Моя первая Ева. Повесть

Виктория Игоревна Клевко родилась в Минске. Окончила Белорусский государственный университет иностранных языков (английский и французский языки). В настоящее время учится на Высших литературных курсах при Литературном институте имени А.М. Горького. Основала литературную гостиную в историческом доме в Минске, где проходят камерные встречи с писателями, художниками, артистами театра. Автор романа «Вырай» (2025), который вышел на белорусском языке в издательстве «Мастацкая літаратура». По роману поставили спектакль в Национальном драматическом театре имени Янки Купалы. Роман «Вырай» попал в длинный список премии «Лицей» (2024). Лауреат Национальной литературной премии LitUp (Беларусь, 2024). Живет в Минске.
Часть 1
Страх — первое, что почувствовала моя мама, когда узнала, что беременна мной. Страх и стыд. Стыдно быть незамужней и беременной. Страшнее только остаться одной с ребенком. Да и до свадьбы не беременеют — залетают. Неприлично это, а моя мама — приличная женщина, хоть ей всего восемнадцать. В тот день, когда сомнений почти не осталось, она написала папе записку, в которой сообщила неожиданную новость, извинилась перед ним, на всякий случай попрощалась, ведь в залётах виновата женщина, и на скорой уехала в районную больницу — открылось кровотечение. Беременность увидели не сразу, а когда увидели, было слишком поздно. И полетели стаи упреков, и все во всем виноваты, а ваша дочь... а ваш сын... и куда все смотрели... наигрались в любовь, и что делать теперь... рожать... нельзя рожать... убить грех, даже и не думай... и все-таки подумай... раньше думать надо было... и как с этим жить потом... а как с ребенком на руках одной жить потом, ни работы, ни образования... но что-то делать надо... время идет, само уже не рассосется.
Время шло, само не рассосалось, наоборот, росло с каждым днем, становилось заметно соседям. Мама грешила на папу, что вскружил голову, на судьбу, что так несправедлива, потому что кто-то направо и налево, а она первый раз, ладно, второй. И сразу такое. Мама винила неточные аппараты УЗИ, которые тогда только появлялись, ведь если бы чуть раньше увидели, а сейчас... а что уже сейчас! Но я-то знаю, дело не в технике. Я просто пряталась, потому что мир не безопасное место, и меня здесь не ждали.
Мамин страх оказался заразным, я подцепила его уже во время родов, когда спустя двое суток схваток в самый ответственный момент я забыла сделать вдох и закричать. Тогда я впервые почувствовала, каким неприятным местом может оказаться мир, когда в нем нет мамы. В меня вставили кучу трубок, подключили к аппарату, который дышал за меня, и оставили под искусственным солнцем один на один со своим неуправляемым телом. Когда я научилась дышать самостоятельно, мне вернули маму и надежду, что жить в этом мире не так уж и страшно. Иногда я в это верю, а когда не верю, снова забываю дышать.
Первые пять лет своей жизни я не помню. Первые пять лет жизни у нас был папа. Настоящий папа, тот самый, что во всем виноват. Точно виноват, но не точно был, потому что об этом у нас дома не принято, а папиных фотографий в доме не осталось. У меня сохранилось только одно воспоминание, которое то ли воспоминание, а то ли видение, что хотелось бы развидеть, забыть, но никак не выходит, оно занозой впилось в память и гноится там уже тридцать лет и четыре года, если не больше, если не с самого начала моих времен, когда были на земле только папа и мама и жили они в райском саду в любви и благости, пока однажды не согрешили, потому что до свадьбы грех, и сад тот превратился в двенадцать метров квадратных в бабушкиной хрущевке на первом этаже, где родилась я, а потом и сестра, потому что снова недосмотрели, и откуда спустя пять лет изгнали папу, и отправился он скитаться по свету в поисках прощения, которого нет ему и не будет до скончания дней его, потому что мама не простит, но, может быть, Бог простит, потому что Бог всех прощает, и даже папу, хоть он и во всем виноват.
* * *
Мне пять, и весь мой мир — двор, окруженный пятиэтажками в небольшом городке под Минском, где мы жили с бабушкой и сестрой. Обычный двор — скамейки, каштаны, коты. Необычная в нем только гора. Вернее, горка, совершенно обычная, но опасная. Так говорит мама. Поэтому мне туда нельзя, ведь как только я туда взберусь, непременно скачусь с нее кубарем, сломаю себе руки-ноги-голову, попаду под машину и вообще порисуй лучше мелками вот тут вот рядом со мной у скамейки. На горку нельзя, нет, даже не проси. Бабушка говорит, что на горке весной первыми появляются волшебные желтые цветы, они лечебные, бабушка мне их показывала в книге лекарственных трав. Смешные такие, лохматые, на солнце из моего букваря похожие. Одна сторона листа мягкая, бархатистая, как бабушкин шерстяной платок, в который я люблю укутываться и дышать ее воздухом. Вторая — прохладная, гладкая, как нос у кота во дворе, которого мне тоже трогать нельзя, потому что они все блохастые и лишайные, могут поцарапать-укусить-проглотить, а то и бешенством заразить. Коты тоже под запретом, как и волшебные цветы, которые я вживую не видела. Видела похожие, обычные, что растут во дворе, но те, горние, не видела.
И вот я сижу рядом с мамой у подъезда, в стерильно-белом сарафане, на нем нет даже ни одного следа от одуванчиков, даже намека на пыльцу нет, потому что одуванчики вообще-то не отстирываются, а сарафан этот с таким трудом бабушка достала по знакомству в универмаге, а после меня его еще младшей сестре донашивать, поэтому сижу смиренно и рисую волшебные цветы, которые никогда не видела. Мама покачивает ногой коляску, в которой спит сестра, туда-сюда слоняются соседи, останавливаются, здороваются с мамой, какая хорошая, послушная девочка у вас, не то что моя Анжелка, та вообще сорвиголова, ни секунды покоя, а ваша умница, сидит себе тихонечко, рисует, никого не трогает, не ребенок — золото, подарок для родителей, тьфу-тьфу-тьфу на нее, чтобы не сглазить. Темно-брово-глазо-головая соседка уходит, а мама на всякий случай приподнимает подол моего платья... Фух, булавка на месте, рисуй, рисуй, моя умница, не отвлекайся.
И я рисую на асфальте волшебные желтые цветы, которые обязательно насобираю, когда вырасту, и сделаю из них лекарство для бабушки, чтобы у нее наконец перестало болеть сердце за нас и она смогла забраться со мной на эту гору, а не на ту, куда она постоянно собирается, под березу к дедушке, когда они с мамой ругаются. На ту гору меня тоже не пускают, потому что детям нельзя, даже к своему дедушке, даже просто посмотреть, это не обсуждается. Вот вырастешь и тогда делай что хочешь, а пока на порисуй лучше мелками вот тут, на асфальте, главное, платье не выпачкай.
* * *
В шесть лет весь мой мир стал резко большим, потерял границы, расширился до бесконечности и даже дальше — я научилась читать. Я быстро складываю буквы в слоги, слоги в слова, читаю все, что попадается под руку, всю нашу скромную домашнюю библиотеку, все бабушкины программы телепередач, добралась даже до книги лекарственных растений, прошлась от акации до ясеня и обратно, но нет книги интереснее той, что бабушка однажды привезла мне из большого города. Серьезная книга вместо несерьезного медвежонка, потому что у меня и так достаточно игрушек, да и я его все равно порву, потеряю, сломаю, испорчу, я все порчу, а вот эта книга — это тебе не игрушка, она для меня и сестры, но ей пока рано, а мне уже можно, но очень аккуратно, не дай бог порвешь или, чего хуже, нарисуешь что-то в ней, большой грех. Обещаешь? Обещаю. Книга-подарок, книга-открытка, вся такая праздничная, ярко-голубая, как апрельское небо в мамин день рождения, вся такая приятная на ощупь. Прохладные, гладкие страницы не шелестят, аккуратно опускаются одна на одну, ее даже не получится быстро пролистать, ее хочется разглядывать, изучать каждую иллюстрацию на каждой странице, не книга — одна сплошная иллюстрация к жизни, но я сейчас это все равно не пойму, вот подрасту и тогда все сразу осознаю, а пока просто читай каждый день — и будет тебе, то есть мне, то есть всем нам, хорошо. Всем, кто читает эту книгу, всегда хорошо. И я читаю про небо и землю, и светила на небе, про птиц, рыб, скотов и гадов. Бабушка, а почему они гады? Как тебе сказать... Так Бог назвал их. Бедные гады, не хотела бы я, чтобы меня так называли. Разве это хорошо? Обзываться совсем не хорошо. Глупое дитя, лучше больше читай и меньше задавай вопросы, на которые никто не знает ответ, возможно, однажды сама все поймешь, а пока читай, не отвлекайся.
И я читаю про сотворение хорошего мира, и про первую Еву, непослушную Еву, как Анжелка с третьего этажа, но такую красивую Еву, с длинными золотыми волосами, совсем как у моей куклы Евы, вот бы мне такие, но у меня не такие. Я читаю и решаю сотворить свой мир и заселить его своими игрушками, мир в нашем доме, в нашей комнате, под одеялами и подушками между табуретками, настоящий игрушечный дом, с крышей и стенами из пледов и подушек, здесь и кухня, и спальня, и кровать для медвежонка сестры и моей Евы, что папа привез из Польши, только моя lalka Ewa, потому что я первая, его первая, первее меня только та Ева из голубой книги. В моем мире хорошо. В моем мире есть место для всех — и для папы, и для мамы, и для нас с бабушкой. Мы с сестрой трудились весь день, чтобы построить наш дом, чудесный дом, вот и обрадуется мама, когда увидит, как хорошо мы придумали. Но это не хорошо, это что такое вообще, вы ничего лучше придумать не могли, не дом, а свалка какая-то, и чистые одеяла прямо на пол, и ногами на подушки, не дети — свиньи, немедленно уберите это все, пройти негде. Иначе... Не надо иначе, но мам, что мам, вот что мам. Это наш дом. Это и мой дом тоже, и я хочу, чтобы здесь было чисто, а не убирать за вами постоянно. Убирайте все, кому сказала, считаю до трех.
Раз.
Не надо до трех. И кровать для медвежонка, можно хотя бы кровать для медвежонка оставить, он спит еще. Он спит на моей подушке, все убрать, я непонятно говорю, что ли?
Два.
Не надо два. Стены рушатся, крыша обвалилась, чтобы и следа не было, разбираем наш дом по кирпичикам, до самого основания, до мысли о строительстве своего дома, и ее тоже убираем в зародыше, потому что мы не свиньи, мы дети. Чего ты въелась, они же дети, им скучно дома, на улице плохая погода, вот решили немного поиграть. Зачем так кричать? А ты куда смотрела, дом не узнать, я устала, я хочу отдохнуть, а не убирать за ними постоянно. Ну, чего ты так смотришь на меня? Конечно, мама всегда плохая у вас, а бабушка хорошая, мама запрещает, а бабушка все разрешает, ну так и живите тогда с бабушкой, раз так. Не надо с бабушкой, надо все вместе пусть и без дома, пусть и без папы, семьи без мамы не бывает, нет, лучше уж без дома. Мы ускоряемся, быстро возвращаем одеяла и подушки на кровати, застилаем покрывалом диван, от дома не осталось ни следа, как будто здесь не ступала детская нога и никто ничего никогда не сотворял, только поддерживал первозданный порядок. Ну вот так-то лучше. Ну чего вы, идите сюда, а я вам раскраски новые принесла, с принцессами, и фломастеры, как вы просили. Не надо дом, лучше раскрасьте принцесс. Только прошу вас, за линию не выходите.
Ладно, своего мира в мамином мире у меня нет и быть не может, зато есть свой угол за диваном. Неприкосновенный угол. Только мой и моей Евы. Там мы и спим, и едим, живем свою вымышленную жизнь. Я мама, она дочка, папа тоже есть в нашем мире, но он уехал, все как в жизни. Я и наряжаю куклу, и кормлю, ношу на ручках, жалею и прижимаю к груди, когда она падает и плачет, а плачет она часто, еще маленькая. Чем ты там занимаешься, не пойму. Да я так, играю вот, в дочки-матери. А ну-ка, вылезай оттуда, за диваном пыльно, еще не хватало аллергию заработать. Послушно покидаю свой угол, но Еву оставляю там, мама не любит мою Еву, то ли потому, что она слишком часто плачет, то ли потому, что мама слишком много плакала из-за того, кто ее мне подарил. Мам, а давай тогда с тобой поиграем в дочки-матери, как будто я твоя дочка, а ты моя мама. Как будто ты меня наряжаешь, носишь на ручках, жалеешь, как будто любишь меня. Ох, зайка, давай как-нибудь сама, хорошо? Я устала после работы, хочу отдохнуть. Сама и за дочку, и за маму. И за папу сама. Самой наряжаться, укладываться спать и жалеть себя тоже самостоятельно, уже не маленькая, а маме некогда, маме нужно работать, много работать, потому что она тоже все сама, а нас двое, хоть бабушка и помогает, но мама тоже уже не маленькая, поэтому сама, давай как-нибудь сама, и по жизни тоже.
* * *
Мне семь, и я уже достаточно взрослая, чтобы научиться главному. Хоть мама и не одобряет это бабушкино увлечение, но кто она такая, чтобы идти против самого Главного, поэтому смотри внимательно и запоминай. Большой палец к указательному и среднему, повтори, сначала ко лбу, потом к животу, правое плечо, левое плечо, так три раза, смотри не перепутай. Я сосредоточенно наблюдаю за бабушкой, она беззвучно шевелит губами, в левой руке сжимает старый молитвослов, который мне нельзя, потому что слишком старый, старше моей бабушки, старше всех бабушек вообще, да и если бы можно было бы, все равно не прочитала бы, потому что все буквы непонятные, не наши, а правой рукой повторяет снова и снова по кругу. Я сбиваюсь, стараюсь успеть за ней, сначала ко лбу, потом к животу, право, лево, ни в коем случае не наоборот. Бабушка, а что будет, если я все-таки перепутаю? А ты слушай внимательно, а не ворон считай, и ничего не перепутаешь. Я ворон не считаю, тут их, собственно, и нет, только странные картины повсюду, прямо на стенах и нарисованные, мне бы за такое влетело конечно же, но у кого-то в этом доме видно очень добрые родители, раз такое разрешили, и свечки горят везде, много-много свечей, свечи в доме тоже нельзя, небезопасно, но в этом доме можно, и в золоте все, нарядное, а люди вокруг серьезные, даже грустные, и чего им грустить, здесь же живет дедушка Бог, а Он всех любит и исполняет желания, почти как Дед Мороз, только лучше, Бог работает круглый год, а не только в Новый год. Я не отстаю от бабушки, повторяю, лоб, живот, право, лево. Лоб, живот, право, лево. У меня тоже есть желание. Бабушка, а как я пойму, что Боженька меня услышал? Побойся Бога, не задавай глупых вопросов, я тебя умоляю. Если просить от чистого сердца, то услышит. И что, можно все, что угодно, просить? И куклу, и конфеты, и даже котенка? Мама не разрешает котенка, но, может быть, Бог разрешит? Улыбается, треплет меня по волосам. Хорошенько подумай, что тебе действительно нужно, что для тебя важнее всего, что сделает тебя особенно счастливой. Может быть, даже что-то не для себя, а для других, например. Я зажмуриваюсь, представляю маленького, милого котенка, с белыми лапками, как из энциклопедии про котов, которую бабушка купила мне с пенсии, рыжего, как соседская кошка нагуляла, проклятая, принесла к нам в подвал целый выводок, и что с ними делать теперь, не топить же, грех это, да и кому нужны, беспородистые и блохастые небось, мне нужны, но мне нельзя, да я помню, помню. Зажмуриваюсь еще сильнее, складываю руки на груди в замок, как бабушка учила, становлюсь рядом на колени. Боженька, миленький, пожалуйста, я буду слушаться маму и бабушку, и игрушки свои убирать, и зубы чистить, и даже кашу по утрам есть, честное слово, обещаю, ну пожалуйста, можно мне котенка! Котенка, и чтобы мама не плакала по ночам. Аминь.
* * *
Мне восемь, и весь мой мир — бабушкин старинный сундук с обрезами тканей, тысячами драгоценных пуговиц в трехлитровой банке, огромными портняжными ножницами, словно достались они в наследство от великана, а не от маленькой прабабушки, с иголками и булавками всех размеров, от всех видов сглаза, разноцветной пряжей, что бывшие дедушкины свитера и будущие мои носки, не пропадать же добру, а пряжа качественная, шерстяная, да и свитер особо не успел заносить, пару раз на рыбалку только. Но сильнее сундука меня влечет к себе швейная машинка. Нет, не машинка, настоящий швейный стол на кованых ажурных ножках с педалькой, которая враз оживляет машинку. И вот уже пестрые кусочки ситца превращаются в крохотные платья-штаны-блузки для моих кукол, для моей Евы. Я увлечена шитьем, но это наш с бабушкой секрет. Немецкий «Зингер» достался ей в наследство от ее бабушки. Та была швеей, и ты бы видела, какие платья она шила для твоей мамы, когда та была такая, как ты. Все в округе завидовали, а мама кружилась и хохотала, и мы вместе с ней, и куда все ушло, непонятно. Но теперь машинка снова оживет, а может, вместе с ней и наш дом, теперь это наше общее с бабушкой сокровище, раритет, настоящее богатство. Настоящая рухлядь. Только место у окна занимает, и так тесно в квартире вчетвером, а тут еще эта громадина, давно пора в подвал отправить, да и взрослая швейная машинка — это тебе не игрушки, можно палец прострочить, занести всякую заразу, ты видела эти иглы, они же старые все, ржавые небось, хочешь заражение крови заработать или найти смерть на конце иглы? Ну чего ты, я же о тебе забочусь. Вот подрастешь немного и тогда шей сколько душе угодно, а пока иди вон лучше уроки сделай или книжку почитай — одним словом, займись чем-нибудь другим, полезным.
Я не хочу расстраивать маму, поэтому иду заниматься полезным, а бесполезным занимаюсь, когда ее нет дома. Шью платья для Евы и рисую платья для себя. Я мечтаю стать как прапрабабушка — шить такие платья, чтобы они кружились, как мама в детстве, как я, когда мама не видит, взлетали вместе со мной и с ней маленькой, отрывали нас от земли, поднимали выше нашего первого этажа, выше горки с волшебными цветами, выше всех земных гор, до самых облаков, где живет мой дедушка и ее папа, и даже выше самых высоких облаков, где живет тот самый, другой дедушка, самый Главный из церкви. Я мечтаю стать швеей и шить волшебные платья.
Это все, конечно, очень интересно, но разве этим заработаешь на жизнь? Женщина должна рассчитывать только на себя, мужчина — непостоянная переменная, запомни, сегодня есть, а завтра нет. Может быть, лучше выбрать профессию перспективнее? Скажем, финансист, или экономист, или юрист, или еще какой-нибудь серьезный специалист на -ист, но швея... Это не образование, это даже не институт, так, техникум или, чего хуже, училище. Училище из маминых красивых губ звучало устрашающе, как будто ничего хорошего не происходит и произойти не может в этом училище-мучилище-страшилище-чистилище. Мама успела окончить только торговое училище. ПэТэУ. Моя мама — продавец четвертого разряда, или торгашка, как она сама себя называет. В институт она не успела, родилась я. Через четыре года следом за мной сестра, тоже не заметили. Ко второму ребенку папа оказался не готов. К первому тоже, по правде говоря, но второй ребенок, тем более снова девочка, это никак не входило в его планы в двадцать два. Спустя полгода после рождения сестры в нашей прихожей появилась большая дорожная сумка, которая потом исчезла вместе с папой и мамиными надеждами на счастливую семейную жизнь, на хоть какую-то семейную жизнь. Тогда мама совсем перестала успевать жить, для себя пожить не успела, погулять не успела, мир посмотреть не успела. Зато успела похоронить заживо себя, свои лучшие годы, свою молодость сразу в пеленках, а потом в киоске, и весь ее мир теперь — крошечное окошко, откуда вместе со сдачей она выдает людям тысячу и одну ненужную мелочь. Я люблю бывать у мамы на работе, в ее сказочном царстве жвачек, батончиков, сухариков, фишек и наклеек Аладдин и Король лев. Не понимаю, почему ей здесь не нравится. Не работа — мечта. Сидишь целый день, жвачки жуешь и пузыри надуваешь, можно первым собрать всю коллекцию наклеек, заполнить весь журнал, все журналы, что есть в киоске, что есть в городе! Если не стану швеей, буду как мама — торгашка, решено, только маме об этом лучше не знать.
