не понимаешь, сколько сейчас в России и вокруг нее политических интересантов? — Загнул один палец. — Это раз. И что будет завтра с самим Батурином, ты прикинул? Оно сойдет на нет или вернется к полноценной жизни? Если совсем обезлюдеет, туда и дорога зарастет. Если поднимется, что за люди его наполнят? Из толпы или вроде тебя? Ты это учитываешь?.. — Загнул второй палец. — Это два. И третье, о твоих строительных планах, которые даже на экспертизу выставлять бессмысленно, они детские: нарисуем — будем жить. Перед сносом положено обследовать фундамент дома. Ты говоришь, дранка в нижних слоях белая, временем не тронутая. А вдруг и фундамент крепкий? Зачем его с корнем корчевать? Не лучше ли укрепить? Закладка фундамента дело рискованное. Сто лет дом стоит, значит, водяные жилы его стороной обходят. А новый заглубишь чрезмерно или в сторону сдвинешь, он и поплывет. У каждой почвы, дорогой мой, свой норов, к каждой свой подход нужен, почва, она... Помнишь, у Пушкина: «На чужой манер хлеб русский не родится»?

Сын намеренно, не зная, что сказать, пропустил главные назидания, вернулся к прежней теме:

— Твоя философия, как всегда, неотразима, поколенческий опыт великая штука. Но вопрос-то висит: что с домом делать? Учитывая, что пока денег всего ничего, на скважину из прожиточных наскребем.

— Так я контурно уже сказал. Поспешай не торопясь и сперва фундамент обследуй. Если дом на старом фундаменте ставить, значит, размеры известны. Будешь об этажах размышлять. — Улыбнулся. — По мере денежных сил и со страхом перед будущим.

Дмитрий шутку не принял, втянулся в предметный разговор:

— По части фундамента я не спец. Можно пригласить эксперта, но он наверняка велит корчевать. Я нынешнюю жизнь постиг, в ней все выгодой связано, эксперту интереснее подбросить заказ фирме, чем сказать по-честному. Кругом теперь гадостники. Да и диплом у такого эксперда, скорее всего, куплен в метро.

Кондрат слушал эти причитания вполуха, он уже знал, как повернуть дело, и не только строительное. Когда начинаются такие подвижки глубинных настроений, они неизбежно затрагивают все обстоятельства семейной жизни. Спросил:

— Я давненько с Аленой не общался. Как она?

Дмитрий удивленно пожал плечами:

— Это другой разговор, долгий. Ты чего от темы уходишь?

— Ты мне говорил, что девчонка перспективной девицей выросла, в семье лишней не была. С Варей у тебя послеразводных страстей не было, да и к Матвею претензий нет. Ты с ним знаком?

— На твоем юбилее один раз мимоходом общался. Поручкались, и будь здоров. Чую, отец, ты что-то задумал. Такие словесные развороты не в твоей манере.

— Я огорчаюсь, что в большой семье Кедровых рознь сохраняется.

— Да он и не Кедров вовсе.

— Он твою дочь достойным человеком вырастил. Уж сто лет, как на Варе женат, вместе с ней в нашей семье угнездился, а ты словно ревнуешь, знать его не хочешь.

— Да нужды у меня нет его знать, вот и всё.

Кондрат поднялся, медленно, не роняя ни слова, обошел вокруг стола, снова уселся в кресло и в упор посмотрел на сына. Взвел курок:

— Нужды, говоришь, нет? А Матвей, таежный человек, директор совхоза, сто домов на селе построивший, все хитрости домашнего домостроения знающий, не он ли может добрый совет по фундаменту дать?

Дмитрий на миг опешил от неожиданности, но сразу все понял, это у Кедровых фамильное.

— Отец, так скажи ему, посвяти его в наши проблемы...

В ответ прозвучал выстрел:

— Что-о? — Произнес твердо, официально, словно приказ отдал. — Вот что, Дмитрий, действуй как умеешь, возможно, через Алену, но поставь отношения так, чтобы Матвея с Варей по-семейному пригласить в Батурино. Хватит вам, мужикам, в нашем непростом мире розно быть, сплотиться пора. Да и женам твоим надо бы познакомиться. Они сойдутся... Считай, я свое слово сказал.

Как не раз бывало в жизни, Кондрат не упустил шанса, с ходу решил семейную проблему, давно беспокоившую его. Но от долгого разговора и напряжения мысли устал. Подумал: «От возраста не спрячешься. Аккумулятор быстро садится...»


6

Через полуоткрытую калитку, с задов втиснувшись на фазенду Меланиных, Журба удивился — словно на родном малаховском подворье стоял: справа квадрат десять на десять густо зацветающей картошки, слева ровные ряды грядок с желтыми пятнами свежих соцветий на кабачках. В Малаховке они разбивают огород впереди дома, а здесь он на задворках, вот вся разница. Правда, осмотревшись, Алексей приметил и отличия: у соседского забора односкатный, в чужую сторону сарай и щелястый, крытый толем загончик из горбыля, скорее всего для коз.

Слева от заднего крыльца, прислонившись к высокому фундаменту и подпирая окна, цепляла глаз распахнутая на три стороны простенькая летняя кухонька под шифером, в которой стояли рубленый стол и две лавки с прислонами. Может, и не кухонька, а просто навес от дождя, что-то вроде беседки для трапезы и чаепития на свежем воздухе.

Из открытой двери вышел мужчина в выцветшей красной футболке с иностранными буквами, среднего роста, лысоватый, локтями оперся на перила крыльца и молча, изучающе смотрел на незваных гостей.

— Здравствуйте, уважаемый, — поторопился Алексей. — Извините за непрошеное вторжение. Мы люди приезжие, путешествующие, отец и сын. Имеем нужду устроиться на ночлег за сходную цену, постельные принадлежности с собой. Вот ходим выспрашиваем...

Хозяин спустился с крыльца, подошел к Журбе, пытливо, в упор уставился на него. Потом осмотрел Ферапонта, скользнув взглядом по рюкзаку. Наконец спросил:

— А сами кто будете? Откуда? — говорил требовательно, допросливо, и по тону, по говору было ясно, что он не деревенщина, не из простых.

Журба готовился к совсем иной встрече, с ходу не сообразил, что к чему, и дал маху, прикинувшись простачком. Приветливо улыбнулся, ответил на деревенский манер:

— Московские мы, уважаемый, столичные. Из интереса любопытствуем по окрестностям Переславля да Плещеева озера. Прибыли нынче автобусом, а обратный рейс, сами, уважаемый, представление имеете, только послезавтра.

Мужчина снова в упор посмотрел на Алексея. Похоже, раскусив подделку, сказал прокурорским тоном:

— Та-ак, по разговорной ухватке ясненько: люди вы с замыслом. А что у вас на уме, не ясно, сперва надо бы о том о сём переговорить. — Показал рукой в сторону навеса с лавочками. — Присядем?

Никак не ожидал Алексей такого поворота. О том, чтобы с посиделок начать знакомство с загадочным, уж точно не деревенским Меланиным — а он явно загадочный, это Журба понял сразу! — даже мечтать было нелепо. Но вот же оно, везение. Ищешь одно — находишь другое...

Меланин приступил к допросу, едва Ферапонт скинул рюкзак.

— Говорите, путешествуете? И из какого же пункта прибыли? Если в нашу глухомань закатились из Первопрестольной, значит, с какой-то целью. Ибо нет здесь ничего памятливого. — Усмехнулся. — По пятницам пьянка, по субботам шахматы. Другого не ищите.

— Мы вообще-то из Подмосковья. — Журба перешел на серьезный тон. — Возможно, слышали, есть под Москвой дачное место Малаховка. Но мы не дачники, коренные. А что до путешествия, это фигура речи. И вы правы, приехали мы в Батурино с определенной целью, но она носит сугубо личный характер и обсуждению не подлежит. Простите, как к вам обращаться?

Меланин поразмыслил несколько секунд, ответил и, как бы прощупывая приезжих, сразу задал Алексею вопрос с подтекстом:

— Терентий Васильевич. А сын ваш чем занимается? Если это сын.

Становилось ясно, Терентий Меланин не угрюмый деревенский бирюк. Напротив, он не прочь побеседовать со случайными людьми, постучавшими в дверь. И Журба развил успех, пустив в ход старый прием, сбивающий собеседников с толку шутливым столкновением смыслов:

— Для наших времен очень редкое у вас имя. Но у меня еще реже, Алексеем окрестили. — Заметил подобие улыбки на лице Терентия и сделал «ход конем»: — А сын по теплоснабжению спец, ведущий специалист малаховской конторы. Его мы нарекли совсем уж банально — Ферапонтом.

У Меланина от неожиданности голова дернулась. Алексей мимолетно прикинул: интересно, что его задело — «раскоряка» смыслов или старинное имя Ферапонт, возможно памятное? Но так или иначе, а у Терентия явно возник интерес к непрошеным гостям. Он резво поднялся на крыльцо из четырех ступенек, крикнул в распахнутую дверь:

— Мать, сооруди-ка чайку с овсянкой.

С того момента, как услышал о фазенде Меланиных, Алексей не переставал удивляться, сколь полно происходящее совпадает с его мечтательными надеждами. Собираясь в Батурино, он уповал именно на такое знакомство, осознавая, конечно, детскую наивность своих желаний. Но все двинулось так гладко и так увлекательно, что Журба, завзятый, отъявленный атеист, поневоле подумал о промыслительной силе, способствующей успеху их, казалось, безнадежного предприятия. Теперь Алексей мысленно хлопотал уже не о ночлеге, судя по всему, гарантированном, а о том, как половчее выложить главный козырь, который перед поездкой на Плещеево озеро он хитроумно изобрел в тиши малаховских ночей.

И снова все пошло словно по заказу. Чтобы продолжить разговор, Терентий, как бы извиняясь за допрос, пояснил:

— Сами понимаете, пуская на ночлег, надо о людях кое-что вызнать. Чтобы на ноль не помножиться.

— Вам документы предъявить?

— Ну зачем уж так, у нас не отель. Что мне нужно, я по разговору пойму. Подноготная, она в разговоре хошь не хошь, а вылазит. Тогда и решу, во что бить — в бубен или в морду. От радости или со зла.

Журбу словно ошпарило: вот он самый момент, самое время козырнуть.

— Нам скрывать нечего, фамилия наша Журба, могу паспорт показать... Но есть нюанс.

Замедленным движением полез во внутренний карман старенького дорожного пиджачка, несколько секунд копался пальцами, перебирая его содержимое, слегка распахнул полу, глянув, нащупал ли нужное, и наконец вытащил почтовый конверт советских времен. Неторопливо извлек из него сложенную вчетверо бледно-зеленую бумаженцию, развернул и, держа в руках потертый, выцветший документ, обратился к Терентию:

— Это метрическое свидетельство моей матери. Здесь написано следующее. — Читал медленно, словно с трудом разбирал буквы. — Меланина Зинаида Петровна, отец Меланин Петр Сидорович, мать Меланина Мария Прокопьевна. Дата рождения 13 апреля 1920 года. Место рождения село Батурино Тверской губернии...

Позже, когда возвращались в Малаховку, Фера со смехом рассказывал, как по мере чтения менялось выражение лица Терентия Васильевича: от равнодушного любопытства к глубокому удивлению, а после упоминания Батурина отчасти даже к растерянности.

Но, быстро овладев собой, он слегка улыбнулся:

— Та-ак, теперь понятна ваша сугубо личная цель... Что ж, будем знакомиться.

Впрочем, Терентий недолго скрывал изумление от встречи с отпрысками здешних однофамильцев. Когда на крыльцо вышла костлявая, слегка сгорбленная возрастом старуха с подносом, воскликнул:

— Мать, ты знаешь, кто они такие? Батуринские Меланины! А ну-ка, садись с нами, займешься воспоминаниями. — Шустро поднялся на крыльцо, перехватил цветастый жостовский поднос с тремя чашками, сахарницей и блюдцем овсяного печенья. Поставив на стол, поторопил: — Спускайся, я тебе чашку принесу.

Принес горячий электрический чайник, маленький заварной, наполнил чашки, обратился к матери:

— Ну-ка, вспомни, ты в детстве-юности часом Зинку Меланину не знала?

— Зинку?.. Да как упомнить, если в ту пору у нас все звались Меланины! В подружайках такой вроде не было, а если по селу... Кто ее знает.

— Мать, а вот этого добра молодца знаешь как зовут? Ферапонт! Тебе это имя о чем-то говорит?

Старуха оживилась, развела кисти рук:

— Ферапонт? Это кто же сегодня старинное имя придумал? Был у нас при царе Горохе Ферапонт Кирьяныч Меланин, о нем все знали. Он до меня помер, но говорили, что он уехал в Москву, разбогател и стал нашим благодетелем. Ребят-девчат забирал в Москву, на учебу. Помер, говорю, давно, до революции, да тропка-дорожка осталась. Меня тоже подбивали на Москву, но мы с Василием рано сошлись, а ты норов отцовский знал... Да, вот еще что. Василий говорил, что на фронте встретил Меланина с отчеством Ферапонтович. Выходит, сын, иному не быть. Ну как встретил? Могилу свежую с Ферапонтовичем видел где-то в Венгрии.

Терентий многозначительно посмотрел на Алексея:

— А чего ради Ферапонтом сына назвал?

— Мать потребовала, она в Москву его дорожкой пришла, потом выискала надгробие на Ваганьковском кладбище, каждый год ездит поклониться. Говорит, много доброго тот Меланин людям сделал, и нашему Ферапонту добрая судьба выпадет. Мы перед поездкой в Батурино были на Ваганькове, Ферапонту Кирьяновичу поклонились.

— Коли есть могила, надо бы и мне съездить.

Подивились неисповедимости судеб и нежданному вроде бы и не родному, а все же родственному чаепитию. Очень уж затейливы эти фамильно-семейные истории.

Теперь уже на правах чаемых гостей Журба по-свойски испросил у Терентия дозволения достать из Фериного рюкзака колбасные бутерброды, заботливо наготовленные Зоей, чтобы подзакусить с дальней дороги, и чаевничанье наобещало затянуться до вечера. Спешить уже было некуда.

Почти ровесники, Алексей с Терентием быстро перешли на «ты», и манера разговора резко изменилась. После предъявленной «верительной грамоты» Меланину незачем было вызнавать подноготную гостей, он почти не задавал вопросов, зато много говорил о себе. Журбе показалось, он как бы исповедуется. А может, просто истосковался по общению и изливал душу людям, которых видел хотя и в первый, но наверняка не в последний раз.

И только часа через полтора Алексей понял, что его предположения ошибочны. Узнав, что Журба историк, Терентий счел нужным поведать ему о судьбе одного из колен Меланиных, о чем и сказал напрямую, завершив повесть о своей жизни.

Говорил он складно.

По врожденной склонности он с четвертого класса получил прозвище Лесник, ибо летом с утра дотемна пропадал в заозерных лесах. Мать паковала в наплечную холщовую сумку пару крутых яиц, ломоть сальца, толстый кусок хлеба и молочную бутыль воды, а ягодное пропитание он добывал сам. Иногда баловал приятелей совместными «походами в тайгу», хотя здешние леса на пологих увалах не угрюмая чащоба, а светлые березняки-осинники вперемежку с прогалинами, еловыми перелесками и сосняком, ореховым раздольем и зарослями дикой малины. Всё здесь есть.

— А звуки леса? — Терентий сделал вид, что прислушивается. — «Сказки Венского Леса» Штраус неспроста сочинил.

После десятилетки Лесник ожидаемо рванул в Ленинград, в знаменитый Лесотехнический, чтобы стать лесником не по прозвищу, а по сути.

Деревенщина — так называл себя Терентий в третьем лице, — без семейного пригляда нырнувшая в питерскую жизнь конца пятидесятых, очумела от восторгов оттепельных лет. В институте без стеснений ходили из рук в руки самиздатовские тексты — на папиросной бумаге, в пятой или десятой полуслепой копии, — от содержания которых плавились мозги. Смысла прочитанного он не понимал, но диссидентские послания становились откровениями, впечатывались в память дословно. С ними логично — «Словно гайка, бегущая на винт, ее крутанешь, а дальше она сама» — сошлись в студенческие годы два потрясения, по сей день беспокоящие память.

Земное бытие наше штуковина загадочная, и, обозревая минувшие десятилетия, Терентий, по его словам, все чаще думает о том, что кто-то или что-то незримо руководит человеками, заведомо готовя и направляя их судьбы. В тот год, перейдя на третий курс, он каникулярил в деревенских пенатах, но для перепрописки в общежитии потащился в Питер. Ясное дело, зашел в институт, где в летние месяцы идет своя жизнь. А там, словно пал по сухой траве, полыхает клич: «В Москву! В Москву! В Сокольники!» Оказалось, в Москве первая в истории американская выставка, и завтра туда мчит институтский десант. Ты с нами?

— Явись днем позже, и судьба пошла бы иначе, как пить дать. — Терентий смешно почесал за ухом. — А кто меня дернул в Питер? Вечером не планировал, а с утра — вдруг! Вроде сам, вроде по своему хотению-велению, но теперь гадаю: не свыше ли было сказано? Думается мне, суетность мира, она только с виду случайная, а за ней бездна без дна.

А дальше случилось помутнение разума от сказочных американских чудес. Под золотистым «геодезическим куполом» глаза разбежались: авто изощренных форм, цветные телевизоры, компьютеры, холодильники на любой вкус, стиральные машины, пылесосы, кухонные комбайны. Супермаркет, набитый продуктами, о существовании которых Терентий знать не знал. Бесплатная дегустация знаменитой пепси-колы! Клозетная бумага! А самая мякотка — семейный дом рядового американца. О такой роскоши не только не снилось — не мечталось, о возможности так жить и не подозревали. В комфорте этого дома, на «кухонных дебатах» у электроплиты вице-президент США Никсон, нахваливая их повседневную жизнь, в пух-прах разбил Хрущева, вякавшего о промышленных успехах СССР.

Два дня, ночуя на вокзале, они бродили по выставке, восторгаясь и у каждого экспоната злоупотребляя поветриями устной русской речи. А в итоге гайка плотно села на винт: он возненавидел советчину. Это словцо мимоходом бросил новый приятель Степа Волжанский с дизайнерского факультета, высокий, худой, кадыкастый парень, по прозвищу Оглобля. В институте он был человеком приметным, по каким-то загадочным связям добывал для просмотра ленты знаменитых американских фильмов, которые после войны достались нам от немцев то ли по репарациям, то ли просто так: «Судьба солдата в Америке», «Снежная рапсодия», а еще шедевры с Диной Дурбин. На их показы в Большую аудиторию с кинопроектором набивалась уйма народу. Степа вообще считался человеком продвинутым; заскакивая в общежитие после стипендии, которую студенты повадились отмечать с бутыльцом, позволял себе ругательно, со смелыми обобщениями хулить их убогий быт, — сам-то он обитал в родительской квартире на Васильевском острове. В Сокольниках Меланин сошелся с ним в восторгах относительно потрясающих американских машин, и расположение Степы ему льстило. Навсегда запомнил, как тонко, с каким всеохватным подтекстом новый приятель выразил итог выставочных восхищений:

— Ты все понял? У них мандарины круглый год, а в нашей советчине только к Новому году. Нарядная жизнь, однако.

Второе потрясение он испытал примерно через месяц. Идиот Хрущев — за чайком с овсянкой Терентий не раз хулил Никиту — пригласил в СССР французский дом моды «Кристиан Диор». А хитрющий кутюрье верняк с политической подачи, помимо показов от-кутюр, велел своим моделям в дневной час гулять по Москве на высоких каблуках и в «повседневной» одежде, включая сногсшибательные парижские шляпки. На пару дней заглянул «Кристиан» и в Ленинград, и случайно — «Опять! Случайно ли?» — Терентий увидел их на Невском. Цирк! Водили бы по Невскому слона, ажиотажа было б меньше. Невиданные стильные платья сводили прохожих с ума, на манекенщиц пялили глаза, словно на звездных пришельцев, каждую окружала толпа убого одетых женщин в стоптанных туфлях с браслетом. Меланин озверел от этого пакостного, унизительного зрелища, этого свидетельства краха крепостнической советчины в мирной схватке со свободным западным миром. С той поры и завелись в нем скользкие мысли.

Распределили его в лесопарковый комплекс Царского Села — не без содействия Волжанского, которого, по его признанию, еще с третьего курса планировали сюда для смелых дизайнерских поисков. Видимо, связи у него были мощные, потому что, ко всеобщему изумлению, уже через год Оглоблю послали на трехмесячную стажировку во французский Довиль — изучать шедевры паркового дизайна.

Знаменитый северный курорт Степу потряс. Вдобавок он конечно же смотался на несколько дней в Париж — кстати, ночевал не на вокзале, а в одной из гостиниц Монмартра — с отелями там никаких проблем, — поднялся на Эйфелеву башню, был в Лувре, с утра до ночи слонялся по улицам. Другим человеком вернулся Оглобля из командировки, теперь он знал, какова нормальная обывательская сырно-масляная жизнь, и его обычная ирония по части советчины сменилась глухим негодованием на грани ненависти.

С Терентием он уже не стеснялся во мнениях, считая его своим человеком. СССР называл исторической химерой и союзом совецких — совецких! — социалистических рабов и откровенно тосковал по иным временам и странам, поясняя, что сегодня это кажется несбыточным, однако он, Степан Волжанский, верит в близкий столбовой поворот нашей истории.

С каждым годом царскосельская жизнь становилась насыщенней. Диссидентский круг Меланина расширялся, открылись новые направления атаки на «официальную ложь» советчины, правозащитники становились героями времени. С легкой руки Степы Терентий примкнул к тем, кто уповал на поддержку Запада, и участвовал в скрытных дискуссиях с теми, кто опирался на протесты внутри страны. Те идейные схватки были увлекательными: чехарда мнений невероятная, правозащитники как на подбор страдали словесной диареей, вдобавок среди них была уйма арендаторов чужих мыслей, из-за чего дело порой доходило чуть ли не до драки.

Сходились все на том, что стране нужна чистка от партийной нечисти и дезинфекция от обветшалых советских установлений.

Впрочем, был еще один вопрос, который примирял спорщиков: надо непрестанно бить по извергу Сталину, призывая к восстановлению ленинских норм жизни. Эту идею отстаивал человек легендарный, с именем Алик Гинзбург, основавший легальный неподцензурный журнал «Синтаксис», автор «Белой книги» — о диссидентском процессе над Синявским и Даниэлем. Этот светоч свободолюбивой мысли иногда наезжал в Питер для встреч с единомышленниками, и Терентий несколько раз плотно общался с ним, а потому считал, что имеет полное право горделиво почитать себя его подсвечником.

Когда над Аликом вторично устроили судилище, они в единодушном порыве рванули в Москву, чтобы поддержать Гинзбурга и его однодельца Галанскова. Но, разумеется, псы режима в зал заседаний их не пустили, пришлось в жуткие январские морозы толкаться среди единомышленников у здания облсуда на Каланчевке, откуда в толпу все-таки просачивались кое-какие сведения. Несмотря на запреты, кому-то из допущенных на суд удалось записать последнее слово главного подсудимого. Гинзбург, верный своим идеям, обрушился на Сталина, призывал восстановить ленинские нормы демократии.

Терентий, потягивая остывший чаек, ухмыльнулся:

— Теперь-то мы все знаем про ту извилину. Сперва кричать за Ленина, чтобы прихлопнуть Сталина, а потом и его в утиль. Но меня вопрос щекочет: кто такую хитрость измыслил? Волжанский говорил, что это инъекция Запада, но фактов не дал. Обычно-то он конкретничал, а я конкретику уважаю.

Отодвинул чашку в сторону, скрестил руки, опершись локтями на стол, и Алексей понял, что сейчас пойдет новая сага.

Так и вышло. После расправы с Пражской весной правозащитников поприжали, а Меланина, заболевшего инакомыслием, слишком хорошо знали в самом высоком питерском доме по Литейному, 4. Каждому ленинградцу известно, что из него аж Сибирь видно, это же КГБ! Между тем за Терентием, очевидно, уже было что-то серьезное, о своих подвигах на ниве борьбы за демократию он не распространялся, но вскользь намекнул, что в те годы проказил радикально. И, подытожив свежие факты царскосельского бытования, высчитал, что из-за скрытых угроз с Литейного стало подгорать, пора сматывать удочки, самое-самое время. Кожей чувствовал, что каток репрессий неумолимо подминает его, и начал опасаться, как бы не пришлось чалиться на шконке.

К тому времени он уже знал много историй о страдальцах 37-го, и в памяти застряло несколько вариантов их чудесного спасения. Предчувствуя арест, люди бросали все — работу, квартиру, семью и... исчезали. Уезжали в далекий город, меняли профессию, придумывали новую биографию, устраивались в неприметных низах жизни — завхозами, дворниками, разнорабочими. О них забывали, искать их было трудно, некогда, да и незачем — ночами черный воронок торопился по другим адресам. Подобные случаи, по свидетельству жертв репрессий, встречались не так уж редко.

И когда настал его черед страдать за правду, надумал Терентий Меланин: почему бы сегодня не вспомнить о том варианте? Леснику-то сховаться от угроз власти проще простого, в любом конце страны есть работа.

