Утро Тишайшего. Рассказ

Михаил Константинович Попов родился в 1947 году. Уроженец Русского Севера, с берегов реки Онеги. Окончил Ленинградский государст­венный университет, факультет журналистики. Сейчас главный редактор литературного журнала «Двина». Автор почти четырех десятков книг, в том числе прозы, публицистики, изданий для детей и юношества. Некоторые его произведения переведены на основные скандинавские языки, повесть «Последний пат­рон» — на английский. Повесть «Дерево 42 года» экранизирована. Лауреат полдюжины общенациональных премий и четырех международных: имени М.А. Шолохова, имени П.П. Ершова, создателя «Конь­ка-Горбунка», «Русский Stil» (Германия) и «Полярная звезда». Член Союза писателей России. Живет в Архангельске.

Очнулся государь от какого-то шороха. Что-то шелестело и торкалось в двустворчатое италийское окно. Ветка под ветром елозит? Так деревья близ царских хором — от греха подальше — повырублены. Птицы-голуби, испытавшие когти его ловчих соколов, тут не водятся. Тогда что? Одолевая тягучую дрёму, Алексей Михайлович разомкнул веки и одновременно повернулся всем своим дородным телом к окну. Свету в тереме было вдоволь. Пасха принесла с собой неизбывную солнечную радость. Италийские витражи, набранные трефовыми угольниками, пестрели всеми цветами радуги, которые ярким ковром устилали наборный дубовый пол. Эта перекличка окна и пола столь ласково баюкала взор, что веки вновь стали затворяться. Но тут на полу почудились какие-то блики. Государь перевел взгляд на окно и в пестрядине витража наконец приметил то, что являло шорохи и шелесты. Это была пестрая бабочка. Нелегко было сразу разглядеть ее среди цветового разногласия — столь она сливалась по цветам с витражами. Да откуда она? Бабочки-пестрянки уже появились на кремлевских лужайках. Но это были простые, домашние бабочки. А эта явно была не здешних мест.

Первым порывом Алексея Михайловича было словить красавицу. Кликнуть служку, накрыть легкой ловчей сетью да снести на половину царицы. Наталья Кирилловна страсть как любит чудеса. То-то обрадеет. Да тут же и окоротил себя. Женушка на сносях, тяжела. А завидев порхающую бабочку, непременно потянется к ней, забыв осторожку. А ну, как споткнется обо что, опружится? Не миновать тогда беды. Потому, смирив свой порыв, Алексей Михайлович снова вернулся к началу.

Нет, бабочка эта не залетела с улицы. Пора вынимать вторые рамы еще не пришла — ночью случаются утренники. Стало быть, сюда, в его опочивальню, незваная гостья занесена. Кем и когда? Даров, посланий к царскому двору доставляется немало. Обыкновенно они находят место в приказных палатах, где собираются думные дьяки, ближние бояре. А здесь, в его опочивальне, хранятся только заветные послания. В углу подле окна государь приметил резной ларец, что стоял на поставце, и сразу все вспомнил.

Сей ларец намедни доставил ко двору фряжский негоциант Франческо Гаскони. Он торгует венецианской мануфактурой и попутно служит на посылках у знатных господ. Несмотря на молодость, человек осведомленный и расторопный. У них с братьями налажена целая торговая цепочка. Один брат живет в Лукке, где расположено шелковое ткачество, он занимается погрузкой тканей на корабли, второй брат — он обретается в Амстердаме — принимает товар и морским же путем направляет его на север Московии, а в Архангельске его встречает самый младший из них — сей Франческо. Он уже освоился в Московии. С весны до осени на Белом море, где собирается крупная ярмарка, зимует здесь, на Москве. Охотно берет заказы от московского двора и живо и толково их исполняет. Ни разу на те ткани не было нареканий. Искусная камка, бархат червчатый, с золотой венецианской нитью, атлас — всё доставляется в отменном виде и добротной выделки. Помимо поставки тканей ко двору, Франческо выполнял и другие поручения: доставлял шахматы из слоновой кости, книги из Флоренции и Венеции. А с некоторых пор стал посредником между московским двором и Ватиканом. Новый папа римский Климент ему доверяет. Почему же не довериться сему сметливому молодому человеку и ему, царю московскому, благо в переписке нет никаких державных тайн? Единственная тайна, выходит, эта бабочка, занесенная сюда, в царские палаты, неведомо как. Едва ли она в таком виде пережила дальнюю — в несколько месяцев — морскую да сухопутную дорогу. Скорее всего, оказалась в ларце — случайно или по чьей-то прихоти — куколкой. Тепла на кораблях нет, тем паче в Арктике, оживать стала уже здесь, в Московии, и, видать, днями и окуклилась.