* * *
Мне девять, и мой мир вырос, расширился, вышел за пределы нашего города и переехал на дачу, где мы проводим все лето. На даче хорошо, безопасно. Ну и что, что дверь рассохлась и не закрывается до конца, а калитка покосилась и держится на такой же веревочке, что и помидоры в теплице. На даче ничего не страшно. На даче бабушка и сестра, клубника и вишня, коты и собаки — почти как двор, только нет каштана, мамы и швейной машинки. И можно все. Мама осталась в городе, маме нужно деньги на жизнь зарабатывать, маме нужно и для себя пожить, а не все для нас и для нас. Главное, сладостей много не есть и спать ложиться в 20:00, ну и что, что тебе уже девять и на улице еще светло, режим никто не отменял.
Строгий режим установился у нас дома с началом школы. Или раньше, я уже и не помню времена до режима. Помню только, как однажды на окнах поменялись шторы на тяжелые, плотные, чтобы они не пропускали дневной свет и не мешали нам с сестрой засыпать ровно в 20:00, и ни минутой позже. Форточки тоже плотно закрывались, чтобы детские голоса во дворе не отвлекали нас от здорового, крепкого сна, который так нужен детям в нашем возрасте. И особенно нужен родителям, вернее, родителю, который воспитывает детей один и тоже нуждается в личном времени, поэтому бегом спать, и чтобы я вас не слышала.
Бабушке уже не нужно пожить для себя, бабушка мечтала успеть пожить для нас. Поэтому на все лето мы уезжали на дачу, где нам многое разрешалось, а маме многое не рассказывалось. Это было золотое время, счастливое время, недолгое время.
Мы днями катались на велосипедах, ели немытую клубнику прямо с грядки, скрипели песком на зубах, только маме ни слова, бегали босиком под дождем, плевались вишневыми косточками, кто дальше, пили чай с черноморскими вафлями, что бабушка покупала по четвергам в местной автолавке, я помню, что нельзя, но по одной и после еды можно, обыгрывали бабушку в карты, потому что поддается и без очков не видит козыри, смотрели все бабушкины сериалы, которые она аккуратно обводила шариковым стержнем в программе телепередач.
Лето баловало солнечными днями, бабушка баловала вкусными пирогами, блинами, оладушками. Дождливых дней тоже хватало в нашей маленькой летней жизни, но одинаково радовало все, когда каникулы, дача, бабушка и тебе девять лет.
Особенно сильно я любила наши сборы лекарственных трав. Там, где заканчивался дачный поселок, начиналось заброшенное колхозное поле. Некогда там выращивали кормовые культуры, потом колхоз имени Ленина расформировали, и поле стало жить своей жизнью — жизнью после Ленина. Ветер и птицы засеяли поле дикоросами, бабушка могла часами рассказывать истории про каждую травинку, что росла под ногами. Она выписывала газету «Народный доктор», переписывала полезные рецепты в толстую тетрадь, которую однажды мне подарит вместе со швейной машинкой, но это будет, даст бог, не скоро, а пока вот смотрите, большие ромашки только в букет, а маленькие мы берем, они хорошо успокаивают, и детям можно, и взрослым, и маме? И маме можно. Мы с сестрой усердно собираем маленькие белые цветки и складываем их в ситцевые мешочки, бывшие наволочки и пододеяльники, потому что у бабушки всему найдется применение, все можно починить, склеить, даже если это порвалось, поломалось, дало трещину, и не смей это выбрасывать, я залатаю на своей волшебной швейной машинке, будет как новенькое, жаль, только нашу семью не удалось залатать, а мешочки и вправду хорошие вышли.
Когда мешочки полнятся разнотравьем, мы возвращаемся в дом, наш большой маленький дом, где всего-то кровать, диван, шкаф, стол, два кресла и царь-печка на полкомнаты. Мы сортируем цветы по букетам и развешиваем их сушиться над печкой, зимой пригодятся, лучше любых лекарств, а не вот эти все порошки, которыми травят людей в больницах. Мои травы от всего лечат, и даже от грусти? И даже от грусти, особенно когда с черноморскими вафлями. На вон, понюхай, это мелисса, а это мята, зверобой, чабрец, календула, ромашка и тысячелистник. Тысяча листиков сушится над печкой, бабушкина аптека развешана стройными рядами до первых холодов. Бабушка, а как же те волшебные цветы, которые у нас во дворе на горке растут, маленькие, желтые, помнишь? А, эти, так это ж весенние цветы, самые первые, они отцвели уже и до следующей весны всё, не появятся больше. Каждому цветку свое время. Ну а теперь бегом спать. Хорошее дело сделали, можно и отдыхать. Выключает электрический свет, но тонкие занавески на окнах пропускают в комнату прожектор ночного солнца. Бабушка, а есть цветы от сердца? Есть, конечно, от всего есть, а зачем тебе? Насобирать хочу, чтобы у тебя сердце за нас не болело. Спи, мое золотце, спи, моя девочка, а сама промакивает уголки глаз обрезком бывшей наволочки, потому что добро не должно пропадать. И только когда из противоположного угла нашей единственной комнаты слышится звучный храп, когда рядом со мной слышится ровное, тихое дыхание младшей сестры, я спускаюсь с кровати и на цыпочках, чтобы не скрипеть и не нарушить сон в нашем доме, иду к тому углу, где у бабушки хранится все самое ценное — пожелтевшая фотография ее родителей и цветные наши фотографии, ветка пушистых котиков и именные иконки, наши небесные защитники. Я становлюсь на колени, как становилась на колени бабушка, когда учила меня главному, и, забывая слова, путая право и лево, повторяю беззвучную просьбу о том, чтобы бабушка никогда не умирала. Я знаю, так не бывает, но вдруг у бабушки получится?
* * *
Мне десять, и я готовлюсь отметить свой первый юбилей. Так говорит мама. Юбилей звучит серьезно, юбилеи бывают только у взрослых людей. Я — взрослый человек. В мой первый юбилей мама обещала купить мне любое платье, которое мне понравится в универмаге. Любое новое платье. Только мое. Никто его до меня не носил. Как я ждала этот день, до этого у меня не спрашивали, что я хочу носить, мама приносила одежду, которая доставалась нам по наследству от родственников или соседей, не пропадать же добру, а они почти как новые, всего пару раз надели. Наследство делилось поровну между мной и сестрой, иногда что-то перепадало и маме, потому что она сама как девочка, хоть уже и мама.
Ночь накануне юбилея я плохо спала, все представляла, как изменится моя уже взрослая жизнь в десять лет. Мама обещала мне платье, но я не хотела платье, я хотела джинсы, джинсы клёш, как у крутых девочек в нашем классе. Я не была крутой, у меня не было джинсов клёш, настоящей куклы Барби и блестящего пенала на замке с фломастерами тоже не было, и на первое сентября я дарила учительнице букет дачных бархатцев, астр или гладиолусов, которые бабушка украшала пушистыми ветками спаржи и заворачивала в целлофан. Крутые девчонки дарили учительнице алые розы, перевязанные атласной лентой в тон. Мне не хотелось бархатцы или астры, но меня не спрашивали, а бабушка старалась, к тому же свои, домашние, долго стоять будут, а розы эти все перемороженные, но на улице не мороз, все равно перемороженные, или старые, день постоят и загнутся все, а денег за них хотят как за джинсы клёш. То ли дело бархатцы, они точно не загнутся, будут стоять до следующей линейки и даже дольше. Поэтому держи букет и не сутулься ты, иди ровно. И я быстрее несу дачные бархатцы, почти бегу, чтобы остаться незамеченной, шуршу целлофаном и оглядываюсь по сторонам, только бы не попасться на глаза крутым девчонкам, смотрю на чужие гладиолусы, астры, хризантемы и розы, магазинные, огромные, наверное, мне по пояс, нет, с меня ростом. Ничего, линейка всего один день, подарила и забыла до следующего сентября, а джинсы я смогу носить круглый год. Я очень ждала день после дня рождения, я представляла, как зайду в класс в новых джинсах, пройду мимо компании крутых девчонок и их блестящих слоеных пеналов и спокойно, уверенно, не сутулясь, с королевской осанкой в королевских джинсах сяду на свое место за первой партой. И тогда все в классе поймут, что я тоже крутая. Я не придумала, как изменится моя жизнь с появлением джинсов, но она точно никогда не будет прежней. Так я думала. Жаль только, что я не знала, что клёшные джинсы не продавались в нашем универмаге, они продавались в большом городе, куда мы уже не поедем, потому что далеко и время, да и куда я их буду носить, не в школу же, в школу так не ходят, неправда, ходят, зато посмотри какие прекрасные шерстяные платья под горло, ну и что, что колючие, зато натуральная шерсть, зимой мерзнуть не будешь, и за эти деньги можно целых два взять, на смену, — чудесно, не правда ли? Не правда. Не чудесно. Крутые девчонки не носят шерстяные платья под горло, крутые девчонки ходят в джинсах. Но я не крутая девчонка и уже ей не стану, поэтому скажи спасибо, что хотя бы это купили, другие дети и этого не имеют, а у тебя целых два новых платья. Вы посмотрите на нее, еще и недовольна. Довольна-довольна, только, пожалуйста, не смотрите на меня. Неблагодарная, я все для вас, себе во всем отказываю, а ты... а вы... Благодарна, очень благодарна, только, пожалуйста, пойдем отсюда, пока все в универмаге не увидели неблагодарную меня без джинсов, но с двумя чудесными новыми платьями, которые мне так к лицу, к моему пунцовому, недовольному, бесстыжему лицу. И я тебя умоляю, изобрази хоть каплю радости на лице, день рождения же, давай, становись вот тут, рядом, с сестрой, да улыбнись ты уже, все-таки первый юбилей, давай, раз-два-три, снимаю. Специально для тебя у подруги поляроид одолжила, чтобы сохранить память. Будешь потом смотреть и вспоминать свой первый юбилей и свои первые джинсы, которые так и не случились, потому что я не крутая девчонка, и дело тут вовсе не в джинсах.
* * *
Пролетело мое десятое лето, не успев начаться, неспешно прошла осень, зима тянулась вечность, даже дольше, морозила реки и руки, кололась шерстяными свитерами и платьями, что мне так к лицу, ты только погляди, и чего ты тогда психовала, не понимаю. Казалось, что зима со своими колючими платьями никогда не закончится, но я ждала, я умею ждать, и весна все-таки вернулась, весна всегда возвращается, какой бы долгой и колючей ни была зима. Весной все резко делается красивым, и кажется, что не такая уж невыносимо долгая была зима, и чего это действительно я, ведь и правду эти платья шли мне, но лучше пусть они полежат в шкафу до следующей зимы, а та вдруг возьмет и не настанет. Всякое бывает в жизни, не все обещания исполняются, и в природе в том числе. За весной незаметно пришло и лето. В то лето я решила научиться дружить. В школе какие-никакие подруги у меня водились, но это не была моя заслуга. Так сложилось, нас посадили за одну парту, нас поселили в соседние дома, дружили наши мамы. В то лето я училась дружить первой, и делала я это на даче, куда нас с приходом каникул отправляла мама, чтобы выдохнуть и наконец пожить для себя.
На даче нас ждали новости. Соседский дом купила молодая семья, вся такая счастливая, вся благополучная, образцовая, она учительница, он военный, двое детей, мальчик и девочка, ваши ровесники, одним словом, не семья — мечта. Купили и бурно начали все переделывать, ремонтировать, приводить в порядок. Сразу видно — появились хозяева в доме. До этого дом стоял и медленно доживал свой век, не нужный новым хозяевам, потому что старые хозяева умерли, а детям некогда еще и дачей заниматься. Но эта семья заселилась, и им все тут же стало нужно, дом приободрился, выпрямился, отряхнулся и снова вернулся к жизни. Хорошо, когда внутри дома хорошо.
Наша дача стала заметно проигрывать на фоне свежепокрашенного соседского дома, окруженного свежескошенным газоном и свежезасаженным садом. Все было идеально у соседей, и жили они счастливо, не то что мы, и дети не ругались между собой, не то что вы, и откуда они взялись, такие все образцовые, никто не знал, может быть, прямиком из телевизора к нам приехали, в обычной жизни я таких семей еще не видела. На всякий случай я их обходила стороной, но это было непросто, потому что нас разделял только покосившийся забор, что еще дедушка ставил.
Наша дача не знала мужской хозяйской руки со времен дедушки, а дедушку даже я не знала, он умер сразу после моего рождения. Несчастный случай, но нам это незачем знать, это не для детских ушей. Несчастная бабушка, и только я ее смысл жизни теперь, ее отдушина. Я и сестра, но сестра больше мамина, она и похоже на нее, а я — чистокровная бабушкина. Мама тоже бабушкина, когда они не ругаются. Бабушка говорила, что лечат лекарственные травы и время, но только нашей даче время не шло на пользу. Не спасали и лекарственные травы. За это бездедушкино время все на даче успело покоситься, обветшать, зарасти. Стала она загибаться: то стекло на веранде ветром выбьет, то ливень затопит чердак, а следом за потопом паутины плесени расползутся по потолку. Происходило это в наше отсутствие, незаметно от наших глаз, а когда заметили — стало неловко жить в разрухе, тем более с таким соседством под боком. Решили и мы затеять ремонт. Бабушка достала с чердака остатки всех обоев, которые когда-либо были в нашем доме, в нашей семье, ведра краски, что покоилась там, дожидаясь своего часа, почти иссохла вся, потеряв всякую надежду пригодиться своему хозяину. Мы вооружились кисточками и принялись за работу. Зеленого хватило на одну стену, синим докрасили другую; когда синий закончился, в ход пошел желтый — а так можно было? И даже за линию выйти можно? И почему мы раньше так не делали, ну и что, что почти светофор, зато такого идеально неидеального дома точно ни у кого в округе не будет. И пусть теперь завидуют нам, а не мы. В комнате на стенах мы пытались собрать мозаику из остатков обоев, выходило симпатичное лоскутное одеяло, настенная летопись нашей семьи, что-то в этом есть, конечно, есть, есть свобода, творчество в чистом виде, настоящий бунт против правил. Я ликовала, подпрыгивая на стремянке. Теперь можно и новоселье отмечать, гостей приглашать. С гостями было туго. Детей на даче всегда много, но друзей нет. Обычно когда я наконец-таки созревала к знакомству, кончалось лето, и все разъезжались, да мне и так нормально, с бабушкой и сестрой тоже весело, правда, ну и что, что они там играют все вместе, к тому же я еще не все книги прочитала, что задавали на лето, да и сегодня что-то настроения нет, вот в следующий раз, следующее лето, следующее никогда. Но этим летом что-то изменилось, этим летом я твердо решила обзавестись друзьями на даче.
Тебе бы с соседскими подружиться, вот с такими и надо дружить, да что там, с такими надо не только дружить, замуж за таких надо выходить, а не за этого, прости господи, и где его черти носят, хоть бы детей навестил. И сколько я говорила твоей матери, на семью его посмотри, яблочко от яблоньки. Ты думаешь, она меня слушала? А ведь сватался нормальный, нет, видите ли, не любила, видите ли, слишком скучный и правильный. А этот зато нескучный и неправильный, а с этим любовь, видите ли. Какая такая любовь в семнадцать? Тьфу ты! И где теперь эта любовь? Вот где? А я предупреждала! Я сразу сказала, что добром это не кончится, но кто слушает родную мать! Никто не слушает родную мать, ни в семнадцать, ни в двадцать семь. Мама же необразованная, ничего в жизни не смыслит. А потом прости, мамочка, помоги, мамочка. Ладно, извини меня, завелась что-то я, просто как вспомню, обидно становится. За вас обидно. А с соседскими детьми все-таки подружись, видно, хорошие дети и родители толковые. Я молча киваю и выхожу из дома, иду за забор, на неизведанные территории, выхожу в открытый космос, там, где на соседней планете обитают хорошие дети, чьи-то будущие хорошие мужья и жены, потому что родители толковые, не то что моя непослушная мать и ее любовь, которую унесли в непонятном направлении коварные черти и носят так уже шесть лет, и никто не знает, на какой он планете, а мне так хотелось бы узнать, узнать и хоть одним глазком посмотреть на мою яблоню.
Просто подойти оказалось непросто. Я никогда так не делала раньше, боялась отказа или попросту не разрешали, потому что нечего с такими водиться, они хорошему не научат. Друзей мне чаще всего выбирали вместе с колючими шерстяными платьями и букетами на первое сентября. Но в этот раз мне нестерпимо хотелось познакомиться с соседскими детьми, меня магнитом тянуло чужое семейное счастье, хотелось хотя бы недолго постоять рядом, хотя бы мельком взглянуть изнутри на полноценную семейную жизнь: а вдруг это заразно, вдруг она и правда существует не только в рекламе по телевизору?
Я шла решительно, следила за дыханием, главное, не сбежать, не забыть дышать в самый ответственный момент. Они меня заметили, смотрят прямо на меня, становится небезопасно и тесно в груди, я делаю дополнительный вдох, назад дороги нет, это будет слишком глупо, придется перестать ездить на дачу или не выходить за пределы забора, за пределы моей планеты, а открытый космос так манит, таит в себе столько неизведанного, и там так предательски мало кислорода. Я жмурюсь от солнца, что в лицо, жмурюсь от страха, что внутри меня, что не оставил ничего от меня, что весь я, делаю вдох, еще раз вдох, задерживаю дыхание перед прыжком в воду, где даже дна не видно, одно сплошное дно, и сама того не ожидая, резко выдыхаю из себя Привет. Мой первый Привет. Привет, мои страхи, что живут внутри меня, в моей груди, моих легких, перекрывая мне кислород. Привет! Всего шесть букв, но такие тяжелые, весят все шесть тонн. Привет! Легкое «привет» тут же летит в ответ. А тебя как зовут, а ты откуда, а это твоя сестра там за забором, и бабушка, а их как зовут, а как приятно познакомиться, а давай дружить, мы тут шалаш строим, будешь с нами, а потом на велосипедах кататься, прямо на озеро, ты умеешь плавать, ничего, научим, а вечером приходите на чай с пряниками, ты любишь пряники, у нас еще конфеты есть и пирог, мама испекла... Общение завязалось сразу, вернее, общались они со мной, мне оставалось только отвечать на вопросы и следовать за ними по пятам. Дети и вправду оказались хорошие, и дом наш им очень понравился, особенно разноцветные стены, и бабушка сразу полюбилась, еще бы, это же моя бабушка, и сестра тоже, и родители у них добрые, веселые, даже слишком, постоянно шутят и смеются, только вот папа у них не первый, а второй уже. Так бывает, бабушка говорит, что вторые папы могут любить не хуже первых, если они любят маму, если они настоящие. Вот бы и вам такого, настоящего второго папу. А лучше чтобы первого черти вернули, уже засыпая, добавила про себя я, уставшая и довольная своей первой самостоятельной дружбой.