И он выбрал Тофаларский заказник.

— Представляешь, из Царского Села в Тофаларию! Ты знаешь, что такое Тофалария, где она? Спроси про нее в своей Москве у ста человек, вся сотня скажет, что слыхом не слыхивала. Из сказки, что ли?..

Тофалария, она в глубине Восточных Саян, бездорожная горная тайга. Медведи, кедровники. На берегу здешней жемчужины — Айгульского озера, на останках Нижнеудинской геологоразведки притаилась охранительная заимка лесников-егерей. До райцентра либо вертолет по заявке — рядом оборудовали бревенчатый настил, — либо три дня пешего ходу. Ни дать ни взять резервация.

Всякое бывало в той первозданной глуши, где на берегу Айгуля русалки назначают свидания кентаврам.

О работе чего говорить? Работа как работа, по инструкции смотри за лесами, проводи санитарную рубку да храни заказник от браконьеров всех мастей. А вот жизнь в той запредельной глухомани... Случалось, принимали на передержку беглых каторжан — столько наслушался от них Терентий, что увлекся записями и сейчас сожалел, что бросил рукописничать, ныне пригодились бы. Было дело, когда двое изнуренных доходяг, бежавших с дальней зоны, пожаловали вместе с «консервами», — об этом, расслабившись от нежданной везухи, откровенно шепнул один из беглецов. Не наткнись они на айгульскую заимку, пришлось бы «расконсервировать» третьего, взятого для избежания морового голода. Замышляя побег, они обзавелись холодняком: без ножей в тайге делать нечего. И вот странно, этот ужас подконвойного мира в безлюдье глухой тайги воспринимался без эмоций, равнодушно, как природный инстинкт зверя выжить любой ценой, пусть людоедством. Лишь одна мысль шевельнулась тогда в башке Терентия: кому-то жизнь по случаю спасли, и то ладно.

Случалось, на Айгульское озеро прибывали гости. Однажды, в конце восьмидесятых, ради экзотики на денек прилетел Волжанский, и Терентий сразу почувствовал, что из сарказма Оглобли ушла прежняя злоба. Он уже не щелкал клювом, как раньше, не брызгал слюной. Степа остепенился, похоже, принял ласки власти. Тот еще инсургент... При встрече обнялись, а говорить было не о чем — разные судьбы!

Да, всяко бывало. На таких заимках людей с прямыми жизнями не встретишь, здесь либо от судьбы прячутся, либо от самих себя. С ветерком в голове мужики. Опять же женский вопрос...

— Чего лукавить, привозили вертолетом на побывку из Нижнеудинска, а то и из Иркутска, не без этого. Но вообще-то дело сложнее. Несколько лет держался в тайге егерь, зашитый алкоголик, для которого не было водки и баб — только вино и женщины. В разговорах, конечно, не въяве, на заимке сухой закон. Так вот, в отпуске в Новосибирске сошелся он с профессиональной пианисткой. Эксклюзивная, говорил, женщина, немыслимая! И загорелся он — дышите глубже! — чтобы на берегу таежного Айгульского озера она сыграла Первый концерт Чайковского. Величественное, говорил, зрелище будет. Трехдневные походы в Нижнеудинск ему не в тягость, с почты письма ей слал, писал, что вертолетом, на подвеске доставит на Айгуль рояль. С пилотами уже договорился, только прилетай. А что? Деньги-то были. Зарплата не очень, но жили-то, считай, на самообеспечении. Рыба своя, медвежатина — браконьерам нельзя, а самим для текущих нужд кто мешает? Огород завели, времени-то в избытке. А уж лесная ягода, грибы само собой. Вертолетом только крупы и мучное привозили, ну, еще сахар; но в основном мясничали, каша мясо не заменит... К тому же, чего греха таить, летишь в отпуск, почему бы друзьям выделанную шкуру медвежью не подарить? А они в ответ одарят... Шишкарей в кедровый сезон принимали тоже недаром. — Скользнул в сторону: — Кедр вообще дерево волшебное, я его особо отличаю, он и на карандаши идет...

Взял овсяное печенье, пожевал, кивнул в сторону крыльца:

— У меня шкура росомахи над кроватью пришпилена... О, смешное вспомнилось! В семидесятые вошла в моду зимняя охота на медведя, международная. Через Интурист в Америке, в Германии — где хошь заказывали и по графику прибывали. И велено было искать медвежьи берлоги, куда слали экспедиции: вездеход, егеря, собаки. Охота на берложного медведя это же целый ритуал. И было пару раз, что берлога обманная, пустая. А дело-то у-у какое дорогущее! Из Москвы и шлют депешу: проверить наличие зверя. И пришла от одного умельца телеграмма: медведь есть, от носа до лба прямой вершок, между ушами косой. Ну, тофалары — их, кстати, всего тысяча с малым — охотники отменные. Он полез в берлогу и морду спящего медведя замерил.

После паузы подвел итог:

— Вот тебе, уважаемый, и вся повесть моих лет. Ты историк, может быть, сохранишь для потомков судьбу одного из батуринских Меланиных. — Невесело улыбнулся. — На переломе двух эпох.

Минуты три молчали, думая каждый о своем. И вдруг Терентий странным образом преобразился. На спокойном, без всплеска эмоций лице возникла гримаса озлобления, пальцами принялся барабанить по столу, снова, как при встрече, долгим взглядом в упор посмотрел на Алексея, то ли размышляя о чем-то, то ли прикидывая, что за человек этот меланинский отпрыск. Наконец заговорил сдавленным голосом:

— Разбередил ты меня. А я не только рассказать умею, я и сказать могу... Ты представляешь, каково четверть века сидеть в саянской глуши? Четверть века! Наедине с собой... Я из каждого отпуска чемодан умных книг привозил, за ними в Ленинград мотался, у меня там свои люди были, да покруче Волжанского. Размышлениями на высокие темы, притягательными смыслами — вот чем я в тайге спасался. Компромисс между хаосом и порядком искал, дары и удары жизни сопоставлял. Ты знаешь, что такое повелевающее сознание?..

Алексей был обескуражен. А Терентий с напором, жестикулируя, обретя голос, продолжал жать:

— Жизнь мимо, стороной прошла. О победном коньке-горбунке мечтал, а оседлал старую клячу. Ни дома, ни семьи, а зачем, почему, знать не знаю. Так вышло, так наверху распорядилось. — Поднял глаза, указывая на небо. — Словно альпинист, покорять вершину полез, да в сандалиях на босу ногу... Может, лучше бы я соразмерно содеянному пятерик отмотал где-нибудь на зоне, лучше бы отсидентом стал, чем таежным диссидентом. Вычитал где-то, что Бунин писал про светлое одиночество — на даче. Посидел бы в одиночестве на берегу Айгуля — света белого не взвидел бы... А в девяносто втором, как власть сменилась, меня словно ветром оттуда сдуло. Наша деревня столичным градом показалась. Сейчас огородом да грибами пробавляюсь. — Заговорив о текущем, сбавил тон. — У меня связки белых выдающиеся, с руками рвут, только давай. Вот и мотаюсь в Тверь, сдаю оптовикам килограммами. А тебе знамо, сколько в килограмме сушеных грибов? Миллион!.. Каждая птица свой посвист знает, соловей ворону не слышит. Вот и я теперь к вашим столичным разборкам равнодушен, словно в детство вернулся, снова Лесником по прозвищу стал.

Вроде бы успокоился, но вдруг снова взъярился, жилы на висках вздулись:

— И тут ты, историк, ко мне заявился! Да вдобавок меланинского колена, с тобой можно. Ну и разбудил старину. Все всплыло! Я власть ненавижу. Любую! Понял? Любую! Что советчина, что теперешние — одна слизь... Не-на-ви-жу!

Выплеснув эмоции, обмяк телом, щеки по-стариковски обвисли, сказал равнодушно:

— Ладно, пора вечерять. Мать, иди распорядись с постелями, а я приберусь.


7

К старости начала одолевать Кондрата Кедрова странная идея фикс. Этим разговорным присловьем, а по сути, медицинским термином — «идея фикс» — к месту и не к месту любил пулять давний коллега, замзав отделом ЦК Василий Костикин, к которому эти словечки так прилипли, что за глаза его и называть-то стали Идеей Фикс. Но спустя много десятилетий дурацкий «фикс» вспомнился Кедрову неспроста — в сознании навязчиво, до умственной озабоченности застучала неожиданная, новая для него мысль.

В таежном Сухом Логе, где прошло босоногое детство, радостей-веселий у ребятни было немного. Раз в год катание в санях на Масленицу — вот, пожалуй, и все. Зато случались праздники — малолетки праздниками называли большие семейные застолья, когда в саду, а зимой в горнице собиралась за столом родня. Пир горой длился часами, и мелюзга, крутившаяся вокруг, хмелевшая от общего веселья, а вдобавок получавшая свою долю лакомы, была счастлива.

Лет в пятнадцать Кондрата впервые посадили за общий стол, полный домашних разносолов. До сих пор помнит язык неповторимый вкус традиционных сибирских щей с говядиной и сухими грибами; много в них было других приправ, но именно густой навар от сушеных грибов придавал щам особый, словом не выразимый аромат. А свежий, ядреный сухарный квас с настоем мяты и листа смородины? По служебным обстоятельствам через много шикарных банкетов довелось пройти знатному партийному чиновнику Кедрову, однако заморские кулинарные изыски с изощренными наименованиями — их он обобщенно называл «уха из петуха» — не заглушили его память о праздничных сибирских разносолах.

Но не обжираловка была главным воспоминанием. С того, первого раза Кондрат понял, что широкое домашнее застолье не просто нарядная родственная трапеза со жратвой до отвала и обильной выпивкой, а своего рода семейное вече, на котором три поколения Кедровых, ведя задушевные разговоры, учились понимать друг друга. Все здесь было: созвучия мнений и несогласия, поучения и откровения, радости и жалобы, обсуждения содеянного и намеченного. А еще на семейных застольях Кондрат как бы общался с ушедшими предками: деды и бабушки много вспоминали отцов-матерей, повествуя об их праведной жизни, с которой взяли пример.

С вожделением ждал Кондрат каждого такого праздника, духовно сближавшего родню даже в случаях, когда чьи-то поступки подвергались осуждению — бывало и такое, кстати, не так уж редко. Не пьянка, не обжорные страсти властвовали на родовых сборах; душевная теплота витала над доверительными семейными застольями, оставившими о себе счастливые воспоминания. Сравнивая времена прошлые и нынешние, он порой думал о том, насколько прежние совокупные застольные мнения, рожденные в общей словесной толкотне, были глубже теперешних, диванных, которые каждый поодиночке хаотично тащит в Интернет, порождая смуту в умах.

Война, жизненная гонка с партийной карьерой и перестроечной неразберихой, а потом трудное вползание в новую явь отодвинули те счастливые воспоминания на задворки памяти. К тому же бурные перипетии века выбили родню, да и детей — только сын. При такой малосемейности широкие застолья и на ум нейдут. Но сейчас, когда жизнь понемногу устаканилась, когда Кондрат начал приходить в себя после сумятицы переломных лет, когда открылись перспективы спокойного стариковского доживания, он с душевным восторгом осознал, что окружен уймой родных, а главное, кучей внуков. На старости лет, преодолев житейские кручи, он все-таки стал лидером большого семейного клана, о чем мечтал когда-то!

Принялся обдумывать новую ситуацию и надумал много важного. Да, все свершилось совсем не так, как планировал крупный цековский чиновник. Однако по жизни вышло душевнее: в том самый цимес, что не на финансах и номенклатурных связях, как прежде, держится его домашний авторитет, а на мощи духа, которой он отмечен смолоду — от «Огонь на себя!» на Висло-Одерском плацдарме до сильных решений в трудных служебных случаях. Вдобавок за плечами огромный опыт общения с тысячами людей: главный партийный кадровик, вереницы судеб прошли через него.

И когда утвердился в своем внезапном озарении, когда осознал новую ответственность перед внуками, тут и вспомнились радости былых дней, счастливые семейные застолья далеких предвоенных лет. Предпрошедшее, до постперфектум! Так остро, так душещипательно накатывали волны памяти, что думал о них чуть ли не каждодневно. Ну что тут скажешь — это и есть идея фикс.

Впрочем, к глубоким личным чувствам в сознании былого партийного служаки примешивались и некие общественные, даже политические мотивы. В гламурные нулевые для состоятельного люда настала эпоха ресторанных веселий, доставки готовой еды на дом. В печати, по ТВ шумели о закате домашних обеденных приготовлений, семейную кухню объявили тупиковой ветвью кулинарной культуры. Кондрат понимал расчетливый рыночный замысел нового «общепита» и душой восставал против оплаченной рекламы. Но теперь это был уже не пассивный протест внутреннего эмигранта девяностых, он снова ощущал себя гражданином и жаждал восстановить традицию праздничных семейных застолий — пусть на примере клана Кедровых, и только. И один в поле воин!

Разумеется, трубить общий сбор с кондачка, с бухты-барахты, без тщательной подготовки нельзя. Да и как созвать всех, если ситуация не стандартная — при одном сыне две невестки. Вдобавок уже пошла поросль, родная не по крови, а по семейным переплетениям. Разберись-ка тут! Но житейская бывалость научила: о глубоких замыслах надо непрестанно думать и терпеливо ждать, чтобы не прозевать свой случай.

И когда сын затеял разговор о новом доме в Батурине, у Кондрата выстрелило в мозгу: «Вот он, мой случай!» Приказным тоном наставляя Дмитрия пригласить на батуринскую фазенду Варю с мужем, он не импровизировал, а излагал план действий, который долго вынашивал. Он изначально понимал, что первым шагом к воплощению идеи фикс должно стать сближение Дмитрия и Матвея.

Стройка дома предоставила такой шанс.

Теперь предстояло аккуратно, без спешки готовить родственную встречу. По прежнему опыту Кедров хорошо знал, что самый быстрый путь решения проблемы — действовать спокойно, неторопливо, однако без остановок, без пауз. На чиновном жаргоне это называлось «двигаться по процедуре». А с чего, вернее, с кого начинать, было ясно: главная связка — внучка Алена. Дмитрий ей родной отец, алименты платил исправно, без понуканий, с ним она свободно общалась, не сказать чтобы часто, однако беспрепятственно, это важно. А Матвей — отчим, он ее растил в любви и доброте, с возрастом у старшей дочери даже появился «люкс»: они так удачно соединили соседние однушки, что из Вариной кухни сделали комнату с санузлом, которую и назвали люксом. Раздоров в семье не было, ревности по части отца-отчима тоже не было — это заслуга Вари, которая с ранних лет все Аленке объяснила, не допустив детского душевного разлада. В итоге внучка выросла девицей достойной, — кстати, и собой хороша! — заканчивает Текстильный институт по дизайну одежды. Правда, очень, даже не в меру, самостоятельная. Но так жизнь продиктовала: с первых школьных лет, пока Варя не сошлась с Матвеем и в одиночку добывала хлеб насущный, Аленка сама рулила собой.

Но позвать в Батурино Варю не так-то просто. Согласится ли? У брошенной жены обида на всю жизнь, она с Дмитрием не общается, а Ульяну знать не знает. Уломай-ка! Конечно, сыну надо подсобить. И Кондрат немедля занялся, опять-таки говоря служебным языком, расширением контактов с внучкой. Позвонил Варе по городскому номеру, поговорил о том о сём и между делом посетовал, что давно не видел Алену, попросил дать ей трубку. Ответ удивил:

— А ее нет, она теперь с нами не живет.

— Как не живет?

— Кондрат Егорович, дорогой, ей почти двадцать два, у нее своя жизнь. Есть человек, с которым она встречается... Ну, вы меня поняли. Звонит часто, я обязательно накажу, чтобы связалась с вами. Верно, непорядок. Но это, Кондрат Егорович, моя вина, я должна была ее шевельнуть. По возрасту у нее самый гон, выше крыши делами увлечена. Да и жизнь сейчас, сами знаете, очень уж замороченная.

Договорились, что в ближайшее время Алена заглянет в Староконюшенный. Но Кондрат, моментом оценив новую ситуацию, понял: к «деловой» беседе с внучкой надо готовиться капитально. И умело всполошился, даже выругался на свой манер:

— О-ох, осина-апельсина, старый я стал, чуть о главном не забыл. Звоню-то зачем? Чтобы ты срочно к нам заехала. Есть про Никиту разговор. Важный. Когда тебя ждать?

Никакого важного разговора про Никиту Кондрат, понятно, не планировал, требовалось выяснить подробности про Алену. И когда через пару дней заскочила Варя, после якобы тревожных сетований на «сложный возраст» внука и прочих дежурных стариковских причитаний Кедров через классическое в таких случаях «кстати» перешел к главной теме.

И подробности, которые на основе доверительных и красочных рассказов дочери излагала Варя, оказались очень не рядовыми, для Кондрата неожиданными.

Оказывается, Алена еще в институтские годы взялась подрабатывать и творчески — дизайнер! — сообразила неожиданный вид заработка. Полгода училась на курсах экскурсоводов, постигая основы архитектуры, истории и много чего еще, и сдала труднейший экзамен — по словам Вари, не иначе как кандидатский минимум. После кабинетных занятий тренировалась «в поле», прикидываясь рядовым экскурсантом в группах опытных гидов. Зато теперь умеет «составлять» экскурсии — тоже дело головоломное — и «читать» архитектуру. Получила сертификат, платит налог и водит экскурсии, как она говорит, «по московским прелестям», через соцсети привлекая клиентов, — тоже надо уметь! Но иногда за двадцать процентов добывает их у агрегаторов — ну прям таксист! А вообще, уличный гид дело утомительное и не слишком хлебное, однако на прическу, маникюр и прочие женские надобности Алене хватает вполне. Само собой, Варя была довольна.

А однажды, расписывая экскурсантам исторические достопримечательности Варварки, включая солнечные часы на здании Историко-архивного института и ресторан «Славянский базар», где заседали Станиславский с Немировичем-Данченко, придумывая Художественный театр, Алена заметила, что к ее группе пристал «бесплатный» чужак. Такое бывает, и регламент требует сказать: «Извините, это частная экскурсия». Но что-то Алену остановило, слишком уж откровенно этот симпатичный мужчина с буйной шатеновой шевелюрой не красотами Варварки любовался, а с нее глаз не сводил. Между тем она в тот раз была в ударе... Ну а дальше все шло как по писаному, дело-то молодое: после экскурсии он извинился за незваное возникновение, витиевато объяснив его тем, что споткнулся о нее взглядом и мысленно упал ниц, не имея сил оторваться от ее чарующего голоса, наговорил кучу комплиментов и без особого труда уговорил на чашечку кофе. В уличной кафешке началось между ними слово за слово, возник взаимный интерес, перешли на «ты» и на завтра назначили новую встречу.

На ней Алексей Трофимович Фильчагин объявил, что среди друзей и знакомых числится исключительно Трофимычем и что он — человек с двойным дном, в том смысле, что реалии его жизни категорически расходятся с официальным статусом. В частности, он владелец роскошных трехкомнатных апартаментов на Садовом кольце, около Маяковской — окна во двор! — которые оставили ему преждевременно ушедшие в мир иной родители, однако проживает в маленькой съемной квартирке где-то на Каширском шоссе. Это расхождение между правами собственника и сумрачной правдой бытия возникло из другой нажитой двойственности.

Родители Трофимыча были известными врачами, и сын пошел по их стопам, прилежно овладевая искусством Авиценны. На четвертом курсе для практики был ночным дежурантом в хирургии Градской больницы, в памяти сохранилось, что на первом дежурстве ему довелось ставить гастральный зонд для промывки желудка зело перебравшему зелья алкашу. При таком рвении да при маминой протекции его взяли ординатором в Градскую и зачислили в разряд перспективных. Но после трагической гибели родителей в автокатастрофе — ему было двадцать семь, сейчас тридцать — он начал, говоря его словами, «обезьянничать», а если попросту, то подражать великому Вересаеву и еще более великому Чехову: как они, увлекся писательством и ушел из медицины с ее возможностями сверхурочного терпимого заработка.

Жить стало не на что, литература ныне — дело безгонорарное, и он задорого сдает большую квартиру на Садовом кольце, задешево снимая однушку на Каширке. За счет разницы цен и существует. Раньше спал на шелковых простынях, а теперь на стократ стиранных. Вчерашнее кофепитие в уличном кафе считает не купеческим загулом, а гастрономической оргией, потому что дома сидит на серых макаронах. Сердце полно надежд, а ум — сомнений. Но гениально написал Пастернак: пораженье от победы порой не отличишь. Будущее просматривается фантастически успешным, ибо у него обнаружили незаурядный талант. А пред соблазнами судьбы он бессилен.

Алена чутко уловила, что вступительный монолог новый знакомый завершил с иронией, и уколола:

— То-то мне показалось, что где-то я тебя видела, лицо знакомое. А когда сказал про купеческий загул и серые макароны, вспомнила: не ты ли часом выступал по телику в программе о вкусной и здоровой пище? То ли вчерась, то ли надысь.

Трофимыч восхищенно хмыкнул, для красного словца с шутовским намеком упомянул о встрече Марлон Брандо с Мэрилин Монро и предложил выпить кофе на брудершафт. Похоже, они начали понимать друг друга с первых слов, и разговор пошел занятный.

Выяснилось, что писательство он начал с юморных рассказиков для себя и друзей. Потом потянуло на серьезные рассказы, которые рассылал в электронные альманахи, коих в интернетную эпоху развелось видимо-невидимо. И да, кое-что начали публиковать! А главное, его заметили, однажды позвали на какое-то литературное мероприятие, потом еще на одно... И он постепенно вошел — а может быть, втерся — в полный кайфа и драйва безумно интересный круг людей, причастных к великому таинству словесного творчества. А если по-честному, поторопиться со знакомством с Аленой, которая обожгла его с первого взгляда, побудил Трофимыча один из первых рассказов собственного сочинения. Предупредил:

— Вообще-то это тебе не серые макароны.

Суть рассказа в том, что некий молодой инженер по имени Вася однажды, шагая к метро, чтобы ехать на работу, увидел симпатичную девушку в беличьей шубке. А потом встречал ее ежедневно — видимо, она тоже шла на работу, но из метро. Постепенно они примелькались друг другу, и в какой-то четверг он поздоровался с ней кивком головы, а в пятницу улыбнулся и приветствовал словами «Добрый день!», получив благосклонный ответ. Выходные он провел в томительном ожидании, репетируя первый мимоходный разговор, и в понедельник в приподнятом настроении двинулся к метро... Увы, девушку в беличьей шубке он не встретил. Ни в понедельник, ни во вторник, ни через неделю. Они разминулись навсегда. А причина, как выяснилось, состояла в том, что начало ее рабочего дня перенесли на час позже.

— Простенько, но с философским подтекстом, — свою мысль Трофимыч разъяснял Алене возвышенно. — Наши судьбы зависят от таких случайных частностей, которые неподвластны логике поступков, кто-то свыше диктует человеку конспект его жизни. С учетом печального опыта своего героя я и поторопился с тобой.

В квартире в Староконюшенном умели создать душевную, располагающую атмосферу, и Варя, чувствуя сопереживание, все больше увлекалась пересказом, как она говорила, «похождений» дочери, заключив это слово в кавычки. Они доставляли ей душевное удовольствие. И, углубившись в приятные воспоминания, хвасталась:

— Кондрат Егорович, Алена в смысле умственных размышлений та еще штучка. О-о, она умеет! Сразу осадила нового знакомого. Говорит: «Интере-есно... Но я не поняла, как Васе удалось выяснить причину, по которой они разминулись. Он же беличью шубку больше не видел». — Варя рассмеялась. — Этот Трофимыч был сражен.

Трофимыч и верно поразился:

— Ну ты даешь! Самое главное ухватила. В том-то и дело, что суть мне ясна, а уложить ее в рассказ не получается. До сих пор периодически к нему возвращаюсь.

Алена улыбнулась:

— И что же продиктовали с небес твоему герою? Может быть, свыше его бережно уберегли от несчастной, а то и трагической любви? А тебя вот не уберегли.

Трофимыч на миг остолбенел, потом восторженно воскликнул:

— Да вот же он, финал рассказа! Алена, ты гений! Да, конечно, надо набросать кучу забавных и серьезных вариантов, а потом пойти на глубину в теме о Божественном Промысле.

Варя, обычно сдержанная, неожиданно для Кедрова раскрылась, говорила с улыбкой, с короткими смешками, даже слегка жестикулировала. А Кедров ухватывал из ее слов главное: Алена после стадии чашечек кофе и подарочных букетиков продвинулась дальше и перебралась на Каширское шоссе, но при этом доверительно и откровенно делится с матерью своим житьем-бытьем. Это означало, что в семье Матвея полный порядок.

Под конец спросил:

— А вы этого... Трофимыча видели?