Мелькнуло смутное: нет ли на крыльцах чужестранки тайной отравы? Италийские дворы всегда славились коварством и вероломством. Но эта мысль была мимолетной и не задержалась в сознании. Но не потому, что Алексей Михайлович питал к новому понтифику особое доверие. Живое существо, заморская странница сама погибла бы от яда. А эта вон как порхает, радуясь божьему свету, который для нее недавно открылся.

Света в тереме прибавилось. Солнышко проникло и в тот угол, где стоял плоский ларец, ярко осветив парсуну, которая на треть была в него погружена. Увидев намедни это изображение, государь — от сглазу подале — сразу погрузил парсуну обратно, лишь с вечера открыв ее. И вот сейчас, наедине с собой, мог спокойно полюбоваться творением художника. О минувшем годе италийский посланник Кальвуччи зарисовывал его любимых соколов — такую просьбу выразил флорентийский герцог. Одни высокопоставленные европейские особы предпочитают живых соколиков и не скупятся на них. А герцог пожелал иметь изографию. Прилежно выполняя поручение заказчика, художник зарисовал грифелем и водяными красками всех представленных ему ловчих соколов, но, видать, не преминул тайно сделать наброски облика и его, московского царя. Изображение оказалось достойным. И он осмелился показать его новому понтифику, если у них не было условлено это заранее. Но уж наверняка именно от нового папы Климента Х исходило пожелание внести в парсуну еще один образ — образ Божьего храма, который Алексей Михайлович узнал сразу — собор Святой Софии, Премудрости Божией, что в Константинополе.

Как обласкало сердце видение открывшейся картины: он, российский государь, а за плечом, что святая голубица — София. Аж слеза умиления накатила на ясны очи, до того растрогался.

И наперебой побежали воспоминания, давние и недавние, но желанные, что уж там таить. Впервые послание из Ватикана пришло на Москву, когда ему, юному царю, было лет пятнадцать. Новый понтифик Иннокентий Х поздравлял его, юнака, с возведением на Московское царство и предлагал единение двух Церквей — православной и католической.

Слова Филофея, старца псковского Спасо-Елеазарова монастыря, он впервые услышал от своего духовника Стефана Вонифатьева. «Москва — третий Рим, а четвертому не бывати». Юный, но с детства набожный, он целиком доверялся ближнему пастырю и верил свято, что Господь, вознесший его на вершину власти, не оставит его в трудах праведных.

А римский папа, суля грядущие вершины, писал о пути, который для сего необходимо проделать. О вершинах, правда, вскользь, а о задачах определенно и ясно. И перво-наперво — необходимо привести в порядок все богослужебные книги, убрав из них разночтения.

Духовник Стефан Вонифатьев тут колебался: иным рукописным книгам немерено лет — и триста, и пятьсот, как бы не выплеснуть с мутной водой младенца. И при этом сам сетовал, что в храмах порядка нет, царит разноголосица, невнятица, священники пьянствуют, монахи в иных монастырях и вовсе живут непотребно. Дядька, боярин Борис Морозов, тут был решительнее. Всему знаток да голова, он и здесь стоял на своем: в церквах и монастырях надо утвердить единый устав, а богослужебные книги следует привести «к общему знаменателю». И всегда добавлял то, что твердил на уроках арифметики, когда учил его, тогда отрока, уму-разуму: «От перестановки слагаемых сумма не меняется». Это вошло у него в поговорку — повторял и при дворе, и в боярской думе. При этом так умудрялся вертеть той или другой суммой, что весь расклад или большая часть его доставалась персонально ему.