* * *
Каждую пятницу мама дает мне по пять рублей, если соблюдены все условия. Пять драгоценных рублей. Условий много, ну а как ты хотела, мне деньги тоже просто так на голову не сыпятся, к тому же ты уже взрослая, пора и помогать по дому, и с сестрой помогать, больше не получишь и не проси, на еду толком не хватает. Пять рублей на неделю: по рублю в день, по ватрушке с чаем на большой перемене, или по пачке чипсов по дороге домой не из маминого киоска, потому что детям чипсы вредно, но если не из маминого киоска, то изредка можно, или по рублю в копилку до пятницы. На что копишь? Да так, не решила еще. На самом деле решила, на самом деле не коплю, а трачу в конце безватрушечной, безчипсовой недели. В пятницу мама уходит в ночь сторожить детский сад на полставки, а следом за ней ухожу и я, прямиком в окно в Европу, оно же модный магазин брендовой одежды, он же секонд-хенд. До закрытия остается час, у меня есть час, чтобы нырнуть в кроличью нору и незаметно вернуться обратно с черным целлофановым пакетом-майкой, полным тряпичных сокровищ. Там с пятью рублями я неслыханно богата, особенно в отделе «все по рублю». Я обмениваю несъеденные ватрушки на вещи дивной красоты, такие не продаются в нашем универсаме, даже у мамы на рынке не продаются, такие — прямиком из телевизора, из журнала Вurda, из-за границы, потому что это оригинал, настоящий эксклюзив, они знаете сколько стоили там, наверху, куда указывает перламутровый, цвета хозяйственного мыла ноготь на мизинце продавщицы? Берите, не пожалеете, таких точно ни у кого в нашем городе нет, мама спасибо скажет. Не скажет. Мама не узнает, я все надежно прячу в диван, чтобы потом подшить, ушить, перешить, сотворить волшебные юбки и платья, которые будут взлетать, когда я кружусь, когда весь мой мир кружится, взлетает, как мамины брови, как бабушкино давление, потому что опять поругались, потому что мама просила много раз не пускать девчонку к взрослому инструменту, это небезопасно, а бабушка себе на уме, снова разрешила. Поэтому и прячу свои новые старые ковбойские сапоги с бахромой на четыре размера больше. Наверное, очень большой ковбой носил их до меня, ничего, ваты больше в носы запихаю, и сойдет, и неоновую юбку с топом в пайетки тоже спрячу, не представляя даже, куда это можно носить, можно ли это вообще носить. Даже мужскую джинсовую рубашку беру и спрячу до лучших времен, она с браком немного, вот тут протерлось немного, но если не приглядываться, почти не заметно, можно носить под свитер или пиджак. Кстати, свитер или пиджак не надо, надо все, и свитер, и пиджак, и дырявая джинсовая рубашка, я еще не решила, зачем и куда и что из этого можно сшить, но нужно все, только волшебные монеты заканчиваются, время заканчивается, а рассвет еще не скоро, и денежное дерево на балконе еще не выросло, хоть его поливают и бабушка, и мама, и незаметно — я. Не скоро и конец следующей недели послушания, без замечаний, ватрушек и чипсов, но с пятью рублями, чтобы в пятницу снова здесь, а потом допоздна шить наряды, которые я никогда не надену, потому что как ты себе это представляешь, в таком на люди показываться нельзя. И все же я иногда показываюсь, когда никто не видит, переодеваюсь в подъезде и иду показываться людям, и от этого становится особенно весело. А пока я аккуратно складываю все свои покупки в черный пакет и жалею только о том, что модные джинсы клёш в Европе давно вышли из моды.
* * *
Мне двенадцать, и весь мой мир покосился, когда в него вероломно ворвался ненастоящий дядя Гена. Случилось это поздней осенью, все плохое случается поздней осенью. Однажды он появился в маленьком окошке башни-киоска, где была заточена принцесса-мама, купил у нее шоколадку «Альпен Гольд» с изюмом и орехами, мамину любимую, его любимую. На следующий день он снова пришел, и через день, ходил так неделю или больше, пока не вызволил принцессу из заточения, и стали жить они долго и счастливо. На самом деле нет. Не долго и не счастливо. Хотя мама притворялась счастливой какое-то время.
Дядя Гена мне не понравился сразу. Маленькие круглые ушки, маленькие крысиные глазки и усики тоже крысиные, не маленький только живот на тонких ножках, весь какой-то нескладный, несерьезный, ненастоящий, как Дед Мороз в детском саду с ватной бородой и в ботинках мужа воспитательницы. Да и серьезного человека Геной не назовут. Гена — крокодил из мультфильма, сторож зоопарка, Гена — гематоген в аптеке, который я никогда не любила, но никак не новый второй папа. Папа Гена даже не звучит, как будто Гены не бывают папами. Может, и бывают, но точно не нашим.
Тот Гена был ненастоящим папой, детей у него не было, но он будет рад, если мы подружимся, поэтому на первую нашу встречу подарил нам с сестрой котенка. Того самого беспородного котенка, которого мне нельзя ни под каким предлогом, ни за хорошее поведение, ни за отличную учебу в школе, ни дома, ни на даче, нигде вообще в нашем с мамой мире, потому что он везде гадит, мебель подерет, а кто за ним убирать будет, и эта шерсть повсюду, а если аллергия, нет, нет, нет и еще раз нет, вот вырастешь — и заводи себе хоть десять котов, но в моем-нашем доме этих котов не будет. Только если в комплекте с дядей Геной. Котенок, к слову, маме понравился. Он был хорошенький, как и все котята, которых я пыталась тайком принести в дом. Не бывает нехорошеньких котят, это вырастают они в блохастых и лишайных, но пока они маленькие — все хорошенькие.
Котенок стал жить у нас вместе с дядей Геной. Дядя Гена не был хорошеньким. Он — тот самый бесхвостый плешивый кот, которого у нас во дворе все пинают, потому что тот нагло прет в любые открытые двери. Как так вышло, что дядя Гена поселился у нас, мне до сих пор непонятно. Наверное, бабушка забыла закрыть дверь, когда выносила мусор, и он просочился в дверную щель. Дядя Гена выселил маму из нашей комнаты, а меня из маминой кровати, ведь я уже вон какая взрослая девка вымахала, и не стыдно тебе до сих пор с мамкой спать, скоро уже с мальчиками спать будешь, а ты все к мамке бегаешь. Младшая и та сама засыпает и спит всю ночь нормально, а ты... А я только иногда погреться и когда кошмары снятся под утро. Больше не буду. Больше некуда. Теперь о маму греется и успокаивается дядя Гена. Бабушка переехала к нам, а молодым выделили большую бабушкину гостиную. Дверь в нашей комнате все чаще оставалась закрытой. Мне не нравилось, как дядя Гена смеялся, а смеялся он постоянно и громко, он все делал громко, как бы заявляя: я здесь живу, я настоящий. Я с этим не соглашалась, поэтому закрывала дверь, запиралась в комнате-башне, чтобы не слышать и не замечать дядю Гену, все равно он не настоящий, я-то знаю, это мама пока не знает, но я знаю, я его вижу.
Но даже за закрытой дверью я слышала, как дядя Гена не смеялся — скрипел, как пружины в старом диване, который мы вывезли на дачу, но лучше бы выбросили и забыли вместе с дядей Геной. Диван скрипел, дядя Гена скрипел, мой мир скрипел, летел в тартарары, бабушка громче читала книгу перед сном, чтобы заглушить эту симфонию скрипов. Но усилий одной бабушки было мало, дядя Гена заполнил собой все пространство в доме, вдохнул весь воздух и забыл его выдохнуть, даже закрытые двери и открытые настежь форточки не спасали, следы его присутствия оставались повсюду.
С каждым днем он все рос, увеличивался в размере, а я становилась все меньше и меньше, пока однажды совсем не исчезла, спрятавшись в подвале нашего дома, рядом с детским велосипедом, банками с огурцами и помидорами, моим любимым вишневым вареньем, мешками картошки и стопками «Народного доктора». Не то чтобы я хотела, чтобы меня не нашли. Если бы хотела спрятаться навсегда, я бы выбрала другое место, более секретное и подальше от дома. Скорее я хотела спрятаться на время, переждать эпоху дяди Гены и потом благополучно выбраться на свободу, вернуться в наш дом без дяди Гены. Своего Простоквашина у меня не было, ключи от дачи я тоже не нашла, поэтому не придумала ничего лучше, чем спуститься в подвал, вот и посмотрим, что она теперь будет делать и что скажет он, когда я не приду домой ночевать. Но в подвале я долго не просидела, становилось скучно, сыро, страшно, повсюду мерещились маленькие крысиные глазки, тонкие крысиные усики, поэтому когда на пороге появилась бабушка с пустым ведром для картошки, я ей очень обрадовалась, молча помогла набрать картошку, и вместе мы вернулись домой. Бабушка не стала расспрашивать, как я там оказалась и что делала, думаю, догадалась, мы об этом не вспоминали, маме тоже ничего не рассказали, чтобы не расстраивать. Моя акция протеста провалилась, закончилась, не успев толком начаться. Силы были неравны, и мне пришлось капитулировать, объявив временное перемирие.
* * *
Мне тринадцать, и весь мой мир умещается за школьной партой. На уроке математики мы решаем задачу, но у меня никак не получается правильный ответ, постоянно что-то не сходится. Ребенок выходит из пункта А, скажем школы, в пункт Б, скажем домой, расстояние между школой и домом километр, не больше, средняя скорость движения среднестатистического тринадцатилетнего ребенка составляет пять километров в час. Вопрос: через сколько этот ребенок доберется до дома после школы? Вот и я никак не могу понять, как так выходит, что на это у тебя уходит два часа. Где-то должна быть ошибка. Ошибка и вправду есть, ошибка эта ждет дома, ошибку зовут дядя Гена, и он снова не на работе. Никто вообще не видел эту его вахту, он там еще ни разу не был, может, ее и вовсе нет, может, он не зарабатывает, а ворует деньги. Хотя навряд ли, он не похож на грабителя, скорее на попрошайку. Если бы у меня были деньги, много денег, я бы ему обязательно дала их, чтобы он уехал из нашего дома навсегда и никогда больше не появлялся в нашей семье, потому что он мне не нравится. Особенно мне не нравится, как он смотрит на маму и облизывает свои жидкие усики. Я видела, что так же он облизывался и на соседскую Анжелку с третьего этажа, которая, конечно, ранняя девочка, это потому что отец темный, кавказец или грузин, или кто он там, не русский, короче, вот и девка вымахала — грудастая, хоть бы поддевала что под низ и юбки подлиннее носила, а то ни в какие ворота не лезет. Все мужики во дворе краснеют, глаза прячут, ребенок же еще, не прячется только дядя Гена. Дядя Гена с ней дружит, но об этом никто не должен узнать. Он с ней дружит, а мне нельзя. Потому что ты знаешь, с кем она водится? Да это же малолетние пьяницы и наркоманы, я своими глазами видела шприцы в подъезде, пока их не вымела уборщица тетя Зина. Такие точно ничему хорошему не научат. А может, я и не хочу ничему хорошему учиться, может, я хочу научиться наконец чему-то плохому, сделать что-то не так, как мне постоянно говорят? Невыносимо хотелось сделать что-то против, возразить маме, бабушке, всем на свете, но вместо этого я молча иду делать уроки, потому что на завтра столько всего задали, а еще даже не начинала, а скоро уже и спать ложиться, ты время видела. Я время видела. А еще видела в окне красивую Анжелку с чернющими бровями-глазами-волосами, всю такую модную, в новой майке «Титаник» и обтягивающих лосинах. Не идет — весело подпрыгивает, черные кудри подпрыгивают, серьги-кольца в ушах подпрыгивают, грудь в новой майке подпрыгивает. Наверное, она уже сделала уроки, или им в девятом классе много не задают, не то что нам в седьмом. Скорее бы в девятый, и майку «Титаник», и хоть какую-то грудь, а не эти два прыщика, что я стыдливо прячу под слоями одежды, да не сутулься ты, ой, и что ты там прикрываешь, там нечего стесняться еще, так, комариные укусы, не больше. Поэтому и стесняюсь, и сутулюсь тоже поэтому, что нет ничего, а у девочек в нашем классе уже есть, я в раздевалке перед физкультурой видела. Может быть, у них тоже папы нерусские, или как еще объяснить тот факт, что у них уже есть не только грудь, а у меня еще нет, ничего нет? И папы нерусского нет, никакого папы нет, есть только дядя Гена дома. И я снова замедляю шаг, выходя из пункта А в пункт Б.
* * *
Мне четырнадцать, и мама говорит, что я становлюсь точной копией своего отца. На слове «копия» она обычно недовольно цокает и закатывает глаза. Свои красивые голубые глаза. У меня не такие, у меня карие. Маленькие, карие глазки-пуговки. Я разглядываю себя в зеркале, пытаюсь найти черты папы в себе. Воспоминания о папе начинают выцветать, как дедушкина фотография на памятнике, и я уже не помню, какие у папы глаза. Кажется, карие, как у меня. Или голубые, как у мамы? У нас дома не осталось совместных фотографий папы и мамы. У дедушки хотя бы фотография на памятнике есть, у папы — ничего. Мама все выбросила, когда папа ушел, чтобы не мелькала перед глазами его эта физиономия, с глаз долой, из семейного фотоальбома долой, как будто никогда его и не было в нашей семейной истории, даже фамилии в паспорте не осталось, мама вычеркнула все. Только меня не вычеркнуть уже, я несу в себе отпечаток маминого прошлого, потому что я — живая фотография отца, его точная копия, что мелькает каждый день перед глазами, напоминая об ошибках молодости.
Поэтому когда однажды папа появился на пороге, я его не узнала, а когда узнала, испугалась. Моя точная копия выглядела совсем непривлекательно. Его нос распух и занимал почти все лицо. Мама говорила, что у меня тоже большой нос, но чтобы такой... И как с таким жить-то, когда ты девочка, когда тебе замуж еще идти? Это ж кто возьмет в жены с таким носом? Разве что слепой. Слепой муж меня не сильно радовал, но это лучше, чем ничего. Лучше, чем никакой муж, лучше, чем муж дядя Гена.
Папа пытался сфокусироваться, получалось не очень, его влажные, красные глаза сузились, заплыли веками, спрятались за сосулями волос, что выглядывали из-под шапки Sport, единственное, что оставалось в нем от спортсмена. Сухие губы едва шевелились в зарослях бурых усов и бороды, сложно отделимых друг от друга. От него неприятно пахло, и выглядел он немолодо, нездорово. Нет, это не может быть мой папа. Мой папа другой, молодой, красивый, не таким я его помнила, не так я представляла нашу с ним встречу. Это ж сколько тебе уже лет, и действительно на меня похожа, не соврала, стерва. Папа шатался, держался за дверной косяк, чтобы не свалиться прямо в прихожей, что-то невнятно мямлил под свой большой нос, наверное, долго пытался понять, кто перед ним, старшая или младшая, не зная, как ко мне обратиться. Мамы дома не было. Никого дома не было. Мама говорила, ни под каким предлогом не впускать никого чужого в дом, особенно когда я одна, даже дверь не открывать, даже признаков жизни не подавать. Но папа звонил очень настойчиво, в какой-то момент мне даже показалось, что он завалился на дверной звонок и уснул так. Не знаю, почему я открыла, обычно я так не делаю, обычно я делаю вид, что меня нет, совсем никого нет дома. Но в этот раз я открыла. И впустила, ведь он же не чужой. Он настоящий. Не снимая обуви, он уверенно направился в гостиную, шел по памяти, оставляя за собой грязные следы, а когда дошел, рухнул прямо в кресло и стал оглядываться по сторонам, наверное, пытался вспомнить, как здесь все было при нем, во времена нашей общей семейной жизни. Я молча наблюдала, не знала, что делать и говорить. Мне повезло, он заговорил первый.
Доченька.
Нет, мне не послышалось.
До. Чень. Ка.
Три тупых удара в грудную клетку. Я открыла рот и попыталась захватить воздух губами, папиными-моими пухлыми губами, но сделать вдох не получалось. Проклятье, горло снова сузилось до размера пластиковой трубочки, до размера той трубки, что торчала из меня в роддоме, помогая дышать, до размера иголки, на конце которой находится смерть, моя смерть, когда в тот день папа не вернулся, и на следующий день, и через неделю, и через много лет маминого-моего одиночества.
Доченька.
Мама меня так никогда не называла, как будто наши с ней родственные связи оставались за скобками. Когда я хорошо себя вела, я была зайчиком, котиком, солнышком; умницей я становилась, когда не нарушала правила игры, засыпала вовремя, исправно делала все уроки, приносила хорошие оценки из школы, не заходила за пределы двора, за линию не выходила. Когда мама злилась, она называла меня полным именем, и тогда хотелось спрятаться за ковром на стене, слиться с его узором, стать невидимой. Доченькой я была только для папы. Это единственное, что я помнила из своей жизни до пяти лет. Как папа катал на ноге свою доченьку, а та весело подпрыгивала и хохотала, громко хохотала, что слышал весь дом, даже Анжелка на третьем этаже, и та слышала. Так громко я больше не хохотала, может быть, потому, что меня больше никто не катал на ноге, а может быть, потому, что ноги этой чтобы больше не было в нашем доме.
Я стояла молча и часто хлопала ресницами, разгоняя предательские слезы, что скапливались в уголках глаз, моих-папиных карих глаз, я обещала себе не плакать, больше не плакать, но что-то пошло не так. Все пошло не так. Появись я не тогда, незапланированно, несвоевременно, а хотя бы чуть позже, когда мама с папой были бы готовы, когда мама поступила бы в институт, а не в училище, стала бы финансистом, экономистом, юристом, каким-нибудь важным специалистом, а не торгашкой из киоска на рынке, а папа нашел бы хорошую работу, с нормальной зарплатой, а не этими грошами, которых даже на хлеб не хватает, а у нас уже двое детей и о чем ты только думал, а ты о чем думала. Поселись они отдельно, а не с твоей матерью, которая вечно вставляет свои пять копеек, ну и что выпил, пятница же, суббота, воскресенье, снова пятница, да я пару капель только, да хватит орать уже, лучше малую успокой, та зашлась уже вся в истерике. Невыносимо жить в таких условиях, куда ты, не выноси мои вещи, не трожь, плевать, я и сам собирался. Дорожная сумка в коридоре, замок зажевал мятую, наспех брошенную в сумку рубашку. Папа в коридоре, весь помятый. Наспех принятое решение, ты хорошо подумала, я хорошо подумала. Доченька, иди в комнату, не стой на сквозняке, простудишься. Постой, не уходи, не успела сказать я, не умела сказать я. Хлопает входная дверь, дверь в подъезде тоже хлопает, и в груди что-то хлопает, три тупых удара. Доченька идет в комнату, к окну, прилепляется к стеклу, пытается просочиться через щель в оконной раме, пробраться во двор, где за поворотом вот-вот скроется дорожная сумка вместе с папой, вместе с зажеванным рукавом рубашки, что торчит из проклятой сумки, словно машет на прощание. Мгновение — и двор снова пустой, словно ничего и не было, словно и не было папы в нашей семье. В нашем доме тоже больше ничего не напоминает о его присутствии. Я прилипла лбом к стеклу, хочу взглядом дотянуться до поворота, за поворот, я стучусь лбом о стекло и пытаюсь вспомнить, как дышать.
Папе нужны были деньги. Папа совсем обнаглел. Об алиментах речь не шла, папа опустился на самое дно, а там денег не было, там вообще ничего человеческого не было. Не надо милицию, сам уйду. Куда уйдет? Зачем уйдет? Сестра молча наблюдала за происходящим, на ее лице застыло отвращение. Папу она не помнила, и таким он ей совсем не понравился. И правильно сделала, что выгнала его. Неправильно, ты просто не знала того папу, другого, настоящего. Дядя Гена на его фоне еще больше раздулся, превратился в праздничный новогодний шар, что весь сверкал на елке, что весь сверкал на фоне отца, что к нам прямиком со дна. Вот звездный час дяди Гены, которого он так долго ждал. Сравнение было в его пользу, он победил еще до начала поединка. Папа встает из кресла, папа идет по коридору, весь шатается, как бычок из стихотворения, вот-вот упадет. Папу провожают пять пар глаз. Что ты удумала? Хочешь за своим отцом? Да, то есть нет, то есть я не хочу на дно. Но неужели нельзя по-другому, неужели снова вот так вот? Доченька пытается что-то сказать, возразить, но она слишком маленькая и ее почти не слышно, воспоминания о ней выцвели, как дедушкина фотография, спрятались за ковром на стене. Дверь в квартире захлопнулась, следом хлопнула дверь в подъезде. Умница я прилипла лбом к окну и смотрю, как шапка Sport скрылась за поворотом, будто ничего не произошло, будто ничего никогда не происходило и папино пришествие мне снова только снится.