— Кондрат Егорович, сколько ни звали, не показывает. Я говорю: «Он у тебя что, кривой? Косой? Или росточком не вышел? Чего прячешь?» А она посмеивается, говорит, еще не время. Но мне вот что по душе, Кондрат Егорович. Чувствуется, они оба знают, почем копеечка; Алена экскурсантов водит в два раза чаще, укладку с кудряшками сама крутит, по салонам не ходит. Матвей говорит, давай подсобим. А я противлюсь, пускай сама выплывает, так оно надежнее будет. Чтобы не осталась потом на развалинах воздушных замков. Внешне-то она в порядке, ваша, кедровская порода, одевается вроде бы просто, да с изюминкой, монохром любит — белый верх, черный низ. Что говорить, дизайнер! Я со стороны смотрю — на душе тепло... Конечно, нам не хочется, чтобы она, как ныне говорят, монетизировала свою внешность, но уж как получится, мы бессильны, пожнем, что вырастили... И знаете что еще скажу, Кондрат Егорович? Насколько она им увлечена, не ведаю, но впечатление, что через него она стала неравнодушна к литературным занятиям. Впрямую не говорит, но косвенно это проскакивает.

Вечером, после непривычно долгого общения с Варей Кедров бродил по арбатским переулкам. Подумать было о чем. Страна детей слишком сильно отличается от страны отцов, внучатое племя живет в своем времени, у него свои барыши и убытки, свои табу, оно ищет свои пути в незнакомой Кондрату жизни, и ему надо определиться по части их «выкрутасов», которые полвека назад он счел бы дурными. Этот вопрос затрагивал болевую точку сознания, беспокоившую после жестокой контузии 91-го, когда он болтался между цугцвангом и цугундером. Поначалу горько отчаявшись, он с годами понял, что Родина, за которую сражался на фронтах, не потеряна, Советы умерли, а Россия осталась. Однако эпоха складывается так, что теперь она снова бьется за свое будущее. И в томительные часы старческой бессонницы Кондрат мучительно раздваивался: то мечтательно надеялся на будущее, то, наоборот, его страшился. Но теперь, увлекшись идеей фикс, он по-солдатски взбодрился, в нем пробудился угасший было бойцовский дух, и неожиданный поворот с внучкой стал не проблемой, а вызовом, на который предстояло достойно ответить. Что ж, не привыкать, из мелкой посуды он никогда не пил.

Сцепив руки за спиной, медленно прогуливаясь по безлюдным староарбатским переулкам, он рылся в былых днях, подыскивая похожие случаи, и обдумывал тактику действий. Остыв от прежних политических баталий, Кондрат давно пришел к пониманию того, что перестройка, как и любая революция, помимо официальных провозглашений, подспудно стала крайней формой конфликта поколений. В авангарде перемен всегда молодежь, нынешние цветные революции всюду идут по той же схеме. И Алена, выросшая в стране внуков, где раскручивается спираль безудержного потребления, она иная, у нее свои представления о бытовании. Кто знает, может быть, они, новейшее поколение, пришли просто пожить и волнуют их не духовные сущности, а лишь повседневные насущности? Общаться с повзрослевшей Аленой надо аккуратно, с оглядкой, с хитрецой, раздумывал Кондрат, не мусолить мелочи жизни, а ставить вопрос по-крупному. Чтобы не выглядеть престарелым болтуном, попусту греющим уши внучке, и не нарваться на равнодушие. Не то получится как в давнем присловье: шел на Одессу, а вышел к Херсону. И хвалил себя за упреждение: договорился с Варей, что она не скажет дочери о сегодняшней встрече. Это позволит сделать вид, будто дед понятия не имеет о переменах в жизни внучки, даст выгодную позицию для расспросов и решения главной задачи, ставшей идеей фикс.

Алена позвонила через три дня. Разговор был дежурным, она спрашивала о здоровье, он — о том, почему исчезла с горизонтов. А под занавес настоятельно пригласил в гости, да в ближайшие дни: негоже забывать деда. После короткой паузы Алена обещала заглянуть в Староконюшенный в субботу, снова сделала паузу, добавила:

— Деда, имей в виду, я приду не одна.

Кондрат мгновенно все вычислил, наивно придурился:

— А ты по-прежнему ходишь в гости с мамой?

Опять короткая пауза.

— Почему с мамой? Нет, деда, не с ней. Понимаешь, в субботу у меня с одним человеком будут дела в районе Арбата, и мы зайдем вместе, не бросать же его на улице. Часа в четыре, с лагом в пятнадцать минут. Ненадолго, по-рабочему.

Кондрат понимал, что Алена на ходу обдумывает ситуацию, потому что возникла возможность показать ухажеру престижную квартиру деда на Старом Арбате. Попутно отметил для себя: «Ишь, как излагает — “с лагом”. Ну, с кем поведешься...» Но так или иначе, а простенькое, казалось изначально, дедово наставление внучке перерастало в решение довольно сложной задачи. Монетка встала на ребро! Кондрат любил такие головоломки и снова отправился побродить по вечерним переулкам, чтобы обдумать предстоящую встречу. Если не спешишь, на ходу думается лучше, это он усвоил на прошловековых прогулках по целебным маршрутам санатория «Барвиха».

Шел по одному из староарбатских переулков, и вспомнилось, как в начале девяностых он разминулся здесь с бывшим ректором Высшей партшколы, «авторитетом» из банды прорабов перестройки Шестаковским, политическим пройдохой, вокруг которого кружил хоровод прихлебателей. Летящей походкой бежал он за водкой — в трениках с пузырями, с авоськой пустых бутылок. Значительное, шумное лицо при Горбачеве, после тайных похорон перестройки он стал ненужным, вихрем истории его снесло в придорожную канаву. Спившийся забулдыга, которого Кондрат когда-то оформлял на высокую должность, давно исчез с общественных горизонтов. Жив ли? Спросить не у кого, да и зачем спрашивать? Но символ, однако! Ректор партшколы стал шантрапой. Да, разные они были, люди потерянного прошлого...

Домой он вернулся с вариантами А и Б — в зависимости от того, какое впечатление произведет загадочный Трофимыч. Если он ничто, в ход пойдет вариант А — прямодушный, верняковый, дежурный; однако к нему Алена может отнестись с прохладцей и не дожать Варю. А если Трофимыч — это нечто, есть вариант Б: форсаж, усиление, двойной бодрящий кофе, который не позволит Алене прохлаждаться.

Что ж, как сказал однажды товарищ по землячеству Иннокентий Смоктуновский, ноты расписаны, партитура готова. Оставалось дождаться субботы.


8

Словно зимовавший в берлоге медведь, тощий, угрюмый и опасливый, Батурино просыпалось после тяжелой беспамятной спячки.

Совсем недавно, когда праздновали миллениум, со стороны казалось, что начало нового тысячелетия подводит печальный итог бытованию достославного старинного села — оно завершает исторический путь, растворяясь во мгле минувшего тысячелетия. Щемившее душу бесхозными подворьями в бурьянах и понурыми домами с крест-накрест забитыми ставнями, трагически безлюдное, пребывавшее в холоде-голоде, с безголосой колокольней, село, казалось со стороны, тихо, безропотно умирает; накрытое саваном глухих времен, превращается в транзитную территорию. Безрадостная картина запустения не оставляла сомнений в пасмурном исходе здешней жизни.

Но там, на стороне, где не чтят русскую историю, не знали не ведали, что по правде село не умирало. На дне отчаяния, в урагане зла, подчиняясь вековому инстинкту, оно совершало подвиг терпения, впав в глубокое оцепенение. И стойко пережидало смену эпох, обернувшуюся лихолетьем, — так, замедляя пульс и дыхание, спасается в берлоге от зимней бескормицы медведь, символ России.

Но приходит срок, и медведь возвращается к жизни, в здравии покидая прибежище, — временное оцепенение целительно, оно оберегает от инфекций любого рода. Главный же, не распознанный на стороне чудодейственный секрет русского символа таится в том, что зимой медведица рожает медвежат, которые начинают жизнь в тепле и чистоте — в берлоге медведь под себя не ходит, — а главное, под надежной защитой. В потаенном схроне скрытно, неведомо для недобрых глаз произрастает завтрашний день.

Батурино, следуя ритму истории, чутко учуяло, что туман над Россией рассеивается, и сбрасывало с себя спасительное оцепенение, готовилось к иному бытию.

— Не только в чужой стороне, но и в наших сферах не знают мистических глубин народной жизни. Помните, в перестройку говорили, что она раскачивает верхушки деревьев, а корни не затрагивает? Вот и Батурино горбачевских обуздателей не приняло, залегло на дно. Как медведь в берлоге, лапу сосало. — Лидия Ивановна улыбнулась. — У нас ведь как? Сосать лапу — значит жить впроголодь. А медведь в спячке подкожным жиром живет, но лапу, верно, сосет. Знаете, почему? В оцепенении у него на ступнях кожа обновляется, он языком старые ошмотья слизывает. Из берлоги медведица новой поступью выходит да с медвежатами. Ну скажите, разве это с жизнью народной не соотносимо? Да и ваша ребятня здесь в духовной чистоте растет... Пойду в храм, напутственный молебен закажу.

Дмитрий Кедров слушал возвышенные речи Лидии Ивановны и дивился тому, сколь полно ее суждения совпадают с его настроениями. Они сидели на лавочке с прислоном у задней калитки батуринской фазенды. Отсюда, с Алешина бугра, открывались глазу великие русские просторы, и грандиозный вид побуждал, говоря ее словами, думать о течении звезд.

— Умели наши предки выбирать место для селений, — сдержанно жестикулируя, говорила Лидия Ивановна. — Утром солнце встает из тех дальних лесов, бьет в глаза, слепит, в полдень уходит туда, к озеру, а сейчас, к четырем, светит из-за спины, освещая грандиозную, глазом неохватную картину русского мира. В детстве на этой Алешиной лавочке — ее называли Алешиной, как и весь бугор, — я по солнцу время угадывала.

Лидия Ивановна, давно ставшая для Кедровых своим человеком, приезжала, а вернее сказать, прибывала в Батурино не часто — она созванивалась с Дмитрием, и в обоюдно удобные дни он захватывал ее с собой. Иногда и сам звонил, предлагая гостевание, потому что каждое их общение становилось пиршеством духа. Старший научный в институте истории, она занималась штучной, если не сказать, раритетной по нынешним временам темой — этнокультурной основой политики. Дмитрий, политолог со стажем, признаться, и не слышал о том, что у политики есть этнокультурная составляющая, и размышления Лидии Ивановны становились откровением. А потому Азарова — фамилия по бывшему мужу, в девичестве она Меланина — была для Кедровых званым гостем.

Но гостила коротко, подгадывая завтрашний автобус, ссылалась на занятость. Однако Ульяна, чуткая в понимании людей, догадывалась, что Лидия Ивановна не хочет обременять собой новых хозяев дома. Потому на ночлег она обустраивалась у других Меланиных («Нет-нет, не родня! Батуринские однофамильцы, с детства знаемся!»), живших через три дома.

На заветной Алешиной лавочке, из края в край обозревая необъятные, до горизонта лесные увалы и кивая изредка головой — видимо, в такт своим мыслям, — Лидия Ивановна могла сидеть долго — для того и приезжала, чтобы подзарядиться в своем месте силы. В тот памятный день она вспомнила о покойной тетушке:

— Знаете, Дмитрий, в перестройку, когда жива была тетя Христя, я сюда частенько наезжала. На этом высоком бугре думается просветленно, и не в деталях, не по частностям, а магистрально. Не только дали дальние, но и просторы русской истории видны. А головушка моя как устроена? Здесь мелькнут новые смыслы — ну, в Москве и начинаю копаться в материалах, искать обоснования. А там — ба, да вот же они, строгие факты истории! Почему раньше не глянула в эти пласты? Чудеса, да и только!.. И отлично помню, что здесь, на этой лавочке с прислоном, я впервые осознала перестройку как третью в ХХ веке русскую гражданскую войну. Это понимание и привело меня в этнокультурную тему.

— Да, некоторые называют перестройку подобием гражданской войны, — с натяжкой согласился Кедров. — Но в любом случае принято считать, что она вторая. Я бы поостерегся говорить о третьей...

Лидия Ивановна повернулась к Дмитрию, сняла очки, в упор посмотрела на него и с неожиданной для нее твердостью ответила:

— Нет, уважаемый Дмитрий, возможно, в вашей политологии она вторая, но при глубоком этнокультурном анализе — третья. Вы слышали о черных и красных сотнях?

— Ну-у, что касается черных сотен, эта тема не входит в круг моих научных занятий.

Она наморщила лоб, сокрушенно покачала головой:

— Помилосердствуйте... Впрочем, вы не первый. Нам знаний о самих себе не хватает. У людей, увлеченных текущей политикой — а в моем понимании земной суетой, — направление умов прямолинейное, они воспринимают токсичные термины однозначно, не подозревая, что за ними могут крыться иные смыслы. Образно я этот недуг называю «Фукуямой головного мозга». Фукуяма, шумевший о конце истории, он же всем голову заморочил своим либеральным рейхом, историческое невежество учудил. — Улыбнулась с хитринкой. — А скажите-ка, уважаемый Дмитрий, к какому периоду истории вы относите зарождение черных сотен? Если верно понимаю, к революции 1905 года, как писано в «Кратком курсе истории ВКП(б)»?

— Само собой...

Лидия Ивановна поднялась с лавочки и пару минут молча прохаживалась по набитой вдоль изгороди тропке. Дмитрий, благодаря Ульяне понимавший толк в женских нарядах, не мог не отметить, как элегантно она одета, — еще бы, стиль Шанель! Скрывающий умеренную полноту костюм прямого силуэта из легкого твида с серо-белым рисунком «гусиная лапка». Юбка чуть ниже колена, а на укороченном жакете зеленые текстильные пуговицы — перекличка с крупными клипсами под малахит. Очки с брендовой шейной цепочкой, придающие ухоженному лицу солидный, «научный» вид. Аккуратная стрижка боб-каре... Видимо, она раздумывала над ответом, потому что внезапно остановилась прямо перед Кедровым и с прежней твердостью сказала:

— Снова нет, уважаемый Дмитрий. Вынуждена вас разочаровать. Черные сотни зародились в стародавние времена, в конце XV века, и к политическим цветам, вас покоробившим, никакого отношения не имеют. Ни малейшего! — Сделала паузу. — Эта история необычайно интересная. Чтобы два раза воду не кипятить, я хотела бы поведать о ней в обществе Ульяны. Жена ваша женщина незаурядная. Насколько я поняла, в отличие от вас, она представляет красные сотни. — Увидев на лице Дмитрия растерянность, умело сгустила интригу: — Черные и красные сотни хотя соперничали, но символ веры у них был общий, и в этнокультурной системе координат они всегда оставались вашими противниками, уважаемый Дмитрий. Вы же у нас из петербуржцев...

Кедров аж поперхнулся от удивления, хотел то ли возразить, то ли задать недоуменный вопрос, но Лидия Ивановна озорно махнула рукой в сторону дома:

— Ульяна обещала обед на свежем воздухе. В светском обществе гуляет присловье: женщины едят за разговорами, а мужчины разговаривают за едой. Думаю, мы с вами двинемся по мужскому варианту.

В первое лето батуринской жизни Ульяна привезла из Москвы раскладной алюминиевый столик с дерматиновой столешницей, за которым, устроившись на табуретках и упиваясь новыми для них хозяйскими эмоциями, Кедровы вкушали на свежем воздухе невиданные доселе огородные разносолы. Но на третий год, когда пришло время ладить быт по-настоящему, она нацелилась соорудить между крыльцом и старой яблоней капитальный обеденный стол. Именно соорудить, ибо стол планировался по дачным меркам огромным, минимум три на полтора, со столешницей из крытой лаком половой доски, на ножках из бруса, врытых в землю. Зачем, с какой целью Ульяна задумала, по мнению Кондрата Егоровича, «аэродром», она объяснить не могла — захотелось, и всё! А кто станет хозяйке перечить? Но еще через год замысел оценили: сама жизнь подсказала сделать дощатые скамьи, навес из прозрачного стеклопластика, и трапезная стала всепогодной. «Лепота!» — согласился свекор, непривычным для него словцом как бы извиняясь за былое ворчание.

По случаю гостевания Лидии Ивановны обед Ульяна приготовила простой, летний, однако не повседневный, душу вложила. Сборную солянку с сосисками и вареной колбасой заправила «поджаркой» из капусты, моркови и чеснока, добавила каперсы, оливки и выжала в рассол лимон. А на второе учинила такие нежные голубцы с приправой из сметаны, что гостья, извинившись, не удержалась от предложенной добавки.

— На мой взгляд, вы очень удачно смастерили эту беседку. — Лидия Ивановна, как положено в солидных компаниях, перед серьезным разговором делала разминку «ни о чем». — В том ее прелесть, что крыша есть, а стен нет, обзор на четыре стороны. И погодушка прекрасная, солнце пока не припекает. Эту пору, между сиренью и жасмином, я обожаю.

А «разговоры за едой» начались с предупреждения:

— Понимаете ли, Дмитрий, в этом вопросе без предисловия, даже двух предисловий не обойтись. Как не сказать о поразительном совпадении фаз российского исторического хода? Смотрите, советская периодизация началась с десяти лет бесчинства леваков, жаждавших пустить страну на хворост для пожара мировой революции, с Православием воевавших. А после перестройки разве не так было? В девяностые буянили те, кто тоже хотел растворить Россию в общечеловеческих ценностях, зубами-когтями цеплялся за сектантство, умаляя Церковь. Далее... Дмитрий, уж вы-то знаете, что на десятую годовщину Октября тысячи сторонников Троцкого вышли в Москве на марш несогласных, после чего Льва Давыдыча отправили в ссылку. С того времени семь лет, до убийства Кирова, собирали камни: метрострой, канал Москва–Волга, Комсомольск-на-Амуре... И у нас так же. С приходом Путина Россия отползает от пропасти распада, семибоярщину от дел слегка оттеснили. И вдруг — мировой кризис, да и президентский срок Путина на исходе. Опять семь лет. Пусть сроки — случайность, но ведь совпадает суть периодов. И этот перечень можно продолжить. — Улыбнулась со знакомой хитринкой. — Сколько лет Сталин был на троне? Тридцать! Вот помянете мое слово, Путин тоже тридцать лет будет Россией править. — Подняла глаза к небу. — Это нашей Расеюшке там предписано, камушки-то собирать посложнее, чем раскидывать.

Дмитрий тоже улыбнулся, аккуратно съязвил:

— Сталин войну великую выиграл. Неужто и Путину такое предстоит? Ввиду окончания мировых идейных распрей сие вроде бы не предвидится.

Лидия Ивановна наколола сочную четвертинку «мухомора» — помидора с крапинками майонеза, но до рта не донесла, несколько секунд задумчиво покачивала вилкой, потом невесело ответила:

— Кто знает, хорошие мои, кто знает... Дай Господь не оказаться пророком, но жизнь показала, я не только дневное время угадываю, эпохальное тоже. И это не прозрения. Изучая русскую историю в этнокультурном смысле, верую в ее повторяемость — разумеется, не буквальную, через аналогии — и понимаю, что уже три века в основе нашего исторического движения лежит борьба одних и тех же сил. Отнюдь не политических.

— Лидия Ивановна, вы увлекаетесь, не вкушаете. — Ульяна глазами указала на парящий над столом помидор. — Помидоры во-он с той грядки, утром сняла. Очень ранние, но смачные, с этим сортом я угадала.

— Одну секунду, позвольте телеграфно разделаться со вторым предисловием. Оно вытекает из первого. Если без политики и Карла Маркса, то историческое движение России идет по двум линиям. Одна — это Ленин — Хрущев — Ельцин. При них нормой было оскудение духовной жизни, небрежение национальными традициями и интересами России, что аукалось упадком. Другая линия ведет от Александра III к Сталину, которые, наоборот, опирались на традиции и ставили во главу угла российские интересы; при них возрастала державная мощь. Без понимания этих особенностей трудно говорить о постижении грядущего. Дмитрий, возражения есть? — И с удовольствием принялась за помидор.

Кедров, нагнув голову к тарелке и нарочито причмокивая — вкусно! — хлебал солянку, чтобы оттянуть ответ. Он был поражен. Простое, лежащее на глянцевой поверхности истории, неопровержимое суждение о схожестях и различиях русских царствований повергло его в смятение, Дмитрий никогда не смотрел в эту сторону. Выросший в тисках марксистской пятичленки, он, словно страус, прятал голову в песках политики, увиливая от исторических непоняток, и, выходит, проглядел какую-то важную святоотеческую истину, которую готова раскрыть перед ним Лидия Ивановна. Но вдруг сознание пронзила странная мысль: а почему здесь, в Батурине? Почему откровение о неведомых двигавших русскую историю красных и черных сотнях настигло его на заветной Алешиной лавочке? Умом он понимал, что вторгается в сферу иррационального камлания, однако в душе возникло чувство сродни религиозному: нет, неспроста!

Вместо ответа задал вопрос:

— Лидия Ивановна, от Москвы до Батурина мы едем почти три часа. О чем только не переговорим! Двадцать цивилизаций, по Тойнби, вспомним. Ельцину, Путину, Обаме косточки перемоем, политические сплетни обмусолим. А вот о схожести русских царствований и загадочных черных и красных сотнях вы заговорили только в Батурине, на заветной Алешиной лавочке. Это случайность?

К удивлению Дмитрия, Лидию Ивановну вопрос ничуть не смутил. Она слегка пожала плечами, как бы недоумевая по поводу непонятливости собеседника:

— Вы, конечно, помните обременение, с которым я продавала дом. Рада, что в вас не ошиблась, хотя не предполагала, что мы сойдемся духовно. Вы уже обжились здесь и должны меня понять. Отсюда, с Алешина бугра, всю Россию видно. Батурино не глухая деревня на три курные избы. Старинное, за былинным Плещеевым озером, со своим сводом правил, село наше и есть сама Россия. Что здесь вершится, то и вся Россия претерпевает, с местными перепадами, конечно. И когда я говорила, что Батурино просыпается от спячки, словно зимовавший в берлоге медведь, подразумевала не здешний колорит, а весь российский расклад. А что до нашей лавочки с прислоном — берегите ее, Дмитрий! — место это колдовское, мистическое. Я бы так сказала: это во всех смыслах позиция — и наблюдательная, и... мировоззренческая. Окинешь взглядом великую нашу землю, широты наши богоспасаемые, и мысли сами собой к российской судьбе клонятся. Так что, Дмитрий, вопрос вы верный задали. Нет, неспроста я сегодня про черные и красные сотни вспомнила, которые — с учетом эволюции взглядов — уже три столетия определяют логику исторического хода России... Потому у нас и было в ХХ веке три гражданские войны, с чем вы, толкователь политических смыслов, изволили не согласиться. Кстати, и сегодня этот плюсквамперфект кромешных времен весьма злободневен. Как бы не пришлось платить по счетам прошлого.

— Уля, Лидия Ивановна свой рассказ для твоих ушей приберегла. Говорит, ты из красных сотен, а меня почему-то петербуржцем окрестила.

— Нет, Лидия Ивановна, он москвич. Правда, не коренной, во втором поколении. А что до красных, то я к коммунистам отношусь скептически.

Лидия Ивановна многозначительно усмехнулась, развела руками:

— Ну что взять с политологических умствований, плодящих тривиальные суждения? Слушаешь — вроде бы все верно. Но заглянет в вашу говорильню луч солнца, и в нем высветится обилие пыли, которой вы дышите... Вот сейчас новое сословие восхитительных людей народилось — айтишники, кто цифровыми технологиями увлечен. Я с ними сталкивалась и сразу поняла, что эту суперпублику картина мира не интересует, уткнулись в компьютер и думают, будто знают ответы на все вопросы, а понимания исторических процессов нет. О русских знамениях не задумываются, только под ноги себе смотрят, потому много среди них знатоков небывальщины. Вот и вы вроде них... Придется просветить по части этнокультурных основ русской жизни: это же русский ствол, на нем все держится. Но сначала, дорогая Ульяна, позвольте разделаться с вашими изумительными голубцами, чтобы, извините, жевательный инстинкт не мешал. Вопрос-то эпический, пожалуй, его лучше за чаем обсуждать.

Пока Ульяна убирала тарелки и накрывала стол для чаепития с песочными курабье, привезенными Дмитрием, Лидия Ивановна, видимо, прикидывала, как сподручнее изложить суть дела. И начала в нарочито лекционном стиле:

— Итак, уважаемые дама и господин, приступаю к историческим изысканиям. Черные сотни, о которых я говорю, — а не те, от которых вы, Дмитрий, шарахнулись, — зародились в конце XV века в низовой среде московских ремесленников и мелочных торговцев, державшихся святоотеческой веры и национальных традиций. Эта среда была опорой трона и алтаря, всей душой приняла идею Филофея «Москва — третий Рим». С исторической точки зрения черные сотни стали народным ответом на объединение русских земель вокруг Москвы, они считали себя носителями государственного начала, охранителями державного бытия. Бердяев на примере хлыстов писал о темном вине в русской душе, так вот, у черных сотен такого в помине не было, их отличала духовная трезвость. Внутренних идейных врагов у черных сотен не было, своей сутью они противостояли врагам внешним. А вот почему их назвали черными, точного ответа нет, многие склоняются к тому, что речь шла о типе одежды.

