Житие капитана Тушина
Леонид Васильевич Беловинский родился в 1942 году в г. Шадринске Курганской области. В 1968 году окончил исторический факультет MГУ, а затем аспирантуру при нем.
Доктор исторических наук, профессор, один из инициаторов и создателей подготовки специалистов по музейному делу. Специалист по истории русской материальной культуры и истории русской повседневности.
Автор более двух десятков книг, в том числе словарей по истории русской повседневности.
Преподавал в ряде отечественных и зарубежных вузов. В настоящее время работает на кафедре музейного дела Академии переподготовки работников культуры.
От автора
История создания этой повести необычна. В конце 70-x — начале 80-х годов я подвизался в секции исторической прозы при Центральном доме литераторов в качестве консультанта; почетным председателем y нас был славный в тy пору автор романа-эссе «Память» Владимир Чивилихин, a фактически руководил секцией мой коллега по кафедре истории Московского государственного института культуры профессор Вадим Каргалов. Как и всякий молодой историк, я возмущался огромным количеством исторических ошибок и смешных ляпсусов в книгах исторических писателей, в том числе и посещавших секцию (позже я понял, что ошибки так же неизбежны, как смерть, и стал относиться к ним снисходительно). И допек я своих коллег по секции до того, что они заявили: «Критиковать каждый горазд. Ты вот попробуй сам напиши что-нибудь». Я и попробовал. Те, кто познакомился тогда c повестью, ее в целом одобрили. Однако поскольку я писал ее на спор и беллетристом себя не считал, то и публиковать не пытался, так что повесть пролежала в папке лет 30 c гаком. Но вот недавно друзья, помнившие о повести, стали приставать, чтобы я опубликовал ее в связи с юбилеем Отечественной войны 1812 года. Что из этого получилось — судить читателю.
Его зарыли в шар земной…
А.Межиров
Было время, когда я из всей «Войны и мира» читал только «войну». Шло первое послевоенное десятилетие в маленьком северном деревянном городке. Книг было мало, поэтому скучно изданный затрепанный том романа перечитывался не раз. С тех пор маленький офицер с трубочкой, спокойно прохаживавшийся между пушек под огнем, а затем так позорно, так жалко трепетавший перед Багратионом, стал близким. И так обидно было, когда Багратион накричал на Тушина… Ну зачем он, ведь это так несправедливо! И фигура малопонятного и даже малосимпатичного князя Андрея, вступившегося за Тушина, становилась ближе, и благодарность проникала в мое сердце так же, как в сердце Тушина. У меня был только один том, бог весть как попавший в дом. Так хотелось узнать, получил ли Тушин награду за свой подвиг!
Потом узнал. Нет, не получил. Получали награды те, кто околачивался в штабах, на виду у начальства. А те, кто кровью своей удобрил пышную ниву войны, остались незамеченными, безымянными.
А еще позже я узнал, что Толстой собирался еще и еще показывать Тушина на дорогах войны: при Аустерлице командиром той батареи, выручать которую впереди батальона шел князь Андрей; в госпитале, куда Николай Ростов приезжает навестить Денисова; в Смоленске и в Богучаровке у Болконских, где Тушин показан одноруким красненским городничим. Беседа с капитаном Тушиным, по мысли Толстого, должна была повлиять на князя Андрея, заставить его изменить свой взгляд на роль солдата в войне. Но все это или не было написано, или оказалось вычеркнуто. А жаль. Всегда ведь жаль расставаться на полпути с человеком, вызвавшим теплую симпатию. Откуда он, куда он ушел, капитан Тушин? Выжил ли? Получил ли наконец давно заслуженную награду?
Маленькой яркой искоркой промелькнул капитан Тушин на страницах романа. Как падучая звезда, чиркнувшая по небосклону. Но маленькая искра, высеченная ударом стали по кремню, воспламеняла запальную трубку орудия, и, страшно прозвенев медью, несло оно ужас в сердца врагов, заставляя их пригибать головы и пятиться.
Маленький незаметный солдат. Но именно незаметные солдаты, терпеливо месившие грязь военных дорог, мокнувшие и стывшие на позициях, делали свое маленькое дело — великое дело войны.
Я не собираюсь дописывать «Войну и мир». Она написана раз и навсегда. Я только по-прежнему хочу все узнать о капитане Тушине.
Он родился серым мартовским утром посреди России, под ее светлым небом.
Рождение нашего героя не было отмечено каким-либо знамением. Он родился так, как рождались миллионы маленьких незаметных людей.