* * *
Бабушка говорила, что беда не приходит одна. Бабушка знала, что говорит. Она родилась в июне сорок первого под Брестом. Бабушке не повезло. Ее мать расстреляли годом позже. Или все-таки повезло, потому что бабушку немцы не заметили, как и меня в мой первый день. Бабушку спрятала ее мама. Прятаться, чтобы выжить, у меня в крови, мое наследство, что досталось мне по женской линии. Бабушку растила ее бабушка, та самая, что швея, та самая, что и я однажды, когда осмелею, когда вырасту, когда перестану бояться, однажды никогда. Бабушка была смелая, не то что я. Она победила все, даже войну. Мама говорила, что бабушка похоронила свою любовь на горке под березой. Бабушка помогала маме не схоронить себя заживо там же, когда следом за ее папой ушел и наш папа. Не победила бабушка только свое слабое сердце, что стало сильно барахлить в последнее время, я же говорила ей, нужно провериться, но ей все некогда, некогда, все своими травками лечилась. Долечилась, называется.
Я не сразу поняла, что произошло. Я подумала, что бабушка просто устала и долго спит. Я решила ее не будить, все-таки ей нужно больше отдыхать, тихонько собралась в школу, сестру собрала, сами позавтракали и ушли. Когда вернулась со школы, меня уже ждала у подъезда соседка, много соседей, домой меня не пустили, звали в гости, потому что сестра уже там, посмотрим телевизор или поиграем, домой нет, нельзя, не сейчас. Но я обо всем догадалась, бабушка готовила меня, что однажды это произойдет, что со всеми это однажды произойдет, но я упрямо верила, что смогу все-таки обхитрить самого главного — насобирать волшебные цветы по весне на горке во дворе, добавить туда лекарственные цветы с дачи и из них сварить эликсир бессмертия, да я уже взрослая и знаю, что Деда Мороза нет и бессмертия нет, но это же бабушка. Моя бабушка, единственная в целом мире. Бабушке нельзя умирать. Не сегодня. Тогда почему все такие взъерошенные и грустные? Конечно же я догадалась, но не могла понять кто — мама или бабушка. На долю секунды я подумала, что хоть бы не бабушка. Маме тоже нельзя, но бабушка — это же целый мир, нет, мир без бабушки не бывает. Я еще не научилась шить волшебные платья, чтобы они поднимали меня выше облаков, я не выучила лечебные свойства всех трав, что росли на нашем с ней поле на даче, я ничего не успела сделалась с бабушкой. Соседи шушукались, говорили про идеальную смерть, как будто такая бывает, как будто эти два слова могут ужиться рядом в одной фразе. Идеальными могут быть бабушкины оладушки, рецепт которых я тоже не успела запомнить, но никак не смерть, тем более бабушкина.
Я отказывалась идти в квартиру даже когда уже было можно, даже когда за нами пришла не мама — ее тень, за которой тянулся шлейф валерианы и пустырника. Бабушка говорила, что валериана хорошо успокаивает, с пустырником легче уснуть. Я не хотела успокаиваться, уснуть я тоже не могла. Да что ж это такое! Наверное, сильно испугалась. Бедное дитя, это первая ее потеря. Нет, не первая. Уже все понимает, может подолом обтереть лицо или святой водой, у вас есть в доме святая вода, сейчас принесу, крещенскую, должна помочь, а ты пока попробуй уснуть. Нет, не поможет святая вода, и пустырник с валерианой тоже не помогут. Спать нельзя, спать теперь небезопасно, сон может никогда не закончиться, бабушка же не проснулась. Но может быть, помогут лоб, живот, правое предплечье, левое, так три раза, тридцать три раза, три тысячи раз в темной комнате, в нашей с бабушкой комнате, где бабушки теперь нет.
Я не помню тот день. На горку к дедушке меня снова не пустили, чтобы еще больше не испугалась, и так только откачали. Я не помню маму в тот день, думаю, ее не было, вместо нее появилась какая-то серая, сутулая женщина, постаревшая, почти бабушка, так похожая на бабушку. Хотя я вру. Я все помню. Но я предпочитаю делать вид, что не помню тот день. Я мечтаю его забыть, вырезать из памяти кусок детства, тот бесконечный, беспросветный ноябрь, бабушка никогда не любила ноябри, они давались ей тяжелее всего. Ноябри даются и мне тяжелее всего. Вот бы взять и отменить тот ноябрь, оставить в памяти только те дни, где никто не умирал, где все засыпали и всегда просыпались, каждое утро, каждый счастливый новый день нашей с бабушкой жизни. Я мечтаю забыть об июне сорок первого, о ноябре две тысячи шестого, когда в четыре утра без предупреждения весь мой мир перестал существовать.
* * *
Зима подкралась незаметно и безжалостно, накрыла собой весь город. Буря мглою небо крыла, вихри снежные крутя, то как зверь она завоет, то заплачет, она заплачет, и завоет, и заплачет. Ну тише, тише, дитя мое, не плачь, поболит и перестанет, говорила мне бабушка каждый раз, когда я разбивала в кровь коленки, пока училась ездить на велосипеде. Поболит и перестанет, говорила я себе каждый раз, пока училась жить без бабушки. В школе проходили Пушкина, в школу я не ходила. Мама разрешила мне остаться дома на следующий день, и через день, и через неделю. Учителя тревожились, но отнеслись с пониманием: причина уважительная, соболезнуем и желаем скорее оправиться от утраты, чтобы вернуться к учебе. Как будто это возможно. Как будто можно сделать вид, что жизнь идет своим чередом. Нет, жизнь в нашем доме остановилась, спряталась под сугробом. Дома стало слишком тихо, невыносимо холодно. Мама перестала с нами разговаривать, перестала вообще разговаривать, приходила с работы, ложилась на диван и смотрела в потолок, как будто пыталась найти там ответ, как жить дальше, как выжить с двумя детьми без помощи, без бабушкиной пенсии, что была почти половиной нашего семейного бюджета, без своей мамы, потому что семьи без мамы не бывает. Бабушка говорила, что мама надломилась, когда ушел папа, но не сломалась, потому что она сильная. В тот день, когда ушла бабушка, сильная мама похоже все-таки сломалась. Дядя Гена тоже сломался, он продержался еще какое-то время, но надолго его не хватило. Невыносимо жить в такой обстановке, я все понимаю, но, может быть, ты встанешь с этого грёбаного дивана и хоть что-то приготовишь или приберешь, в конце концов, дома жрать нечего, детей пожалей хотя бы, если себя не жалко. Мама дома отсутствовала, мамина тень молча переключала каналы на пульте телевизора, первый, второй, третий, десятый и снова первый. Однажды вечером дядя Гена не вернулся с работы, и на следующий день тоже. Мама не стала его разыскивать, все равно он не настоящий, ведь он так и не подарил ей кольцо на безымянный палец правой руки, поэтому пусть проваливает. Дядя Гена мне никогда не нравился, но с ним в доме была хоть какая-то жизнь, хоть какие-то звуки. Без него дома стало совсем невыносимо. Мама горевала молча. Я хотела тоже горевать, оплакивать свою-мамину утрату, но больше мою. Ведь это я была бабушкиным первенцем, ее отрадой и смыслом жизни, ее надеждой, что хотя бы я вырасту толковой и добьюсь чего-то в жизни, не то что некоторые. Некоторая после этих слов обычно громко уходила на работу, свою бестолковую работу, которая позволяет нам хоть какой-то кусок хлеба дома иметь. Кусок хлеба и просроченные шоколадки, чипсы и сухарики, выгоревшие под стеклом на солнце. Если мама перестанет ходить на работу, не будет даже этого. На работу мама ходить не перестала, что-то внутри нее еще цеплялось за жизнь. Но когда она переступала порог дома, ложилась на диван и брала в руки пульт, жизнь на этом заканчивалась и начиналось выживание, бесцельное существование. Я смотрела, как мама медленно врастает в диван, сестра смотрела на меня снизу вверх, смотрела своими красивыми голубыми глазами, испуганными мамиными глазами, нельзя ее подвести, оставить одну в мире, без взрослых. Мамы временно нет, на нее нельзя сейчас положиться, одной ногой она шагнула туда, за бабушкой, и застряла где-то посередине, в межвременье, и я не понимала, как ее оттуда вернуть. Она нас не видела, не замечала, только смотрела, как каналы по телевизору сменяют друг друга, как сменяют друг друга дни в бабушкином отрывном календаре садовода. Говорят, дети становятся взрослыми, когда достигают совершеннолетия. Неправда. Дети взрослеют, когда теряют опору в виде взрослого рядом, когда не на кого больше положиться и приходится рассчитывать только на себя. Мне пришлось повзрослеть преждевременно. Пришлось самой учиться печь оладушки, конечно, не такие пышные, как у бабушки, но в следующий раз будут лучше. Зашивать капроновые колготки себе и сестре, потому что дырка маленькая, можно еще надеть пару раз, и вообще, нужно аккуратнее носить, каждая пара колготок теперь на счету. Стирать вручную школьную форму, хозяйственным мылом воротники и манжеты рубашек, так делала бабушка. Так делаю теперь я, преждевременно повзрослевшая в пятнадцать лет. Бабушка говорила, что время лечит. Время должно было однажды излечить и маму. Я ждала, я умею ждать. Колючие шерстяные платья перестали колоться, и без джинсов как-нибудь проживем, и на линейку первого сентября нет цветов красивее бабушкиных астр и бархатцев, что вырастают на даче каждую осень, теперь без нее, в память о ней.
Сложнее всего оказалось соседствовать с бывшими вещами бывшего человека. Еще сложнее было избавиться от них. Мы жили в музее имени бабушки, где все экспонаты резко стали неприкосновенными. Присутствие бабушкиных вещей постоянно напоминало об ее отсутствии. Когда бабушка жила с нами, она была маленькой, почти игрушечкой, не занимала много места в квартире, компактно умещая все свои вещи на двух полках в шкафу, потому что ей уже больше не надо, да и некуда. Без бабушки наша квартира в одночасье стала огромной, слишком просторной, неуютно пустой, одиноко холодной.
Каждый день уходя или возвращаясь из школы, в коридоре меня встречали бабушкины домашние тапочки, что давно потеряли форму, еще в ее времена, расползлись по ковровой дорожке, как пожеванная половая тряпка. И сколько раз мама грозилась их выбросить, потому что это уже не тапки, одно название, стоят тут у самого порога, только место занимают и вид портят, не позорься ты, давай тебе новые купим, не надо новые, у тебя что, деньги лишние, что ли, вот девчонкам лучше конфет купи или в школу чего, а тапки не трожь. Мне все равно скоро помирать, а к новым привыкать еще. Не говори глупости, вот возьму и выброшу, я тебе выброшу, пока я тут хозяйка, не смей ничего трогать, вот помру, делай что хочешь, хоть все выбрасывай, а сейчас не смей, а то раскомандовалась тут, порядки решила наводить. Ты лучше в своей жизни порядок наведи сразу, а потом уже за квартиру берись, тоже мне хозяйка нашлась. Хоть бы приготовила что или убрала, в конце концов, тебя же дома не видно. Девочками совсем не занимаешься. Растут как в поле трава. В школе уже, наверное, забыли, как ты выглядишь. Постой, не ты ли мне говорила не убий, большой грех, как-нибудь поднимем, мы поможем? Разве не было такого? Так в чем дело теперь? Бессовестная, побойся Бога, неблагодарная. Разве мы не помогали? Разве я не помогаю? Мама перебивала, недослушивала. Возможно, потому, что боялась Бога, а может, потому, что слышала это уже тысячу раз, да сколько можно уже, как будто не знаешь сама, где и зачем я пропадаю. Спор прекращался так же скоропостижно, как и начинался, и две хозяйки громко расходились по всем двум комнатам, что были в нашей квартире, а бабушкины тапки продолжали победно стоять в прихожей, открыто заявляя, что они — точка отсчета всего в этой квартире, нулевой километр среди двух миров, которые при чрезмерном сближении отталкиваются друг от друга, потому что одной крови, первой отрицательной, а минус на минус дают не плюс — крест, который родила на свою голову, вот теперь и мучайся.
Бабушкины тапки стоят в прихожей и до сих пор, даже когда власть в доме сменилась, даже когда теперь только одна хозяйка и можно делать что хочешь, хоть все выбросить. Каждый раз проходя мимо, я спотыкалась взглядом о них, вся жизнь в нашей-бабушкиной квартире споткнулась об эти тапки, сошла с рельс и никак не вернется в прежнее русло.
Бабушка говорила, что весна лечит. Ноябрь в тот год в нашей семье растянулся до апреля. Я не знаю, как мы перезимовали, я не помню, как мы перезимовали. Наверное, потому, что каждый вечер, когда в нашей комнате гас свет, я повторяла за бабушкой, ко лбу, животу, справа налево, три раза, тридцать три раза, пока сон не накрывал собой все в нашей квартире, даже маму, которая все реже и реже всхлипывала на диване за стеной, пока совсем не смолкала.
* * *
Бабушка не соврала, бабушка никогда не врала. В апреле пришла настоящая весна, и земля стала оживать. До апреля все спит. Все спят. В апреле все резко просыпаются, стряхивают с себя остатки прошлогоднего снега, снимают лишний слой плотных одежд и тянутся непокрытыми макушками к солнцу. Календарная весна не настоящая, настоящая начинается в апреле, когда родилась мама. В тот год у мамы был юбилей, который нельзя праздновать, потому что сама знаешь что. Целый год нельзя ничего праздновать, радоваться нельзя, нужно пережить этот год вполголоса, переждать затянувшийся ноябрь, на цыпочках дотянуться до апреля, а там весна. Весной жизнь сама собой налаживается, даже там, где дало трещину, порвалось, прохудилось. Апрель — бабушкина волшебная швейная машинка, он все может залатать, все починить. Я всегда ждала апрель, в этом году особенно.
На все дни рождения бабушка пекла свой фирменный медовик. Медовые коржи она смазывала сметанным кремом, смешанным с клубничным вареньем, выходил необыкновенный, ягодный медовик, бабушкин клубниковик. Лучший клубниковик в мире, это потому что клубника своя, с дачи, а мед соседский, без всех химикатов, натуральный. Дед Миша ничем своих пчел не подкармливает, они у него дикие, летают по полям, по лесам, пыльцу со всех цветов собирают, и даже с волшебных во дворе? И даже с волшебных, поэтому можно и вместо завтрака, и с чаем, и без, и добавку тоже можно, особенно имениннице, особенно маме в апреле.
Это был первый день рождения без бабушкиного клубниковика. Рецепт его бабушка забрала с собой на горку. Никто не знал, как она его готовит, даже присутствовать при этом процессе не разрешалось. Я никогда не пекла медовики, вообще ничего не пекла. Потому что жизнь еще длинная, еще успеется, потому что за выпечку у нас отвечала бабушка, как и все бабушки мира, с которыми бессмысленно состязаться в кулинарии, они все равно все делают вкуснее. И даже если в детстве кажется, что не вкуснее, что лук в супе лишний, гуляш слишком подозрительное название для вкусного блюда, а магазинные сосиски с кетчупом и макаронами аппетитнее бабушкиных котлет с пюре, то потом, когда бабушка уходит, все резко становится самым вкусным, потому что не повторится больше никогда. «Больше никогда» — самый мощный усилитель вкуса, не только в еде. Бабушкин клубниковик больше не повторится. Но у мамы юбилей, о котором она и забыла уже, потому мама не знает, что наступил апрель, мама живет в ноябре. Я решила спасать мамин юбилей, маму спасать, потому что невозможно, невыносимо все время жить в ноябре. Мамин день рождения приходился на выходной. В тот выходной, мамин главный выходной в году, я решила, что пора возвращаться к жизни, возвращать жизнь в наш дом. Я достала белую, еще бабушкой накрахмаленную скатерть и застелила ею стол. Стол вмиг из обычного кухонного, уставшего за десятилетия жизни в нашей семье, превратился в празднично-нарядный. На таком столе непременно должен стоять приличный сервиз. У нас такой имелся, мамин подарок на двадцатилетие, «Мадонна». Бабушкин подарок. Потому что у приличной женщины должен быть приличный столовый сервиз. Как только он появился в нашей квартире, его тут же поставили за стекло и ни разу не использовали, потому что знаешь, какой он дорогой, а мы обязательно что-то да разобьем, сломаем, испортим, мы всегда все портим, поэтому и за стеклом, поэтому только пыль аккуратно протирать во время уборки и не дышать рядом с ним, я тебя умоляю, отойди от него и не трогай, тем более грязными руками, которые ты никогда не моешь.
В тот день я помыла руки и достала невесомый фарфор жемчужного цвета, весь ажурный, слишком королевский посреди восьми квадратных метров кухни с потрескавшимися, словно яичная скорлупа, стенами. Надо же с чего-то начинать, надо освободить наконец этот сервиз, который несправедливо схоронили до лучшей жизни за слоями стекла, фотографий, иконок всех наших тезок-спасителей и просроченных аптечных рецептов. В центр стола я поставила вазу с нарциссами, при бабушке у нас всегда стояли дома садовые цветы, в апреле открывали сезон нарциссы, а закрывали крошечные хризантемы в ноябре. С цветами, фарфоровым сервизом и на белой скатерти наша кухня преобразилась, облупленные стены разошлись, уступили место празднику. Так красиво в последний раз у нас было никогда. Я не решилась замахнуться на клубниковик, боялась без подготовки сорваться с недоступной вершины, но вместо него на сэкономленные школьные деньги нашла медовые пирожные, которые, если прищуриться и представить клубничное варенье внутри, вполне напоминают бабушкин праздничный торт. Последний штрих — сестра вставила свечи в пирожные, — и мы сели ждать. Мама должна вот-вот прийти. Вот скрипнула дверь в подъезд, слышны шаги, рядом с нашей дверью, мимо нашей двери, наверх по лестнице, снова наверх и снова. Полчаса, как мама должна быть дома, сорок минут, час, я прилипаю лбом к окну, уже стемнело, чай остыл. Одинокий фонарь освещает пустой двор, вечера еще слишком холодные, чтобы задерживаться на улице. Тогда где она пропала? От работы до дома десять минут пешком, ну ладно, семнадцать, если совсем домой не хочется. Сестра села делать уроки как ни в чем не бывало, как будто все дома, как будто мама за стеной, но мамы нет, уже полтора часа нет, почти два, почти плачу от страха и обиды, но больше от страха, ведь мы одни дома, ведь мы еще дети, хоть и взрослые, чтобы оставаться одни дома, но все же дети, и мы хотели порадовать маму в ее день рождения, сестра увлеченно грызет карандаш и болтает ногами под столом, я тоже не подаю вида, что волнуюсь. Четвертый раз подряд читаю один и тот же абзац, а про себя на всякий случай «иже еси на небесах» три раза, тридцать три раза, не помогает. А если я напишу в тетради «мама дома мама-дома-мамадома» десять раз, двадцать раз, до конца тетради напишу и даже больше, если я буду писать до тех пор, пока мама не вернется, пока не вернется на место мое бедное сердце, которое подступило к горлу и душит-душит-душит меня, не дает нормально дышать, не дает дышать вообще, как в тот день у проклятого окна, как в мой первый день? Я буду писать, пока мама не придет, я сочиню заклинание, пророчество, молитву. Вдруг написанное слово имеет силу, вдруг написанное слово творит чудеса и возвращает все на свои места? А если нет, а если произошло непоправимое, если мама не вернется — что тогда, что будет со мной и сестрой, ведь мы одни, ведь у нас никого нет, нет, так не бывает, так не должно быть. «Мамадомамамадомамамадомамамамамама» до тех пор, пока в замочную скважину не с первого раза попадает ключ, в темной прихожей скрипит входная дверь, и я громко выдыхаю.