Как опытный лектор, Лидия Ивановна сделала паузу, надкусила курабье, отпила чая. Шумно, глубоко вздохнула:

— Теперь о красных сотнях. Мельницы Господни мелют медленно, но неотвратимо. И через два века в посадской среде уездных городов зародился иной тип русских людей. Словно магма, изверглись они из народных глубин, где все кипело от самодурства служилого дворянства, от царюющего зла. Они ненавидели бояр-дворян и охотно встали под знамена Стеньки Разина, чье войско делилось на сотни, по казачьим правилам. В основном-то они происходили из верхового донского казачества, иначе говоря, это была голытьба — в отличие от низового, домовитого, зажиточного. А у голытьбы другие умонаклонения, она любила пускать «красного петуха» в богатых усадьбах. Вот и стала красными сотнями.

Кедров прервал:

— Извините, я глубоко изучал русскую историю, о Разине знаю все. О черных сотнях вы нас просветили. Но меня снедает интрига: каким образом эти тени прошлого связаны с моим «петербуржским» — насколько я понимаю, в кавычках — происхождением?

Лидия Ивановна негромко рассмеялась, сделала глоток чая.

— Дмитрий, опыт чтения лекций у меня немалый, и я пришла к выводу, что излагать суть дела в линейной последовательности — отнюдь не лучший вариант. И, если по-честному, намеренно подбросила вам наживку. Ну, вы и заглотнули.

— Однако...

— Не обижайтесь, мой дорогой. Цель моя в том, чтобы вы лучше усвоили сказанное. Взять Степана Разина. Он с боярами-дворянами воевал, но на основы строя не покушался, сам царствовать хотел, срезать слой служивых и сесть на их место мечтал. С исторической точки зрения многие множества черных и красных сотен представляли допетровскую Русь. И те и другие враждебно восприняли реформы Петра, после которых Россия раздвоилась на дворянскую империю и мужицкое царство, на гладко бритый, в лосинах высший свет и бородатое, в тулупах простонародье. Две России и говорить-то стали на разных языках — в петербургских салонах в моду вошел французский. — Сделала паузу и снова твердым голосом, словно гвоздь по шляпку забила, подытожила: — Размежевание сплоченных красных и черных сотен с петербургским прозападным слоем стало основой русских противостояний, в разных формах длилось три века и, пройдя сквозь толщу лет, привело ко второй в прошлом столетии гражданской войне. Иные объяснения сталинского тридцать седьмого года — что-то вроде исторического маскарада, заблуждения ума.

Переваривая услышанное, Кедровы долго молчали.

Купив дом на Алешином бугре, Уля и Дмитрий под вечер, после неусыпных дачных трудов, порой — вопреки возрасту — в обнимку сидели на любимой лавочке, откуда открывались глазу вселенские просторы. И в полете воображения размышляли о вечном. Жизнь потихоньку налаживалась, споры-разговоры о постройке нового дома согревали душу. Оживало и Батурино: прошлый год кто-то — по слухам, бизнесмен средней руки — купил здесь участок, и слухи о состоятельном новоселе отозвались ремонтом дороги: где угрожала пробуксовка, песок накрыли крупным гравием. Для легковушек накладно, камень из-под колес терзает днище, зато проселок стал всепогодным. И Кедровы, чутко ощущавшие температуру политического момента, понимали, что исподволь начала обустраиваться вся Россия — гостья права, русский медведь выходит из спячки. На дальнозорком Алешином бугре эти ипостаси текущей жизни, рождая подъем настроений, сливались во что-то единое, нераздельное, и Ульяна с Дмитрием, устремив взгляд в распахнутое пространство, пытались угадать контуры завтрашнего дня. Увы, тщетно — размах фантазий оборачивался призрачными иллюзиями. Но, слушая Лидию Ивановну, они начали смутно осознавать, что глубокое понимание прошлого — не официальной истории, а потаенных подвижек народного духа — позволит заглянуть в будущее.

Наконец Ульяна сказала:

— Лидия Ивановна, на нашем Алешином бугре вы словно сшиваете пространство и время. Но пока непонятно по меньшей мере одно: почему я наследница красных сотен, а Дима — петербуржец.

— Боже мой, как вы сильно сказали! Сшить пространство и время! Знаете, это очень интересная формула. Она гораздо шире, чем география и история, это, если хотите, нечто сакральное, ключ к разгадке превратностей народных судеб и духовного странничества, подсказка по части исторических аномалий. Сшить пространство и время! Мощно сказано, Ульяна! И изящно... А на ваш вопрос обязательно отвечу. Обуздание русских крайностей тема столь важная, что в ней нельзя оставлять пробелов. Тут уж воленс-неволенс. — Посмотрела на часы. — О-о, уже шесть. Через часок надо выдвигаться к Терентию, чтобы предупредить о ночлеге.

Ульяна всполошилась:

— Лидия Ивановна, извините, я в кастрюльном царстве постряпушками увлеклась и запамятовала. Вчера сюда пожаловали двое мужчин, представились отцом и сыном, путешественниками, просились на ночлег. И я отправила их к Меланину. Не исключено, он их пустил на две ночи — до завтрашнего автобуса. Может быть, вам у нас постелить?

— Это неожиданность, да... Но у Терентия в августейших покоях места всем хватит... Однако же на всякий случай надо бы поспешать. Дмитрий, будьте любезны, достаньте из машины мой саквояжик с постельными принадлежностями.

Ох уж эти сюрпризы повседневного быта! Явившееся внезапно беспокойство о ночлеге тревогой повисло над столом, было уже не до разговора на высокие темы, даже чай не допили. Лидия Ивановна, поблагодарив за гостеприимство и пообещав вернуться к разговору в следующий раз, собралась быстро. Но Ульяна все же настояла на том, что проводит ее до Меланиных: мало ли, вдруг придется вернуться?


9

Встреть Алену на улице, Кондрат не признал бы внучку, — всего полгода не виделись, но она преобразилась: в дверях квартиры он увидел статную молодую женщину в темно-зеленой юбке-плиссе чуть ниже колена и светло-зеленой кофте с напуском. На шее приметный оранжевый платок с большим узлом на груди, лицо в умеренной, но внятной «боевой раскраске». В сознании Кондрата внучка значилась как застенчивая девушка, входящая в возраст, но перед ним стояла — да, именно молодая женщина, уверенная, знающая себе цену.

На полшага сзади мужчина с растрепанной вьющейся шевелюрой, в руках букетик белых гвоздик.

— Здравствуй, дорогой деда! Давно не навещала, но знаю, что ты в добром здравии. — Алена чмокнула в щеку. — Я предупреждала, буду не одна, это Валерий Трофимович Фильчагин.

Прошли в гостиную, где был накрыт стол для чаепития, и восседавшая за ним Зинаида, расцеловавшись с внучкой, объяснила гостю:

— Вчетвером у нас разместиться можно только за столом, вдобавок намечался пятый собеседник — Никита, младший брат Алены. Но сегодня он не смог прибыть. А приглашать гостей за пустой стол не в наших правилах.

Фильчагин с укоризной глянул на Алену, и та взяла вину на себя:

— Бабуля, это моя оплошность. Валерий Трофимович предлагал взять торт к чаю, да я отсоветовала. — Хихикнула. — Думала обойтись фуршетом, а вы банкет затеяли, только рябчиков в сметане не хватает. От вас просто так не вырвешься.

Само собой, Кедров начал застольный разговор дежурно — с вопроса о подготовке диплома. И, получив небрежный ответ «Никаких проблем!», пошел глубже:

— А перспективы трудоустройства? Зарплатные ожидания?

На этой теме Алена забуксовала. Сначала сообщила своему спутнику, что Кондрат Егорович человек старых правил и мыслит прежними категориями, когда студентов «распределяли». Потом принялась сбивчиво излагать деду жизненные планы, которые сводились к поиску заказов от модельных агентств.

— На дизайнеров по тканям нынче спрос. А у меня, деда, — постучала пальцем по лбу, — идей полна коробочка, есть и ситец, и парча. Глядишь, и придумаю что-то вроде черного платьица ар-деко. Пробьемся... Без шума и пыли, не вставая на мегакаблы.

— Что за мегакаблы? Что за ар-деко?

Алена рассмеялась:

— Ты этого не изучал, деда. Маленькое черное платье в стиле ар-деко придумала Шанель — теперь это классика. А мегакаблы — дешевый тусовочный жаргон, очень высокие каблуки.

— Экстравагантная, однако же, ты дама, — покачал головой Кедров и принялся задавать нудные, порой повторные вопросы, побуждая внучку к обильному словотечению. Назидательно вспомнил о велосипеде, который устойчив только в движении. В общем, скучно брюзжал, вдоволь натолок воду в ступе, после чего обратился к гостю:

— Валерий Трофимович, вижу, эта тема вам не интересна. Но мы затребовали внучку, дабы обсудить кое-какие домашние проблемы, и опасаюсь, для вас они скучны. Потому у меня предложение: Алена, удались-ка с бабушкой в Никиткину комнату, она тебя посвятит в наши беспокойства. А мы побеседуем об основах мироздания.

Алена от недоумения даже рот открыла, но Кондрат повелительно подстегнул:

— Рот будешь раскрывать у стоматолога. Вопрос нешуточный, для тебя есть партийное задание. Иди, иди...

Он знал, что делает, у него была четкая программа действий. И, отослав внучку, двинулся по «пунктам» дальше:

— Понимаете ли, Валерий Трофимович, я человек старой школы, всю жизнь занимался кадрами, тысячи людей через меня прошли. И когда общаюсь визави, извините уж, вечно любопытствую, из какой сферы деятельности мой собеседник. Привычка свыше нам дана...

Фильчагин взъерошил волосы — это был его дежурный жест.

— Кондрат Егорович, нижайше прошу обойтись без имени-отчества, возрастом такого уважения не заслужил. Друзья меня кличут... Я из литературной среды и среди писателей зовусь Трофимычем.

— Из литературной! — в крайнем изумлении воскликнул Кондрат. — Очень, очень интересно! Я был от нее далек, но зато близко знался с главным литературным начальником Марковым Георгием Мокеичем, мы земляки. Слышали о таком?

Трофимыч поиграл бровями:

— В нашей среде это имя особым авторитетом не пользуется, никто знать не знает, что он написал.

— А я вам вот что скажу. Марков принадлежал к редкому типу людей, осознающих, если позволительно сказать, цвет своего таланта. Он ни в коем разе не мнил себя великим писателем, считал, что получает награды-премии как руководитель Союза писателей — а здесь-то он и впрямь был талантлив. Умнейший человек, о-очень глубоко знал писательскую среду, порой та-акое рассказывал...

Это был стартовый мазок художника, начинающего писать картину маслом. Кондрат, заранее все вызнавший о Трофимыче и Алене, не скупился на фальшивые эмоции. И, угадав, что зажег в собеседнике интерес, поддал жару:

— Кстати, вы знаете, что случилось на последнем съезде писателей СССР? Не слышали? Ну как же! Во время отчетного доклада Марков вдруг умолк и стал падать прямо на трибуне. Спазм, едва успели его подхватить. А в президиуме Горбачев... Представляете? Та еще возникла ситуация, символическая, доклад-то не он дочитывал. А что было, когда Рейган приехал? Прием Горбачев устраивал в Доме литераторов, вот Марков по дружбе и поведал, что творилось, когда американцы потребовали комнату парткома, примыкавшую к ресторану, переоборудовать под персональный туалет для Рейгана. Прыжки с шестом!

— Вы меня заинтриговали, Кондрат Егорович, — не выдержал Трофимыч. — Мое писательское поколение ни о чем подобном не слышало. Никак не думал, что дедушка Алены — кладезь интереснейших подробностей прошлого.

Это был первый, пока мелкий, прокол Трофимыча, и Кондрат воспользовался им, чтобы «поставить себя»:

— Дедушка, он на огороде с лопатой. Вы, возможно, обратили внимание, что Алена называет меня «деда»?

От неожиданности Трофимыч вздрогнул:

— Извините...

Кондрат сделал следующий ход, вкинув немудреную придумку:

— А если продолжить про Маркова, могу рассказать нечто забавное из семейной хроники. Однажды приехали в Переделкино с Аленкой. Она еще в школу не пошла, а была страсть какая говорливая. Георгий Мокеич и пошутил: «Не иначе писательницей станет». Но в данном случае он ошибся. У Алены ни малейшего интереса к литературному творчеству нет.

И тут Трофимыч прокололся по-крупному:

— Ну, это как сказать... Мне кажется, наоборот, она очень даже чувствительна к словесности.

— Не верю своим ушам! Не может быть!

— А я вас уверяю, Кондрат Егорович. Алена явно тяготеет к художественному слову, чувствует его. В нашу тусовку вошла как по маслу. — Слегка хохотнул. — Когда я говорю «как по маслу», вечно вспоминаю Берлиоза, попавшего под трамвай из-за пролитого Аннушкой масла. Алена считает, что я напоминаю об этом с намеком: в литературной тусовке, мол, можно и голову потерять.

Кедров откинулся на стуле, хитро прищурился:

— Есть старое русское правило: с кем поведешься, от того и наберешься. Я правильно понял?

Трофимыч кивнул:

— Возможно...

Этот простодушный парень определенно нравился Кондрату, с таким можно идти на форсаж — по варианту Б. Однако на всякий случай надо его подцепить еще одним крючком. Без эмоций, якобы лишь констатируя, сказал:

— Ну, я в личные дела Алены не углубляюсь. А если вернуться к Маркову, могу поведать об одном из его глубоких суждений о смене писательских поколений. Мне кажется, для вашей эталонной, изысканной публики оно представляет немалый интерес.

Трофимыч со смешком вставил:

— Изысканней некуда!

— Вы хотите сказать...

— В литтусовке я пока на приставном стуле, чужак, со стороны. Зато с моего места лучше видно, как взращивают возвышенные страдания и поощряют низменные радости. Порой такая ржа, такая моль...

Кондрат с удивлением покачал головой:

— Не знаю, что вы имеете в виду, но если в вашей сфере много неблагополучий, то... Знаете, в моей сибирской юности в таких случаях говорили: «На крутое тесто нужна толстая скалка». В ЦК партии этой поговоркой козыряли по иному поводу — когда надо приструнить кого-то из номенклатуры. А вообще, молодой человек, позвольте дать вам совет искушенного в жизненных перипетиях человека. — Усмехнулся. — Имейте в виду, с ножом на перестрелку не ходят. Насколько понимаю, на вашей стезе борения острые, тропа к славе, знаете ли, узенькая, а соискателей тьма-тьмущая.

Намеренно вкинув мудреностей, сделал долгую паузу, занявшись чаепитием. И неожиданно для Трофимыча резко сменил тему:

— Понимаете ли, уважаемый, вот я сказываю вам о Маркове, а в голове сверлит наша семейная проблема, решение которой на девяносто девять процентов зависит от Алены. Сейчас бабушка из всех молодецких сил, извините, втирает внучке о том, что она обязана сделать. Секретов у нас нет, но под каждой крышей, сами знаете, свои мыши. Дело-то в чем? Алену растил отчим, но и с отцом у нее прекрасные отношения, раздоров не было. И теперь, спустя два десятилетия после семейных передряг, партитура жизни меняется, требует, чтобы отец и отчим, а соответственно их жены, перестали чуждаться. И это, повторю, зависит от Алены, она в нашей большой семье связующее звено. В детали не вдаюсь, но вам как писателю, думаю, все понятно.

Трофимыч, слегка растерянный от внезапного поворота разговора, горячо воскликнул:

— Как не понять, Кондрат Егорович! Классический литературный сюжет.

— Тогда у меня к вам просьба: позовите, пожалуйста, наших женщин, комната в конце коридорчика, справа. Вместе всё и обсудим.

Вернувшись за стол и услышав, что Кондрат называет гостя Трофимычем, Алена все поняла. Засмеялась:

— Ну, деда, ты в своем репертуаре. Пока бабуля ставила передо мной задачи, ты на славу «поработал» с Трофимычем, а он от твоих приятностей поплыл. Надо же, как быстро до нас докопался... И как это у тебя получается?

Кедров хитро улыбнулся:

— Скажи, а ты знаешь, как войти в чужой подъезд, если неизвестен код? Не знаешь? А я подскажу. Надо смотреть, какие кнопки стерты, потому что шифр чаще нажимают. Так и в жизни...

— Деда, ты у нас мудрец. Клад ума.

— Нет, Алена, если играться словами, вернее бы сказать не клад, а склад, образ мышления.

— Ну, положим, «склад» тоже словцо не с одним смыслом... Ладно, Трофимыч, так ты уже в курсе?

— В детали не посвящен, но суть схватываю. Сплотить семью — дело святое.

— Тогда давайте думать, как быть. Только без словесных испражнений, вопрос сложный, боюсь, мама откажется его обсуждать. У нее логика простая: жили без этого и дальше жить будем, чего суетиться?.. И вообще, деда, как ты себе представляешь семейное автобусное путешествие в Батурино к родственникам, в отличие от нас, разжившимся дачной латифундией? Зачем? С какой целью? Дуристика какая-то! Серёга на выставке Ван Гога! Никогда мама на такое унижение не согласится... Нет, не кучеряво все это. Добро должно быть с мозгами.

За свой долгий век Кондрат не раз подмечал, что одно-единственное, подчас случайно брошенное словечко порой круто меняло течение его мыслей, вернее сказать, побуждало по-новому глянуть на суть дела. Автобусное путешествие! Как же он не подумал о сложностях поездки в Батурино? Почему пропустил мимоходное замечание Вари, что они наконец вроде бы накопили и Матвей нацелился на «форд» российского производства? Почему не учел эту важнейшую подробность их семейного бытования? Да ведь покупка автомобиля... Это же ключ к решению проблемы!

— Конечно, твои опасения резона не лишены. Но, дорогая моя, разве ты не знаешь, что Матвей со дня на день автомобилем обзаведется?

Алена только плечами пожала:

— Не со дня на день, а с года на год. Они давно мечтают, да купила-притупила.

— Нет, милая, на этот счет у меня с Варей был разговор. Уже решено: они пикируют на «форд»... И это в корне меняет дело. — Кондрат моментально прикинул план действий и повелительно продиктовал: — Значит, так... Линия такая... Когда узнаешь о покупке машины, начинай жужжать о путешествии в Батурино. До этого, не затягивая, сама съездишь в Батурино. Трофимыч, поддержите? Вам автобусные развлечения не в тягость.

Трофимыч только руками развел: о чем, мол, разговор, конечно, поддержу!

— Маме доложишь, что отец и Ульяна мечтают, чтобы в Батурино заглянул Матвей, потому что нуждаются в его советах. Каких, не говорят. Но отец готов на своих «жигулях» привезти их в Батурино, они же знают, что у нас машины нет. И представляешь, мама, мы заявимся в Батурино на «форде»!

Алена с Трофимычем расхохотались.

— Ты понял, какой у меня дед? Самый быстроумный на белом свете!

— Погоди, дослушай. В детали вдаваться не буду, действуй по ситуации, я лишь линию подсказал. И сам подключусь, у меня свои рычаги влияния, знаю, на какие мозоли наступить. — Обратился к Трофимычу: — Понимаете, у нас семья не стандартная, сын один, а невесток две, одна другой краше, их и замиряю. С мужиками проще, женщины, они норовистее...

Зинаида, роль которой была расписана заранее, уловила сигнальную мимику мужа и вдруг всполошилась по поводу давно остывшего чая, перевела стрелки на бытовые неурядицы: горячую воду отключили, кипяток в дефиците, словно на железной дороге, когда в 41-м теплушками эвакуировалась из Москвы.

Алена поняла, что визит к деду — как оказалось, деловой! — подходит к концу.

— Ну, мы будем собираться. Думала, минут на пятнадцать заглянем, а сидим полтора часа. Встаем, Трофимыч?

— Подожди, Кондрат Егорович обещал рассказать кое-что о писателях. Он, оказывается, был близко знаком с Георгием Марковым, а ты об этом помалкивала.

— Кто такой Георгий Марков?

— О господи! Кондрат Егорович, вы слышали?

Кондрат так погрузился в остросюжетный семейный триллер, что забыл о своем обещании. Но, в отличие от выдумки о писательском будущем Алены, мысли Маркова о смене литературных поколений не вымысел, более того, жизнь показала, что его суждения оказались пророческими... Тот разговор, после рокового для Маркова съезда, вообще был особым. Два земляка, два солдата — Марков тоже воевал, — два бойца идейного фронта, вышвырнутые перестройкой в никуда, были предельно откровенны. Такое всегда на острие памяти, а потому Кедров мгновенно переключился на прежнюю тему:

— Хорошо, что вспомнили, я за семейными заботами мог и упустить обещанное, а это не в моих правилах... Понимаете, Трофимыч, разговор шел на финише перестройки. В те лукавые дни уж какая в предбаннике новой президентской власти была толчея! Но у нас с Марковым — полная ясность относительно Горбачева. Мы шнобель по ветру не держали, а пытались заглянуть в завтрашний день. Темы жевали в основном политические, но Мокеича, отодвинутого от дел, тяжелобольного, тревожили писательские проблемы... Скажите, Трофимыч, как вы представляете себе смену писательских поколений?

Растрепал шевелюру одной рукой, потом другой:

— Как в любом деле. Кто-то уходит, на пенсию иль в мир иной, но место пусто не бывает... Я вычитал у социологов, разрыв между поколениями составляет двадцать семь лет.

— Да-а... Ну, по части социологии ничего сказать не могу, а вот про вас, литераторов, Марков меня научил. У вас, уважаемый, все иначе... Впрочем, сначала присказка, чтобы суть дела схватили. С инженерами человеческих душ после войны был дефицит — одни погибли на фронтах, других накрыло репрессиями тридцатых. И на выжженное писательское поле вышли фронтовики со своей горячей темой. Про лейтенантскую прозу, к счастью, не забыли, часто о ней говорят.

Трофимыч кивнул головой.

— Они без конкуренции стали первачами послевоенной литературы. Но в шестидесятых к сорокалетнему рубежу подошло следующее писательское поколение. По Маркову — а уж он-то знал, что говорил, — писатель, набрав жизненный опыт, созревает именно к сорока. Вам, Трофимыч, сколько? Уже созрели?

— Куда ему! — колокольчиком хохотнула Алена. — Еще жить и жить.

— Не перебивай, я жду, когда Кондрат Егорович после присказки сказку изложит.

— Так вот, новому-то поколению пришлось драться за признание с бывшими лейтенантами, которые верховодили, став генералами от литературы. Деталей не знаю, Марков говорил, что конкуренция была очень острой, но полезной и для младших, и для старших. Все было по-дружески. — Щелкнул себя по горлу. — В застольных спорах цистернами потребляли напиток молодости... Шел естественный отбор, и лучшие из сорокалетних добились признания. Но еще через двадцать лет, в восьмидесятых, явились новые сорокалетние, и история повторилась. В начале перестройки на вашей литературной сцене мирно сосуществовали, считай, три поколения писателей. Фронтовики-то еще не ушли.

— Ну, насчет «мирно» не очень-то верится, Кондрат Егорович. Где это видано, чтобы писатели, да без групповщины? Драка «Нового мира» с «Огоньком» чего стоила!

Кедров заулыбался:

— Алена, Трофимыч молодец, ляпы не пропускает, умеет дать сдачи... Понимаете, Трофимыч, Марков говорил по-крупному, о поколениях, о петле времени, которая удушливо затягивалась, об эпохе потрясений. А что до групповщины, вы правы, ее было с избытком. Даже в ЦК с вашими проблемами разбирались... Ну, ладно, теперь о главном. Человеку опытному, Маркову уже в девяностом стало ясно, что готовится погром советской литературы. Он и фамилии завтрашних погромщиков называл, но не в них суть, чего мутный осадок взбалтывать. Любопытно, что эта беда его не шибко волновала, считал, что будет как с возвращенной литературой — помните? В перестройку валом пошли книги, запрещенные при Сталине, Хрущеве. Так же, по Маркову, потомки вернут лучшие книги советских лет. Его беспокоило другое: литературное поле окажется выжженным, как после войны, ибо нынешних писателей спишут за ненадобностью, замолчат намертво, перевернут шахматную доску. И как черти из табакерки явятся кто попало. Их-то Марков более всего и опасался. Помню, сказал, на мой взгляд, пророчески, почти дословно помню: «После погрома кто первым выскочит, того и тапки... Без борьбы, без конкуренции с предыдущими поколениями. А кто в литературе больше всех суетится? Известно, бездари, у кого за душой ничего нет, кто жизни не знает, без биографии. Духовная босота. И если они власть захватят, то будут себе подобных пестовать». А сбылось ли пророчество, вам виднее.

— В бровь, в глаз или в молоко? — повернулась Алена к Трофимычу, который усиленно занимался шевелюрой. — Деда, извини, не в твой адрес, но есть у нас приятель, который от сложных вопросов отмахивается коронной фразой: «Волхвование и блуд». Ну что, господин Фильчагин?