В комнатке с низким потолком, упиравшейся подслеповатыми окнами в осевшие сугробы, на огромной деревянной кровати лежала роженица, укрытая стеганым одеялом. Роды были тяжелыми: это был ее первенец, — и бледность еще покрывала ее лоснящееся от испарины лицо. Воспаленные серые глаза ее неотрывно следили за соседкой, помогавшей при родах, а теперь носившей спеленутого младенца по комнате и агукавшей ему: «А-гу, а-гу, а-гунюшки… Вот мы какие славненькие, да вот мы какие расчудесненькие… А-гу, а-гунюшки… Тимофей Степанович, а ведь, право слово, сынок в точности в вас вышел… Вот какие мы курносенькие…». Младенец отвечал слабым попискиванием, а из угла комнаты так же неотрывно следил за повитухой отец — отставной коллежский регистратор и помещик Тимофей Степанович Тушин.
Тимофей Степанович был мелкопоместный дворянин, владелец двенадцати душ крепостных. Но среди своих ближайших соседей он считался — богатеньким…
Если бы наш герой, только что раскрывший глаза на мир, мог осмысленно наблюдать его, вот что увидел бы он.
Довольно большое село расползлось по косогорам, меж которыми по ветлам и торчавшим из снега кустам краснотала угадывалась извилистая речушка. Крестьянские избы и хлева лепились кучками, а посреди каждой кучки стоял дом, вернее, такая же изба, но побольше, крытая тесом. Амбарчики стояли поодаль от изб, баньки сбегали к речке. Тропинки прихотливо изгибались среди осевших сугробов. Вороны перелетали между кучами мусора. Орали одуревшие от весеннего воздуха петухи, кое-где мычали коровы, догладывавшие последние остатки сена. Все отдавало нищетой: собаки с поджатыми хвостами, боком трусившие в поисках случайной добычи, мужики и бабы в серых зипунах и растоптанных лаптях, бредущие по своим делам, покосившиеся плетни. Даже некогда выбеленная церковь была облупленной, серой.
Таких сел много было на Руси.
Дом Тушиных никак не был похож на родовое дворянское гнездо. Это была обычная крестьянская изба, только побольше, на три связи. Восемь окон, хотя и небольших, но с почти целыми стеклами, смотрели по фасаду. Дом, конечно, был старенек — ставил его еще дед Тимофея Степановича. Нижние венцы уже подгнили, так что стены довольно сильно покосились; даже двери приходилось отворять с усилием. Надо бы подвести новые венцы, да вот беда — принадлежал Тимофею Степановичу дрянненький дровяной лесишко, где добрую лесину мудрено было сыскать. Было чем печи дедовские топить, и то ладно.
Тесовая кровля тяжко просела над средней связью, поросла мохом, и в этот денек он один ярко зеленел, напитавшись влагой.
В одной клети жили баре, ютясь в трех комнатушках: сам Тимофей Степанович, супруга его и рябая старая дева — безмужняя сестра Тимофея Степановича. В средней клети были сени с дверями на все четыре стороны, кухня и чуланы для припаса. В третьей связи, совсем крохотной, была людская, где обитали две старухи да здоровая разбитная девка Прасковья. Она одна была за все в ответе: и убрать, и помыть, и сготовить, и холста наткать. Старухи уже еле двигались, и Тимофей Степанович держал их более из жалости, по христианству. Только и пользы, что за гребнем либо за прялкой сидят.
На подворье стояли четыре избенки крепостных, амбары, хлева, гумно, погреб — все под рукой, все на глазах. Тимофей Степанович был смотрок, все видел: кто куда идет, что несет, чем занимается, как работы исполняет. Спуску не давал, то и дело покрикивал, но ненужными, глупыми затеями мужикам не докучал.
Крестьяне Тушина были на барщине: оброка в тех местах не с чего было платить. Нельзя сказать, чтобы и барщина у Тимофея Степановича была тяжела: земли было маловато, не на чем было обременять пахарей. Поэтому все крепостные были на положении дворовых: каждый клочок земли пустил рачительный хозяин под барскую запашку, мужикам же выдавалась месячина, не большая, но и не маленькая. И натурой кое-что собирал барин: и грибы-ягоды, и яйца, и пеньку с усадебных конопляников. В общем, по-отечески содержал мужичков, праздностью не развращая. Тем и кормился, что собирал с них да со своего обширного огорода. Денег в семью шло мало: что оставалось после внесения подушных, Тимофей Степанович старательно прятал в старинную укладку, ключ от которой носил на шее, рядом с тельным крестом. И в бане не снимал его, осторожен был.