Ой, а вы еще не спите. Пальто летит мимо вешалки на пол, женская сумка приземляется рядом, из ее раскрытой пасти на ковер вываливается содержимое: помятая пачка сигарет, напудренная косметичка и все мамины заработанные рубли, как будто сумка все прожевала и выплюнула вместе с мамой. А я думала, что вы уже спите. Шатается, пахнет больничным спиртом и бабушкиной валерьянкой. Я не узнаю маму, я не хочу такой ее знать. Только не подходи ко мне, только не трожь. Идет ко мне, подходит близко, совсем близко, мы уже почти одного роста. Моя маленькая мама смотрит мне в глаза, дышит мне прямо в лицо сигаретами и настойкой валерианы, пытается что-то сказать. Я тоже хочу сказать, много всего сказать, а лучше прокричать, но слова столпились на кончике языка, застряли между зубов. Хочется плакать. Бессовестная, как она могла оставить нас одних, ведь она знает, что мы без нее дома, что мы без нее вообще уже с ноября, если не дольше, если не с самого начала наших времен. Мама прислоняется лбом к моему лбу, ее глаза съехались на переносице, слились в одну черную точку. Молчит, икает. Ты в детстве любила так делать, когда была совсем малышка, лбом ко лбу. Милая малышка. Бумсь, снова и снова, бумсь, бумсь. И хохотала. И мы с тобой. И куда это все ушло. Мама держит меня за голову, прижавшись лбом к моему лбу, вдавливая свою голову в мою, словно пытается заглянуть вглубь меня. Хохотать не хотелось, невыносимо хотелось плакать, но я держалась, я обещала себе, не при маме, не сегодня, больше ни-когда. Мама отстранилась, обогнула меня и, держась за стены, поплелась в ванную. За закрытой дверью зашумела в раковине вода, а следом громко высморкалась мама. Сестра молча наблюдала за нами, выглядывая из комнаты, не решаясь выйти за ее пределы. А я стояла в прихожей и часто моргала, так часто, что почти взлетела, почти выпорхнула из нашего подземелья на первом этаже, куда так редко добирается солнце, потому что его украл вредный крокодил. И откуда все ушло, а куда ушло, никто не знает, может быть, на горку, под пышную березу, под гранитную плиту, что одна на двоих, или, может, все уместилось в большую дорожную сумку и скрылось за поворотом. Где тот могучий медведь, который победит крокодила, что украл наше солнце, и вернет его на место, чтобы снова лбом ко лбу и все хохотали? Нет медведя, и солнца нет, и клубниковика уже тоже никогда не будет. Но есть «Мадонна», спрятанная за стеклом до лучшей жизни, есть нарциссы, первые в этом году, первые в нашей квартире без бабушки, есть сестра, есть я и заколдованная мама, которую никто по-настоящему никогда не целовал, поэтому и спит в хрустальном гробу до апреля. Но апрель сегодня, сегодня мама уже родилась, поэтому отрываю гири-ноги от ковра и иду к маме, к ее хрустальному дивану, где она уснула прямо в одежде, становлюсь на колени, проглатываю слезы, злость и отвращение, и прижимаюсь лбом к ее лбу, на котором отпечатались три морщинки, две глубокие — дедушкина и папина — и одна потоньше, свежая — бабушкина. Бумсь, бумсь, снова и снова, мам, мама, проснись, мам, пожалуйста, проснись, наконец. М-м-м, чего тебе? Хотелось сказать, что люблю ее, даже в полудреме, даже пьяную и израненную, больную люблю. Но у нас такое не говорят, я ни разу такое не слышала, поэтому с днем рождения, мам. Зажмуриваюсь так сильно, что болят глаза, и, едва касаясь, целую в щеку. Мам, спасибо, мам, мы там тебе... Давай уже завтра, хорошо? Очень устала сегодня — и отворачивается лицом к спинке дивана. Накрываю ее пледом и иду в прихожую прибрать мамины вещи, что она раскидала на входе. Сумка, деньги, помада, сигареты, два целлофановых пакета. Два праздничных пакета. Я их сразу не заметила, очарованная-разочарованная маминым состоянием, переполненная злостью и презрением в ее адрес. Интерес победил приличие, только одним глазком, мама учила, что по чужим вещам нельзя, но это же принесла мама, а значит, не такое уж и чужое. В одном пакете оказалось аккуратно сложенное платье, нарядное платье, так похожее на то, что мы как-то присмотрели сестре, но слишком дорого для нас вообще, а сейчас тем более. Да, это то самое дорогое платье сестры. А в другом пакете джинсы клёш, мои джинсы клёш с опозданием в пять лет, но мои, точно мои, я их ни с чем не спутаю, абсолютно новые, даже с биркой на иностранном языке и турецким флагом, мы на географии проходили флаги, это точно Турция — неужели прямиком оттуда? Неужели мама прямиком оттуда, поэтому и задержалась? Неужели это для нас? Но ведь день рождения ее, тогда где ее подарок? Ведь должен был быть где-то ее подарок? Но маминого подарка не было, были только два пакета, платье сестры и мои джинсы в мамин день рождения, ее выходной, который оказался рабочим, снова рабочим, потому что деньги сами себя не заработают, а у нас так мало есть и так много еще надо. Пакеты не трогаю, почему-то снова захотелось плакать, но я не плачу, я обещала. Задвигаю шторы на окне в маминой комнате и поправляю плед, который оказался на полу. До завтра, мам, завтра обещали солнечную погоду, вдруг и до нашего подземелья на первом этаже доберется.
* * *
В наследство от бабушки мне достались старинный молитвослов на польском языке и трехлитровая банка пуговиц. Никто не знает, откуда взялся этот молитвослов, он был всегда с бабушкой, возможно, это все, что осталось от ее мамы, все, что пережило войну вместе с бабушкой, что помогло ей пережить войну. Когда хоронили бабушку, долго думали, что делать с молитвословом, она с ним не расставалась при жизни, но туда все-таки решили отправить без него. Возможно, подумали, что здесь он нам нужнее, а там молиться уже не надо, если вдоволь молился здесь. Так у меня оказались молитвослов и пуговицы. Трехлитровая банка под капроновой крышкой, полная пуговиц всех цветов и размеров, вся наша семейная история, бывшие пуговицы с бывших одежд бывших людей. Ничто у бабушки не пропадало, все, что можно было возродить, чему дать вторую жизнь, все бабушка спешила оживлять. Что восстановить не удавалось, шло на дачу, на подвязы для помидоров и огурцов, а пуговицы отправлялись в банку. Где-то в банке должны быть пуговицы от дедушки, маминого папы, даже пуговицы от моего папы есть. Я любила, когда бабушке нужно было пришить пуговицу, потому что нужную пуговицу в банке искала я. Это были и мои монеты, когда я играла в магазин, и драгоценные камни, когда я находила клад с сокровищами, и таблетки, когда заболевали куклы. Золотые, перламутровые, квадратные, треугольные, плоские и выпуклые, разноцветные и однотонные, с двумя и четырьмя отверстиями и даже на ножке. На все случаи жизни, для любой одежды, но для каждой строго отведенное место. Бабушка не разрешала пришивать пуговицы где попало, потому что ее бабушка ей за такое руки отбила бы, потому что дефицит, потому что это тебе не игрушки, а серьезная вещь, нужная в хозяйстве. На одной маленькой пуговке одежда держится. А мама — она как пуговка, на ней все в доме держится, любила повторять бабушка. У нас дома все держалось на бабушке, хотя она тоже мама, только не моя, самая большая мама в нашей квартире, самая главная. Моя мама маленькая, как перламутровая пуговка с золотой каймой, самая крохотная и красивая в трехлитровой банке, драгоценная, с какого-то волшебного платья или блузы, таких больше нет и не бывает. Бабушка большая пуговица, прочная, надежная, металлическая, с ажурным узором по краю. На таких держатся плотные тяжелые ткани, пальто, шубы, все основательное и серьезное, как сама бабушка. Без бабушки бы все рассыпалось. Без бабушки все и рассыпалось, высыпалось на пестрый ковер, перемешалось, все три литра пуговиц разлетелись кто куда. Сразу мы даже не пытались их собрать, себя собрать, семью собрать, так и жили разбросанные по разным углам квартиры, оставшейся без бабушкиной хозяйской руки, оставшиеся без главной пуговки. Но после первой годовщины мама стала понемногу складывать бабушкины вещи в коробки и выносить их в подвал, свозить на дачу. Понадобился год, чтобы понять, что эти вещи уже ничьи и только занимают место в квартире, где и так сложно уживались три молодые женщины. Приличную, почти новую одежду мама раздала родственникам, остальное бабушка, конечно, пустила бы на подвязы для помидоров и огурцов, но мама не будет таким заниматься, сейчас все можно купить, нормальные человеческие веревки, а не бывшие штаны и майки, порезанные на тряпки, поэтому в мусорку. Подожди в мусорку, дай я сначала пуговки срежу. Срежу и добавлю жменю бабушкиных пуговиц в общую банку, в пуговичную летопись нашей семьи, потому что бабушка сделала бы точно так же, а остальное давай на дачу завезем, там бабушкино добро где-нибудь да пригодится. Добро нельзя на мусорку, потому что добро не должно пропасть.
* * *
Нужно что-то делать с дачей, иначе совсем зарастет все бурьяном там. Продавать нужно, все равно как склад используем, все ненужные вещи туда свозим, дом в свалку превратился уже, а так деньги какие-никакие выручили бы, ремонт в квартире сделаем, а то обои в спальне уже отваливаются, и краска на кухне на стенах облупилась вся, стыдно в гости людей звать. Да и огородом некому заниматься, и мышей полный дом, и крыша протекать стала. Как продать? Нельзя продать. Дачей заниматься надо, ездить туда. Кто это будет делать, вы, что ли? От вас помощи и по дому не дождешься, а тут целая дача. Продать дачу означало предать бабушку, дедушку предать, который собственными руками строил этот дом, когда мама была еще совсем маленькой и кружилась и хохотала. Предать-продать дачу вместе с компотами из вишни под окном, вместе с малиновым вареньем зимой и клубниковиком в апреле, потому что клубника своя, с грядки, хрустит песком на зубах. Продать бабушкины запасы лекарственных трав на чердаке, нелюбимые первосентябрьские букеты бархатцев и астр, мой первый раскладной велосипед и шрам на ноге, когда свалилась с него после дождя. Наши победы в дурака и трофейную колоду карт, что доедают мыши на полке под телевизором, рядом с программой обведенных телепередач и бабушкиными дачными очками на шнурочке. Только не продать-предать-передать в чужие руки: а вдруг они возьмут и спилят вишню под окном, потому что она разрослась уже и ветки в окно лезут? Или выкорчуют бархатцы, а они возьмут и не прорастут к сентябрю? Что тогда? С чем нам на линейку идти? Уж не с магазинными розами, перевязанными лентой в тон? Но не я здесь хозяйка и не мне принимать решения, потому что я пока деньги не зарабатываю, только трачу, так что держи вот объявления, нужно повесить на остановке в садовом товариществе и так по столбам расклеить, вдруг кто-то из соседей заинтересуется. Соседи не заинтересуются, соседи свою дачу сами продают, потому что уезжают далеко и насовсем и моего идеального будущего мужа с собой забирают. И за кого мне теперь замуж идти, когда вырасту? Толковых в окружении больше не осталось. Без бабушки и соседей дача совсем осиротела. Я расклеивала объявления в надежде, что никто не позвонит по указанному номеру. Мама собирала последний в этом году урожай вишни, наш последний дачный урожай. Сестра играла в доме. И пересмотрите вещи хорошенько, может, что-то ценное найдется. Ценное на даче все, даже пожелтевшие, лоскутные обои на стенах с разводами и плесенью по углам. Но все с собой не заберешь, а забрать что-то нужно, чтобы не забыть, чтобы воспоминания не выцвели, как дедушкина фотография на памятнике, не ушли вместе с бабушкой на горку вместе с рецептом клубниковика. И я пересматриваю еще раз весь один шкаф, все три покосившиеся полки на веранде и над верандой смотрю, на чердаке, прощаюсь со всем, что не забрать с собой, потому что это ненужный хлам, барахло, что моль проела и мыши сгрызли, затопило дождями и смыло временем. Чудом уцелела только бабушкина тетрадь с рукописными рецептами лекарств из трав, все премудрости «Народного доктора», которые бабушка так и не успела передать мне, потому что скоропостижно и неожиданно для всех нас и потому что «Народный доктор» хоть и лечит, но иногда и он бессилен, когда такая судьба, больное сердце, время пришло и на пороге идеальная смерть.
* * *
В мамином киоске столько не платят, чтобы прокормить всех нас. Тем более теперь, когда мы остались без помощи. Беспомощные, мы умрем голодной смертью, потому что даже сосиски с макаронами сварить себе не в состоянии, пока мама на работе, а маме теперь нужно больше работать, искать другую работу, а может, и не одну, потому что рассчитывать нам теперь не на кого. Тогда мама оставила свой киоск и устроилась на рынок продавать нижнее белье и продолжила сторожить детский сад по выходным. Мне нравилось бывать у мамы на рынке, в ее царстве синтетических кружев и поролона, среди ее модных Ксюх, Анют, Ленок и Наташек, что рядом и напротив, на колготках и носках, платьях и туфлях, постельном и нижнем белье. Но мама круче всех своих рыночных подруг. Мама там главная, так думаю я, потому что вокруг ее точки всегда больше всего женщин всех возрастов и чашечек. Всем нужно красивое нижнее белье. Даже мне, но я пока только присматриваюсь, на вырост, когда-то же все-таки вырастет. А пока стыжусь, краснею, но не могу оторвать взгляд от неоновых бюстгальтеров, ажурных чулок, невесомых трусиков, через которые можно увидеть весь мир, весь взрослый мир, в который мне пока нельзя. Взрослый мир тоже на вырост. К маме стекаются женщины со всего города, потому что у нее самый большой выбор. Я сижу на мамином стуле, окруженная чашечками всех цветов и размеров, болтаю ногами, доедаю салат с крабовыми палочками на развес из кулинарии на первом этаже и разглядываю счастливиц, что покупают все это белье. Наверное, это очень красивые женщины, с красивыми телами, думала я, но это обычные женщины, в серых пуховиках и куртках, в обычных ботинках на платформе и даже не на каблуках. Я мечтаю быть маминой покупательницей, той, что в дубленке и на каблуках, что сейчас примеряет красный кружевной комплект, хороший выбор, удобная посадка, на особый случай, если вы понимаете, о чем я, ваш мужчина точно оценит. И она заправляет пышную грудь в удобную чашку и крутится-вертится возле зеркала за шторкой и весело хихикает. Однажды я тоже буду весело хихикать и заберу домой всю эту красоту, ну или хотя бы один, может быть, и на мои чашечки что-то есть? На твои блюдца есть отличные хлопковые майки в нашем универмаге, в отделе детского нижнего белья, и громко смеется. Не вижу ничего смешного. Вообще ничего не вижу. Я каждый день проверяю, делаю замеры, и ничего не вижу, хоть мне постоянно кажется, что они стали чуть больше, но они не стали. Поэтому на физкультуре в раздевалке я переодеваюсь самая последняя, чтобы никто не видел мои отличные хлопковые майки из детского отдела, каждый раз опаздываю на занятие, получаю из-за этого замечания и все равно с каждым разом все медленнее и медленнее стягиваю с себя ненавистные водолазки, которые две по цене одной, потому что у Наташки распродажа, небольшой брак, но совсем незаметно, а в школу в самый раз, все равно на сезон, и которые еще больше подчеркивают то, что за сутулой спиной я хочу скрыть. Да сколько можно повторять, выпрямись, не сутулься, и так сколиоз заработала уже, хочешь горбатой вырасти, что ли, как та продавщица на булочках у входа? Я не хотела вырасти горбатой продавщицей булочек, я хотела просто вырасти, созреть, как все девочки в нашем классе.
А когда это случилось в первый раз, когда я наконец созрела, я не обрадовалась — испугалась. Я совсем не так себе это представляла. В тот день у мамы был выходной и на рынке, и в детском саду. Редкий день, когда мама отдыхала, а значит, маму нельзя тревожить, мама устала, поэтому разберитесь со всем сами, а меня не втягивайте ради бога. Но с таким я сама разобраться не могла, такое со мной случилось впервые, и мама не объясняла, как себя вести, когда со мной произойдет это. Мама закрылась на кухне, это было ее законное время, только ее и Даниэлы Стил, пачки тонких сигарет «Вог» и кружки растворимого кофе три в одном. Я ходила вокруг кухни, не знала, с какой стороны подойти, как сообщить, волнительно и неловко говорить о таком, даже когда это твоя мама, даже когда ты этого так ждала, потому что у всех в классе уже давно, а у меня все еще нет, зато теперь есть, теперь я как все. Что может быть лучше этого — быть как все, наконец созреть! Я ждала, что моя жизнь теперь никогда не будет прежней и теперь я — официально взрослая, и кто знает, может быть, мне разрешат гулять на улице до 21:00 и даже дольше. Я зашла на кухню, чрезмерно взвинченная, подозрительно бледная, мама заметила, оторвалась от книги, недовольное нучтоопятьслучилось, пить хочется, пить не хотелось, но я все же выпила залпом стакан воды, потом еще один и еще, мама вернулась к чтению, молча переворачивала страницы «Запретной любви». Между ее тонких пальцев зажата тонкая сигарета, которую она элегантно подносила к тонким губам цвета селедки под шубой и медленно вдыхала в себя дым, который затем аккуратными кольцами выпускала в открытую форточку. Все было красиво в маме, даже курила она красиво, как в рекламах по телевизору, как в кино про шпионов. Хотя курить конечно же некрасиво, я почти бросила, уже бросаю, только последнюю докурю, предпоследнюю, предпред, с нового года точно. Со следующего нового года. Никогда-нибудь. Мама сидит у открытой форточки, солнце гуляет в ее волосах, тонкие сигареты застряли в тонких пальцах всей такой тонкой, почти прозрачной мамы. Мама поднимает тонкие брови-дуги и вопросительно стучит ложкой о кружку, пытаясь растворить нерастворенные карамельные комочки три в одном. Вода в меня больше не лезет, я молчу и не знаю, как сказать. Как вообще о таком говорить-то? Тут такое дело, в общем, вода просится наружу, я разглядываю узор на ковре под ногами. Мама отложила «Запретную любовь» в сторону и потушила сигарету, показывая готовность к серьезному разговору. Тут такое дело... Вода подступила к горлу, уже снова во рту. Я не договорила. Мама не дослушала. Только не говори, что ты залетела. Я поперхнулась, закашлялась. Мааам... Растянула в воздухе я. Мама. У меня кровь. Там. Мама облегченно выдохнула, тьфу ты, затем молча ушла в ванную, вернулась с небольшой упаковкой прокладок, протянула ее мне безэмоционально, почти брезгливо. Только не оставляй это все на виду потом, и я тебя умоляю, имей голову на плечах, предохраняйся, если не хочешь потом работать в киоске до конца дней своих или детский сад сторожить. И как ни в чем не бывало снова открыла книгу и закурила. А лучше об учебе подумай, скоро конец школы, к поступлению нужно готовиться, а не шуры-муры крутить. Это дело нехитрое, всегда успеешь, а вот в институт поступить... Мам, ты что, да я... да у меня... Я покраснела, побагровела, вспыхнула от стыда, который я не заслужила, который бетонной плитой придавил меня к ковровой дорожке на кухне, загнал под нее. Я хотела возразить, что не понимаю, о чем она, мы с ней обходили эту тему, даже не приближались к ней, но я понимала, о чем она. Я слышала, как это обсуждали девочки на перемене, что кто-то уже да, а кому-то еще страшно, страшно интересно все это попробовать. Мне не было интересно, страшно тоже не было, потому что мне это не грозило, мне не с кем крутить шуры-муры, даже если очень хотелось, я никому не нравилась. Еще бы, как такая может понравиться. Я же ребенок еще совсем, доска, кожа да кости, ненормально это, да и откуда мне вырасти, если я мелкая, тощая, это потому что не ем толком ничего, потому что беспомощная. Я стояла на кухне перед мамой, ковыряла ковровую дорожку ногами, не способная сдвинуться с места, мне хотелось провалиться сквозь эту самую дорожку, исчезнуть с начатой пачкой прокладок, что я прижала к так и не выросшей груди как трофей, который выиграла за взросление, поздновато, конечно, у многих девочек уже в тринадцать начались, ну или в четырнадцать, но хотя бы в шестнадцать, и то хорошо. На всякий случай надо провериться, вдруг все-таки отклонение? Я не хотела провериться, я вообще не хотела, чтобы меня кто-то там изучал, измерял, проверял, соотносил с нормами и вычислял градус моего отклонения от этих норм. Потому что отклонений было много, я — одно сплошное отклонение, и мне не нужно было проверяться, чтобы узнать это. Достаточно отнять от даты моего дня рождения дату свадьбы родителей, чтобы понять, что я есть четырехмесячное отклонение, мамин первый большой страх и стыд, который уже не спрячешь за свободным кроем свадебного платья.