Как бы то ни было, первые указы как отзвук пожеланий понтифика были написаны и подписаны — первые и робкие шажки к обновлению Церкви. Они с духовником радовались грядущим, пусть и небольшим, переменам. Но дядька Борис Морозов хмурился: «Улита едет — когда-то будет». А наедине напоминал «сыновцу», как у них было принято по старинке, что православная София ждет не дождется его, русского царя.

Он был крутенек, Борис Иванович Морозов. Дальновидный, расчетливый, рачительный, он к той поре вошел в полную боярскую силу. Под его рукой были главные державные приказы — приказ Большой казны, Стрелецкий и прочие. С юности знавшийся с поляками, он перенял их манеру одеваться, предпочитая даже в боярской думе легкий жупан тяжелому боярскому охабню. Но правил при этом по-русски — решительно и ничтоже сумняшеся. Оттого однажды едва не лишился головы. Весь устремленный на пополнение государственной казны, коя требовалась для военных нужд, при этом не забывавший о собственной мошне, он так взвинтил налог на соль, что Москва ответила на этот произвол бунтом. Пылали боярские хоромы. Дошло до крови, толпа растерзала двух ближних его помощников — окольничего Траханиотова и дьяка Чистого, а еще судью Земского приказа Плещеева. Черед пришел и Борису, которого бунтовщики притащили на Пожар — Красную площадь. Если бы не слезное прошение его, государя, толпа непременно кинула бы Морозова на плаху. Отмолил он дядьку иконой Спаса, которую поднял над головой. А потом побитого, окровавленного отправил от греха подальше в Кирилло-Белозёрский монастырь, повелев носа не казать в Белокаменной, пока свара не погаснет...

Этот кровавый урок стал для него, государя, поворотным. Пережидать смуту опасно, она может вывернуться, как огонь из-под пепелища. Надо упреждать народный гнев. Вот тогда-то он с доверенными боярскими думцами принялся за составление Соборного уложения, в котором мера принуждения сопрягалась с мерой здравомыслия и справедливости. Борис Иванович, возвращенный из монастырской ссылки в Белокаменную, явно не одобрял новшеств, утвержденных без него, но, памятуя недавний бунт и оскал собственной смерти, перечить не смел, а только кривил рот.

Неожиданно вспомнилось, как однажды после царской охоты завернули в одну из ближних морозовских деревень, где в последнее время летами обитал боярин. Всю челядь — загонщиков, коноводов — отпустили восвояси. Прибыли на подворье ближним молодецким кругом. А там, оказалось, торг идет. Приказчик по сговору с покупателем — хозяином двух дальних мельниц — отдает в работники малолетних брата и сестру, отрывая их от матери. Мати, заламывая руки, пала на колени. Отрок стоял понурый, а в глазах девчушки метался ужас. Картина была расхожая, что там говорить. И она вряд ли задела бы внимание его, государя, если бы не глаза и облик девчушки. Она была похожа на его маленькую дочурку Софью, только постарше.

Тут на красное крыльцо вышел сам хозяин, Борис Иванович. Уже остаревший, тяжелый на ноги, он спустился навстречу нежданным гостям. Стремянной подсобил державному вершнику сойти с коня. Они обнялись с огрузневшим дядькой, троекратно облобызались. Но прежде чем принять приглашение хозяина подняться в хоромы, он, государь, кивнул на девчушку и ее братца. «Отпусти», — не столько повелел, сколько попросил. Борис Иванович помешкал, но перечить не стал, тотчас кивнув приказчику: «Отмени». Тот развел перед покупщиком руками. А детишки кинулись с радостными слезами к матери. Уже на верхотуре крыльца он, государь, оглянулся. Мать уводила домой настрадавшихся ребятишек. Он знал Морозова хорошо, от своего тот едва ли отступит, даром что давно о душе надо бы подумать. Но сегодня, сейчас он был доволен, словно чем-то облегчил участь не только той девчушки, но и судьбу Софьи — своей маленькой дочери.