Фамилия Тушиных была старинной. Будто бы выбежал при великом государе Иване Васильевиче из Казани татарский мурза, столь толстый, что получил прозвище — Туша. С тех пор и пошли Тушины. Так ли было, или не так, — трудно сказать. Занятый повседневными хлопотами, Тимофей Степанович не имел охоты вникать в свою генеалогию, да и не мог: и вся его многочисленная родня, и все соседи были такими же мелкопоместными, едва умевшими читать, но никогда этим пустым бездельем не занимавшимися. Тимофей Степанович в селе был один из немногих, обладавших классным чином. Хотя и невелик класс четырнадцатый, недаром его звали «не бей меня в морду», но все же чин. Тимофей Степанович редко вспоминал о нем, разве ежели затевалась свара с соседями из-за пропавшей курицы или потравленного свиньями огорода. Тогда гордо говорил он: «Я государыне моей служил, чин на себе имею…».
Ходил он в нанковом халате и в довольно порыжелых сапогах, к которым домашний сапожник Ермил, он же огородник, он же плотник, он же кучер, время от времени подбрасывал подметки. На голове у отставного коллежского регистратора круглосуточно красовался колпак, засаленный едва ли не более халата. Только в церковь надевал Тимофей Степанович потертый синий кафтан с некогда малиновыми обшлагами и лацканами, да ветхую треугольную шляпу с обтрепавшейся обшивкой по полям — гордые знаки его былого чиновного величия.
Тимофей Степанович был большой грамотей. Недаром же он прошел долгие годы службы копиистом, подканцеляристом, канцеляристом и достиг высокой должности актуариуса в N-ском губернском правлении. Какой губернии, спросите вы? Да не все ли равно, в какой? В одной из губерний он был просто одним из Тимофеев Степановичей.
А губернское правление — это такое место, где… Ну, в общем, у воды быть, да не замочиться трудно. К тому же жалованье Тимофею Степановичу поступало мизерное: неспроста некогда светлейший князь Александр Данилович Меншиков предлагал жалованья младшим чиновникам не производить, дабы пользовались они акциденциями, доброхотными даяниями просителей, отчего дела должны были обращаться быстро. Тимофей Степанович, разумеется, об этом не знал, да и о самом канувшем в вечность светлейшем не слыхивал, но каким-то инстинктом угадал мудрую мысль государственного мужа и следовал ей неукоснительно. И таки замочился Тимофей Степанович у денежных дел. Как уж там было — дело прошлое. Но пришлось Тимофею Степановичу выйти в отставку без прошения. Известно, кто помногу хапает, тому все с рук сходит, а кто полтинниками обходится, за тем начальствующие лица во все глаза глядят, дабы по чину брал. И вернулся будущий отец нашего героя на старое пепелище.
Тимофей Степанович частенько почитывал Псалтырь старой печати. В церкви же, стоя у клироса, подтягивал он дребезжащим баритоном хору певчих, весьма авантажно оживляя его.
Да что мы все о Тимофее Степановиче да о Тимофее Степановиче… Вернемся к нашему герою.
А он был благополучно окрещен, получив имя Василия в честь прадеда, успел подрасти, так что в одной рубашонке и холстинных порточках бегал уже своими ножками. Вон, побежал к речке, босоногий пострел, светлоголовый, сероглазый.
Справедливость требует, чтобы сказали мы несколько слов и о матери нашего героя. Конечно, имя ему дал отец. Но жизнь дала мать. И в смертный час свой, когда маялся он на лазаретной койке, ее он все звал неслышным уже голосом…
А впрочем, трудно описать Марью Тихоновну Тушину. Она была матерью, и этим все сказано. Добрая, терпеливая, заботливая. Небольшого роста, с русыми волосами, убранными под чепец, в кацавейке, грубых башмаках, день-деньской суетившаяся по хозяйству, она глаз не сводила со своего единственного, своего ненаглядного Васеньки. Кровинушка родная, он один был ей утешением в этой юдоли скорби, среди бедности, со строгим и довольно-таки ворчливым мужем. И всю жизнь свою она отдавала своему Васеньке.
А он рос, как все дети мелкопоместных, мало чем отличаясь от крестьянских детишек: бегал босиком, плескался в мелководной речушке, добывая раков из-под коряг, лазил на ветлы, весной ходил сосать отдававшие медом пушистые желтые барашки верб, летом бегал в недальний лес по грибы-ягоды, зимами катался на ледянке с невысоких бугров. Только и разницы было с крестьянскими мальчишками, что те с детства должны были работать: зыбку качать, гусей пасти, за телятами присматривать, ковылять по комковатой пашне, подергивая под уздцы лошадь, влекущую борону или соху.
Как минуло Васе шесть годков, отстояв молебен Науму-грамотнику, дабы дитя на ум наставил, засадил его отец все за ту же затрепанную Псалтырь.