Трофимыч ответил тихо, сдавленно, как бы громким шепотом:

— Гений! Гений ваш Марков, вот что я вам скажу. Как в воду глядел, так оно и вышло. А уж босота... Гений! — Придя в себя, повысил голос. — Но все же, Кондрат Егорович, мухи отдельно, котлеты отдельно. Я в тусовке человек новый, пришел из медицины, которая, как известно, есть самая-самая жизнь. И не мог понять, отчего настал упадок словесности, почему валом валит фантастика, постмодернизм. Исторических много, филологические романы пошли, книги о книгах. Отрицателей полно, которые не творят, а вытворяют. Авангардизм утверждают через матерщину, сортирный сленг, через отсутствие знаков препинания. Это же литературный помет, ворох пустых слов.

— У них там литературный террариум, деда.

— Не мешай, не перебивай. А вот о времени нашем... Актуальной литературы о реальной жизни шаром покати, никто эпоху не свидетельствует, социальных романов нет... Но что до бездарей и межеумков... Нет, Кондрат Егорович, сильных писателей у нас есть. Знаний хватает, Карамазова с Каракозовым не путают, либерти от фридом отличают. Но жизни, жизни не знают! Классика наша осмыслением своей эпохи была сильна, а сейчас этим и не пахнет — вот беда. Марков прав стопроцентно... Говорю же, я новичок, пришел из клинической медицины, из глубин страданий, и мне это в нос бьет. Наверное, принюхаюсь, перестану бузить... А еще вот что скажу: кожей чую, нынешние, которые на слуху, зачинщики, особо из провинции, ой как не верно живут — в литературном обиходе. По Маркову, первыми в тапки прыгнули, и уж такие спесивые, столько амбиций... Не осознают, что завтра само время схватит их за хлястик и дальше не пустит. — Завершил спич патетически: — Их будущее на кладбище иллюзий.

— О-о, Алена, с этим молодым человеком есть о чем беседовать, адреналиновый парень, придет время, многих нахлобучит. В двух словах интереснейшую лекцию прочитал! Новыми познаниями обогатил. Трофимыч, ценю людей, умеющих соглашаться, но... с умными оговорками. Так завернул, что и не разогнешь: Марков — гений, но котлеты отдельно. Молодец! — Поднялся из-за стола. — Алена, беру с тебя слово, что в нашем доме эти литературные посиделки не в последний раз.

Прощаясь, напомнил внучке:

— Принимайся за дело сразу, не тяни. В Батурино поторопись. — И заговорщицки подмигнул Трофимычу.


10

В Батурино Арсений ехал через Первопрестольную. Вернее, летел — из Питера добираться теперь легче через Москву, а не автобусами из Твери, как было в безумные перестроечные времена. В самолете вспомнилось отчаянное путешествие в столицу, когда он метался в поисках новой профессии, швырнув коту под хвост двадцать лет проектировочного стажа. Странное было время — широких горизонтов и туманных перспектив. Сколько смельчаков с разбегу, набрав скорость в бешеной круговерти событий, словно с трамплина, прыгали в девяностые, в океан возможностей, чьи волны должны были вынести их к процветанию. Но начался отлив, и они разбились о каменистое дно. А Меланин голову не терял, пощупал, не холодна ли водичка, только потом шагнул. И вот уже набирается двузначный страховой стаж. И служит он не офисным клерком, а руководит заметной на рынке компанией. Нет, не прогадал, подавшись в страховщики, сменив на переломе эпохи поприще конкурентной драки. Крупно рисканул, зато выиграл. Сдержал данную себе клятву не пропасть в рыночной жизни.

Заодно решил повидаться в Москве с добрым знакомым, которого обрел на новом витке судьбы. Вениамина со странной фамилией Ванходло он заприметил еще на курсах страховщиков. Слушатели экстренного интенсива «заседали» в подсобке Финансового института на неизвестно где добытых, явно не конторского происхождения, венских стульях с гнутыми ножками — среди них был и один виндзорский стул. Записывать контексты лекций на коленках было жуть как неудобно, и Ванходло не переставал красочно ворчать по этому поводу, порой вызывая общий смех. Единственный коренной москвич в группе, собравшей, по мнению Меланина, провинциальных авантюристов, он, в отличие от остальных, не был безработным — старший научный в Институте химии на Ленинском проспекте! Но зарплату задерживали месяцами, каждодневного посещения не требовали, и Вениамин для подстраховки овладевал профессией страховщика, хотя не спешил увольняться из института. Безусловно, он был предусмотрительнее Арсения.

Знаток Москвы, Ванходло в один из выходных предложил съездить в Теплый Стан, на водохранилище, на красочные гребные гонки. С ним было легко, даже весело. Говорливый, смешливый, он был набит забавными историями на любой случай и по дороге специально для питерца Арсения вспомнил одну из них:

— Мой родственник, Петр Иваныч, до войны часто мотался в Ленинград. Ну, сам знаешь, вечерами в гостинице скука, и он развлекался: взял в телефонном справочнике фамилию Петухов и названивал, требуя Курочкина. В ответ, сам соображаешь, брань... А потом была блокада. И после войны Петр Иваныч, оказавшись в Ленинграде, набрал въевшийся в память номер, попросил Курочкина. Арсений, как ты думаешь, что услышал? Он услышал счастливый, да, да, именно счастливый голос: «А-а, ты жи-ив, сволочь!»

Было ясно, никакого Петра Иваныча в природе не существует. Выдумщиком Вениамин был отменным.

Потом они сподобились на пару совместных прогулок по старой Москве, позволивших обсудить более широкий круг вопросов, нежели страхование. И, обнаружив сходство позиций, обменялись телефонами. Иногда, по датским поводам, особенно под Новый год, созванивались. Арсений не терял Ванходло из виду.

А Вениамин преуспевал. Делая страховую карьеру, возглавил отдел в солидной компании и попал в поле зрения президента Союза страховщиков Юргенса — по словам Ванходло, случайно, волею судеб. Но Арсений, слушая приятеля, в душе усмехался. Он знал, как это делается.

Когда в Ленинграде, недавно переиначенном в Петербург, Меланин искал клиентов для имущественного страхования, ему удалось через череду знакомств добиться встречи с назначенцем Собчака, куратором этих дел. Прибыл в Смольный, красочно расписал новому городскому решале прелести своей компании, потом оторвал от настольного кубарика листок и черкнул: «20%». Комментарии не требовались, успевший умудриться на солидной должности чиновник кивнул и порвал листок, поняв, что будет иметь двадцать процентов от страховых взносов. С того дня он активно понукал подопечных заключать договора с компанией Арсения. Через пару месяцев Меланин снова заглянул к нему. Хозяин кабинета, в элегантном костюме и стильном галстуке с классическим треугольным виндзором, запер дверь на ключ, достал из сейфа бутылку коньяка и предложил выпить за новое «деловое сословие», к коему они теперь принадлежат. После второй рюмки принялся сплетничать о Собчаке: мэр навестил в больнице больного телевизионщика Невзорова с авоськой апельсинов и бутылкой кефира. А после третьей охотно согласился познакомить страховщика с коллегой из Смольного, который был нужен Меланину для решения жилищной проблемы.

Вот так делались в те годы дела, карьеры и деньги. А потому росcказни Ванходло, как он «случайно», на дурака познакомился с президентом Союза страховщиков, Арсений пропустил мимо ушей. Принял к сведению главное: Вениамин стал неформальным подручным большого шефа. И это было правдой: когда Юргенса сделали вице-президентом влиятельного РСПП — Российского союза промышленников и предпринимателей, шеф позвал Ванходло с собой. Для Вениамина это был карьерный прыжок, и «дальнобойные» мысли побуждали Меланина периодически общаться с ним — мало ли как и что?

Задумав на денек заглянуть в столицу, Арсений заранее созвонился, и они приземлились обедать в ресторане отеля «Метрополь». Ванходло, слегка раздобревший, лоснящийся, солидный, «горел» своими должностными обязанностями и с ходу начал с того, что Юргенс — политическая фигура большого калибра, с будущим:

— У него карьера пошла еще при Советах. Скромненько начал в ВЦСПС, и вдруг в восьмидесятом его шлют в Париж, в ЮНЕСКО. На пять лет! Ты представляешь, что значило при Советах на пять лет угодить в Париж?! Я думал, его туда КГБ депортировал, они такие крыши ой как любили. Но нет, он вроде бы чистый. Значит, чья-то о-очень мохнатая рука. А сейчас Игорь Юрьич на глазах растет в государственного деятеля. Ну посуди, опыт огромный — в девяностые был главой Международного страхового комитета, в таком котле варился, что теперь сам хоть суп, хоть кашу из топора сварит — что закажут.

Весь обед Ванходло по поводу и без повода возвращался к восхвалениям Юргенса, набивая себе цену, не скрывая, что намерен сделать в его шлейфе, чем черт не шутит, политическую карьеру, ибо с помощью Игорь Юрьича получил пропуск в «супермаркет возможностей» — выбор потрясающий. Перед расставанием заказал по пятьдесят «Белуги» и предложил брудершафт, намекая, что к будущим великим делам сможет подключить и Арсения. Держись рядом!

Расплачивался сам — Арсению вмешиваться не позволил, — и не кредиткой, а наличными, достав из кошелька пятитысячные. Хохотнул:

— Чем беднее страна, тем крупнее в ней купюры.

Меланин слушал с интересом, стопку опрокинул не без удовольствия, однако в голову услышанное не брал: страховой бизнес устраивал его сполна, в иных деловых мечтаниях он не нуждался. Вдобавок этот выдумщик склонен к фантазиям.

В тот момент Арсений не думал не гадал, как странно и непредсказуемо аукнется проходной, непримечательный обед в отеле «Метрополь».

На подъезде к Переславлю-Залесскому Арсений напрочь забыл о мимолетном свидании с Ванходло. Мысли были заняты встречей с Терентием.

В Батурине за крестьянским родом Василия Меланина издавна числилось странное прозвище «негабаритные». Они помнили себя со времен поземельной общины, народившейся после реформы 1861 года, когда землица, нарезанная по едокам, требовала слияния хозяйственных интересов. Наделы враздрай разбросали по округе, с весны до осени мотаясь с клина на клин, сто раз колеса дегтем смазывали. Вдобавок самодержец навязал общине круговую поруку, вменив ей исполнять чужеродные обязанности, вплоть до порки и ссылки в Сибирь по приговору «мира». Через общину взыскивали выкупные платежи, недоимки, земские налоги, акцизные сборы на табак, соль, спички, сахар. И тем не менее крестьянин держался за общину, спасавшую от нищеты, при Столыпине на отруба здесь вышли единицы. А после революции, когда землю нарезали удобно и отменили царские повинности, община и вовсе расцвела. Деревня жила артельным духом, всюду возникали самостийные крестьянские сообщества и товарищества по обработке земли.

Подкосила их перелицовка в колхозы с жесткими порядками, согнавшая домашних буренок в безликое стадо и ударившая по вековому общинному духу русского крестьянина.

Меланинские деды-прадеды по отцу-матери, впитавшие артельные навыки, при всех столбовых поворотах русской деревни выламывались из ходовых настроений, потому и считались негабаритными. Вечно жили по-своему. Но так получалось, что каждый раз они торили дорогу, на которую в итоге сворачивали батуринские однофамильцы. Деды стояли у истоков земельного товарищества, да и родительское поколение не подвело. В войну, когда отец воевал, мать стала первой в тверских пределах женщиной-бригадиром. После Победы ее избрали председателем сельсовета, а отца, однорукого фронтовика, — колхозным парторгом. Простая, крестьянская, однако не рядовая была у них семья, потому и сыновей сызмальства готовили к большой жизни. Но на Терентии, считал Арсений, случился сбой. Терентий получился слишком негабаритным.

Чудачить он начал в студенческие годы, что тревожило тяжело болевшего отца — осколок в легком достал его после войны. А когда отец умер, Терентий и вовсе пошел вразнос. Арсений в ту пору только входил в понимание жизни, на смыслы, исходившие от брата, не отзывался, но был потрясен, когда вдруг обнаружилось, что Терентий расплевался с Ленинградом и перебирается в глухую сибирскую тайгу. Нет-нет, не за романтикой, о которой в те годы шумели неумолчно, а «по нужде».

Братья сидели в дешевом кафе на Гороховой, которая в ту пору звалась Дзержинского, и Терентий клял кагэбэшных тварей, объявивших на него охоту. Арсений, с головой нырнувший в проектировочное дело, недавно вернувшийся из месячной командировки в Киргизию, а брата не видевший полгода, не мог не заметить, как он изменился. Осунулся, лицо заострилось, в углу левого глаза наметилась ранняя «гусиная лапка». А перемены в сознании были радикальными. В понимании Арсения, интеллектом брат давно перерос профессию лесника; еще отец кривился оттого, что Теря «ударился в философию», подразумевая под философией его ворчливые суждения о дурацких несовершенствах жизни и сволочизме власти. Но теперь Терентий говорил на новом, незнакомом языке.

Понимая, что брат не скажет про обстоятельства «охоты», да и не желая вдаваться в эту тему, Арсений сказал дежурно:

— Я твоих дел не знаю, но уж коли прижало, чего проще, чем засесть в деревне да переждать. Чего на край света намылился?

Терентий нахмурился, ответил не сразу. Выждав, заговорил с расстановкой, назидательно, с оттенком высокомерия — словно профессор со студентом:

— Скажи, ты разумеешь различия между мотивацией и стимулированием?.. Вижу, не разумеешь, даже вопроса не понял. Вот тебя стимулируют. Неважно, любишь ты проектировку или нет, но свою норму выполняешь — за стимул. А скажут — выполни две нормы, захочешь две зарплаты. Все мы такие, без денег не уладишь первичные потребности. А что значит «стимул» на древнегреческом? Вижу, не знаешь. Стимулом называли палку для прогона скота. Понял? Тебя — и меня тоже! — этим стимулом и гонят по жизни... А мотивация, дорогой мой, — это внутренний мотив, личное побуждение, полное смыслов и эмоций. Осознаёшь, что за свои труды не пряники — кнутом получишь, а все одно делаешь то, чего душа требует. Об этом ты тоже без понятия, потому что Шопенгауэра не читал. И о пирамиде Маслоу не слышал. А в ней, друг ситный, потребность в самореализации выше любви значится. Вот оно что такое — мотивация!

— Прав был отец, когда говорил, что ты рано или поздно в философию ударишься. Шопенгауэр! Ишь, как запел.

Терентий не торопясь расправился с остатками творожных блинчиков, отложил нож-вилку:

— Отец у нас был незауряд. Тебе неведомо, что он мне с глазу на глаз прочил. А что прочил, то и вышло.

Тот давний разговор с братом засел в памяти, став рубежным. Вскоре Терентий исчез, растворившись в таежной глухомани. Правда, каждый октябрь, закрыв сезон шишкарей, прилетал в Батурино с рюкзаком кедровых орешков. С Арсением они пересеклись в отчем доме лишь однажды, но встретились как чужие, говорить было не о чем — слишком разные судьбы.

Вернулся он в начале девяностых, когда сбросили прежнюю власть. Заводной, с замахом на товарный продукт, ретиво взялся обустраивать пришедшую в запустение усадьбу. А через три недели «для интересу» смотался в Питер, и там его словно подменили. Хозяйственные мечты-заботы побоку, немедля, уже на третий день, с концами укатил в город, сославшись на то, что нужны заработки — до пенсии пять лет. Но мать, женщина проницательная, в общениях с людьми искушенная, обмолвилась Арсению:

— Чую, Теря снова за свое взялся. Снова начал бражничать — умственно, с дружками прежними. Теперь-то им раздолье.

Видимо, мать знала об умственных выкрутасах сына, из-за которых когда-то объявил на него охоту КГБ.

Но, выйдя на пенсию под закат тысячелетия, Терентий снова объявился в Батурине. Однако теперь это был другой человек — и не мотивированный, с которым они сидели на Гороховой, и не окрыленный переменами, прилетевший из Сибири. Да, совсем-совсем другой — потухший, озлобленный, мрачный. «Весь свет возненавидел», — с горечью предупредила Арсения мать, безропотно принявшая новую данность.

Она наскоро приготовила сыну легкий перекус с дороги и сочла нужным сделать вводную:

— Теря сейчас в лесах, грибные опушки обирает. В Твери спрос на сушеные мухоморы, их за границу шлют. Так он их мешками таскает. Явится часа через три. Тогда и сядем за стол с твоими гостинцами. Но он очень уж кислый стал, раньше таким не был. Ничто ему не по душе, как ни скажи, все плохо, никакой калач не в радость, ко всему цепляется.

— А с тобой как?

— Со мной заботлив. А вот с Лидой... Помнишь Лиду Меланину с Алешина бугра? Когда Христя умерла, она дом продала, но к новым хозяевам наезжает, а ночует у нас. Так они словно кошка с собакой. Она историк, а он тоже грамотный, в своей Тафаларии много чего начитал. Спорят до ругани. Он и в тебя вцепится, ты, Арся, уж его не дразни. Непорядок в нем завелся, больно неспокойный стал. Я думала, от семейной нескладности, любовь-то стороной прошла. Но нет, к Валентине Дерюжиной не таясь захаживает... Ты ее не знаешь, она за церковью живет. Женщина обстоятельная, не шлёндра, может, и сойдутся...

Прислонившись к обшитому листом ДСП высокому фундаменту, Арсений в бездельном ожидании сидел в беседочке у заднего крыльца. В белесом безветренном небе пушистыми клочками недвижно висела вата облаков. В послеполуденный час природа отдыхала от зноя, спокойствие было разлито вокруг, и память нашептывала отрывочные беспечальные воспоминания о светлом прошлом, о детстве. По свойству ума Арсений воспринимал жизнь двояко. Существовало единое нескончаемое Время с большой буквы, выпавшее на его земные дни, которое вмещало все, о чем он знал, думал, переживал. А еще были моменты, которые в звуке и цвете навсегда сохранились в кладовых памяти и оживали в минуты покоя, возвышая душу. Конечно, он не забывал о неудачах, обидах, но они не тревожили попусту. И он имел право считать свою «жизнь в моментах» удавшейся.

Причудливая судьба брата складывалась иначе. Откровенно говоря, Арсений не слишком переживал за него: не Богом обижен, сам выбрал мотивацию, сам напроказил. Ишь, инсургент! Но интриговал — да, пожалуй, это самое верное слово, питерский зигзаг Терентия, после которого с ним случился душевный надлом. Злобным стал не от скверности характера — привез желчь из Питера.

Арсений после смены профессии тоже стал другим. Проектировщиком он в основном «общался» с техническими справочниками, мало задумываясь о картине мира, в котором жил. А страховщик — это работа с людьми, каждодневные мысли о происходящем — как минимум в стране, а то и на всем шарике. Много лет назад на Гороховой Терентий разговаривал с ним как профессор со студентом. Но сегодня иначе. Опыт пребывания в жизненной текучке — какими только проблемами не занимался матерый страховщик! — ставит его выше брата, сколько бы тот ни начитал умных книг в добровольной таежной ссылке. После вводной, о которой побеспокоилась мудрая мать, Арсений не сомневался, что сегодня предстоит жаркий спор. Злобе и темной гневливости брата, его неприятию всех и вся предстоит ответить благостью, которой осенен младший, вписавшийся в новые порядки... Но все же с чего такая злоба и о чем пойдет разговор? Нет, об этом думать бессмысленно. Он готов к любому варианту... Вдруг, без всякой ассоциации, наверное от легкости мыслей — на жизненном поприще он чувствовал себя победителем, — в памяти возник забавный эпизод, ставший символом советской коррупции. Где-то в Прибалтике прорвало дамбу накопителя грязных сбросов, отходы потекли в море; проект ликвидации прорана поручили Арсению и его напарнику Мирону Львовичу Шапиро, который предложил отправиться в путь на его «жигулях». Работа была срочная, они справились. Зато в Питер возвращались с комплектом жутко дефицитной новенькой жигулевской резины, которую по блату продали Мирону Львовичу. История повторилась после похожей поездки под Мурманск. Там Мирон Львович купил еще более дефицитный прицеп к «жигулям».

Вспомнив об этих коррупционных сделках советского времени, Арсений улыбнулся. Настроение и вовсе пошло вверх.

Братья не обнимались и даже не ручкались, но вели себя так, словно общались на прошлой неделе, а не лет десять назад. Терентий, осмотрев стол, слегка поморщился и сразу вошел в роль хозяина:

— Здесь пьют, только из мелкой посуды. Помню, читал мемуары Михалкова, как Сталин в Большом театре принимал Гимн СССР и устроил по этому поводу ужин. Михалков три размерные рюмки коньяка хватанул, а Сталин говорит: «Товарищ Михалков, много нэ пейте, с вами будет нэ интэресно разговаривать».

Про «СССР» он упомянул случайно, не по делу, но, видимо, не зная, о чем говорить, за него зацепился:

— Смотри, какие разносолы привез! Балык, семгу, забавы кондитерские... Видать, после вонючей совецкой столовки отъедаешься. СССР только на дефиците держался, в сельпо пусто — кубы маргарина и комбижира да трехлитровые банки воды подслащенной, ее березовым соком звали. Ну, морская капуста в консервах. А в городе, чтоб синюю куру достать, с пяти утра очередь ждала, когда выбросят. Суповые наборы — корм собачий — деликатесом считались. Кругом лютый дефицит, ничто не купишь, смысл существования в том, чтобы жратву достать. Только пыжиковые шапки да казнокрады жировали. Еще криминал, который им отстегивал.

Первой не выдержала мать:

— Да ладно тебе, нормально жили, чего собачишься?

— Ты, мать, не скрипи. Пусть он скажет.

У Арсения в душе зайчик прыгнул. Надо же, только что вспоминал, как Шапиро доставал колеса для «жигулей»!.. Но спор был мелким, и он предпочел отмолчаться. Поиграл бровями, прищурился, лениво ответил:

— Ты ни о чем, кроме колбасы, не мыслишь. Скучно.

— Ты потребительский дефицит в расчет не берешь, — вцепился Терентий. — Не схватываешь, что он в основе, что от него шла вся совецкая идиотия, что из-за него все было перевернуто: Швондер с Шариковым гляделись нормальными гражданами, а профессор Преображенский — негодяем и выродком. Семьдесят лет, пока верховодила партийная шайка, был периодом смуты. Полстраны — этапники, полстраны — конвойные. Э-эх, Русь, три копейки стоил гусь! Советчина нашу историю наизнанку вывернула.

На одном выдохе выплеснув дежурный антисоветский набор проклятий, Терентий обмяк, без тоста опрокинул мерзавчик водки и занялся закуской. Арсению показалось, что он даже не ждет ответа, что главное для него — сказануть, выплюнуть горечь, скопившуюся в душе за годы таежного затворничества, детство-то и юность у него не горестные.

Наверное, для матери такие речи были привычными. Но выслушивать их при Арсении было обидно, и она снова осадила:

— Ты что, у нас недокормышем был? Или тебя на конюшне пороли?.. Когда из своей Тафаларии прибыл, думала, за ум взялся. Да, видать, мне помстилось. В Ленинград съездил, и словно кислых дрожжей тебе натолкали, на все злом исходишь, отрицалой заделался.

Терентий, набив рот, не ответил, резко отмахнулся рукой, как от назойливой мухи.

Вступать в спор было бесполезно, даже глупо. Слепому не покажешь, глухому не расскажешь. В таких тупиковых перебранках ни логика, ни факты не срабатывают, дебаты сводятся к пустой брехаловке, к «слову против слова». Можно было просто отмолчаться, переведя разговор на дежурную тему бытовки или здоровья. Но отдавать последнее слово не хотелось. Арсений считал, что в негласном жизненном состязании взял верх, и вот он, удачный случай «поставить» себя. Надо поднять разговор на октаву, нет, на три октавы выше.

— Когда-то ты проповедовал мне теорию мотивации...

— Мандарины к Новому году — вот вершина счастья. Да и за них у прилавка дрались... — вяло перебил Терентий. Он все еще не остыл от горячих обличений советского прошлого.

— Минуточку... Так вот, начинал ты с философствований, а опустился до колбасы. Негатива вагон с тележкой выкатишь и будешь прав, без скорбей на земле не быти. А я состав позитива пригоню, и тебе крыть будет нечем. С Гагарина начну, бесплатным жильем кончу... И что? Кто кого убедит? Либретто для оперетты! Семьдесят лет смуты, говоришь? А тебе не приходит в башку, что СССР был великим социальным экспериментом, попыткой прорыва в справедливые формы жизни? Да, попыткой неудачной. Но случайно ли именно Россия отчаянно рванулась ко всеобщему земному счастью?

Терентий с удивлением уставился на него. Потом сдавленно брякнул:

— Красно баешь...

— Ты меня мотивации учил. А теперь я тебя кой-чему научу. Через страховщиков тысячи судеб проходят, и знаешь, какой у всех дел общий знаменатель? — Воскликнул с пафосом: — Конфликт правды и истины!.. А-а, теперь ты, философией умудренный, даже понять не можешь, о чем речь. Правда для русского человека — это то, как надо, как положено быть по справедливости. А истина... Истина, братец, складывается по жизни. Противостояние должного и сущего — вот оно, наше вечное душевное страдание. А ну, прикинь... Сообразил?