Мысли порхали как та бабочка. Эк она растревожила его, эта пестрая странница! Али папа римский ее наставил?!

Сколько их за минувшие годы переменилось, понтификов? Этот, Климент Х, похоже, пятый. Каждый из них в отдельности и все вкупе призывали его, русского царя, к церковным переменам. Это необходимо во имя христианского единения и символа его — златоглавой Софии. Он прилежно внимал их советам и, как говаривал дядька Морозов, многое за те годы «привел к общему знаменателю». А что взамен? Священная София как была от него далеко, так ни на вершок и не приблизилась.

Дядька опять вспомнился не случайно. Отойдя после соляного бунта от больших государственных дел, он по-прежнему был вхож в государевы покои. Да и то, ведь они, царь и боярин, стали сродниками, когда ко всему прочему Борис Морозов уже в немалых летах женился на сестре государыни Анне Милославской. Тайно якшавшийся с польскими католиками и даже клириками-иезуитами, о чем он, государь, ведал, Борис Морозов не просто торопил с обновлением православной Церкви, он то и дело предлагал новые решения. Это он привел пред светлые очи государя нового человека — игумена далекого Кожеозерского монастыря, что в Поонежье. А ведая характер юного питомца, отзывчивый да порывистый, дядька попал в самую точку. Его, тогда незрелого юношу, игумен Никон восхитил. Огромного роста, на голову выше дородных бояр и придворных, с черной окладистой бородой, пронизанной серебряными нитями, он обладал осанистым голосом, а речь его была напевна и внушительна. «Вот кому можно доверить церковные книги», — обронил на ухо Борис Иванович, имея в виду тот самый «общий знаменатель». Старец Стефан Вонифатьев, оставшись с духовным чадом наедине, попытался остеречь его от неуемных восторгов: Никон-де самолюбив, нетерпелив, мстителен, явно крут на расправу, благо силы немереной. Но он, тогда очарованный, мимо ушей пропустил наставления духовного отца, коего еще недавно прочил в патриархи. Ревнует старец, остерегается за свое ближнее место, вот и нашептывает напраслину. Потом-то, годы спустя, он убедился, что старый духовник был зело прав и зрел далёко. Но тогда, весь находясь во власти своего очарования, так попустил Никона близко к себе, как никого другого, включая верного духовного наставника и дядьку Морозова. «Собинный друг» — так годы и годы он величал Никона, возведенного им в патриархи. Мало того, облёк его высшим титулом Великого государя, коим наречён был патриарх Филарет, его, Алексея Михайловича, родной дед, отец и наставник его батюшки Михаила. То есть поставил рядом с собой, помазанником Божиим. Куда уж выше!

Давнее воспоминание окатило государя теплой волной. Как славно все складывалось у них с Никоном на первых порах. Задушевные свидания в Новоспасском монастыре, где в родовой усыпальнице Романовых покоились отец и матушка. Никон, поставленный игуменом этой обители, каждую пятницу приезжал сюда на встречу, и они вели долгие душеспасительные беседы. А как на сердце легли хлопоты Никона о перенесении мощей святителей Филиппа, Иова и Ермогена в Успенский собор. А воссоединение западных старорусских земель с Русским царством. Это ведь во многом заслуга Никона, тогда уже патриарха, что его, самодержца российского, стали величать «Великий государь всея Великия и Малыя и Белыя Руси». Не говоря уже о наведении порядка в державной Церкви. С самого начала патриаршества Никон установил строгий порядок в богослужении. Единогласие и «наречное» пение при нем стали правилом. Помимо упорядочения богослужения, он заменил при крестном знамении двуперстие троеперстием, провел исправление богослужебных книг по греческим образцам.