В семнадцать я решила влюбиться. Когда, если не в семнадцать? Потом для первой любви может быть слишком поздно, а в семнадцать — самое время. Влюблялись тогда между собой все в классе, иногда по несколько раз в неделю. Я еще ни разу. Той весной, последней школьной весной, я решила не отставать от всех и стала присматривать себе подходящего возлюбленного. Влюбляться нужно раз и навсегда и только в надежных парней, и желательно старше, мальчики созревают медленнее, оно тебе нужно потом всю жизнь нянчиться с ним, хватило уже одного. Я пересмотрела всех приличных мальчиков в классе, неприличных тоже пересмотрела на всякий случай. Никто меня не заинтересовал, никто не разбудил бабочек в моем животе, о которых я читала в подростковых любовных романах, все мои бабочки так и оставались куколками и спали крепким сном внутри меня. Много-много куколок в животе, которые хотели поскорее превратиться в красивых бабочек, которые будут со мной навсегда, и в горести, и в радости, а не неполных пять лет, а потом превратятся в тыкву, в старую дорожную сумку, которая однажды скроется за поворотом вместе с бабочками навсегда. Я изо всех сил хотела влюбиться.
Заканчивался учебный год в школе, школа заканчивалась, но я так и не влюбилась. Это меня расстраивало, но не сильно, не сильнее, чем четверка по химии, которую я никак не вытяну на пять и моя золотая медаль, может, никогда не случиться со мной, поэтому если я хочу получить нормальное образование, поступить в институт, а не в какое-то там училище и тем более если не хочу сразу после окончания школы помидорами на рынке торговать или еду разносить в придорожной забегаловке, то мне нужно учиться, много учиться, еще лучше учиться. Ну и что, что весна, что вокруг все влюбляются, а лабораторная сложная, и только три человека написали на хорошо и никто на отлично, слышать не хочу эти отговорки! Чтобы в следующий раз была пятерка, иначе училище, помидоры, забегаловка. Это меня не сильно пугало, не сильнее, чем мамин голос, что полз вверх, ее тонкие брови ползли следом, и она сама становилась вся сильно сверху, а я снова снизу, я снова маленькая, словно мне восемь, бесконечное восемь, и я снова рушу свой мир из подушек и одеял и опять прячусь в углу за диваном, поджимаю колени к груди, сгрызаю до основания ногти на правой руке и мечтаю раствориться вместе с учебником по химии, расщепиться на атомы и молекулы, которые никак не улягутся в моей неразумной голове. Поэтому первая любовь отменялась, она растворилась в пробирке и выпала в осадок во время последней лабораторной. Я сама выпала в осадок, когда снова получилось хорошо и никак не отлично. Но разгоралась весна, и казалось, что все можно исправить, даже химию. А когда я перестала ждать, оно случилось само собой, мое первое отлично по химии и первая любовь.
Стоял теплый апрельский день, один из таких дней, когда кажется, что все только начинается и впереди ждет какое-то особенно волшебное событие, что вся жизнь — одно сплошное волшебное событие и весь мир радуется вместе с тобой, хотя особой причины для радости может и не быть, кроме той, что апрель и все вокруг желтое от одуванчиков, кроме той, что без шапки и куртка нараспашку и химию на завтра не задали. Я возвращалась из школы по солнечной стороне, я всегда хожу по солнечной стороне, когда она есть, когда дорога из школы домой не одна затянутая серая полоса. Ходить по солнечной стороне приятно, потому что весело щекочет лицо, потому что можно не застегиваться, потому что витамин Д, который мне надо принимать, если я хочу догнать своих сверстниц, которые растут как на дрожжах, а я не расту, поэтому последняя в шеренге на физкультуре, потому что без дрожжей и витамина Д. Я иду и щурюсь, солнце заливает собой всю улицу, весь наш маленький городок. Вот бы и до нашего подземелья дотянулось, пробралось через дырочки кружевных занавесок на кухню, через кухню по коридору к нам в комнату и осталось у нас жить насовсем. Но даже если дома снова темно и сыро, сейчас я иду по солнечной стороне, и она не кончается. Мне хорошо, мне просто замечательно, солнце снаружи, солнце внутри, я сама — солнечный зайчик, прыгаю по ступеням лестницы, перепрыгиваю с плитки на плитку, не задевая линии на тротуаре. Задевать линии на тротуаре нельзя, это правило я придумала себе сама, этому меня учила мама с детства: что бы ни случилось, не выходить за линию, иначе ошибка. Вдруг кто-то перекрыл собой солнце, мое солнце, кто-то очень большой, потому что я вся уместилась в его тени. Солнечный зайчик, можно с тобой познакомиться? Хотя на солнечного зайчика больше походила не я, а он, весь рыжеконопатый, как Антошка из советского мультфильма. Одна сплошная конопушка на остронособородом, бледно-синюшным лице явилась передо мной неизвестно откуда — возможно, спустился прямиком с солнца, которое если бы было обитаемым, то солнечные люди выглядели бы приблизительно так. Вот кто украл солнце и проглотил его, иначе как объяснить тысячи миллионов веснушек на почти двух метрах одного человека? Смотрю через рыжего пришельца на солнце, оно запуталось в его кудрявой гриве и никак не выберется из густых медных зарослей. Никогда не видела таких рыжих людей, у меня в принципе не было рыжеволосых знакомых, кроме того самого из Иванушек, который мне никогда не нравился, потому что мне всегда нравились брюнеты и никогда рыжие. И откуда он здесь взялся? Уж не с солнца ли свалился действительно? Ну так что, познакомимся? Я с незнакомыми не знакомлюсь. И, обогнув его справа, продолжила идти по солнечной стороне. Смешная. А как можно познакомиться со знакомыми? Догнал меня и снова загородил солнце, идет спиной вперед, легко, вприпрыжку, как будто всю жизнь так ходит, как будто у солнечных людей есть запасная пара глаз на затылке. Ускорила шаг и оставила его позади. Слышу, снова догоняет, вот и правду говорят, что рыжие бесстыжие: разве приличный человек будет таким настырным? Маньяк какой-то. Еще больше ускоряюсь. И все же как это — знакомиться со знакомыми? Разве так бывает? Останавливаюсь, впервые рассматриваю лицо. Острый нос, острый подбородок, уши тоже острые, весь остро колючий и взъерошенный этот солнечный ресницебровоголовый пришелец и напоминает дворового кота, которого однажды я чуть не пронесла в дом, если бы мама не заметила. Симпатичного рыжего кота. Жаль, мама не разрешила. Она не разрешает и общаться с незнакомыми мужчинами на улице. Но он вроде и не мужчина еще, скорее парень, да и я с ним не общаюсь, это он со мной. Свалился тут на голову, солнце мне перекрыл, познакомиться хочет. Познакомиться со мной. Если бы я разговаривала с незнакомцами, это могло бы быть мое первое знакомство на улице. Первое знакомство вообще. Но я не разговариваю с незнакомцами, это небезопасно, меня могут похитить, ограбить, изнасиловать, убить, поэтому прибавляю шаг и уже почти бегу, чтобы поскорее добраться до поворота, за которым все обычно заканчивается. Тот самый угол промтоварного магазина, за которым на самом интересном месте обрываются истории и который я вижу в окне каждый день, когда делаю уроки или грущу у окна. Моя рыжая тень не отстает. Удивительно, что он меня заметил. Я стараюсь не привлекать к себе внимание, это сделать просто, потому что я непривлекательная. Так однажды сказала мамина подруга, кажется блондинка Ленка с постельного белья или кучерявая Наташка с женской обуви. Тогда они отмечали день работника торговли у нас на кухне, распивали яблочный сок для взрослых из пакета и курили тонкий «Вог» в форточку. Младшая, конечно, удачная у тебя вышла, ничего не скажешь, все при ней, и лицо, и фигура. Вся в мать. Что есть, то есть. Зато старшей мозги за двоих достались, похоже, младшая... как бы это сказать... не блещет умом. Зато старшая на золотую медаль идет, в институт готовится. Будет головой дорогу в жизнь прокладывать, раз лицом не вышла. Не, ну не то чтобы совсем не вышла, вполне симпатичная, на любителя, короче. Хотя возьми хотя бы нашу Ксюху, что на колготках стоит, та не красавица, совсем не красавица, греческий профиль, да и, откровенно говоря, сама вся нескладная, а муж — как с обложки модного журнала! И что же нашел в ней, разглядел? Так что внешность не всегда решает, на каждый товар свой купец, как говорится. И дальше шли обсуждения знакомых товаров и их всевозможных купцов, меня это не сильно интересовало, поэтому я переставала прятаться за углом и шла делать уроки, потому что мне в этой жизни еще предстояло прокладывать дорогу своей головой, раз это мой главный товар и раз лицо мое на любителя. Любителя некрасавиц. Интересно, этот Антошка любит красавиц или... Мамины подруги наверняка про него сказали бы, что он удачный вышел, удачный, только рыжий, слишком рыжий для наших серых широт, чересчур яркий и заметный. Всё, что находится рядом с ним в его золотом поле, тоже становится заметным. Быть заметной небезопасно, это мой урок номер ноль, базовая настройка. Поэтому я совершаю побег с места несостоявшегося знакомства. Я заворачиваю за угол и бегу со всех ног домой, желая поскорее закрыть за собой дверь в квартиру, потому что знакомиться с незнакомыми страшно, бегу и непроизвольно оглядываюсь, желая, чтобы он побежал за мной и все-таки догнал, познакомил с собой, раскрасил серую, нескладную меня в солнечно-золотой, этот странный солнечный человек.
Я вбегаю домой взволнованная, взъерошенная, все во мне выдает возбуждение, все меня беспричинно веселит. Громко захлопываю дверь, на бегу скидываю ботинки и прямо в куртке спешу к окну, прилипаю лбом к стеклу и жду, появится или нет солнечный человек из-за поворота, где в моей истории пока никто еще не появлялся, только исчезали. На стекле остался отпечаток моего влажного лба, запотевшие следы моего учащенного дыхания, я пыталась взглядом дотянуться за поворот; наверное, это глупо с моей стороны — не ответить, убежать и сейчас ждать, что он будет разыскивать меня, словно Золушку, сбежавшую в полночь с бала. Где я, а где Золушка, и все же... ведь он меня первый заметил. Сердце билось чаще обычного, выше обычного, громче обычного, словно в груди одно сплошное сердце и ничего больше. Появился. Идет себе спокойно, как ни в чем не бывало, как будто ничего необычного не произошло и от него регулярно сбегают девушки на улице, как будто каждый день ходит в этом дворе, но я же знаю, не ходит. Я знаю всех прохожих нашего двора, потому что часами изо дня в день сижу за уроками за письменным столом у окна, смотрю то в учебник, то в окно, но чаще в окно, наблюдаю, как проходят соседи, знакомые и незнакомые, как проходят дни, понедельник, вторник, уже пятница и снова понедельник, а я все делаю уроки и никак не вытяну химию на отлично, свою жизнь на отлично не вытяну, все время что-то мешает или чего-то недостает. Вот если бы у меня... вот если бы я... И снова по кругу сравнения не в мою пользу. И я вздыхаю над учебником для десятого класса, вздыхаю, глядя, как Анжелка куда-то снова собралась, а я нет, как шумные подростки со всего дома стекаются во двор и разбиваются на компании, а у меня нет своей компании, мне и дома неплохо, правда, к тому же еще не все уроки сделала, химию не вытянула, я лучше из окна посмотрю. Я знаю всех во дворе через окно. Поэтому его я бы точно заметила раньше, такого сложно не заметить. Я спряталась за штору, чтобы не заметил во второй раз, хотя он и не заметит, он даже не смотрит в мою сторону, идет и задорно пинает камни под ногами, как будто камни увлекают его больше несостоявшегося знакомства, больше меня, ведь мы уже почти знакомые, мог бы хотя бы взглядом по сторонам кинуть, даже обидно стало, как будто наше незнакомство для него ничего не значило. Приближается, теперь можно не стыдясь рассмотреть всего, от пыльно-серых кроссовок, которые в прошлой жизни были белыми, вверх по тонким длинным ногам с острыми коленями, которые смешно складываются, когда он идет, подтягивая вверх протертые джинсы, которые ему коротковаты, потому что не бывает таких длинных джинсов, чтобы спрятать его ноги, поднимаюсь еще выше, до тонкой длинной шеи, которая выглядывает из поднятой стойки воротника распахнутого настежь пальто. Я похожее видела в своем пятничном магазине. Неужели он тоже там обитает? Выглядел он скорее смешно, чем привлекательно, хотя откровенно смешного в нем не было ничего, но почему-то хотелось улыбаться, глядя на этого переросшего Антошку. Интересно, как его зовут. Имя Антон ему подошло бы, оно такое же круглое, как солнце. Или Илья, мягкое «ль» ему тоже идет, думается, что характером он мягкий. Только вот я это навряд ли уже узнаю, потому что он прошел мимо нашего дома и пошел куда-то дальше, вниз по улице, и, только когда он проходил наше окно, мне на мгновение показалось, что он повернулся и подмигнул мне прямо за штору, которая нервно шевелилась на первом этаже.
Я не думала, что буду вспоминать о нем. Подумаешь, рыжий какой-то захотел познакомиться. Но он — необычный рыжий. Он ко мне спустился прямиком с солнца, иначе откуда ему взяться в будний день посреди безлюдной улицы? Поэтому я стала ждать и на всякий случай наряжаться в школу во все самое лучшее, что мне удалось отыскать в модном мире на обочине нашего города — на Европы обочине. Я знала, я чувствовала, что однажды он вернется. Спустится снова и закроет собой весь солнечный свет. Весь свет вообще. Так и случилось. На улице по дороге из школы наши дороги снова совпали. Привет! У него это так легко получалось, просто привет, как будто он со всеми здоровается, как будто здороваться с незнакомыми — это нормально. Вот бы мне так уметь, но я так не умею, у меня в таких случаях язык прилипает к нёбу, все во рту слипается, пересыхает, и я не могу извлечь из себя ни звука. Только бесшумно хлопаю губами, как рыба, выброшенная на берег, готовая принять свою погибель от стыда и страха. Мой привет душил комом в горле. Сегодня опять сбежишь? Я покраснела и отвернулась, непроизвольно ускоряя шаг. Хотелось замедлиться, улыбнуться, ответить приветом на привет, но ноги меня не слушались, несли скорее домой, за безопасную штору на первом этаже. Он шел рядом, впереди него шагали его острые колени, расслабленно взлетали наушники на проводе на длинной шее, ничто не выдавало в нем волнения или напряжения, он выглядел слишком довольным, даже счастливым. Как будто его жизнь уже удалась, хотя бы сегодня, когда весна, солнце и музыка в наушниках, которые весело болтались и подпрыгивали. Ну так что? Попытка номер два, познакомимся? Егор — и пнул камень ногой, который отлетел далеко вперед, где нас еще не было. Я зажмурилась от страха и выпалила свое имя. Красивое. Мою маму так звали. Звали. По сердцу полоснуло. Земфиру любишь? Ты на нее чем-то похожа кстати, такая же маленькая. И странная. Маленький, странный, запуганный зверек. Я не успела ответить, что и никакая я не странная, и не запуганная, а просто спешу домой, просто уроки, лабораторная по химии, золотая медаль и институт на носу, а Земфиру люблю, конечно, люблю, потому что ее все крутые девчонки в нашем классе любят, а я не они, но тоже хочу и сладких апельсинов, и солнце вместо лампы, и про меня все песни. Но он не дал мне ничего сказать, протянул наушник, помог вставить в левое ухо и нажал на «плей». И вместе с Земфирой мы пошли по солнечной стороне. Я искала тебя годами долгими, искала тебя дворами темными, потому что солнца не было, а теперь включили. Рядом с ним особенно солнечно, мы идем по улице и молчим, связанные одним проводом, по которому идут импульсы от моего левого уха к его правому и через сердце обратно. Годами долгими, долгими годами я мечтала влюбиться, я представляла себе все эти звонки, слезы, нервы, любовь, хотела слушать грустные песни о любви и по кому-то томиться, потому что он сейчас не рядом, а разлука невыносима для любящих сердец, но то ли песни были недостаточно грустными, то ли чувства недостаточно настоящими, чтобы плакать от разлуки, а не от обиды или жалости к себе. Сейчас плакать не хотелось, хотелось одного — чтобы музыка между нами не кончалась, чтобы дорога длилась вечность, и коварный поворот никогда не случался, и солнце всегда светило, если не рядом, то внутри. Мы стали слушать музыку вместе каждый день. Встречаться по дороге со школы, на нашей солнечной дороге, и слушать музыку до самого моего дома. Он мечтал стать музыкантом и играть с Земфирой, а я рассказала ему про немецкий «Зингер» и прабабку-швею, про бабушку на горке под березой, торгашку-маму и красавицу сестру, про папу, которого черти носят, и дядю Гену, которого сдуло ветром вместе с его-нашим рыжим котом, потому что животные похожи на своих хозяев, а все рыжие наглые морды, и я, а ты не такой, ты добрый и хороший, потому что человек, потому что не могу продолжить, потому что слишком рано и это должны первыми произносить мужчины, так пишут в книгах про любовь и показывают в романтичных фильмах, которых я похоже пересмотрела, раз верю в любовь с первого взгляда, раз вообще в любовь верю, потому что любви на самом деле нет, любовь — это не чувства, это химия, которую я никак не вытяну на отлично, так что вместо этой своей любви лучше уроками займись, и не смотри на меня так, потом спасибо мне скажешь. Но я не хочу потом, я хочу сейчас, к тому же он ждет, мы договаривались. Ничего страшного, подождет. Он должен понимать, что у тебя выпускной класс, тебе к поступлению нужно готовиться, а не в любовь играть, вот диплом — это навсегда, это твердое, настоящее, а первая любовь все равно ненастоящая, понарошку, она быстро вспыхивает и так же быстро проходит, ничем обычно не кончается. Но у вас же с папой... И что у нас с папой? Хочешь сказать, любовь была? Милая моя, это называется залёт, а не любовь. Ты уже взрослая, должна сама прекрасно все понимать. Но ведь дети от любви появляются. Моя ты хорошая, какое же ты еще невинное дитя, иногда дети появляются не от любви, а по неосторожности. Так что будь осторожна и займись лучше химией, экзамены на носу, а Егор твой пусть наберется терпения и подождет. Если любовь, как ты говоришь, то никуда не денется, дождется. Он-то сам небось поступил уже, да? Я молча киваю головой, он, конечно, поступил, уже учится, стипендию даже получает, молодец какой, только мама не должна узнать, что не в институт и что работать он будет не в зеркальном офисе, а он будет тем, кто этот офис построит, вернее, он там поштукатурит стены, а построят его друзья из строительного училища, но это временно, на самом деле он будет музыкантом, барабанщиком, будет играть с Земфирой, той самой, что привет-ромашки, просто барабанная установка дорогая очень, а стипендия небольшая, да и поставить пока негде, в общежитии немного места, но и про общежитие маме лучше не знать, потому что замуж лучше выходить за мужчину состоятельного, чтобы не скитаться потом по съемным квартирам и общагам или с родителями жить, у нас места немного, и не думай даже, если что, к его родителям пойдете. К его родителям не пойдем, к его родителям нельзя, потому что у его мамы своя горка, без березы, правда, зато с жасмином, он сам посадил, потому что она любила жасмин, потому что родилась в июне, а папа слишком далеко и надолго, потому что в той страшной аварии он был виноват, потому что за рулем и пьяный, и на встречную полосу, и несколько человек, а Егор чудом, потому что его мама пристегнула, а себя не успела, поэтому к его родителям нет, нельзя. Но мы что-нибудь придумаем, нам пока и не надо никуда, нам и в беседке во дворе хорошо, или на ступенях в подъезде, когда холодает, или в нашем месте, о котором никому, потому что, если кто-то узнает, быстро закроют выход на крышу единственной девятиэтажки в нашем городе, а оттуда самые красивые закаты и разочарованные-фильмом-очарованные-небом-глаза, и наши инициалы внутри сердца, выцарапанные на металлической двери, на сердце выцарапанные, две буквы, которые останутся здесь, на крыше, даже когда прекратятся все закаты, весь мир прекратится, даже когда прекратимся мы. Нет, первая любовь настоящая. Мама просто забыла. Забыла, но не простила. Иначе как объяснить все то, что происходит внутри, когда рука в руке, когда одна музыка на двоих, когда рыжими ресницами по моим щекам и все мои куколки вмиг превращаются в бабочек и щекочут меня изнутри, и кружат, и весь мир кружится, и хочется улыбаться, и все делается красивым, красивым и неважным, кроме него, кроме нас двоих? И так будет всегда, правда? Даже когда умолкнут все песни и останутся только отпечатки нашей любви, наш один на двоих плейлист, наши дети с волосами цвета солнца, мальчик и девочка, обязательно девочка, ведь все это будет, обещай? С детьми ты, конечно, загнула, поживем — увидим, кто его знает, как оно там будет.