Арсения словно прорвало. Он впервые громко, как с трибуны, высказывал мысли, созревшие в сознании за десятилетия муторной работы с горемыками, попадавшими под страховой случай. С ними всегда непросто: терпящие убытки, а то и финансовое кораблекрушение, яростно дерутся за последний шанс, порой выворачиваясь наизнанку, эмоции иногда бьют через край. Но, с другой стороны, совокупность случаев, сумма личных страданий-переживаний, жизненных переломов и вывихов создавала общую картину, заставлявшую задумываться о сутях, далеко выходящих за рамки страхового дела. От одного корня, Арсений, как и Терентий, исподволь тяготел к осмыслению окружающего мира и вел свой синодик мыслей, которые считал сумасбродными, ибо они не соотносились с его образом жизни. Зато позволяли сознанию отдохнуть от гонки-текучки и возвышали. Суммируя многолетние наблюдения-впечатления, он любил поразмышлять над человеческой природой, над переменами в людях, захлестнутых потопом западных ценностей. Он на личном опыте знал прошлое и утвердился во мнении, что «проклятый совок» был не исчадием, а историческим этапом национальной жизни России, позволив получить иммунитет от бездуховной заразы, разъедающей Запад.

Увидел, с каким вниманием и даже испугом смотрит на него Терентий, и дал волю чувствам:

— Если хочешь знать... А ну-ка, отбрось политические наслоения. Что под ними? Если хочешь знать, СССР был историческим вызовом, брошенным не столько капитализму, сколько западной цивилизации как таковой. Хомо советикус — это, братец мой, не нравственная аномалия, о чем вопят по ТВ, а, наоборот, вакцина, которая сегодня уберегает от трансгендерных и прочих радужных инфекций. — Арсений разгорячился, сами собой на ходу рождались новые сюжеты. — Под видом общечеловеческих ценностей нам навязали чужой образ жизни... О чем ты говоришь, Терентий! Вспомни: «На-ам нет прегра-ад ни в море, ни-и на суше». Вот она, атмосфера эпохи. Вспомни первые пятилетки — это же был не оптимизм, а титанизм! А почему такой всплеск народных эмоций? Да потому что хомо советикус верил: в СССР строят рай для бедных. Конечно, наивцы, конечно, земной рай невозможен. Но величие замысла, высокие духовные установки не пыль на ветру, они остались, сплелись в народном сознании с преданиями о богатырских подвигах — тоже ведь мифы. Да, советская утопия стала для народа целительной вакциной, позволившей выстоять перед западной цивилизационной заразой. А ты словно духовной сивухи хлебнул, совок из-за колбасы клянешь...

Арсений прекрасно устроился в рыночной жизни, не дерзал числиться патентованным патриотом и в мыслях не держал идею реставрации, о которой талдычили коммуняки. Но он следил за циркуляцией мировых новостей, а профессия побудила познакомиться со звонкой книгой Жака Аттали «Эра денег». С годами он усвоил, в какую бездну катится мир, почитающий смыслом бытия комфорт, поклоняющийся культуре бигмака, погрязающий в грехах и разврате. И в каком-то из сумасбродных раздумий ему явилась странная мысль. Вседозволенность самодовольной Америки, забуревшей после разгрома СССР, внезапно — да-да, вдруг! — подтолкнула Арсения к выводу, что русская катастрофа девяностых заметно ускорила аморальное, гендерно-развратное гниение Запада. Отсюда и пошел его повышенный интерес к СССР. А дальше — больше: несбыточные соблазны советского рая, по его мнению, отзываются сегодня в народной душе неприятием непотребства и разгула низменных страстей, смертельно заразивших Запад.

Эта персональная картина мира, эти сумасбродные думы давно варились в его мозгах — время от времени, в часы отдыха, — и не было ни повода, ни замысла собрать их во что-то единое. Но сейчас, в умственной, по терминологии матери, схватке с братом, Арсений испытывал особое ясномыслие. Он не готовился к такому разговору, он импровизировал, на ходу развивая свою идею. И был готов продолжить поучения, перейдя к неизбежному в перспективе реваншу русской истории, предвкушая будущее, он верил в него! Но сработал инстинкт опытного страховщика: «Хватит! Будет перебор!»

Перевел дух и умолк.

Терентий зло хмыкнул:

— Ну, ты наблатыкался, советчиной стал... А все равно тухлое было время, пошлое у нас прошлое... Да и сегодня гноище... — Скривился. — Тяжелее жить стало легче...

О жизни уже не говорили, по кельям разошлись молча. Но Арсений долго не спал, прокручивая в голове свой страстный монолог. А засыпая, вспомнил странные слова Терентия про теперешнее гноище, и снова мелькнула мысль об интриге питерского зигзага его жизни.

В тот раз они больше не виделись: когда Арсений проснулся, мать сказала, что Терентий спозаранку ушел в леса.


11

Батурино и впрямь просыпалось после спячки девяностых. В тот день, когда братья Меланины выясняли отношения по исторической части, в старинном селе случились еще два события, достойные упоминания.

На дальней от Алешина бугра околице остановился черный «мерседес»-«кубик», и из него вышел стройный, выше среднего роста человек лет пятидесяти — Марат Розальев. Он прикатил в Батурино под видом фермера, затеявшего перевозку сюда молочного стада, которому тесно на подмосковных угодьях. В районе сказали, что здесь еще не рухнул в пыль старый коровник, его можно подремонтировать, а выпасов и земли под люцерну, фацелию или клевер в избытке.

Два остова былых кирпичных ферм без крыш, окон и дверей сиротливо маячили среди пустого поля примерно в трехстах метрах от деревенской околицы. И Розальеву стало ясно: он нашел то, что искал. Его глаз сразу засёк бетонные столбы электролинии, — конечно, без проводов, — шагавшие к бывшему коровнику. Опытному человеку они сказали обо всем: ферма построена не ранее семидесятых годов прошлого века в махровом советском стиле, добротном и затратном: подведен газ, есть водопровод и канализация. Разумеется, оборудование пришло в негодность, но для ремонта ему, Розальеву, на все болты гаек хватит, ремонтировать — не заново строить, положив полжизни, время и деньги на согласование проекта и обхаживание надзорных экзекуторов. Уж что-что, а такие хозяйственные максимумы Розальев щелкал как семечки, предпочитая не пробивать стены чиновничьих фортеций, а искать в них входные двери.

По заросшим травой останкам бывшей бетонки прогулочным шагом двинулся к развалюхам. В кармане дрогнул смартфон, эсэмэска от Воструна сообщала, что деньги на счет пришли и в Подольске завтра начнут демонтаж. Этот толстяк, склонный к пережору и страдающий сквернословием, свое дело знал, нашел-таки покупателя на устаревшую оснастку. Что ж, добрая весть. «Поднимаясь ввысь, с воздушного шара сбрасывают все лишнее», — подумал Розальев.

Осмотрев развалины фермы, пришел к выводу, что один коровник пустит под дело, а во втором можно разместить обеспечительные службы и бытовки, без которых — он это твердо знал — никак не обойтись. Что ж, у каждого под ногтями своя грязь: из-за них могут взнуздать солидным штрафом, а то и санкции наложат, людям не положено бытовать на производстве, да и готовить там будут не фуа-гра, а шаурму. И надзорную инспекцию не пошлешь лесом, полем или водной гладью... В отличие от верблюда, Розальев видел свой неприглядный горб, портивший благостную картину. Но что делать, се ля ви, ему не впервой что-то кумекать в таких случаях — затруднительных, однако не безвыходных. Впрочем, перво-наперво надо определиться с размером кредита. Большой-то кредит дают под низкий процент, а маленький — под высокий, вот и думай...

Возвращаясь к машине, прикидывал, сколько бетонных плит понадобится для обновления трехсотметрового тупичка. Надо учесть и зимнюю снежную заметуху, которая в чистом поле громоздит непроезжие сугробы. И, уже подходя к деревне, глядя на нее со стороны, обратил внимание на крайний у околицы дом. Вернее, взгляд зацепился не за сам дом, старый, одноэтажный, обшарпанный, а за то, что возвышалось за ним, — причудливо изогнутую крышу большого строения. С околицы свернул в улицу, и его глазам предстал нарядный, богато разукрашенный особняк — ну пряник! Глухой железный забор закрывал первый этаж, но второй, с двумя мансардами, был виден хорошо: торец одной был ярко-желтого цвета, второй затейливо разрисован ярко-красными разводами; на них празднично смотрелись синий и белый оконные наличники.

Розальев с удивлением рассматривал красочное чудо, выглядевшее помпезным на фоне деревенской серости, но вдруг щелкнул замок калитки и из нее шагнул... Лев Толстой, словно сошедший со знаменитой фотографии: с окладистой бородой, в подпоясанной толстовке.

— Я видел, вы смотрели старый коровник, — без приветствия обратился он к Розальеву. — Землица муниципальная, и ее пустили в продажу. На той неделе один приезжал, да сказал, что корчевать эти коровьи бараки дороговато выйдет.

Марат, слегка растерявшись, буркнул:

— Сносить коровники не буду.

Толстой разгладил бороду, недоверчиво покачал головой:

— Неужто у нас снова стадо появится?

Не желая продолжать тему, Розальев вспомнил старую разговорную хитрость и ответил вопросом на вопрос:

— А терем у вас красивый, расписной. Богато живете! Сами проектировали?

Лев Толстой опять разгладил бороду, махнул рукой в сторону околицы, усмехнулся:

— Вона мой терем, в нем жизнь сутулая. Надо бы крышу наладить, да в вёдро она не течет, а в дождь какая работа?.. Здеся-то я сторож. — И, видимо, зная по прежнему опыту, каким будет следующий вопрос, пояснил: — Амуниция моя от хозяев, они наряжают и велят бороду гладить. Но за бороду доплачивают.

Розальеву приходилось бывать в богатых загородных домах, чьи хозяева любили почудачить, — это были обитатели Рублевки или поселков на Новой Риге. Но здесь, в глухой деревне... Впрочем, любопытная встреча с маскарадным Львом Толстым недолго «висела» в его новостной сводке. По пути на магистральную трассу он как бы прощупывал своим внедорожником песчаный проселок, прикидывая, где придется подсыпать гравий. Подъездные пути к Батурино должны быть надежными и всепогодными, сюда пойдут не только фургоны, но, возможно, и тяжелые трейлеры.

Он вовсе не собирался возрождать на старой ферме молочное хозяйство. Бывший коровник с газом, водопроводом и канализацией был идеальным местом для поточной линии по переработке пластиковых отходов. Вдобавок, что немаловажно, он в стороне от жилья — производство-то шумное, а случается, и пахучее, вплоть до вони.

Розальев был не сельхозником, а утилизатором, причем идейным. Переработка мусора стала для него не просто бизнесом, но и философским смыслом существования. Он считал борьбу за чистоту городов бесконечной войной без фронта и тыла, вызовом эпохи, нервом времени. В силу возможностей — бизнесмен средней руки — он не только избавлял мир от б/у пластика, но и, понимая несбыточность мечтаний, в своих фантазиях очищал от мусора саму жизнь.

В тот же памятный день на фазенду Кедровых пожаловали гости.

Зная напористый характер отца, Дмитрий взялся за подготовку визита сразу после разговора о семейной сплотке: как бы между делом упомянул, что автобус в Батурино теперь ходит ежедневно. Но надо знать Ульяну! Шерлок Холмс с его дедуктивным методом не годился ей в подметки. Неведомо как, но уж точно не от общего к частному, а по наитию, она мигом вычислила его намерения.

— Я верно поняла, что нам пора ждать родственников?

Дмитрий стушевался, промямлил что-то невразумительное, и Ульяна расставила точки над «i»:

— Полагаю, начнешь с Алены. Но при чем здесь автобус? Ты что, не можешь привезти дочь на машине?

Стало ясно: она тоже мечтала перешагнуть через семейные распри двадцатилетней давности, но боялась сделать первый шаг, опасаясь нарваться на унизительный отказ Вари. Наверное, постоянно держала эту мысль в уме, потому сразу и угадала тайный замысел мужа. Впрочем, позднее Дмитрий пришел к выводу, что дело могло обстоять иначе: ничего Ульяна не угадывала, а просто не упустила безопасный для ее самолюбия шанс решить острую проблему семейного примирения.

Весело получилось и с Аленой, которая по наущению деда в телефонном разговоре вдруг поинтересовалась, не слишком ли сложна автобусная поездка в Батурино, — она, мол, планирует экскурсию в Переславль-Залесский, а у отца где-то там, на Плещеевом озере, есть дом. Без труда поняв, чьи это «козни», Дмитрий тоже не упустил свой шанс:

— О чем речь! Конечно, заезжай, я подскажу, как добраться. А хочешь, захвачу с собой на машине.

Алена, видимо, не ожидала такой прыти, растерялась, сказала, что перезвонит. И на следующий день принялась дотошно допрашивать отца о том, как отнесется к ее появлению Ульяна, — они же никогда не общались, даже не виделись.

Дмитрий, понимавший, какие указания Алене дал дед, предложил не усложнять проблему, заверил, что все берет на себя, и назначил дату поездки — через две недели. Мог бы захватить дочь в ближайшую субботу, но взял время для Ульяны, с которой предстояло обговорить кое-какие детали встречи. Да и вообще, мало ли что она еще придумает.

А она и вправду придумала. В назначенный день вызвала в Батурино Рому.

Роме было двадцать, он учился на втором курсе и в тот год впервые не баловал маму побывками на даче. Посчитал себя достаточно взрослым, чтобы не горбатиться на садово-подсобных работах в Батурине, к чему сызмальства его приучили, и предпочитал тусоваться в Москве. С Дмитрием отношения были родительские, они прекрасно обустроили скудный мужской быт летних месяцев, удобно распределив обязанности: отчим финансировал, а пасынок бегал в магазин, готовил завтраки, мыл посуду, пылесосил и выбрасывал мусор, терпеливо дожидаясь выходных дней, когда Дмитрий убывал в Батурино.

Ослушаться строгого приказа мамы Рома не мог, и они вместе поехали к метро «Новослободская», чтобы захватить Алену.

Но здесь Дмитрия ждала неожиданность: открыв переднюю дверь «жигулей», еще не сев в машину, дочь предупредила:

— Пап, я не одна, это мой бойфренд, — показала рукой на стоявшего рядом кучерявого мужчину. И, заметив на заднем сиденье Рому, испуганно спросила: — А это кто?

— Садитесь быстрее, здесь стоянка запрещена. — И на ближайшем «длинном» светофоре у Лесной улицы воскликнул: — День сюрпризов! Ты мне сюрприз, а я тебе. Знакомься: Роман, твой сводный брат. А теперь нас знакомь со своим бойфрендом.

Поездочка получилась веселая.

Быстро, без стеснений перезнакомившись, пассажиры забыли о великовозрастном водителе, с которым этой компании и говорить-то было не о чем, и принялись болтать о своем. Курчавый бойфренд, назвавшийся Трофимычем, как выяснилось, бывший врач с клиническим стажем, речисто наставлял студента Ромку, чтобы он не вешал на уши макаронные изделия по части будущего трудоустройства, и разобъяснил ему, как надо вострить лыжи, защитив диплом. Затем Алена решила поведать новоявленному сводному брату о своем богатом внутреннем мире и затеяла перепалку с Трофимычем относительно литературной тусовки, которая, по ее наблюдениям, гадюшник, требующий дезинфекции нравов. По этой теме солировал всезнающий Трофимыч, объяснивший, что да, настал упадок словесности, однако причины в книжном рынке, где любая дурь идет на ура, — издатели, чьи жены ходят в дольчах-габанах, рекламируют сочинялово-брехалово, то бишь плоды слабоумия, которые варганят на клавах в четыре руки наскоро и неряшливо. Творческая богема после погрома истории кропает компромат на былую эпоху — известно, отрицать легче, нежели осмыслять! — твердит, что мир лежит во зле, и остервенело спорит, как писать — «давеча» или «надысь». Враждуют, словно любители окрошки: одни гурманы готовят ее на кефире, а другие на квасе. Новый авангард выродился в дешевенькое каламбурное вольнодумство — это Достоевский! — в матерщину да отсутствие знаков препинания. Идолы и жупелы, а больше ничего нет. Смехи и грехи! Шолом по самый алейхум! А вообще, легкого путя в литературе не ищут.

Дмитрий с интересом слушал этот забавный трёп и думал о том, как разительно поколение детей, выросшее в новой стране, отличается от советских родителей. Между Дмитрием и отцом такого разрыва не было, они прекрасно понимали друг друга. А в эту пустую болтовню он не может и словечка вставить, он для них посторонний.

Между тем Трофимыч, которого в разговоре Алена величала писателем, войдя в раж, начал задевать колкие темы.

Сначала высказал интересную мысль, которая Кедрову пришлась по душе:

— Чем отличается мышление бизнесмена, бюрократа и писателя? Все просто: первый жаждет победить конкурента, второй сохранить существующие порядки, а третий всех обхитрить. О том, чтобы улучшить, никто не думает. А главное, групповщина разъедает. — Трофимыч то и дело ерошил шевелюру. — У-у, попробуй поперек своих, супротив группового мнения сказануть — репрессии хуже, чем от режима. Власть, она что? Ну не печатают, ну замалчивают — дело обычное. А ежели на тебя свои взъелись — всё, пропал, заклюют. Одиночкам, независимым сейчас не жизнь, им только в тюрьму али в богадельню. Здесь, в Москве, еще жить можно. А в провинции... Тамошние ребята, я кое-кого знаю, ищут в Москве покровителей, пишут и под них, и про них, не понимают, что годы уходят. Времени свободного у них вроде бы вагон, а потом глядь — поезд-то ушел. Помнишь Мишу «честно говоря»? Я тебя с ним знакомил.

Алена засмеялась:

— Конечно, помню. Эта оговорочка — «честно говоря» — у него через слово. Что ни скажет, обязательно вкинет «честно говоря». Но, между прочим, психологи считают, что такие обмолвки — признак неискренности, а то и лжи.

— Да нет, он парень нормальный. Но без будущего. Слишком уж вцепился в одного статусного литературного воротилу московского. Подсвечник для светоча! Сервисное обслуживание! Ни одной — я не утрирую, ни одной! — статьи без похвалы ему не пишет. Ну и застрянет в провинциальной безвестности да без денег — в том смысле, что ничего своего не изобретет, а в столице, глядишь, новые песни придумает жизнь, теперешних литературных бонз — на обочину, придут другие главари. И что делать? Времена сейчас межеумочные, зыбкие... Я, кстати, считаю, что нынешние литературные динозавры, которых власть взращивает премиями, быстро вымрут.

— Да-а, закон кармы, он всеобщий, — глубокомысленно отозвалась Алена. — Ни одно действие не остается без последствий... А Радзинский-то... ты слышал, что Радзинский заявил? Прекрасные девяностые! Так и сказал — прекрасные. Я этого клоуна больше слушать-смотреть не буду.

— В девяностые он кайфовал... А знаешь, Алена, чем больше я погружаюсь в литературно-тусовочную жизнь, тем чаще вспоминаю знаменитое тюремно-лагерное присловье «Не верь, не бойся, не проси!». Такое ощущение, что у нас так же.

От ботика Петра Дмитрий позвонил Ульяне: свернули с трассы, скоро будем, нас четверо. Алена разом затихла. Наверное, ее тревожила предстоящая встреча, и она настраивалась на нее, обдумывая разные варианты своего появления в Батурине. Спросила Рому:

— Ты здесь часто бываешь?

Ромка, которого два часа трамбовали «высокими материями», отводя ему роль младшего и несмышленого, ответил вяло:

— Меня мама каждое лето запрягала. Первый год приезжаю раз в месяц.

— Что значит запрягала?

— А то и значит: сделай то, принеси это, здесь убери, там отодвинь, отсюда унеси, оттуда выброси. Только на солнышке пригреешься, сразу наладит огород копать. Всегда «но-о!» и никогда «тпру!».

— Красиво излагает! — воскликнул Трофимыч.

Дмитрий, неплохо знавший свою дочь, по ее молчанию понял, что она напряглась. Знакомство с жесткой мачехой становилось проблемой.

Но опять-таки надо знать Ульяну. Когда прибыли на Алешин бугор, стол был накрыт, Ульяна встретила гостей спокойно, без цирлихов-манирлихов, словно зналась с ними тыщу лет, и первым делом повела к задней лавочке с прислоном, чтобы показать здешнее раздолье. И после того как поохали-поахали, дивясь невиданным просторам, застольные разговоры сами собой начали крутиться вокруг батуринских красот и обстоятельств покупки этого редчайшего, неповторимого клинышка русской земли. А уж когда Ульяна узнала, что Трофимыч из писательского сословия, ему оставалось только дивиться забавным байкам, которыми потчевала гостей хозяйка, как выяснилось, в журналистские годы знавшая многих литературных знаменитостей. А Алена так и вовсе рот раскрыла от изумления.

За этими пересудами тема родственного знакомства ушла сама собой, за столом всем было легко и свободно. А особенно сошлась Ульяна с Трофимычем и Аленой в том, что у нынешних сочинителей нет чувства времени, неведом им сегодняшний день России, а потому они в долгу у читателей. По этому поводу Алена погрозила пальцем Трофимычу и веско произнесла:

— А в наши-то дни какой долг без процентов? Понял?

Дмитрию показалось, что неуютно чувствовал себя только Ромка, который никак не мог встроиться в общий разговор, зато по-братски приструнивал крутившегося вокруг стола малолетнего Тимошу, помогал маме в смене блюд и своим присутствием создавал не гостевое, а семейное настроение.

Вдоволь восхитившись закатом, гости легли почивать. Трофимычу и Ромке постелили на полу. Все было по-свойски, словно по-родственному.


12

Кондрат Кедров готовился к главному событию своей жизни.

Конечно, событий, которые он мог считать главными, в его жизни было немало — начиная с тяжелого боя на плацдарме за Вислой, когда он вызвал огонь на себя. А трудное решение не идти в замы к всемогущему Громыко, министру иностранных дел? В хрущевские времена Черняй напористо выпирал Кондрата из ЦК, суля престижную должность, однако Кедров понял, что через год-полтора его пошлют — вернее бы сказать, ушлют! — куда-нибудь в Африку, чтобы избавиться от героя войны, мешающего насаждать новые порядки. Ясное дело, та тревожная тягомотина на полгода стала главным событием его жизни; чего греха таить, бессонница одолевала. А женитьба на Зине — разве она не была главным событием, залогом семейного счастья? Наконец, тягостный переход из безбедного номенклатурного статуса в юдоль полунищего пенсионного существования, «эмиграция» из СССР в Россию — несколько лет это, с позволения сказать, событие оставалось для него главным содержанием бытия.

Но так Господь сотворил человеков, что былое постепенно отодвигается на задворки памяти, за далью лет взрывная пылкость чувств затухает, и главным становится то, к чему лежит душа сегодня, чем неотступно заняты сиюминутные думы. И, горячо увлекшись замыслом широкого семейного застолья, на котором он обязан собрать клан Кедровых, Кондрат не стеснялся признаться себе, что им овладела идея фикс. Он шаг за шагом обдумывал текущий расклад и, находясь «за кулисами», словно режиссер, наущал «действующих лиц», что делать и кому что говорить. Да и сам активничал. После визита Алены в Батурино подсказал ей тактику разговора с мамой, а саму Варю «размягчил» в чувствах, осторожно подкинув мысль о неминуемых возрастных трудностях жизни. Провел философский разговор о завтрашних днях с Матвеем, который безрадостно тянул бюрократический воз, не видя перспектив вплоть до пенсии. Разумеется, с сыном он был откровенен, но тоже не до конца: не надо ему знать о сути многосторонних отцовских переговоров, Дмитрий озабочен перестройкой дома, пусть ищет связку с Матвеем.

Новые неустанные заботы, оттеснив мелкие повседневности, с утра до вечера поглощали его мысли и чувства. А прежний опыт — главный кадровик ЦК КПСС! — позволял неотступно держать ситуацию на контроле, отзываясь на ее развитие умелыми режиссерскими ходами. И, погрузившись в эту текучку, сам не заметил, как его идея фикс начала воплощаться в реальность, и гораздо быстрее, чем он предполагал изначально.

События понеслись вскачь.

Алена, умудренная дедом, красочно поведала маме о своей поездке в Батурино — во-первых, на старых папиных «жигулях», а во-вторых, ее загадочному Трофимычу и Даниле пришлось спать на полу, в стареньком домишке не развернуться. В итоге Варя после «совещания» с мужем как бы невзначай спросила у дочери: интересно, как эта непонятная Ульяна и Дмитрий могут воспринять наш визит в полном семейном составе — на новеньком «форде»? Разумеется, после предварительной договоренности, которую должна взять на себя Алена.

Выслушав этот отчет, Кедров отправился на вечернюю прогулку по арбатским переулкам в отличном настроении. Дело сделано, а уж касательно нюансов — сие вопрос технический, остается грамотно выстроить переговорные позиции, только и всего. Для Кондрата, дирижирующего втемную, это не проблема.