Все эти перемены и обновления он, государь, принимал с благосклонностью. Ближний круг целиком был на его стороне. Особенно любы все перемены были Борису Морозову. Старые бояре, уже оттесненные от былой власти, перечить не смели. И даже отставленный духовник Стефан Вонифатьев выражал согласие, хотя доверенные людишки доносили, что он ведается с супротивниками.

Супротивников в те поры появилось немало. То здесь, то там в державе вспыхивали бунты. Чего стоит самый громкий, поднятый казаком Стенькой Разиным. Пришлось на него и его дикую вольницу поднимать регулярное войско. Назревала новая смута. Стрелецкие полки вместо того, чтобы стоять на границах, посылались то на юг, то на север на усмирение бунтовщиков. Они палили целые деревни, которые отвергали церковные перемены. Ропот стоял даже на Москве, под боком у Кремля. Особенно ретивым горлопанам давался укорот, однако они не отступали. Где тишком, где открыто хулили Никона, а также и его, царя, за то, что попустил подрубить древо святоотеческой Церкви. Особенно неистовствовал протопоп Аввакум Петров, смутьян и расстрига. На иных открытых соборах он в глаза поносил его, царя, и раскольниками называл его с Никоном. Сосланный в Сибирь и опять возвращенный на Москву, он за время скитаний не смирился и продолжал гнуть свое: де, у власти мирской и церковной стоят «папёжники», тайные наймиты Ватикана. «Католики обожествили папу — у них нет Христа, Христа они упекли в чулан. Так и вы, — тыкал он перстом, как пистолем, то в Никона, то в него, государя. — Вы вообразили себя наместниками Христовыми на Руси, затворив Христа золотыми порфирами. Самозванцы! Самозванцы похлеще Гришки Отрепьева! Это вы христопродавцы! Это вы раскольники и еретики!» А еще предрекал разлад: «Погодите, вы еще раскоцокаетесь меж собой, вы еще лбами поколотитесь, кто из вас выше. Ужо!» — и тот же перст воздевал вверх, не то грозя, не то взывая к Всевышнему. Борис Морозов при этом позорище закатывал глаза: де, сколько можно терпеть лиходейство. Но он, государь, терпел, надеясь, что расстрига и его сторонники придут в разум.

Не пришли. Протопоп лаял на него, не ведая меры, аки бешеный пес. Недоставало доводов — принимался ехидничать над худородной романовской породой. А то усмешничал над его прозвищем. Царя в народе с некоторых пор прозвали Тишайшим. Но бесноватый протопоп и тут нашел, чем укорить. Какой же он вам Тишайший, коли людишек, ему поперечных, на кол садит?! При сем поминал Добрыню — дядьку великого князя Владимира Святославича. Дескать, именно с его наущения Рюриковича в народе прозвали Красным Солнышком, хотя в юности «сыновец» лихоимец был. А в довершение протопоп тыкал в боярина Бориса Морозова, его, Алексея Михайловича, дядьку, мол, вот от кого исходит благостное прозвище.

Опять вспомнился дядька, уже обветшавший совсем, на смертном одре. Умирал в окружении своих сокровищ, а они, те сокровища, не радовали, поскольку не могли избавить его от могилы.

Эк, как судьба криворото распорядилась наследством Морозова. Дядька всю жизнь стяжал богатства. Богаче его, кажется, не было на Москве. Без малого десять тысяч крестьянских дворов, пятьдесят тысяч крепостных душ. Торговал хлебом, мукой. Варил железо. Дубил кожи. Наладил производство кирпича. Завел полотняные заводы, соляные промыслы. Его поташ через порт архангельский отправлялся в Амстердам, где шел нарасхват. А наследниками за делами-заботами так и не обзавелся. Отписал завещание брату Глебу, да тот тоже скоро помер. Владельцем состояния стал его малолетний сын Иван, матерью которого была боярыня Феодосия Прокопьевна Морозова...