Часть 2
Мам, мы решили. Так быстро? Залетела, что ли? Мам. Говори честно, ты беременна? Мам, ну ты что вообще обо мне думаешь, что о нем думаешь. Нет, я не беременна. Тогда не понимаю, к чему такая спешка, вы же пару месяцев как знакомы, он, конечно, хороший человек, но все же зачем так торопиться? Ты хорошо подумала? Я хорошо подумала. Это лучшее из того, что было, и лучше навряд ли уже будет, часики ведь тикают, сама говорила. Уже двадцать семь пробило. У тебя в двадцать семь уже двое детей было. На меня нечего равняться, так себе пример для подражания. Мне бы твои годы — и что тогда? Я бы все изменила. Например... Например, жила бы сейчас в Москве со своим летчиком, ведь сватался же нормальный, и мама же говорила, она все видела наперед, но кто слушает мать в семнадцать. Подумаешь нос немного кривой и ростом с меня, нет, вскружил мне голову папаша твой, проклятый, по уши, по макушку, с головой. И толку от той любви? Где она теперь, эта любовь? Спился совсем небось, если не помер, а так работала бы в зеркальном офисе каким-нибудь важным менеджером, на работу ходила бы как на праздник, отдыхать ездила бы на море, а не на дачу. Жила бы по-человечески, а не выживала, перебиваясь от зарплаты до зарплаты. Возможно все было бы по-другому. Возможно, но тогда не было бы нас. Замолчала, не ответила. Мам, а ты любила его? Кого? Ну летчика своего. Любила? Сложный вопрос. И все же. Тогда казалось, что какие-то чувства были, симпатия или уважение, что ли, человек со званием все-таки, порядок в голове, семья хорошая, планы серьезные на жизнь, на меня, на нашу с ним жизнь. А почему не сложилось тогда? Тишина. Да из-за меня и не сложилось, не дождалась я. Это как? Как-как, в командировку его отправили на год, какие-то секретные части где-то на Востоке, даже не сказал куда. Письма слал, много марок на них было, и все иностранные закорючки какие-то. Ну а я что, молодая еще совсем, зеленая, неопытная, много ли молодым надо, чтобы влюбиться, чтоб веселый был, красивый и ухаживал оригинально, не как все. А он, будь он не ладен... Кто он? Летчик? Да отец твой, чтоб его... И цветы дарил, и на лодке катал, даже стихи читал, и какие, про любовь, с выражением, то тише, то громче, то совсем шепотом, на ухо, до мурашек, понимаешь, «любимая, меня вы не любили»... Ну а я что, я и влюбилась. Ты никогда не рассказывала это. Потому что нечего, не достоин он того, чтобы я еще о нем говорила. Оставить меня с двумя маленькими детьми, без денег, без работы. Это хорошо, что мама помогла, хозяйство кое-какое держали, так бы подохли с голоду точно. Ну чего ты смотришь? Знаю, я не идеальная мать, может, даже и не хорошая, да и ты всегда была папина, с самого первого дня, две капли, яблоко от яблони, папа — это святыня, папа — сам Бог, какой-никакой, пьющий, гулящий, а лучше чтобы рядом, чем непонятно где. Я не говорила этого. Да я все знаю, можешь не говорить ничего. Я что, не вижу, что ли? Ты не поймешь меня, вот будут свои дети, тогда, может, поймешь, хотя дай бог, чтобы не поняла никогда. А отец твой выбор сделал, ну я его и выгнала. И если бы еще раз явился, все равно выгнала бы и ни один мускул внутри не дрогнет. Скатертью дорога. Я все понимаю. Да не понимаешь ты ничего, ты не была на моем месте. Не была. Хотя могла бы быть. Хорошо, что хоть у тебя хватило мозгов тогда, что в институт пошла, что красный диплом, зеркальный офис главного банка страны, что ведущий специалист и на хорошем счету. Мам, давай не будем. Поверь, это гораздо лучше, чем от любви летать в облаках. Падать потом больно. Как летчик твой? Как летчик. А он что? Что-что, прилетел из своей командировки, а я уже с животом и кольцом на пальце. Я с ним больше не виделась, стыдно было в глаза смотреть. Говорят, в Москве сейчас, уже на пенсии, в звании каком-то высоком, подполковник или кто там, я не разбираюсь в этих звездочках, два сына, внуки есть. И не жалко его? Кого, летчика? И его тоже. Его жалеть нечего, говорят, он счастлив, его Бог наградил. А тебя? А меня, похоже, наказал. А папу жалко? Его? Жалко? Ты смеешься? А меня кто пожалеет? Когда я, взрослая женщина, весила как подросток, тушила один несчастный окорочок на всю семью и вам мясо все отдавала, чтобы хоть чем-то питались, а сама куриные кости обсасывала после вас, на картошке и гречке год сидели, подливку делала жидкую, как вода, чтобы на дольше хватило, соседи жалели нас, помогали кто чем мог, а за спиной все равно обговаривали: залетела, нагуляла... А я и мечтать не могла о том, чтобы себе что-то купить новое. Мама, царствие небесное, на двух работах работала, чтобы мне помочь вас на ноги поставить. Нет, мне его нисколько не жалко, он не достоин ни слезинки, что я выплакала по ночам, ни капли жалости в его адрес, это не мужик — тряпка. Да и не любил он меня, наверное. Если бы любил, разве поступил бы так? Видите ли, не готов к семейной жизни, к детям не готов, а меня никто и не спрашивал. Готова, не готова, получите-распишитесь конверт с розовым бантом из роддома — раз, конверт с розовым бантом — два, и здравствуй, взрослая жизнь. Поэтому прошу тебя, хорошо все взвесь, перед тем как сказать «да». Да я взвесила все, взвесила. Я только и делала, что все взвешивала своей умной головой, все-таки золотая медаль и красным диплом. Любишь его хоть? Замолчала, не ответила. Мне не страшно с ним заводить детей, ты же сама учила, что любовь не главное. Не главное, это правда. Главное, чтобы надежный был, а в нем я не сомневаюсь. Надежный или нет, время покажет, все они сразу надежные, а потом, когда дети появляются, когда форму теряешь, когда уже не для себя, а для детей, — вот тогда эти надежные резко становятся ненадежными, неготовыми, большенемогущими и однажды исчезают, а в начале у всех все хорошо. Смотри сама, жизнь твоя. А что по крови? Ты узнавала? Он отрицательный? Положительный. Плохо. Тебе же нужен отрицательный, а то резус-конфликт будет, я ж тебе тысячу раз говорила. Помню я, но что уже сделаешь. Тем более современная медицина шагнула вперед, говорят, что это уже не проблема, и в случае чего делают какой-то укол, чтобы не было вопросов с вынашиванием. Я уточняла. Ну раз ты уже все уточнила, тогда мне добавить нечего. Я так понимаю, ты не за советом пришла. Не за советом. Конечно, никто не слушает родную мать, ни в семнадцать, ни в двадцать семь. И все же прошу тебя, поживите для себя, в свое удовольствие, в путешествие езжайте, мир посмотрите, присмотрись ты немного, вы же даже не жили вместе, знаешь, сколько молодых семей о быт разбиваются, столько разводов сейчас, ужас просто. Это в наше время гражданским браком боже упаси, а сейчас можно пожить вместе, присмотреться и не доводить до свадьбы, если сразу понятно, что не твое. Зачем сразу расписываться-то? Это его желание. Его родителей, его толковых родителей. Откуда ты знаешь, ты что, проверяла, что ли? Я проверяла. Я сразу проверила, можно сказать, я за родителей замуж и выхожу. А твое желание? И мое, наверное. Я не задумывалась. Ведь это правильное, хорошее желание. Женщина должна хотеть замуж за хорошего, положительного мужа. Отрицательные для семьи не подходят. Тогда хотя бы работу не бросай, чтобы не схоронить себя потом на кухне в замызганном фартуке, муж мужем, но женщина должна рассчитывать только на себя, да помню я, помню, и я тебя прошу, не ныряй ты сразу в эти пеленки-распашонки, это дело не хитрое, еще успеется.
В приданое от мамы я получила комплект польского постельного белья, хорошее, сатин, такого у нас не достать, прямо оттуда везли, столовый набор на двенадцать человек, фарфоровый сервиз, не «Мадонна», конечно, но тоже приличный, «Мадонну» не могу, сама понимаешь, память. По умолчанию мне достались набор маминых страхов и ожиданий. Страхи, что я повторю ее судьбу, ожидания, что я реализую ее планы. Я не просила, но меня и не спрашивали, вручили при рождении.
На память от бабушки я забрала во взрослую жизнь пожелтевшую тетрадь с рецептами народных лекарств, пуговицы и польский молитвослов. Я ни слова не понимала по-польски, но с бабушкиным молитвословом во внутреннем кармане сумки жилось как-то спокойнее. Я его не читала, носила как оберег от неудач, чужих страхов и ожиданий. Выбросить три литра фамильных пуговиц не поднялась рука. Такое количество пуговиц мне на несколько жизней хватило бы, да и многие уже пришли в негодность, но я подумала, что, когда у меня будет дочь, а у нее заболеет кукла или медвежонок, в этой банке точно найдется подходящая таблетка.
О том, что у меня будет дочь, я знала с детства. Это знание пришло как-то само собой, я и имя уже придумала. Вернее, не придумала, она сама его назвала, когда пришла ко мне во сне. Я его запомнила и стала ждать тот день, когда впервые смогу назвать ее по имени. Мне казалось, что этот вопрос уже решенный, я уже почти беременная, почти родила ее, почти ношу на руках и наряжаю в волшебные платья. К тому же, зная свою историю, что и я, и сестра получились незапланированно, потому что «твоему отцу можно было просто рядом посидеть — и всё, я уже беременна, врачи сказали повышенная фертильность, если бы не помощь врачей, то я не знаю, как бы я прокормила всю ту ораву детей, которая у меня могла бы быть помимо вас, так что, пожалуйста, очень аккуратно, если не хочешь раньше времени поставить крест на своей карьере, по-простому — если не хочешь залететь». Залететь я не хотела, я хотела забеременеть, зачать и выносить в любви и полноценной семье. Поэтому к этому вопросу отнеслась крайне серьезно, выбрала ответственного мужа, прошла все обследования, сдала все анализы, пропила курс витаминов для планирующих беременность, и месяц для зачатия выбрала, и месяц для рождения, рассчитала по таблице, когда получится девочка, взяла отпуск на работе и приготовилась к главной встрече в своей жизни. У меня все было под контролем, я знала, как добиваться результатов, все-таки золотая медаль, красный диплом, ведущий специалист, осечки быть не могло, поэтому, когда в конце первого месяца восемь тестов подряд показали одну полоску, мне пришлось поверить, что я не беременна. Ну а что вы хотели, чтобы с первого раза и все так гладко? Милочка моя, если бы все было так просто в этом вопросе. Идите домой, если в течение полугода не получится, купите тесты на овуляцию и попробуйте отследить овуляцию, ну и на УЗИ приходите, будем разбираться. Полгода звучали невыносимо долго. Ровно через полгода я пришла разбираться. На работу из отпуска я так и не вышла: а смысл, если я вот-вот уйду в декрет, а мне надо поберечь себя, на моей важной работе в зеркальном офисе мне только нервы треплют, а это не лучший расклад для почти беременной. Мой хороший муж все понял и не настаивал, к тому же он тоже очень хотел детей, а его родители хотели внуков, поэтому первые ягоды с дачи, свои, без химии, первые витамины для будущей мамочки, и вторые витамины, и третьи, и вот уже весь урожай собрали и съели, а я все еще будущая, а не настоящая. Ну ничего, подождем, к тому же мне сон на днях снился, что ты беременна, с четверга на пятницу, между прочим, мне такие сны снятся и с пятницы на субботу, и с субботы на воскресенье, понедельник, вторник. И что? И ничего. А у врача была? Была. И что? И ничего. Сказали ждать. Ну тогда ждем, время еще есть, еще молодые, еще успеется. И все-таки иконку Матроны под матрас положи, так, на всякий случай... Ну а вдруг. Поздно, там уже лежит и икона, и бабушкина пуговка, она ее туда ночью положила, когда приходила ко мне во сне сказать, что присматривает за мной. И за ней, моей первой.
Сколько вам полных лет? Тридцать один. Конечно, не девочка уже, но еще успеется, время есть еще. У меня пациентки и после сорока беременеют и рожают здоровых детей. Не хотелось бы после сорока, сейчас хотелось бы. Все ждут. Ну или на крайний случай всегда есть ЭКО, гарантия, конечно, не сто процентов, но многим парам помогает. И ЭКО не хочется, хочется как-то по-другому, самостоятельно хочется. Тогда отпустите ситуацию, поживите с мужем для себя, в свое удовольствие, так сказать, в путешествие отправляйтесь, мои пациентки часто из путешествий и привозят полосатые сувениры. Да вот только из путешествия и без сувенира. Может быть, все-таки отклонения? Посмотрите, пожалуйста, еще раз, я поздняя, цикл нерегулярный, может, причина в этом? Говорю же, по моей части все хорошо, гормоны в норме, на УЗИ все в порядке. Мы уже со всех сторон смотрели. Да нормальная вы, нормальная! Отклонений нет. Если бы я не знала вашу историю, сказала бы, что передо мной абсолютно здоровая женщина, готовая в любой момент зачать. Мужа проверяли? Сейчас причина часто не в женщинах, хоть мы и привыкли сразу перекладывать ответственность за бесплодие на женщин. Мужа проверяли. И что? И ничего, здоров, даже донором стать предложили. Сколько не получается уже? Три года, почти три года. Если быть точной, то тридцать три месяца, тридцать три однополосных месяца, одной сплошной темной полосы. Я налегке спускаюсь с кресла, я мастер спорта по подъему и спуску на гинекологическое кресло, за моей спиной сотни удачных восхождений и безрезультатных спусков, но в этот раз я чувствовала что-то не как обычно, меня и мутило даже, и грудь появилась, вы уверены, что там точно ничего нет. Я уверена, там точно ничего нет. Но тест же выдал вторую полоску, неявную, но вторую, тень полоски, призрак призрака, я точно видела, муж видел, даже фотография есть, вот, посмотрите, это не может быть брак, это не должен быть брак, весь наш брак бракованный без детей, понимаете? Понимаю, и все же ничего нет, а кровь сдавали? И что? И ничего, но ведь бывает такое, что кровь не сразу показывает, бывает, что и эмбрион не сразу видят, я читала на форумах об этом, я слышала истории, я точно знаю, меня тоже когда-то не сразу заметили. И все же мне очень жаль, но там пусто. Пусто сейчас не только там, пусто у меня на душе, внутри меня одна сплошная пустота, я — безжизненный вакуум, из которого ничто не родится. Спрыгиваю на холодную плитку, быстро натягиваю белье и возвращаюсь в кабинет, современный комфортабельный кабинет, с удобными кожаными креслами, как будто за резными белыми дверями происходит только хорошее и никогда плохое, где со всех нежно-пудровых стен на меня смотрят розовощекие младенцы и счастливые беременные, а я сижу напротив врача и прижимаю к невыросшей груди трехлетний том моих исследований себя, безрезультатные поиски того самого отклонения, которое не дает мне стать счастливой мамой, не дает возможность мужу стать отцом, а он так хочет, мечтает, даже порой больше меня. И как мне ему сказать, что там пусто? А к психологу не пробовали? А он здесь при чем? Не всегда причина лежит в плоскости физиологии, иногда классическая медицина бессильна. Может, все-таки попробуйте к психологу? У меня есть толковый специалист, как раз в этом направлении консультирует, вот возьмите его номер. Спасибо. Отпустите контроль хотя бы на время. Отпуск, вам нужен отпуск. Хорошо, до встречи, на следующей неделе начнем все сначала. В спешке в карман засовываю небольшой бумажный прямоугольник, на одной стороне неразборчиво от руки номер, которым не воспользуюсь, потому что причина точно в другом, с другой стороны — реклама новых надежных гормональных контрацептивов, которые не нужны, потому что диагноз, написанный в заключении от врача, защищает от желаемой беременности лучше самых надежных контрацептивов.
Резус-конфликт все же случился, мама оказалась права. Я была отрицательная, мой муж — положительный, даже слишком. И анализ крови сдавать не нужно было, чтобы понять это. Интеллигентная семья, мама — руководитель экономического отдела в главном банке страны, папа — замдиректора какого-то важного военного завода, никогда не могла запомнить его место работы, а потом и вовсе забыла. Меня они взяли к себе в семью на вырост: молодая, подающая надежды сотрудница и невестка. Как же радовалась моя мама каждый раз, когда а вы знаете, кто у меня сваты. Хорошо, что хоть у старшей мозгов хватило получить нормальное образование, найти нормальную работу и нормального мужа, выбить билет в нормальную, среднестатистическую жизнь. Среднестатистическое счастье — это хорошо, предельно понятно и предсказуемо, без подвохов и без сюрпризов. Свадьба, двое детей, своя квартира, а лучше дом, но и квартиры достаточно для среднего счастья, главное свое, недвижимое, забетонированное раз и навсегда, на веки веков, пока одна полоса и бездомный котенок не разлучат вас, но это будет позже, в следующей жизни, а пока с девяти до шести пять дней в неделю, все недели своей жизни, отпуск два раза в год, продвижение по карьерной лестнице, если повезет — и на Доске почета какое-то время, ветераны труда, дача и теплица с помидорами для внуков. Это ли не счастье, мамино счастье? Мама редко бывала счастливой, но в день моей свадьбы — особенно. Теперь мы родня с уважаемыми людьми, она даже держалась ровнее рядом с ними и почти не курила. Почти не курила и не улыбалась. Стеснялась. Моя некогда красивая мама так некрасиво старела, вся усыхалась, и зубы. Тонны выпитого дешевого кофе, чтобы не уснуть в две смены, тысячи выкуренных сигарет — как с такой жизнью не закурить, — плохая генетика и вечная нехватка денег на стоматолога для себя. Мама и до этого редко улыбалась, а потом и вовсе перестала. А когда изредка случалось смеяться, мама делала это незаметно, беззвучно, элегантно прикрывая рот рукой. Я мечтала вернуть маме улыбку. Она почти насобирала на новые зубы, но в тот день, когда я сообщила ей о скорой свадьбе, она, ничего не говоря, открыла верхнюю дверцу в секции и из-под стопки полотенец и пододеяльников достала пухлый конверт, где хранилась когда-то ее будущая улыбка, теперь наш будущий диван. Маминых зубов не хватило бы на кухню и диван, поэтому решили остановиться на диване и принимать дорогих сватов с комфортом в гостиной, на дорогом диване из кожзама, на натуральную кожу нужно несколько пухлых конвертов, но кожзам тоже достойно смотрится, по-богатому, правда? Правда, почти как натуральный. А хороший зять и зубы вставит любимой теще, и кухню поменяет, и на море отвезет. Мама никогда не была на настоящем море, она и не жила по-настоящему, выживала, но теперь она точно заживет по-новому, на новом диване, с новыми родственниками. Главное, чтобы молодые жили долго и счастливо.