Васе учение давалось туго. Но преодолел Вася все: и кафизмы, и песни, и псалмы изобразительные. И началось новое мучение — письмо. Гусиное перо плохо держалось в руках, разведенная на квасе сажа расплывалась на бумаге. Однако и эту премудрость превзошел Вася, и к десяти годам мог уже внятно написать любую казенную бумагу, хотя бы и прошение на Высочайшее имя. И все четыре правила арифметики одолел он, и мог решать классическую задачу про стадо гусей.
Рос мальчонка любознательным. Все-то ему интересно: и откуда ветер дует, и отчего гром-молния, и что такое облака. Но на все вопросы следовало одно: «Все от Бога, касатик», «Все Божиим произволением, отрок», «Ты бы делом занимался, Псалтырь бы читал».
И еще — все лучшее впитал Вася от родителей своих. От отца — спокойствие и хозяйственную рассудительность. А от матери — характер ласковый получил он, доброту и терпение.
Через пять лет нежданно-негаданно родилась у него сестрица, Настенька. Мать уже была и не в той поре, когда детей рожают, роды были тяжелыми — не чаяли роженицу и в живых увидеть. С той поры мать стала частенько прихварывать, тенью бродила по дому. И хотя девка Прасковья, самого Василия вынянчившая, Настеньку теперь нянчила, стал он для сестры не братом даже — матерью второй стал: мать к девочке, едва не отправившей ее на тот свет, с прохладцей относилась, а отец и вовсе не обращал на нее внимания. Вася ее костяным гребнем расчесывал, нос утирал, венки плел, на речку с собою таскал. Очень любил он свою сестру, а еще более любил мать. Сурового же и скаредного отца побаивался.
Так рос да рос мальчик, впитывая в душу свою и жалость к матери робкой и болезненной, и любовь к сестрице русоголовой, к селу родному, к светлому небу над ним, к травинке каждой. И уж что, казалось бы, любить: все серость да голь, ни тебе лесов могучих, ни рек полноводных, ни раздолий широких.
Были и друзья у Васи. Даже и не друзья, а просто — свои по сердцу. Такие же, как он, дети мелкопоместных да крестьянские ребятишки. По мизерабельности местных помещиков барская спесь была незнаема в тех местах, и к Васе она не пристала. Вот июльским днем идут они гурьбою по грибы. Кричат, свистят, толкаются. И Вася тут же с кузовком. Мальчишки барщину исполняют, — барин велел грибов принести, — и Вася с ними. Леса в тех местах светлые, редкие: береза, осина, кое-где елка встретится или сосенка. Васин лес, собственный: в чужом, ежели хозяин застанет, и грибы отберет, и посечь может, благо за прутьями не далеко ходить.
Разбрелись по лесу, перекликаются: «Егор-ка-а… Степ-ка-а… А-а-у-у!..». — «Э-ге-ге-й, барчу-ук… Здеся мы-ы!..» То лисичек стайка на поляну выбежит, в траве прячась, то подберезовиков тройка выглянет, то гладенькие челыши, подосиновики молоденькие, шапочками закраснеются, а то и сам белый гриб встанет, как хозяин… Местами лещина густо растет, лесной орех. И хотя не время ее брать, да как не соблазниться и не сорвать гроздо тугих катышков в колючей обертке, с молочно-белым, мягким еще ядрышком внутри. И перезрелая крупная земляника в траве то тут, то там рдеет, сама в рот просится.
Время уже к полудню. Накричались до хрипоты, весь лес обшарили, лесную траву перемяли, благо не велики лесные угодья у Васиного отца. Собрались на полянке. У кого молодой моркови пучок с собою, у кого репа печеная, у Васи — ломоть хлеба с солью. Делятся снедью, рассказывают наперебой, кто что видел да как наскочил на преогромаднейший белый гриб. Рассматривают добычу. У Егорки кузов полный, у Степки лукошко почитай что с верхом, и у Васи, а вот у малых еще Мишки да Фильки, да у Стешки сопливой — много не хватает. Малолетки куксятся: барин заругает, твердыми костяшками пальцев в лоб треснет, а главное — завтра снова пошлет барщину исполнять. А ведь и домой нужны грибы: новь еще не скоро будет, так что грибы — главное подспорье в семье. Кто что может, перекладывают в лукошки малышей. И Вася тоже делится. Егорка, главный заводила, командует: «Ну-ка, барчук, вон тот белый положи Стешке сверху, а эти красноголовики Фильке пересыпь. Тебе, чай, ничего не будет…».
Пришли на барское подворье. Барин Тимофей Степанович в халате похаживает, за хозяйством поглядывает. Увидал ребятишек, оживился, уселся на крыльцо, дань принимает. Обошлось без ругани да без колотушек. Только у Васи грибов на донышке. «И почто тебя в лес носило, барин оборванный. Ступай-ка учиться, скорей с моей шеи слезешь. Эй, Прасковья, забери грибы, перечисть, что получше — в печь на сушку, а из мелочи похлебку на ужин свари».