Но не только в том была удача, что долгожданное родственное примирение вскоре состоялось. Благим помышлениям Сам Господь поспешествует! Дмитрий посоветовался с гостем о своих сомнениях, и Матвей дал указание в трех точках на метр вглубь подрыть дом, обещав прибыть через неделю, чтобы решить фундаментальную в прямом и переносном смысле проблему, от коей зависят строительные планы. И во время второй, уже в одиночку, ездки в Батурино с ним приключилось странное происшествие, перевернувшее его жизнь, да, пожалуй, и судьбу всего клана Кедровых.

На батуринском проселке Матвей едва разминулся с тремя пустыми встречными самосвалами, а потом уткнулся в гору гравия, которую растаскивал малый ковшовый погрузчик. Словно муравей, сновал он, вываливая гравий под грейдер, пластавший полотно дороги. За грейдером громоздился туда-сюда каток, уплотнявший подсыпку. Картина знакомая: дорожная бригада — скорее всего, армянская, в средней полосе этот бизнес держат армяне — подрядилась отсыпать гравийку без перекрытия дороги и завозит гравий малыми партиями. С тремя самосвалами они разберутся быстро, но полчаса все же подождать придется.

Матвей вышел из машины, обогнул гору и увидел на обочине черный «мерседес»-«кубик». Рядом стоял рослый, пиджачно, по-городскому одетый мужчина, наблюдавший за работой, и было ясно, что это наниматель. Минут пять Матвей, опытный по части устройства проселков, созерцал происходящее, затем подошел к черному кубику. Безлично, как принято среди случайных зевак, со знанием дела изрек:

— Работают грамотно, но спешат. Гравий крупный, трамбовать положено плотнее.

Мужчина откликнулся с явным интересом:

— Вы знаток таких дел?

— Приходилось... Но мы подрядчиков не нанимали, сами управлялись, на совесть.

— Что ж, спасибо за подсказку, учту. А что означает «мы»?

Матвей несколько секунд помедлил. «Ну не объяснять же этому встречному-поперечному, что я чиновник Минсельхоза, все веси матушки России исколесил...» Внезапно пришла шальная мысль: а дай-ка удивлю! Усмехнулся:

— Мы?.. В СССР я был председателем колхоза...

Незнакомец и впрямь был поражен — взлетели вверх брови, лицо вытянулось. Но, видимо, он слишком жил сегодняшним днем, любопытствовать о прошлом было недосуг. Бесцеремонно для мимоходного рандеву на обочине спросил напрямую:

— Ну, это в прошлом. А сейчас?

Известно, при случайной встрече с чужими людьми, как в вагоне поезда, человек иной раз готов нутро распахнуть перед незнакомцем, которого никогда впредь не увидит. И не должно попутчику прерывать исповедь вопросами — сам все расскажет, слегка прибавив себе заслуг или чрезмерно сгустив страдания, что-то на ходу придумывая, а кое-что упуская, — такие откровения облегчают душу. Но начни незнакомец чего-то допытываться, охота излить чувства пропадает, это тоже известно.

А прямой допрос и вовсе покоробил Матвея. Ответил тоже вопросом, да с подначкой:

— Эту бригаду вы наняли? Благотворительность?

Ввязываясь в этот пустой обмен репликами на обочине, никак не ожидал он, что случайный встречный откликнется разговорчиво:

— Ну как вам сказать?.. Для местных отчасти благотворительность, но для меня — насущность. Я, видите ли, в Батурине заводик ставлю, пластиковый мусор утилизовать взялся, намерен превращать отходы в доходы. Вот подъездные пути и готовлю. Вы местный?

— Гостюю.

— У меня так: с рабсилой все ясно, знаю, кого звать. А с персоналом, известное дело, вопросы. Может быть, слышали американский термин «гнать»? В том смысле, что кто-то начальствующий хорошо «гонит» дело, умело руководит — неважно чем, будь то ресторан, завод или культурный бизнес. На таких, по-нашему, управленцах все и держится. А вы сказали о председателе колхоза, вот я и вцепился: то, что надо. Я по возрасту застал страдательные колхозные эпопеи, помню. И что-то мне подсказывает... Кстате, — он намеренно исказил слово, — известно, что интуиция дает постижение истины без анализа. Отсюда и вопрос: сейчас-то у вас что? Свой бизнес? Товарно-рыночная похоть одолела?

Разговор принял иной оборот, но Матвей не торопился расчехляться:

— Госслужащий. Минсельхоз.

— Атлична! С вами все ясно... Однако же будем знакомы: Марат Розальев, утилизатор, и в бизнесе, и по натуре, по влечению. Дело святое, за него в аду персональную сковородку не подсунут. Считаю, что чистоту в городе не мусоровозы дадут, а разумное потребление. А в Батурине... Как сельхозник, извольте сообразить: здесь сохранились останки... — Усмехнулся. — Советского коровника, и вы знаете, что строили в ту пору капитально. А у властей районных на уме одно: любой каприз за ваши деньги. Вот меня сюда и занесло, возжелал пустить коровник под линию переработки пластика. Не всякого, только безопасного, пятой категории, под отходы фаст-удовольствий: флаконы бытовой химии, канистры, одноразовые пищевые контейнеры, их ныне тьма-тьмущая. Ни в малейшей степени не токсичны, лицензии не требуют, перед надзорными мурзилками светиться не надо, частная инициатива в чистом виде. Иначе говоря, согласно бритве Оккама, не приумножаю сущности сверх необходимости. Стучу только там, где открыто, потому все идет блицкригом! В старом-то коровнике обустраиваться трижды дешевле, нежели заново громоздить. Я олигархом не прикидываюсь, к рублевскому этносу не принадлежу, о своем финансовом тухасе заботиться не забываю. Но не мухлюю, «сорок и сорок — с вас рубль сорок» не для меня... Ну ладно, ребята уже заканчивают гору растаскивать, проезжайте, вот-вот следующая партия самосвалов подоспеет. При случае на заводик-то загляните, линию я закупил новейшую, можно было бы на пластиковую бутылку замахнуться, да ее не достанешь, она в переработке хороша, ее большие заводы подчистую гребут... Пока монтаж, я здесь безотлучно, столуюсь и ночую у Льва Толстого.

Матвей внимательно молчал, не без интереса слушая многословный спич, который непонятным чувством аукался в глубинах его сознания. Потом сухо распрощался и пошел к машине. Но, проезжая мимо «кубика», сам не зная почему, приветственно посигналил.

С фундаментом кедровского дома он разобрался быстро. Конечно же незачем его корчевать, на совесть был сработан предками, служил им надежно, нашему поколению верно послужит, да, пожалуй, и потомкам сгодится. Тем более теперь стены в два кирпича не кладут, в дело идут теплые пенобетонные блоки, а они куда легче. Облицовку — да, ее можно выложить в полкирпича, елкой. Но во-первых, она особого веса не даст, а во-вторых, под нее, если надобность, мостят в земле опорный бетонный слой. Давай, Дмитрий, обустраивайся на вековом фундаменте, он два этажа выдержит, а если рублем разживешься, то и три удержит.

Но во время обстоятельной экспертной процедуры и обеденного застолья не отпускало Матвея странное, непонятное чувство, возникшее после встречи на проселке. Оно шло как бы вторым планом: говорил о строительных заботах, но в душе копилось нетерпение — скорее бы завершить деловой визит, чтобы разобраться в обуявшей его неразберихе чувств. Пришлось обуздать внутренний зуд, не торопиться, за трапезой глубокомысленно порассуждать о политическом мироустройстве, сверяя часы с Дмитрием и Ульяной, без чего сейчас не обойтись. Но беседа не поглощала его полностью, в фоновом, как бы автономном слое мыслей шла своя работа, и в глубинах сознания замаячило: а что, собственно, мешает перед отъездом в Москву глянуть на бывший коровник? Захотелось даже выспросить Дмитрия о стройке здешнего заводика. Чуть было не заикнулся, но в мешанине чувств внезапно вспыхнула красная лампочка запрета: нет, не надо!

Этот же запретительный сигнал полыхнул в сознании, когда Матвей, обговорив с хозяевами скорые встречи, вырулил с Алешиного бугра, намереваясь разыскать старый коровник. То, что в просторечье называют внутренним голосом, опять строго продиктовало: «Нет, не надо!» И он напрямую пошел на проселок.

Оставшись один, получив возможность без помех думать о своем, слово за словом перебирал в памяти разговор с Розальевым. Нет, этот идейный утилизатор мусора с философскими повадками не так прост. Ясное дело, он ищет управленца на свой заводик и не скрывает этого, потому спросил, чем теперь занимается бывший председатель колхоза. И это непроизвольное «атлична!», когда услышал про госчиновника. Да, поначалу вроде бы отступился. Вроде бы... Но зачем принялся в подробностях вещать о переработке мусорного пластика? Зачем упомянул о безопасной пятой категории? О том, что коммуникации к бывшей ферме подведены? Зачем приглашал в гости?.. Неожиданно вспомнилась притча, услышанная от Вари, любительницы почитывать сборники мудрых мыслей. Некий устроенный в жизни человек начал донимать волшебника просьбами сделать его счастливым. Волшебник добавил ему того, этого, а тот все не унимается: почему не делаешь меня счастливым? И волшебник сказал: иди домой, зажги очаг и не думай о белом медведе, тогда и станешь счастливым. Ну, ясное дело, о белом медведе этот искатель счастья не думать уже не мог и навсегда потерял счастье. Вспомнив ту притчу, Матвей улыбнулся — очень уж в руку! Розальев тоже подбросил ему «белого медведя» — нечто такое, о чем он не думать уже не мог. Хитро! Похоже, этот философствующий бизнесмен средней руки неплохой душевед. Но при чем тут Лев Толстой?..

Всколыхнулось в душе нечто далекое, казалось, забытое, давно вычеркнутое из жизни. Вспомнился таежный Сухой Лог на берегу Оби, где он вырос, а потом командовал совхозом. Ну и времечко было! Всякоразное! С утра до ночи волчком крутился, ранний подъем не зависел от позднего отбоя. Вроде бы из всех щелей сквозило, а все равно тепло было. Зла не хватало на районных формалистов, которые при любом неплановом маневре по рукам били; он не брал под козырек, а потому в районе, да и в области его взяли на карандаш. А жизнь все равно была в радость! В радость, и всё! Не то что заунывная министерская тягомотина. Если бы не Варя, создавшая семейный уют, разве выдержал бы он двадцать лет бюрократической каторги? Нет, не по характеру ему чиновничья повинность, но что делать? Сколько сердечных разговоров с Варей было о том, чтобы уйти в свободное плавание, начать свое дело. Но какое? Где взять стартовый капитал? Влезть в кредитную петлю? Да и не пригоден он для бизнеса: слишком простодушен, доверчив... В общем, не соблазнились они призрачными надеждами, сошлись на том, что от судьбы не утаиться, голодную слюну не глотаем — ну и ладно. Что делать, так уж выпало Матвею, — э-эх твою степь! — до конца дней своих в лесу листья подметать, до пенсии тянуть министерскую лямку на тыловых должностях, душевные муки претерпевая. Жить в разладе с собой, пока не унесут с ринга.

С годами свыкся, замело песком барханы — и вдруг!..

На трассе не гнал, тащился в правом ряду за потрепанной фурой, опасаясь, что из-за дурацких тараканов в голове, из-за смуты в мыслях рассеян, за дорогой смотрит вполглаза. В голове крутились обрывки воспоминаний, болтовня Розальева, и домой он заявился сам не свой. Варя сразу учуяла непорядок, насторожившись по части размолвки с Дмитрием или Ульяной, но он успокоил, сослался на тяжелую дорогу в два конца за один день и, отказавшись от ужина, завалился спать в восемь вечера.

Конечно, заснуть не мог. Снова разговаривал сам с собой, снова, сменяя друг друга, наплывали то воспоминания о душегрейном прошлом, то тяжелые мысли о том, что он впустую тратит жизнь на нудную аппаратную службу, к которой душа не лежит. А годики-ходики тикают, заводная гиря все ниже к полу...

В десять встал, оделся, сказал Варе:

— Пойду пройдусь. Не лежится. Наверное, слишком устал...

За те годы, что он жил здесь, в квартале поднялись придомовые деревья, затенявшие фонарный свет, разлапистые кусты, цеплявшие одежду, начали подрезать. Обычно он прогуливался здесь с Варей, но сейчас ему требовалось одиночество — он обязан разобраться в душевной смуте, не дававшей покоя. Сцепив за спиной руки, медленно вышагивал по узким междомовым проездам, сторонясь редких машин. Такой эмоциональный стресс, такой непривычный беспорядок чувств с ним когда-то уже случался. Из жизненных далей возникли дни, когда он увидел безмужнюю соседку Варю, понял, что для него это единственный шанс создать семью, и маялся в смятении: что делать, как обозначиться на ее горизонте, да и нужно ли менять холостяцкий образ жизни?

Вспомнил те дни и словно по волшебству успокоился. Нет, разумеется, ничего не решил, даже не начал обдумывать, но стала ясна причина смятения, и беспорядок в чувствах сменился пониманием того, что с ним происходит. Ну, конечно! Снова последний шанс изменить образ жизни!

Он все-таки добрался до сути сутей, до глубины своих глубин.

Но в далекие годы случайного знакомства с Варей им владело чувство беспросветной безнадёги, и в растерянности он бросился за помощью к Кондрату Егоровичу, как учил отец, пал ему в ноги. А сегодня он знает, что надо делать, сегодня у него есть Варя, да он и не вправе решать жизненный вопрос в одиночку.

Резко развернулся, решительно зашагал домой.

Потребовал свежего крутого чая, угомонил встревоженную Варю, усадив ее за кухонный обеденный стол, и залпом, без пауз и запинок, все выпалил.

Конечно, она его поняла, вопрос-то был не просто больной, а воспаленный, Матвей тысячу раз жаловался на тяготы постылой кабинетной службы. Но у женщин свой склад ума, свое восприятие семейной жизни, женщины осторожнее мужчин, они не склонны рубить сплеча, поддавшись минутному настроению. Варя ласково взяла его руку, давая понять, что созвучна с ним, о чем-то поразмыслила, потом сказала:

— Но надо бы все-таки взглянуть на этот коровник-заводик. Что там?

— Зачем, Варя? Зачем? Песня совсем не о том. Я же не условия для работы ищу — образ жизни меняю. С чистого листа готов начать. И он, насколько я понял, не мухлюет, сам сказал. Это важно.

— Господи, нашел чему радоваться. Ну, не скажет же он тебе, что на самом-то деле он шахер-махер. Лучше о другом подумай: придется с заводской техникой разбираться, а в ней ты не силен.

— Варя, дорогая, во-первых, там автоматическая линия, там наладчики будут. Во-вторых, не так уж сложно в технологическом процессе разобраться. А главное... главное в том, что он меня управляющим берет, чтобы «гнать» производство, как раз это мне и по душе. Я ведь в совхозе не опоросами и надоями занимался, а именно гнал, обеспечивал жизнь хозяйства.

— «Берет»... Ты с ним о деле словом не обмолвился, а считаешь вопрос решенным.

Матвей задумался. Оно и вправду, с чего он взял, что Розальев возьмет его управляющим? Видимо, мечта о том, чтобы сменить кабинетную участь на работу в живой жизни, была так сильна, а случайный шанс столь внезапен и реален, что душой он уже был там, в Батурине. Но, поразмыслив немного, быстро пришел к выводу о разумности своих расчетов: никого лучше Розальеву не найти! И не только чтобы «гнать» бизнес. Госчиновник всегда со связями, а нетворкинг — так теперь в интернетах называют полезные знакомства — очень даже в цене. Потому и вцепился. Но при чем здесь Лев Толстой?.. Этот странный Толстой создавал путаницу, сбивал с мысли.

Снова, уже спокойно, изложил Варе свои резоны. На сей раз учел и жизненные перспективы: он снимет в Батурине жилье, домой будет приезжать на выходные — надо же, как кстати купили машину! — теперь это не проблема. Через несколько лет Дениска окончит школу, да и Варе недалеко до пенсии. А там, глядишь, наберем деньжат, купим домишко и обоснуемся в Батурине, как Дмитрий с Ульяной. Почему нет? Снова, как в молодости, сесть на землю — это же мечта. Сверчок за печью — боже, какие сладкие воспоминания!

Он чувствовал, что Варя тоже загорается новой перспективой жизни. Однако, в отличие от него, не размечталась, глупостями вроде запечного сверчка не увлечена, продолжает осторожничать.

— А как с оплатой? Пока ты вообще ничего не обговорил. Чтобы не получилось, как в детской сказочке. Может, помнишь: в одном тазу пустились по морю в грозу...

— Ну, меньше, чем у меня сейчас, он дать не может, это ясно. Причем сразу, уже на этапе раскрутки, из своих загашников. А когда пойдет производство, тут уж я сам о заработках позабочусь. На этот счет, думаю, не прогадаем... Понимаешь, я вижу, что этот Розальев человек не рисковый, затевает дело спокойное, надежное, на котором не озолотишься, однако и в трубу не вылетишь, завистников не навербуешь. К тому же с проблемой отходов мне по работе приходилось сталкиваться, соображаю, где в этом деле тонкие места. Так вот, Розальев сложности стороной обходит, с переработкой органики, где инспекция Роскачества лютует, не связывается.

Они сидели на кухне до полуночи. Сначала умозрительно, хотя и придирчиво, обсуждали разные аспекты возможной новой работы Матвея, потом въедливо прикидывали, как она отразится на распорядке семейной жизни, а напоследок даже слегка размечтались о чаемом завтрашнем дне, который неожиданно, словно по высшему велению, замаячил среди рутины буден.

Постановили: через неделю Матвею ехать в Батурино на переговоры. А завтра они вместе с Дениской отправятся на чаепитие в Староконюшенный. Без визы Кондрата Егоровича такую жизненную суматоху затевать нельзя...

Кондрат слушал их молча, а в душе бушевали эмоции: все сложилось много лучше, чем он мечтал. Как хотелось ему немедля, ни дня, ни часа не теряя, по-военному объявить семейный сбор, завтра же начав подготовку к широкому застолью, которое «официально» объединит клан Кедровых. Но хотя ему, как говорится, сто лет в обед, он, слава богу, не сдал, старческая слеза не наворачивается, в склонности к умилениям не замечен, характер по-прежнему твердый, выдержка завидная. Живет по заповеди Штирлица: не надо торопить события. Надо потерпеть, посмотреть, как у Матвея повернется дело в Батурине, тогда и трубить сбор.

Но на самом-то деле так разволновался, что после родственного визита пришлось снижать давление.


13

Неисповедимы пути Господни!

Жизнь полна встречами, по сути, из встреч она и состоит. Если вдуматься, душевный и умственный смысл бытия — это и есть общение с себе подобными. Разные они, эти встречи. Зачастую деловые, даже если к соседям за солью-спичками, — тоже ведь дело. Бывают дружеские, семейные, по месту жительства, с сотоварищами по службе-работе, по учебе. Бывают и мимоходные — в метро или в трамвае, в очереди, хотя теперь очередей не стало. Всех изводов общения не упомнишь. Но есть среди них встречи особого рода, примечательные нежданными судьбоносными последствиями.

Их называют случайными.

Случайная, негаданная встреча — всегда знак, всегда Промысел Божий. И когда говорят, что ничего случайного на белом свете не бывает, в этом суждении есть сермяжная правда; на вопрос, не была ли встреча предусмотрена высшими силами, однозначного ответа нет, ибо неисповедимость путей Господних обнаруживает себя не в миг общения, а много позже, порой совсем в иных обстоятельствах. Лишь начиная вспоминать, что предшествовало встрече, люди с удивлением, а то и трепетом обнаруживают странные события, которые ей сопутствовали. Скажем, по срокам той встречи вообще не должно было быть, но кто-то опоздал на поезд, и именно в тот день все случилось. Другой перепутал маршрут автобуса или пропустил свою остановку, оказавшись в незнакомом месте. Третьему не повезло с погодой, и он изменил свои планы. Таких вариантов немерено-несчитано, их припоминают лишь после случайной судьбоносной встречи. И поневоле задумываются, не ведет ли человеков по жизни невидимая рука Промысла?

Не раз об этом и братья Меланины, каждый по-своему, размышляли, потому что жизни свои не планировали, жили по текущим обстоятельствам, все само собой получалось — и удачи, и просчеты.

Так было и с поездкой на Ваганьково, дабы почтить память достославного Ферапонта Кирьяновича Меланина. После знакомства с Журбой, от которого и узнал о знатном надгробии, Терентий задумал поклониться великому, по его понятиям, земляку. Но Москву знал плохо, в названиях улиц-районов путался, к тому же в один день, без ночлега путешествие в столицу не осилить. И позвонил брату:

— Вот что, Арсений, надо нам побывать на Ваганьковом кладбище. Сказали мне, есть там захоронение Ферапонта Меланина, земляка нашего знаменитого. Памятник богатый. Ты в Москву часто мотаешься. Сроки подгадаем, сойдемся и навестим могилку. Номер в отеле закажешь на двоих, чтобы мне переночевать.

И попал в жуткую, матерную нервотрепку, чуть с резьбы не соскочил.

Арсений, ясное дело, согласился, про Ваганьково они сговорились быстро. Но когда начали сроки подгадывать, тут и началось. У него то одно, то другое: то суд, то расчет страховки, то осмотр места случая, то встреча со страховщиком — короче, то понос, то золотуха, то ладно, то пусть. В Москву либо всего на день летит, либо график деловых встреч неизвестен. То спиной повернется, то задом — вот и пойми его.

Терентий замучился дату согласовывать, не его профиль, в тайге искусству коммуникаций не учат. Готов был брата подальше послать, да куда дальше, если он оттуда? Кабы не мать, которая сердечно одобрила желание сыновей поклониться Ферапонту Кирьяновичу, бросил бы это дело. А вдобавок, покрутив проблему в голове, сообразил, что без Журбы могилу Ферапонта им не найти. Пришлось договариваться с Алексеем. И ох, до чего же сложным оказался треугольничек Батурино — Питер — Малаховка, ядрёно, однако. Но однажды, когда уже и не верилось, все сошлось, и они назначили встречу в три часа дня у метро «Новослободская», чтобы оттуда на такси рвануть к Ваганькову.

Терентий с утра побрился, приоделся по-городскому, уже начал собираться на автобус — но вдруг звонок: ночью в Малаховке случилась авария на теплотрассе, сын отлучиться не может, а без него Журба на кладбище не едет. Пытался уговорить, но он — ни в какую! Для него перенести поездку на завтра — раз плюнуть, он же не понимает сложностей меж недружными братьями, не знает, что Терентий из кожи вылез, горло надорвал, увещевая Арсения, у которого свои дела-заботы.

Но так или иначе, пусть на день позже, все же состыковались разногородцы у московского метро.

Но Терентий с Арсением договорились прибыть на полчаса раньше, отношения выяснить. Как положено, попеняли друг другу на бестолковость, потом Терентий, который не желал терять лидерство, стал объяснять:

— Мы с тобой жизнь через разные окуляры видим. Ты через призму смотришь, а я ее в лупу разглядываю. У тебя она искривляется, а мне такие подробности видны, какие тебе невдомек. Ты по новой профессии сиюминутным по горло занят, а я, в одиночестве по лесам шатаясь, умом в завтра заглядываю. Оттого и злой, что вижу то, чего тебе не видно. Мы с тобой не соприкасаемся, как реки и степь.

— Чего-чего?

— А того. Умный, а не схватываешь, что в России реки с юга на север или с севера на юг текут, по меридианам. А степи, они с запада к востоку тянутся. Ладно... Скажи-ка лучше, как жизнь.

— Ну, что сказать? Кручусь, каждодневно новости да новшества. Потому долго и не мог вырваться. А по-крупному без перемен.

Терентий еще не отошел от поучающего тона, сразу вцепился:

— У тебя дикция страдает, мне она уши трет. Я не понял — без перемен или бес перемен. Одна буковка, а смыслы противоположные. Так ты о чем? — Не ожидая ответа, снова перекинулся на житейское: — А ты, гляжу, слегка раздался, правда, не в плечах, а в талии. Лишнего возжираешь?

Арсений понял настроение старшего брата, но не стал пикироваться. Не тот сегодня день, чтобы собачиться. Приобнял за плечи:

— Ладно, Теря. Скажи лучше, что за люди, которых мы ждем.

Терентий едва успел объяснить, как появился Журба с сыном. И все пошло по накатанной.

Высокое массивное надгробие раба Божьего Ферапонта Кирьяновича Меланина, который, согласно выбитой на граните эпитафии, жил честно и достойно, братьев уважило до великого почтения. Несколько минут молча стояли они у могилы, осознавая свое родство с человеком, чье имя сохранено на века. На знаменитом кладбище! Да, документами кровные узы не подтверждены, но какое это имеет значение, если однофамильцы из одной деревни; наверняка пращуры общие.

Терентий, который считал себя затейщиком московской экспедиции и верховодил, пнул коленом калиточку в низкой чугунной ограде — с узором, кованая! — и она на удивление легко открылась — выходит, такой металл, петли не ржавеют. Вошел, провел пальцем по гладкой стороне надгробия:

— Гляди, сколько пыли, сто лет не обтирали... Если помыть, он засверкает.