Жаром обдало вдруг государя, словно огнепальный костер опахнул из потеми былого. Он перевел взгляд на бабочку, что плясала в солнечном пламени. Вспомнилась юная Феодосия, только что повенчанная с Глебом Морозовым, младшим братом дядьки. Ее толковые не по возрасту речи, в которых природный ум искусно сочетался с книжностью. Ее глубокие глаза и грустная улыбка на прекрасном лице. Тогда и подумалось, что их судьбы с Феодосией схожи. Дядька изводом оженил его на Марии Милославской, даром что он, Алексей, любил тогда другую. «Стерпится — слюбится», — заверял дядька, убеждая «сыновца» в правильности выбора: Милославские ему нужны были для укрепы царской власти, того боле — собственного положения. А Феодосию дядька сосватал за своего брата, хотя тот был вдвое старше невесты и слыл бесплодным, как и его старший брат. Через год Феодосия родила. Сынок Иван был светленький не в пример Глебу. Поползли слухи, что подлинный отец младени — Алексей Михайлович: «Глаза-то лазоревые, точь-в-точь как у царя». А он, государь, и не пресекал эти пересуды.

Сколь всего минуло, сколько палой листвой отлетело. Феодосия, некогда задушевная подружия, сделалась его лютой супротивницей. Беснуется и порочит его, государя российского, наряду с протопопом-расстригой Аввакумом Петровым. Оттого «за великие на царский дом хулы» и заточена в узилище. Намедни донесли из калужских вотчин, что ее перевели в новую, еще более глубокую яму. Там — прости, Господи! — и отойдет со дня на день...

Мерклым видением промелькнул окрайком сознания голубоглазый Иван, словно мотылек в сорванной вихрем паутине, и тут же померк в небесном мороке.

Тихо вздохнув, отринул государь докучные воспоминания, вновь оборотясь к порхающей заморской страннице. Экое чудо!

Улыбка на миг вспыхнула на устах государя, да тут же и сгасла. Что же ответить на этот явный призыв римскому папе? Просто поблагодарить за парсуну? Он перевел взгляд на ковчежец — собор Святой Софии сиял ярче, чем его державный образ.

Снова вспомнилось пророческое назидание, услышанное в юности. Те вещие слова изрек когда-то старец Филофей в письме великому князю Василию III, а он, тогда юный царь, заслышав их из уст своего духовника Стефана Вонифатьева, воспринял их как обращенные к себе: «Вся христианская царства снидошася в твое едино, яко два Рима падоша, третий стоит, а четвертому не быти... Един ты во всей поднебесней христианом царь». Не гордыня, а благородная мысль единения православных народов под сенью русского правителя — вот что промыслительно явилось тогда ему.

И тут, словно усмешка Аввакума, кольнула ехидная мысль: а с Никоном-то они и впрямь «раскоцокались». Он, государь, помазанник Божий, поставил патриарха рядом с собой, наделив его высшим титулом Великого государя. Куда уж выше! Но тому этого оказалось мало, он пожелал патриаршую власть поставить выше царской и тем, прости Господи, обрек себя...

А с ответом надо подождать. Грядут перемены. Скоро явится наследник. Старая повитуха, ощупав вспученный живот царицы, заключила, что непременно родится молодец. По срокам и святцам быть ему Пётром, что означает «скала, камень». Ему и решать, какой быть державе. Государь кивнул бабочке, словно доверил ей свои чаяния. Отпишет он понтифику благодарность, а свиток перевьет первой прядью младени, пояснив, что это и есть будущее России и Европы.

* * *

Через день в царских палатах италийские лицедеи давали спектакль. Это была драма, пользующаяся особым вниманием флорентийской публики. Так пояснял хозяин труппы. Пьеса называлась «Виттова пляска». В ней было много смешных сцен, нелепостей, а еще — плясовой музыки. Ближние заединщики, пришедшие по приглашению царя на лицедейство, искренне смеялись. А государыня Наталья Кирилловна, сидя отдельно за бархатной ширмочкой, притопывала ножкой, обутой в алый сафьяновый башмачок. Вместе с ней притопывал и... грядущий наследник.

Архангельск





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0    
Мы используем Cookie, чтобы сайт работал правильно. Продолжая использовать сайт, вы соглашаетесь с Политикой использования файлов cookie.
ОК