Вот, говорят, на воле, на свежем воздухе да на деревенской здоровой пище хорошо-де растут дети. Но не удался росточком Вася. Хоть и минуло ему десять лет, по одиннадцатому уже идет, а все матери кажется он младенчиком. А впрочем, какой матери ее детище взрослым покажется, ежели приходится расставаться с сыночком, отправлять его на чужую сторону, надолго, а может статься, что и навсегда.
Твердо порешил Тимофей Степанович вывести сына в люди. Тимофей Степанович недаром прошел долгую выучку на службе и рассуждал здраво. Отправлять должность канцеляриста, очинивать перья для начальника, горбиться над перебеливанием отписок, лупить с просителей пятиалтынные да двугривенные — незавидное поприще. Военный карьер не в пример приличнее дворянину, а главное — таит в себе выгоды изрядные. Худо ли: у полкового командира все хозяйство в руках, суммы проходят немалые, и от них даже безгрешно можно урвать толику достаточную. Но опять же карьер надо делать быстро и решительно. Ежели начинать Василию службу с оника, рядовым на правах дворянина, — не скоро он выслужится в офицеры, а уж до полкового командира доберется ли — бог весть. Так и в сержантах застрять можно. Тимофей Степанович наслышан был, что сливки все и в военной службе снимает знать, переходящая в армейские полки из гвардии. В гвардию же, даже и рядовым, Тимофей Степанович сына определить не надеялся и об этом не помышлял. К тому же пришлось бы его еще семь лет кормить, а это уже сплошной убыток будет.
Оставалось одно: в шляхетский корпус. Благо там содержание казенное, и отцу начало служебного пути сына ничего бы не стоило, а там, как в офицеры выйдет, сам начнет жалованье получать, и ежели домой деньжат не сможет — все одно у отца на шее сидеть не будет.
Итак, было решено: в корпус. Да вот беда: и в корпус без протекции не определишь, а случись своекоштным для начала примут, — понадобится некая сумма. А Тимофей Степанович хотя и не выпускал из рук ни полушки лишней, да ведь не росли же они у него на нивах! Эко дело, не менее ста рублей издержать надо, да до Санкт-Петербурга доехать, да там какое-то время прожить — тоже чего-то стоит. В долгих прохаживаниях по двору надумал Тимофей Степанович искать протекции. Но у кого же? Вот ведь незадача: ни в родне, ни в бывших начальниках коллежского регистратора не было людей таких, к коим стоило бы обратиться за помощью.
Однако приспел и нужный случай.
Невдалеке от мест обитания Тушиных была резиденция его сиятельства графа Р., камергера Двора Ея Величества, бригадира и кавалера. Славилась резиденция на всю округу и дворцом с парком, и прудом с лебедями, и богатым обзаведением, и многочисленными холопами. Одно было плохо: сам сиятельный граф местопребывание свое имел в столице, по званию своему камергера. Был граф помещиком новоявленным и графом «деланым»: при покойной государыне Елизавете Петровне волей случая оказался он в лейб-кампанцах, да стоя на часах, весь в перьях и золоте, приглянулся развеселой дщери Петровой и попал в случай. Получил он и титул, и огромное торговое село с семью тысячами душ. Когда же его покровительница сменила привязанность, граф благоразумно отъехал из столиц, подале с глаз счастливого соперника. А в жалованном селе он и устроил себе резиденцию, дабы напоминала она о его недолгом случае. Но кратким было его затворничество: получив известие о воцарении ныне благополучно царствующей государыни Екатерины Алексеевны, кинулся граф в столицу искать новых милостей. Преуспел ли он в этом — Тимофей Степанович, разумеется, не ведал, ибо переписки с Санкт-Петербургом не имел по ничтожеству своему.
И вот — как снег на голову: вся округа была взволнована неожиданным приездом его сиятельства. Все суетились, бегали из дома в дом, шушукались и сияли улыбками. Как будто высокий титул соседа, и не ведавшего о существовании окрестных помещиков, наложил отблеск и на их имена. Да ведь людям ничтожным даже и такая близость к лицу значительному придает весу в своих глазах.