— Надо бы сходить в контору, нанять уборщицу, — откликнулся Арсений.

— Это что же, четыре здоровенных мужика, и не можем справиться? Смотри, люди сами ладят.

Через могилу от Меланина девушка с ведром мыла надгробие, а рядом о чем-то переговаривались двое мужчин, пожилой и середовой, похоже отец и сын.

— Постой, постой... Да ведь я его знаю, это же наш, батуринский. — Быстро шагнул к ним, воскликнул: — Дмитрий, вот это встреча! Какими судьбами?

Середовой удивился, поручкался с Терентием.

— А у нас тут родственная могила. Ферапонт Кирьяныч Меланин. Великий человек прошлых веков.

Дмитрий подошел к надгробию, прочитал эпитафию:

— Надо же, мы каждый год точно в этот день, по традиции, прибираем наше, родственное, а ни разу этот знатный памятник не осмотрели. Отец, глянь!

Подошел пожилой, степенно представился:

— Кедров Кондрат Егорович.

— Дмитрий наш новый сосед в Батурине, — бросился объяснять Терентий ничего не понимавшим спутникам. — С Алешина бугра. Сколько ты лет у нас? С конца девяностых или раньше?.. — Повернулся к Кедрову. — Мы все по крови меланинские, пришли великого земляка почтить.

Впрочем, долго балаболить Терентий не стал, верховодство требовало действий, и он перешел к делу:

— Мы-то без оснастки прибыли, а у вас, гляжу, ведро есть. Может, мы его арендуем? — Кивнул в сторону девушки. — Где воды взять, она подскажет?

— О чем речь! — отозвался Дмитрий. — Алена, когда управишься... А у вас кто этим делом займется? — Посмотрел на Ферапонта. — Он?

Терентий, окончательно вошедший в роль коновода, воскликнул:

— А ты знаешь, как этого добра молодца зовут? Ферапонт! Правнучатый племянник, не иначе.

Но тут в разговор вступил Кедров:

— Вы все москвичи?

— Ни одного! Я из Батурина, он из Питера, а эти, отец с сыном, из Малаховки. Сто лет не могли кучей собраться, каждый в своих делах. Сговорились на вчера, а у этого, у Ферапонта, в Малаховке авария на теплосетях. Чудом сегодня удалось сгрудиться.

— Я у Дмитрия на Алешином бугре бывал, место не рядовое, обзорное. Вы рядом живете?

— Да ведь дом тоже у Меланиных куплен. В Батурине все Меланины. А вы, судя по могилке родственной, москвичи?

Кондрат не спеша начал излагать свою обскую родословную, а Дмитрий помахал рукой Алене: иди сюда. И когда подошла, сказал вполголоса:

— Покажи ему, — кивнул на Ферапонта, — где набрать воды. И ведро подари.

Когда они вернулись, Ферапонт сразу взялся за дело. Неугомонный Терентий, ехавший на восклицаниях, взбодрился:

— Смотри-ка, в резиновых перчатках! Шустрый малый, успел купить.

— С ведром подарили, — отмахнулся Ферапонт.

Вскоре Кедровы распрощались, со своей родственной могилой попрощались и отбыли. А Меланины еще долго дивились неожиданному подспорью. Но на выходе с кладбища возник практический вопрос: Терентий, как обычно, провел пробу отопления в доме, а система барахлит, надо купить нужную деталь. Где магазин сантехники?

И тут в разговор вмешался Ферапонт: что барахлит, какая нужна деталь? И, выслушав жалобы, вынес вердикт о бесполезности частичной починки:

— Судя по «симптомам» в кавычках, надо с вашей отопительной системой разбираться основательно. Возможно, придется ставить дополнительный бачок для воды. Очень грамотно вы летом пробную топку учинили, такие дефекты выявили, что зимой могли батареи заморозить.

А в ответ на растерянные охи-ахи Терентия предложил:

— Тут вот какое дело... В августе у меня отпуск. Могу к вам припожаловать да подремонтировать, это моя специальность. Но... тогда уж придется весь отпуск в Батурине провести. Примете?

Старший Журба так удивился, что тоже не обошелся без восклицания:

— Ты же в Анапу собирался! Вчера вечером, когда с аварии явился, заявку на бронь в отеле отправил.

Но Ферапонт стоял на своем:

— Отец, ты же помнишь Алешин бугор. Сам среднерусским красотам дивился. Вот я и передумал с Анапой, хочу в Батурине отдохнуть. Глядишь, Терентий в леса меня брать будет...


14

Тот воскресный день навсегда остался в памяти Алены.

Утром, наскоро перекусив, они с Трофимычем рванули к метро «Каширская», где их ждали Буцдарин, Карагач, а главное, Томулец на своей видавшей виды «копейке». Он-то и придумал эту эпопею: порознь собираем грибы, а потом каждый пишет рассказ — свою историю о грибной охоте; победитель получает бесплатное пиво — сколько выпьет.

Предварительные дебаты, само собой, шли в основном о сопутствующем пикнике на обочине — сугубо литературная тема, Стругацкие. Но Томулец выступил категорически против, ибо на трассах за рулем не злоупотреблял, и предложил другой вариант, тоже связанный со словесностью: подвал сетевой забегаловки «Му-му» на Старом Арбате, Тургенев.

А по пути к серпуховским лесам, которые Томулец величал светлыми и где он знал грибные места, еще один спорный вопрос зацепил Карагач: «Что значит “своя история”? Литература призвана, перекрывая шум времени, через художественные образы отражать эпоху, ее святая задача — правдоискательство». Но его быстро заткнули, напомнив слова одного из нынешних писательских то ли столпов, то ли авторитетов Варламова: «Нужна красивая, хорошая история, и всё».

Впрочем, за полтора часа безостановочного трёпа наговорено было много и других непреложных истин, будораживших литературную тусовку. В четыре голоса, включая шофера, поименно крыли новых литературных бонз, служащих лакеями — нет, не при власти, а лакеями финансово сильных мира сего, о коих еще Маркс писал. Костерили обилие филологических романов, этих книг о книгах, которые проворно выстукивают на клавах, отрывая задницу от стула только для того, чтобы получить очередную премию. В этой связи энциклопедист Буцдарин, нафаршированный цитатами и немыслимым числом всевозможных сведений, вспомнил признание такого литературного воротилы, как Басинский: «Я смеюсь над вдохновением. В прозе оно не нужно, это работа». Трофимыч, как обычно, страдал за актуальную литературу, утверждая, что вся остальная не вызывает раздумий, не будит чувств, а в лучшем случае только впечатляет, и печалился об отсутствии писательского интереса к реальности:

— Это же воистину бич современной словесности!

Но с особой страстью гневались на власть, которая отвернулась от литературы, отдав ее на растерзание внутренним литэмигрантам, погромщикам русской истории, а также певцам гениталий, пишущим не об отношениях, а сношениях персонажей, и авторам, охочим до некрофилии и гадких физиологических подробностей. И вообще, ныне преуспевают только литмастера на все руки, а власть на сей счет либо мычит что-то невнятное, либо вообще молчит.

По этому поводу Буцдарин одарил общество, набившееся в тесную «копейку», знаменательными сведениями:

— Представляете, хоронили великого Леонида Леонова, и из государственных мужей никто на прощание не прибыл! Соболезнований не было... Это же приговор властям предержащим! Презрение потомков себе гарантировали... Больной генсек ЦК КПСС Черненко, и тот счел нужным выступить на пленуме СП, когда было пятидесятилетие.

— Господи, нашел кого поминать!

— Да не в нем дело, речь о внимании власти к писателям, к литературе! Каким тиражом был издан первый том Собрания сочинений Некрасова? Триста тыщ! А последний, после перестройки? Ты-ся-ча. Одна тысяча! Ну о чем говорить?

За спорами-разговорами время пролетело незаметно, что и подметил Карагач, когда проезжали мимо таблички «Мячково», деревни, которую Томулец объявил целью путешествия. Буцдарин откликнулся и на сей раз, похвалив Карагача за хорошее знание литературных банальностей.

Проехав еще с километр в сторону Серпухова, припарковались на обочине, вытащили из багажника грибные корзины — всех поразила причудливо-изысканная корзина Карагача — и договорились: разбегаемся в разные стороны, собираемся через три, максимум четыре часа. Адью!

Лес и верно оказался чудесным: березняки, осинники, иногда клены, изредка дубы. А уж какой пышный подлесок! Орешник, боярышник, порой заросли дикой малины... Томулец не сочинил — грибные места! Алена с Трофимычем никогда по лесам не шастали, в первый миг растерялись, но быстро обзавелись корявыми палками, чтобы ловчее шуровать в траве, и с радостными воплями срезали подосиновики. А уж когда напали на полянку лисичек, восторгам не было предела.

Но кто по лесам бродил знает, что гриб коварен. Он то вправо потянет, то влево, то впереди замаячит, то назад позовет — иначе говоря, блуждать заставляет. А блуждания в чужом лесу рискованны, опушку не сразу сыщешь, да и та ли это опушка, откуда в чащу вошел? Поначалу-то они прислушивались к шуму дороги, но в ажиотаже грибной удачи обо всем позабыли и очухались лишь тогда, когда устали и принялись выглядывать местечко для отдыха.

Первой спохватилась Алена:

— И в какую сторону нам теперь идти?

Трофимыч весело вскудрявил шевелюру, огляделся:

— Мы откуда сюда пришли? Оттуда? — показал рукой непонятно в какую сторону. — Значит... Значит...

Алена поразилась тому, как изменилось его лицо: резко, вдруг. Не только в том дело, что он побледнел, — она никогда не видела, чтобы люди бледнели мгновенно, — но расширились глаза, дрогнули губы, приоткрылся рот. Мелькнула странная мысль: «Вот оно, живое воплощение испуга!» А Трофимыч, не скрывая растерянности, залепетал:

— Алена, я не знаю, куда идти, это не шутки, мы заблудились... Тут можно плутать до ночи... Не смертельно, это Подмосковье, нас найдут, но ночевать в лесу...

— Ну мы же не будем стоять на месте. Давай искать, надо услышать шум дороги.

Он обреченно кивнул, жестом пропустил Алену вперед, взял у нее корзину, давая понять, что пойдет следом, и промямлил о готовности поступить в ее полное распоряжение.

Между тем дело и вправду завязывалось нешуточное. Про грибы Алена сразу забыла, смотрела не под ноги, а вперед, пытаясь запомнить приметные деревья: тысячу раз читала в книгах, начиная с детских, что заблудшие в лесу почему-то ходят по кругу и надо избежать этой напасти. Пройдя метров сто в одном направлении, резко сворачивала и снова чутко слушала лесную тишину — слава богу, ветра не было, — не слышен ли звук мотора.

Полчаса безрезультатно и, возможно, все-таки кругами блуждали они по бесконечному лесу. Трофимыч словно в рот воды набрал, потом объяснял, что не хотел отвлекать ее от поисков выхода из тупиковой ситуации. Но усталость брала свое, Алена поняла, что надо отдохнуть и пораскинуть умом, что делать дальше. Увидела невдалеке прямую высокую липу, неизвестно как попавшую в это разнолесье, подошла и плюхнулась у ее подножия.

Трофимыч присел рядом, начал бубнить, что, если они выберутся отсюда, надо поднапрячься и купить сотовый телефон. А Алена, закрыв глаза, прикидывала, не двинуться ли напрямую. Рано или поздно куда-нибудь да выйдем.

Поднялась и снова пошла сама не зная куда.

Поблуждав еще минут десять, опять увидела ту мощную липу и окончательно уразумела, что они ходят по кругу. Это была катастрофа, чуть слезы не навернулись. В отчаянии подошла к дереву, чтобы снова отдохнуть, и с удивлением поняла, что они сидели не здесь.

Это была не та липа!

У сильных натур — а Алена из Кедровых, дед Герой! — в роковые минуты случаются внезапные озарения; без раздумий и анализа, в мимолетный миг умеют они найти ответы на угрозы тяжких обстоятельств. Позднее Алена много раз пытала себя, как ей удалось вдруг — да-да, вдруг! — разгадать тайну тех могучих лип, и не могла понять, как это случилось. По наитию? Нет, интуиция здесь ни при чем; наверное, где-то в глубинах мозга хранилось когда-то читанное, и в пиковый момент память мгновенно выдала самое нужное. Но так или иначе, а тогда, в лесу, она сразу поняла, что надо делать.

Обернувшись, искала взглядом ту, первую липу — и нашла! Затем мысленно проложила прямую между двумя лесными гигантами и по этой прямой решительно устремилась вперед. Сердце колотилось и от вспыхнувшей надежды, и от страха ошибки. Идя напролом, руками раздвигала ветви молодого орешника, чтобы не сбиться со спасительного курса. И — о Господи! — шагов через пятьдесят, а может быть, сто — Алена не считала — она углядела среди светлой листвы темный толстый ствол еще одной высоченной липы.

А сразу за ней открылись взгляду кирпичные развалины.

К этой разрушенной временем старой барской усадьбе и вели остатки липовой аллеи вековой давности.

Обошли вокруг развалин и оказались... на деревенской улице. В ближайшем огороде копошилась женщина, и воспрянувший духом Трофимыч спросил через штакетный забор:

— Скажите, как пройти к шоссейной дороге?

— Идите прямо, на другом конце деревни к ней и выйдете, — махнула она рукой.

— А деревня как зовется?

— Мячково.

Стало ясно: в лесу они сделали большой крюк и вышли к задам Мячкова, которые когда-то, до прокладки асфальтовой шоссейки, были фасадом, — туда и вела липовая аллея, давно утонувшая в глухом лесу.

Через пять минут быстрого шага уперлись в трассу. А спустя десять минут бега легкой трусцой увидели на обочине «копейку», вокруг которой топтались Томулец, Буцдарин и Карагач.

Обратная дорога началась шумно, грибники хвастались трофеями. Но всех перекрыл восторженный голос Трофимыча, который в лирическом угаре эмоционально повествовал, как они с Аленой заблудились, как увидели старую липу и гениально сообразили, что это остатки традиционной липовой аллеи, которая сто или двести лет назад вела к старинной барской усадьбе.

— Он уже написал свою историю, — флегматично заметил Буцдарин.

— Выдумал от начала до конца, — уточнил Карагач.

— Зато какая фантазия! — воскликнул Томулец.

Но Трофимыч был в ударе. Смакуя, как блистательно они с Аленой разгадали тайну огромной вековой липы, росшей среди малорослого орешника, он творчески развил мысль о деревьях-великанах, которые возвышались над рядовым лесом, указывая путь. И под эндшпиль горячего монолога воскликнул:

— Ну как вы не понимаете! Это же символы! Пушкин... Достоевский... Шолохов... Леонов... Вот они, гиганты русской литературы, высящиеся над безбрежьем нашей словесности, указующие путь нам, их потомкам!

На подъезде к Москве заиграл «Катюшу» сотовый телефон Томульца. Судя по его возбужденным репликам, звонок был неожиданным и приятным.

— Какими судьбами? Ты в Москве?.. Неужели? Да ну-у? Вот это да! Поздравляю. Слушай, мы хорошей компашкой сейчас завалимся в «Му-му» на Старом Арбате, подваливай к нам... Напротив театра Вахтангова. Метро? Можно с «Арбатской», можно со «Смоленской»... До встречи. — Распрощавшись, объяснил: — Это Миша Сергейцев из Мурманска, отличный парень и критик неплохой. Знаете, почему в Москве? Завтра летит во Владивосток, представляете? У него мохнатая рука в статусной обойме, вот ему и подбросили командировку с билетами за мульён. Мечта! Он их нахваливает, книгу про них издал. Вернее, так: он писал, а уж издать-то... Сами понимаете. Там, братцы, все схвачено. Улицкая говорит: «Лена Шубина». «Лена»! А эта Шубина в издательствах главная воротила.

В «Му-му» официантов нет, самообслуживание, каждый берет по своему карману. Но решили не выпендриваться, однако и не мелочиться: что взял Томулец, тем и остальные загрузились, обязательно с фирменным стаканчиком фруктовой воды. И с подносами спустились по крутой лесенке в подвал. А там — садись за любой стол, полумрак, уютно.

Первым делом опрокинули по фруктовой, опорожнив стаканчики, и Карагач извлек из плечевой сумки крепкое, извинившись, что оно по обстоятельствам места и времени не запотевшее. Разлив всем, кроме Алены, которая отказалась, спрятал бутылку, чтобы на дружескую компанию не настучали уборщики посуды, коих здесь обзывают клиринг менеджерами, по поводу чего мастера русского слова вдоволь поплевались в адрес хозяев забегаловки.

— Ну что, за наш кустарный промысел? — провозгласил Томулец. — Хорошо сидим.

— За мыслящее сословие, — уточнил Карагач.

— За тяготы сочинительства, — выпив, крякнул Трофимыч.

Изголодавшаяся компания уткнулась в тарелки, и чувствовалось, что каждый готовится «выступить» то ли со своей душевной болью по поводу нынешнего литературного безвременья, то ли с мистическим прозрением относительно будущего русской литературы. Алена, не впервые принимавшая участие в таких дружеских трапезах, неплохо знала их тематическое меню и всегда с удовольствием слушала заливистый писательский трёп непризнанных гениев об изъянах текущей духовной жизни. Солировать, как обычно, предстояло Буцдарину.

Однако на сей раз сценарий оказался иным. К прениям компания приступить не успела: по лестнице в подвал спустился молодой человек в коричневом твидовом пиджаке, поджарый, выше среднего роста, с короткой стрижкой и волевой фактурой лица.

— О-о! Миша! — радостно вскричал Томулец. — Ребята, прошу любить и жаловать. — С паузой между именем и фамилией, повысив голос и растягивая слог, объявил так, словно представлял шоумена на сцене или боксера на ринге: — Ми-и-хаил Сергей-й-йцев, Мурманск!.. Миша, поднимайся к раздаче, набирай поднос, мы ждем с нетерпением... Обязательно возьми стаканчик фруктовой.

Пока ждали, снова напомнил, что Миша — восходящая звезда литкритики, которую, судя по невиданной для провинциала, да и для нас с вами, командировке на Дальний Восток, литературные вожди, о коих он пишет, начинают пестовать всерьез, многообещающе. А потому он, возможно, знает то, что нам неведомо, и послушать его полезно.

Сергейцев спустился с подносом более полновесным, нежели у аборигенов «Му-му», а вдобавок с вазочкой фруктовой нарезки персонально для Алены. Едва распробовав закуску, начал вещать:

— Честно говоря, страшно рад, что вы меня сюда затащили. В Москве бываю не так уж редко, но времени в обрез, деловых встреч выше крыши. В Мурманске-то сонное царство, я с местной организацией СПР не контактирую, пустое место, кстати, у них и в центре так же пусто. Чего с них взять, ищут завтра во вчера. Но в столице, помимо них, литературная жизнь бьет ключом, столько ярких имен, что едва успеваю отслеживать их книги.

— А нас не покидает ощущение, что литературное поле сейчас лежит под паром, — возразил Буцдарин. — В каком смысле? Да в прямом. Под паром поле отдыхает, готовится к богатому урожаю в будущем. В будущем!

Но Сергейцев стоял на своем:

— Нет, ребята, не под паром, а под парами. Сейчас новые таланты раскочегариваются, не чета прежним, с советскими корнями, которым пора уходить в осень. И уже не поросль, уже зрелые мастера, в девяностых перехватившие первенство у бывших, ныне вымирающих мастодонтов. Я вчера оформлял двухнедельную командировку во Владивосток, общался кое с кем и в очередной раз убедился, что наша литература в надежных руках. Нет, не перевелись писаки русские — Пушкин, Пушкин это сказал, не я.

— Литературная мафия тоже новая нарождается, на пару с чиновниками, — вздохнул Карагач. — Теперь эта публика во всех премиях журит.

И тут веско выступил Трофимыч. Алена знала, что это его любимая тема, которую он почерпнул в разговоре с Кондратом Егорычем. Но сегодня, против обыкновения, он не ссылался на человека, дружившего с Марковым, а говорил от себя. В его устах смена писательских поколений выглядела красиво, и он подцепил Сергейцева, посетовав, что зрелые мастера, о коих он глаголет, — просто шустрые ребята, первыми схватившие тапки после поминок по советской литературе. А талантливые они али способные, а может, и бездари, то бишь примитивные генераторы случайных слов, — сие пока неведомо. Пока ничего стоящего от них не дождались, да и вообще, им, видимо, нечего сказать миру, пережевывают историю да кропают биографии великих либо фэнтези. Козьма Прутков писал, что человек неспроста раздвоен снизу, а не сверху. Но про тех, кто в тапках, этого не скажешь, они с двоедумием.

Спич был мощным, и все умолкли, а Сергейцев принялся догонять компанию по части опустошения тарелок.

Тобулец сменил тему:

— Да-а, процесс творчества дело божественное, это как алтарь, с которого возносят проповеди. А сегодня святое дело превратили в средство заработка.

— Здрасьте, забор покрасьте! — возразил Карагач. — Какого заработка? Где он, заработок?

— Теперь уж нет того беспечального писательского существования, как в советские годы, — согласился Сергейцев.

И тут блеснул своими познаниями энциклопедист Буцдарин:

— Ну, насчет нищенского существования есть различные толкования. Смотря о ком речь. Известно, великий либерал Чубайс жгуче ненавидит Достоевского. А кого он привечает? Пермский Иванов — любимый писатель Чубайса. Тот самый, который заявил: «Жизнь в Европе куда нравственнее, чем в России. Нам бы их проблемы». Выводы делайте сами... Могу еще фактиков подбросить. Когда Путин впервые баллотировался в президенты, с кем из писателей он общался? Не помните? А я напомню: провел предвыборную встречу в ПЕН-клубе. Выводы тоже делайте сами. Так что, Миша, кое у кого беспечальность и сегодня в наличии.

— Я вам умный вещь скажу, — проскрипел Карагач. — Теперь все чем-то недовольны. Одному на хлеб не хватает, другой не того цвета авто купил. Есть билет на балет, на трамвай билета нет.

Буцдарин был в своем репертуаре:

— Умом Россию не понять... А я бы Тютчева поправил. Чужим умом Россию не понять, это они в наши ворота не въезжают, а нашим-то с вами умишкам все ясненько. И горе-то наше не от своего, а от чужого ума.

Затем разговор перекинулся на привычные темы. Снова судачили о реализме, авангарде, постмодернизме и таких глупостях, изобретенных специально для защиты диссертаций, как метамодернизм, о сатире на стенах сортиров. Пустословили по поводу нынешнего триумфа юрких посредственностей — писучая публика! — не понимающих сложностей современного мира. Ругали свору блогеров, коверкающих язык. Крыли кого-то из процветающих, кто устроил в своем опусе парад уродов: «Не литература, а пособие по психопатологии». Другого, который «болт с левой насечкой» и безумно бездумно, но упорото тащит в прозе про унылую пьянь. А еще какого-то бизнесмена от литературы, «севшего» на Рублевку-клубничку. И вообще, президент у нас по образованию юрист, и жизнь устроена по праву, а надо по правде. Азохен вей, и танки наши быстры!

Сергейцев, который понял, что «тут не здесь», ребята зубастые, сбавил тон и, «честно говоря», согласился, что ныне действительно много поточного чтива, а среди писателей немало мелкодушных мнимостей, которые едут на коротких мыслях, считая, что усердие все превозмогает. Нам, литературознатцам, это известно. Однако есть, есть все же в статусном слое настоящие мастера, а одного из них, именитого кумира читающей публики, можно аж самому Шолохову уподобить. Так и сказал, вернее, по мнению Алены, сказанул.

Но тут снова влез Буцдарин:

— А ну-ка, кто в двухтысячном получил Букеровскую премию?

Разумеется, никто не помнил ни про двухтысячный, ни про следующие года. Кому дали «Большую книгу» в прошлом премиальном сезоне, только это и памятно.

— Выводы делайте сами, — пел свою арию Буцдарин. И, обращаясь к Сергейцеву, с патетикой произнес: — В вашем статусном слое дельцов полно, деятелей не видно! Они не на своем месте. Единственный, кто уж точно на своем месте, — эпохальный стихотворец Улюкаев.

Но Томулец, видимо, имел виды на Сергейцева и между делом попросил его прочитать отрывок из своей повести, опубликованный в «ЛГ». Тот лениво, уклончиво отмахнулся:

— Ладно, гляну...

Непривычно долго помалкивавший Трофимыч вдруг встрепенулся, поднял очередной стаканчик из-под фруктовой, воскликнул:

— Друзья! Мы не вправе забывать, что мир ждет русское слово! Настает время и бремя смыслов!

После такого громкого провозглашения говорить было уже не о чем. Начали собираться...

Утром Трофимыч ускакал по делам, а Алена неторопливо собрала вещи — они уместились в большую сумку — и отправилась на Мичуринский проспект, домой. Оставила на столе записку: «Остаемся в друзьях, живем порознь».

Окончание следует.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0    
Мы используем Cookie, чтобы сайт работал правильно. Продолжая использовать сайт, вы соглашаетесь с Политикой использования файлов cookie.
ОК