Ему-то, сиятельному соседу, и заблагорассудил немешкотно поклониться Тимофей Степанович. Шел уже конец апреля, и хотя весенний день год кормит, рачительный хозяин все же решился отлучиться от дома. Были отданы все необходимые распоряжения. И на рассвете некая постройка на тщательно вымазанных дегтем колесах — телега не телега, таратайка не таратайка, — выкатилась со двора. Вездесущий Ермил причмокивал, помахивал кнутом, покрикивал на лошаденку (на одной тронулся Тимофей Степанович, прочие на пашне нужны были. Поглядывая на дрянную сбрую, на пегую мосластую кобыленку, крутил носом хозяин, досадовал, что в людях посмешищем будет выглядеть. Эх, надо бы сбрую получше, и возок покраше, да ведь ради единственного, может быть, случая, не стоит тратиться.
А Вася был полон восторгов. Впервые отъезжал он столь далеко от дома. И словно заново видел все, что окружало его каждодневно: изумрудные зеленя по увалам, ветлы вдоль дороги, покрытые серовато-золотистыми барашками, затянутые зеленоватой дымкой перелески. Какое-то ликование царило в его сердчишке, и вертелся он бесперечь, мешая отцу, напряженно обдумывавшему предстоящий разговор с вельможей. Непростое дело предстояло ему.
Терпение и время все превозмогают. И экипаж Тушиных преодолел бесчисленные мочажины и буераки на весенней дороге. К тому же за семь верст от резиденции графа дорога неожиданно сделалась на диво ровной и гладкой, желтела свеженасыпанным и утрамбованным песком. Видно, с трепетом готовились подданные его сиятельства встретить своего властелина.
С таким же трепетом завидел Тимофей Степанович кресты новой церкви, выглядывавшие из-за парковых лип. Еще строже глянул он на Василия, еще чаще стал откашливаться, превозмогая робость. Притих и Вася.
Гордый коллежский регистратор остановил свой экипаж, еще не доезжая ворот усадьбы. Сойдя наземь, одернул потертый кафтан, снял с него приставшие соломинки, надел шляпу, поправил под ней пукли парика. Оглядел сына, вертя его во все стороны, поплевав на ладони, пригладил светлые волосенки, рассыпавшиеся во все стороны. И претрепетно побрели они через обширный красный двор к крыльцу дворца.
Вася не помнил себя. И страшно было, и любопытно, и чудно. Усыпанные толченым кирпичом дорожки огибали клумбы с диковинными, несмотря на раннее время уже раскрывшимися цветами, стелились по яркой зелени молодой травки. Важные господа в голубых кафтанах с золотыми галунами и в белых париках пробегали по двору, то скрываясь в двух невысоких каменных домах, полукругом обрамлявших двор, то восходя на крыльцо палаццо. Заранее наученный матерью, Вася кланялся им, не догадываясь, что это всего-навсего лакеи графа.
Тимофей Степанович еще за пять шагов от крыльца снял шляпу, откашлялся в последний раз и, крепко сжав в ладони ручонку сына, взошел на крыльцо и распахнул невиданную стеклянную дверь с горевшей как золото фигурной ручкой.
— И-изволите видеть… Соблаговолите… Его сиятельство, — робко обратился он к важному, украшенному широкой золотой перевязью лакею.
— Чего? Кто таков? — откликнулся тот не сразу, отводя в сторону руку с тростью, украшенной золоченым шаром.
— Мне бы… их сиятельство увидеть-с… Местный помещик и коллежский регистратор Тимофей Степанов сын Тушин-с…
— Сейчас узнаю, примут ли… Здесь подожди…те. — и удалился в покои.
Тимофей Степанович молча потел под париком, потупясь, чувствуя насмешливые взгляды хихикавших и перешептывавшихся лакеев. Не скоро вернулся важный мажордом и, еще раз презрительно оглядев гостей, буркнул:
— Их сиятельства примут. Извольте следовать за мной. Да шляпу оставьте здеся. Гришка, прими у барина шляпу.
Следуя за лакеем, мысленно творил Тимофей Степанович молитву, поминая царя Давида и всю кротость его...
Мажордом распахнул двери в большую залу, пристукнул тростью:
— Местный помещик Тушин к их сиятельствам!
Полуослепленный, стоял Вася, не чуя души. Какие-то белоснежные фигуры на тумбах, огромные. Выше человеческого роста канделябры, штофные драпировки с кистями, картины в золоченых рамах, расписные потолки с голубым, как настоящее, небом и летящей по нему нагой дамой, оплетенной цветочной гирляндой, — все мелькало и кружилось в его глазах.
— Подойди, милейший! Чем обязан? — хриплым басом промолвил кто-то из золоченых кресел. — Вот, моя милая, полюбуйтесь на моих соотечественников. Истинные мужики. Так что тебе угодно? — снова спросил он.
Вася от страха видел лишь алый бархатный колпак, свисавший набок, да отливавший блеском парчовый халат.
— О-осмелюсь рекомендоваться, здешний дворянин-с, отставной коллежский регистратор Тимофей Степанов сын Тушин-с. Не оставьте милостями, ваше сиятельство-с, заставьте-с Бога молить… Как наслышан я о вашем могуществе и благосклонности-с…
— Ну, что тебе надобно? Денег? Так я, братец, сам человек бедный, весь в долгах и каждому встречному помогать не могу… Да ты подойди, что мы через всю залу перекликаться будем…
Непрестанно кланяясь, вспотевши, владелец двенадцати душ приблизился к графу, волоча за собой спотыкающегося Васю.
— Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство-с… Докука моя неважная-с. А вот позвольте-с представить сынишку моего, Василия Тушина. Кланяйся его сиятельству, Вася. Одиннадцать годков минуло, а таково бойко читает, и пишет чисто, и все четыре правила знает-с. Ваше сиятельство, вельможный граф, по бедности не могу учить его далее, а парнишку жалко. Соизвольте протекцию оказать в Санкт-Петербурге, мню в корпус его определить, как достоит дворянину-с…
— Экой ты, братец, невежа! Где же я за всех вас хлопотать буду. Ну, не диво ли, дорогая, — вновь обратился граф к другому креслу. — Им кажется, что у меня в столице только и заботы, что о них помнить.
Тут только Вася разглядел, что в соседнем кресле сидит дама. Ему на миг показалось, что это она только что пролетала по небу на расписных потолках. Но эта была в высоком пудреном парике с локонами, в голубом платье, схваченном на груди букетиком незабудок. Лица же он не мог разглядеть, столь прекрасна она была и так сияли ее глаза.
— Но взгляните, друг мой, сколь он прелестен, — прозвенел ее голос. — Подойди ко мне, дитя мое. Приблизься, не бойся.
Выговор ее был не совсем правильным.
Почувствовав крепкий толчок отца, Вася робко сделал еще шаг. Тогда графиня, встав из кресел и подобрав пышное платье, сама подошла к нему. Вася ощутил на лбу ее прохладную нежную руку.
— Друг мой, сделайте для него что-нибудь. Вспомните нашего малютку… Он был бы сейчас такого же возраста. Я прошу вас…
Графиня прижала Васю к себе, крепко поцеловала его прямо в распушившиеся волосы и, быстро повернувшись, ушла во внутренние покои.
— Ну вот, и графиню огорчили. Экие вы… Да ладно. Сделаю. Привезешь его по весне в Петербург, спросишь на Мойке мои палаты. Похлопочу ужо. Ну, ступайте, ступайте… Эй, кто там? Проводить дворянина в буфетную, напоить его кофием. Ступай, любезнейший…
Домой Тимофей Степанович возвращался довольный. Даже его хрящеватые уши и нос как будто помягчели. Шутка ли, сам его сиятельство милостиво беседовал с ним, велел кофием напоить, коего Тимофей Степанович отроду не пивал, обласкал, а главное — обещал протекцию.
Вася же сидел притихший, и все стояла перед его взором неземной красоты графиня.
Но, хотя сердце от радости и подпрыгивало в горле, и дыхание спирало, Тимофей Степанович горячку пороть не стал. Кое-какие деньжата уже шевелились в старой укладке, но было ясно: маловато. Вот уберут мужики урожай, да бабы льна намнут, талек напрядут, холстов наткут, да телушки подрастут, да в разгар зимы, а не по осени, когда рынок завален, продать все это — тогда можно и в путь-дорогу пускаться. А пока нужно для парня кое-какое приданое готовить: бельишко, сапожишки. Верхнее же платье придется заводить уже в Петербурге, дабы по форме было. Вот тут-то денежки и понадобятся.
Уже на переломе зимы, по последнему санному следу, с попутными обозами, везшими припасы для бар, отправился Тимофей Степанович с сыном в столицу, искать фортуны.
В последний раз прижался Вася мокрым от слез лицом к мягкому, теплому материнскому животу, в последний раз обняла его рыдавшая Настенька, цепляясь ручонками за шею братца, в последний раз, уже из крестьянских розвальней, оглянулся он на утопавший в сугробах родной дом. Удастся ли еще свидеться?..
И вот он — Санкт-Петербург. Северная Пальмира. Столица Российской империи. Чахлая поросль на болотах по сторонам дороги стала сменяться мазанками чухонцев, домишками подгородных крестьян, мещанскими слободами.
И заблистали в морозной утренней дымке шпили и кресты церквей.
Остекленные кареты с гайдуками на запятках, с форейторами на передних лошадях шестериком пролетали по широким першпективам. Одноэтажные дома кое-где перемежались дворцами — шоколадными, лазоревыми, кирпично-красными, с белыми колоннами, лепными наличниками и картушами, огромными окнами. На улицах то и дело попадались блестящие офицеры, бряцавшие золочеными палашами, солдаты в высоких шапках-гренадерках с медными налобниками. Костры дымились на перекрестках, и возле них бесперечь толпился народ: кучера в бархатных квадратных шапках, с подложенным ватой задом, разносчики с лотками, молочницы с кувшинами, мужики — плотники и каменщики, мелкий чиновный люд. Шум, гам, крики, скрип полозьев, сутолока, столпотворение… Столица…
Тимофей Степанович с сынишкой устроились за тридевять земель от центра, где-то на далекой окраине, на Охте, куда привезли их обозники. Бойкая бабенка-молочница отвела им небольшую горницу, скорее каморку, заломив за нее и за каждодневные щи в обед и сбитень поутру и ввечеру такую цену! — Тимофей Степанович долго почесывал в затылке. Заветный кошель, висевший на гайтане, заметно похудел за дорогу, а дело предстояло нешуточное.
От хозяйки Тимофей Степанович узнал, что по воскресеньям митрополит Санкт-Петербургский, высокопреосвященный Гавриил, раздает милостыню нуждающимся, и будто бы некоторым немалые деньги перепадали. Ранним воскресным утром Тимофей Степанович с Васей отправились к поздней обедне в Александро-Невскую лавру. Ранним, потому что неближний путь был, а для сугубой экономии Тимофей Степанович признавал только пеший способ хождения.
Собор поразил Васю великолепием. Огромное помещение наполнено было низким тихим гулом толпы молящихся. Служили соборне, сразу у трех алтарей, и подле иконостаса все блистало золотыми ризами, мелькали над головами фиолетовый бархат камилавок и каменья митр, раздавались возгласы. Синеватый дым кадил плыл над толпой, позвякивали цепочки резных кадильниц. Невиданная живопись — благолепные лики святых, их голубые и алые одежды — увлекли мальчика настолько, что он забыл молиться, раскрыл рот. Что же до Тимофея Степановича, то, привычно осеняя себя крестным знамением, он все поглядывал на толпящихся у входа в храм нищих, калек, слепцов, расслабленных, прикидывал, какая же часть милостыни может достаться на его долю.
Вот прозвучал и отпуст. Митрополит, поддерживаемый служками, взошел на амвон и началась проповедь. А Тимофей Степанович все загибал пальцы — получалось, что надобно еще рублей хотя бы двадцать пять.
После проповеди молящиеся потянулись прочь из храма, толпа же нищих стала еще гуще, кучась возле паперти. Тимофей Степанович, решительно расталкивая их, пробился к самой паперти, поставил перед собой сына. В окружении духовенства вышел сам митрополит, не старый еще, дородный мужчина с черной как смоль бородой. В толпе началась давка. Но Тимофей Степанович устроился столь удачно, что чуть ли не первый подошел под благословение святителя.
— Ваше высокопреосвященство! Осмелюсь просить: отставной коллежский регистратор и дворянин сын Тушин. Вот, сына привез учиться, а средств не хватает. Окажите милость…
— Учиться, говоришь? Куда же?
— В корпус хочу, пусть послужит государыне.
— Гм, в корпус… Ну, что ж, дело похвальное. Отечество наше нуждается в просвещенных офицерах. Как звать отрока?
— Василий, ваше высокопреосвященство. Вася, кланяйся владыке, целуй ручку. Ваше высокопреосвященство, парнишка умненький, Псалтырь читает не хуже пономаря, и четырем правилам научен.
— Молодец, отрок Василий. Ну, учись! Да будь церкви Божией прилежен. На вот тебе.
Митрополит, не глядя, зачерпнул пригоршню серебра с огромного блюда, которое сбоку поднес ему служка в стихаре, и высыпал в подставленные ладони Тимофея Степановича.
— Благословляю, благословляю. Ступайте с Богом.
Придерживая карман кафтана, куда ссыпал щедрый дар владыки, Тимофей Степанович протолкался вон из толпы. Вася испуганно продирался за ним. Людской водоворот смыкался сразу за спиной, вскипал.
— Что-то немного, кажется. Хорошо, ежели целковики да полтинники. А как гривенники все да пятиалтынные будут, — бормотал Тимофей Степанович, выдираясь из толпы и ощупывая карман. — Идем, идем, сын, более ничего нам не дадут. А надо бы.
Выйдя из ворот лавры, на ходу стал Тимофей Степанович пересчитывать мелочь. Считал, считал и плюнул:
— Три с полтиной!..
Оставалось одно — молить графа. Сразу же по приезде сбегал Тимофей Степанович на Мойку, отыскал графский дворец. Прямо из лавры и отправились отец и сын к графу. Пришли уже после полудня, когда гулкий выстрел с