А молодые жили недолго и несчастливо. Возможно, всему виной резус-конфликт, не только резусов — всего конфликт. С самого первого дня конфликт желаний и интересов, но только внутри. Снаружи все было гладко, тихо и мирно, снаружи конфликта не было. А может быть, если бы случались конфликты снаружи, может, и удалось бы обтесаться, договориться, стерпеться, слюбиться. Но мой хороший муж был слишком хорошо воспитан, чтобы внешне конфликтовать, он даже голос ни разу не повысил на меня. Вместо конфликтов мы садились за обеденный стол переговоров и долгими мучительными часами обсуждали причину моего не конфликта — недовольства. И каждый раз он ровно, спокойно, почти безразлично начинал: ну и чего ты снова завелась и что опять случилось? А я не знала, чего завелась и что случилось. Ничего не случилось. Может, в этом и причина, что ничего не случилось, ни хорошего, ни плохого — ничего. Одно сплошное ничего, вечная мерзлота. И я снова молча соглашалась и затихала, потому что слишком боялась потерять хорошего мужа, молчала годами, смиренно кивала головой, соглашаясь быть не собой, чтобы быть с ним. Потому что настоящая я ему бы не понравилась, кому такая вообще может понравиться. Не молодая и не красавица, вся посредственная, и ноги кривые, хотя многие говорят, что ничего не замечают, но я-то знаю, что они кривые, мне мама с детства говорила об этом. Первая седина где-нигде, и грудь, которая так и не выросла, хоть и обещали, гормональные растяжки и многочисленные шрамы — поиски причины моих неудач. Нет, такая точно не может понравиться. Поэтому и молчала, и сохраняла, и стояла на цыпочках, а потом раз — и перестала, хоть и обещала никогда не перестать.
Наша любовь прожила обещанных три года, все как в книгах и фильмах. А потом, видимо, срок годности истек, и можно было бы вернуть потраченные годы и надежды по гарантии, да упаковку с чеком и обещаниями давно выбросили, думали, никогда не пригодится, а оказалось, что пригодится, оказалось, что наша семья и не семья вовсе, а один сплошной брак. И что с этим делать теперь, непонятно, не разводиться же только из-за нелюбви. Разве одна только вечная мерзлота в доме — серьезный повод для развода? Всегда можно завести кого-то, котенка или ребенка, чтобы согреваться об него и родить любовь в адрес третьего, если в адрес друг друга не вышло. Но завести котенка нельзя, у мужа аллергия, а завести ребенка не выходило, бесплодие неясного генезиса, и температура в нашем доме падала все ниже и ниже.
Послушай, может быть, это все же решение вопроса? Мы уже все перепробовали, и ничего. Я понимаю, что тебе страшно, мне тоже страшно, но, может быть, все-таки попробуем? А тебе чего бояться? Не тебя ж накачают гормонами, как курицу, чтобы получить побольше материала, еще слово такое жуткое — материал, как будто что-то неживое, бездушное, разве можно так говорить про будущих детей, и потом не ты же будешь бояться чихнуть, чтобы не лопнуть раньше времени или ненароком не помешать процессу имплантации, носить себя как хрустальную вазу, колоть, глотать, вставлять гормоны, килограммы гормонов все девять месяцев. И где гарантии, что это безопасно для ребенка? Для меня безопасно? Тебе-то что, только драгоценную баночку в лабораторию сдать, и всё, остальное достается женщинам. Ты же знаешь мое отношение к медицине, меня бабушка подорожником все детство лечила, я эти все таблетки на дух не переношу, а тут столько всего. А дети... ты видел когда-нибудь вживую детей из пробирки? Но столько пар уже сделали, и у них получилось. Может, это и наш шанс, если обычным способом не выходит? Шанс склеить то, что дало трещину в самый первый день. Шанс спасти то, что давно стоило бы отпустить и не тратить драгоценное время. Но время же еще есть, мы еще молодые. Послушай, я устал ждать, мы устали ждать, у всех наших друзей уже есть, у кого-то и не один, а мы все никак, да на нас с жалостью смотрят и молчат, родители мои боятся спрашивать, но я же вижу беспокойство в глазах у мамы, почему у нас до сих пор нет, а у всех наших родственников уже есть. Да и на работе уже надоело отшучиваться на эту тему, недостаточно хорошо стараетесь, надо лучше, чаще, больше, особо остроумные помощь свою предлагают, как будто я недомужчина какой-то. А я отцом быть хочу, понимаешь? У нас семья разваливается без детей. Дети — вот он отличный клей, способный склеить все, даже треснувшие браки. Вы достойны стать родителями с помощью ЭКО, утверждал рекламный баннер на входе. Мы с тобой отдаляемся. Мы и не были близки, будем честными, не могла сказать я. Может, все-таки рискнем? Эта клиника хорошая вроде, отзывы положительные. Положительная клиника «Ева» обещала мне мою девочку. Обычно я верю в совпадения и знаки, но в этот раз внутри все молчало. А если все узнают, как потом будут смотреть на нашего ребенка из пробирки? Никто не узнает, откуда им узнать-то, может быть, мы сами, ну да, врачи помогли немного, ну а так все само собой, как и у всех. «Поможем рождению вашей мечты», — завлекала ажурная надпись на нежно-голубом фоне всего такого нежного интерьера клиники. Его-мамина мечта родилась очень давно, единственный ребенок в семье, которая мечтала быть многодетной, но не вышло. Несколько неудачных беременностей после него, мать чуть не спасли, удалили все, что можно и нельзя удалять, и приказали ждать внуков. И все стали ждать, смотреть на меня умоляющими глазами и ждать рождения их многодетной мечты. Мы так и не начали предохраняться: зачем время тратить, к тому же у меня годы, у него мамина мечта. Если хотим много, нужно начинать уже, только свадьбу по-быстрому сыграем, потому что вне брака грех. Я не рискнула рассказать, что я ношу в себе отпечаток не любви — греха, потому что вне брака, может быть, поэтому и не получается. А может быть, потому, что мечта мамина, а не его, не моя, не наша общая. Я не мечтала о многодетной семье, я мечтала о семье полноценной, чтобы мама и папа в любви на веки вечные, а не мама и бабушка. Дети в моей мечте тоже присутствовали, но не сразу, потому что нужно присмотреться, пожить для себя, карьеру построить, чтобы однажды не обнаружить себя в киоске на обочине города, на обочине жизни. Детей сразу, в начале семейной жизни, я боялась, потому что вдруг не готовы, вдруг раз — и дорожная сумка в прихожей и за поворот навсегда. Второй раз я бы не пережила. Я и первый-то не пережила — хорошо притворилась, чтобы не расстраивать маму, ведь она у нас осталась одна, ей не просто даже с бабушкиной валерьянкой. Да и я знала, что однажды у меня будет дочь, непременно дочь во время свое, и что я успею, но он не готов больше ждать, не готовы больше ждать и они, поэтому, может быть, попробуем, всего один раз, я уверен, я чувствую, что у нас получится с первого раза, ведь ты и я здоровы, очевидных показаний для неудачи нет. Да, очевидных нет, есть только неочевидные, одному Богу известные. Да, давай попробуем, раз ты настаиваешь, я не настаиваю, и все же, и все же вот список анализов, которые необходимо сдать обоим партнерам, но мы уже все сдавали несколько раз, вот трехлетняя история нашей неудачи, и все же нужны свежие, вы можете воспользоваться услугами нашей лаборатории, к тому же у вас vip-пакет, все включено. Все включено? И даже ребенок через девять месяцев? Мы сделаем все, что в наших силах, чтобы и ребенок через девять месяцев, но вы же понимаете, стопроцентной гарантии никто дать не может, это всегда таинство. Никто не может, кроме моего мужа, который точно знает и чувствует, что мы достойны стать родителями при помощи ЭКО.
Какой это раз? Будет третий, счастливый. А во второй раз почему не получилось, не сказали? Не сказали. Или я не запомнила, я тяжело перенесла вторую небеременность. Не прижились, а чего — никто не знает. Сколько подсаживали? Троих. Рискованно. Знаю, это я настояла, чтобы наверняка. А что-то осталось? Морозили эмбрионы? Ничего, не осталось качественных. Прошло только полгода, по протоколу лучше хотя бы год, нагрузка все-таки немаленькая, дозы гормонов придется увеличивать, чтобы получить больше материала. На слове «материал» снова передернуло, никак не могу привыкнуть. Понимаю, и все же очень хочется поскорее. А причина бесплодия какая? А причину мы так и не нашли. То есть? Неясный генезис, оба здоровы, но не получается. На совместимость проверялись? А разве несовместимость может быть помехой? Ну да, мы очень разные, иногда я вообще не понимаю, как мы сошлись и что нас держит вместе, но как это относится к зачатию? Ругаемся как все, в последнее время может чаще, чем хотелось бы, это потому что нервы сдают, ожидание выматывает сильно. Да и с этим планированием все превратилось в рутину, ушла романтика, чувства так и не пришли, все по расписанию, все позы строго выверены, никакого удовольствия, сплошная гимнастика. Еще вокруг все беременные ходят, вы заметили, сколько стало беременных? А я заметила. Каждая первая беременная, все знакомые по второму, а то и по третьему разу, не всегда удачно, но беременные же, а я ни разу в жизни не видела настоящий полосатый тест, одни тени и призраки. А у нас ведь полная семья, мама и папа, и достаток, и такой хороший муж, надежный муж, и он так ждет, и его родители ждут, а я ему даже ребенка родить не могу, а вы ребенка, простите, ему рожаете, что ли? Нет, не ему, вернее, не только ему — и себе, и его родителям конечно же, и моей маме тоже, всем нам. А вы мужа любите? Вы просто только о нем говорите. Простите, что, может быть, лезу куда не следует, но в чем-то же должна быть причина, если оба здоровы. Может быть, причина в более тонких настройках. Ну конечно же я люблю своего мужа, иначе я бы не выходила за него замуж, что за вопрос. Что за вопрос такой, на который я честно не отвечала себе никогда. Ведь я подходящий вариант, его мама выбирала, и он у нее толковый, ведь главная задача мужа и жены — плодиться и размножаться, ведь ради этого мы оставили родителей своих и создали новую семью, двое в плоть едину, ведь так написано, а семья и дети — это больше чем любовь, это ответственность, не то что любовь, которая химия, что мне так и не поддалась в школе, что буря в сердце, которая раз — и перестала, хоть обещала никогда не перестать. Что вспышка, которая взяла и потухла вместе с солнцем, что вместо лампы, потому что нужен воздух, а я не даю вдохнуть, задушила уже своим постоянным контролем, да я и не контролирую вовсе, просто не пропадай и не оставляй меня, пожалуйста, ты же видишь, я живу тобой, вдруг ты никогда больше не появишься? Что за бред ты говоришь, ты всегда знаешь, где меня можно найти. Но я не хочу тебя искать, я и так тебя искала годами долгими, ночами темными среди твоих друзей искала, потому что ты сразу да, тысячу раз да, а потом резко нет, тебя нет, и я не понимаю, что это значит, я уже вся извелась. Я и сам не понимаю, со мной такое впервые, чтобы так близко, так по-настоящему. Страшно это, когда так сильно, когда навсегда, когда наши инициалы выцарапаны на металлической двери на крыше с закатами, на сердце выцарапаны. Так близко я никогда не подбирался, слишком далеко зашли, дальше небезопасно, дальше уже петля на шее, на сердце петля, поэтому лучше нам пока не видеться. Как не видеться, зачем не видеться, я не могу не видеться, я слишком хочу видеться, слышаться, касаться. А как же музыка между нами, а как же про меня все песни и солнце вместо лампы, мое рыжеброворесницеголовое солнце? Почему ты молчишь? Почему мы просто не можем быть счастливы вместе? Скажи хоть что-нибудь, нельзя же так с живыми людьми, нельзя снова в ноябре, это слишком жестоко. Прости меня. За что прости, не надо прости, надо люблю, надо навсегда. И все-таки прости меня, прости меня, моя любовь. Поэтому да, наверное, вы правы, наверное, причина в чем-то другом, в более тонких настройках, потому что сильно любить страшно, петля на сердце пугает больше одиночества, больше жизни без любви. Лучше любить по чуть-чуть, вполголоса, на безопасном расстоянии, чтобы потом не было больно, а больно будет всегда, потому что кто-то непременно уйдет первым, послушно выключит сердце, скроется за поворот с дорожной сумкой или на горке под березой, а ты будешь стоять, прижавшись лбом к стеклу у окна, и пытаться вспомнить, как дышать.
Дышите глубже, давайте-давайте, просыпайтесь, все прошло хорошо, все закончилось, сейчас мы переведем вас в палату, там полежите какое-то время под наблюдением, выпишем больничный, и можете домой отправляться. Болит? Ничего страшного, поболит и перестанет, я знаю, так уже было много раз, и сейчас так будет, бабушка говорила, а бабушка никогда не обманывала. Сколько? Что «сколько»? Сколько яйцеклеток забрали? В этот раз удалось пять. Только пять? Но ведь созревало одиннадцать. К сожалению, пять, остальные пустые оказались, зато, по предварительной оценке, все отличники и хорошисты. Мало. Боюсь, снова не получится. Ну получится или нет, говорить еще слишком рано, у кого-то и один с трудом созревает, а у вас целых пять. Это хороший результат. Хороший результат — это ребенок через девять месяцев, а пока у меня только отличники и хорошисты. Всему свое время, а сейчас отдыхайте, все-таки пункция и наркоз, нагрузка на организм. Смотрю вниз, туда. Наркоз понемногу отступает, возвращая чувствительность в тело. Лед на животе, снаружи и внутри меня, я вся сплошной лед, замерзшая глыба, которая однажды оттает, в апреле, когда наступит настоящая весна, я знаю. Все хорошее происходит в апреле. Однажды наступит и мой апрель. Спасибо, доктор. Пока рано благодарить, вот даст Бог — через девять месяцев и скажете спасибо. Обязательно скажу, однажды все скажу.
А через девять месяцев мы вышли из отделения ЗАГСа с заявлением на руках. Ты точно хорошо подумала? Есть месяц, чтобы передумать, чтобы одуматься. «Сила в семье, сделай правильный выбор», — уговаривал рекламный баннер у отделения ЗАГСа. Я точно хорошо подумала и наконец сделала правильный выбор, может быть, впервые в жизни. Жалеть не будешь? Только не начинай опять, мы же все проговорили, надо было раньше жалеть, думать раньше надо было. Ты боишься, а я хочу, я готова. Ты не понимаешь, это другое... Одно дело — свой, и другое — чужой, это же кот в мешке, а наследственность, а гены... Я все понимаю, поэтому и не держу. И даже фамилию не оставишь? Не оставлю. Я не против, если что. Я знаю, и все же. Чем займешься теперь? На работу вернешься? Не вернусь. А как жить будешь? Тебе же нужна какая-то работа, доход, тебе же без этого не дадут. Как-нибудь да проживу. Что-нибудь придумаю. В киоск пойду работать на крайний случай, торгашкой буду, как мама. Жаль, все киоски снесли давно, никакой романтики. Но кассиры в магазине всегда требуются, так что не пропаду. А если серьезно... А если серьезно, не решила еще, но только не в офис, не в банк, туда точно не вернусь, я там задохнусь. Не понимаю, как я вообще там так долго продержалась. Мамина мечта. Умница дочка в идеально чистом деловом костюме. А ты ей говорила? Про нас? И про нас. Пока нет. Расстроится, наверное. Расстроится. А твои? Мои не лезут, но видно, что тоже переживают. И все-таки жаль, что так и не получилось. Бывает. Бывает, что не получается, как мы хотим, ни с первой, ни со второй, ни с третьей попытки, ни с иконкой, ни по календарю, ни в отпуске, ни стоя в березке, и даже с бабушкиной пуговкой под матрасом ничего, пусто. Повышенная фертильность досталась в наследство красавице сестре, а мне только папины карие глазки-пуговки и мамин страх, что я вдохнула вместо воздуха в свою первую минуту страх, что стал несущей конструкцией меня, неприятным, липким чувством, что лежит в моем фундаменте. Перманентный, пульсирующий, изматывающий, каждый день в ожидании конца света, моего конца, бесконечного ничего.
Но все всегда заканчивается, и страх тоже. Когда долго и сильно боишься — разочаровать, заболеть, потерять, упустить, умереть и так и не начать, рано или поздно устаешь бояться и смиряешься с тем, что ты все равно разочаруешь и разочаруешься, чем-то заболеешь, обязательно что-то упустишь, потеряешь, непременно умрешь, но страшнее всего этого только понимание, что ты застрял в бесконечном ноябре и так и не начал жить. Жить, как хочешь ты, а не как ожидают от тебя другие. Я долго отмахивалась от этой мысли, как от назойливой мухи, что лезла мне прямо в глаза, щекотала невыплаканными слезами в горле, потому что я же обещала, только не сегодня, только никогда, чтобы не расстраивать, потому что и так тяжело, а мне грех жаловаться. Но однажды я проснулась после наркоза, что длился то ли пять лет, то ли всю жизнь, в не своей квартире, не со своим мужем, в не своем теле, которое приросло десятком гормональных килограммов после несостоявшихся беременностей. В мой первый день, в первый день моей жизни, я обнаружила себя разведенной, бездетной, безработной, абсолютно одинокой, окруженной вещами, которые радовали не меня, которые выбирались мною, чтобы порадовать других, ненужными вещами, которые мне дарили и которыми я из вежливости к другим и безразличия к себе заполняла все свое пространство, пока в нем не осталось места для меня, пока меня самой не осталось, потому что я потерялась в завалах чужих вещей и ожиданий. В свой первый день я беспощадно прощалась со всем, что меня никогда не радовало, а когда закончила, увидела, что это все-таки хорошо — сотворять свой мир из ничего, из табуреток, подушек, пледов и одеял, и населять его своими вещами, своими куклами и медвежатами, оставляя в нем место и для других, оставляя в нем место для любимых.
Целую неделю я вычищала квартиру от следов прошлой жизни, прошлой меня, нашу семейную квартиру, что мой хороший муж, бывший муж оставил мне, а сам вернулся к родителям залечивать душевную рану. Целую неделю я сотворяла свой мир, выносила коробки и пакеты с чужими, безрадостными вещами. Нераспакованные сувениры из поездок прочь, офисные костюмы, которые мне никогда не шли, прочь, прочь подарки, которые я не просила, прочь позабытые контакты из телефонной книги, позабытые знакомые из прошлой жизни прочь, прочь, прочь. Мама была безутешна, она горевала и оплакивала своего хорошего зятя, непоставленную кухню, новые зубы и настоящее море, которое с ней так и не случилось. Мама оплакивала свою мечту. Теперь это точно конец, неоткуда ждать помощи, не на кого рассчитывать. Утрата была невосполнима. Меня она не понимала, меня она осуждала. Я не спорила, это было бесполезно, молча забрала немецкий «Зингер», который чудом уцелел в подвале под завалами истории нашей семьи, и отправилась навстречу своей мечте, впервые в жизни. Целую неделю я сотворяла свой мир, а на шестой день сшила платье. Свое первое настоящее платье, неидеальное детское волшебное платье, которое разлетается, когда в нем кружишься, а чтобы наверняка взлететь, я сшила крылышки и прикрепила их на пуговицы к спинке платья. На бабушкины пуговицы. Волшебные пуговицы, на которых все держится, и даже крылья. Я не училась шить платья, я училась считать доходы и расходы в зеркальном офисе, в серьезном банке, потому что там хорошо платят, а платья... кому нужны мои платья, у меня даже дочери нет, которая бы кружилась в них и хохотала и мы вместе с ней. Но я продолжала шить, короткие и длинные, на бретелях и с рукавами-фонариками, однотонные и с вышивкой, аппликацией, расшитые бисером, прямые и с воланами. Каждое платье я называла именем, у каждого был свой характер, каждому платью своя пуговка из бабушкиной банки. Еще много-много пуговиц-платьев ждали своего часа под капроновой крышкой. С каждым новым платьем строчки становились ровнее, все в моей жизни становилось ровнее с каждым новым платьем. Я не училась шить платья — я это знала. Это знание пришло ко мне само собой, досталось в наследство вместе с немецким «Зингером» и банкой пуговиц от той самой сильной и бесстрашной, что победила все, даже смерть, ведь я же продолжаюсь, ведь продолжаются мои племянницы, так похожие на мою сестру и на свою бабушку, на всех женщин в нашем роду похожие. Я шила платья для них, для своих красивых голубоглазых племянниц, этих маленьких женщин, продолжательниц нашего рода, бабушек продолжательниц. Сестра твоя, кстати, третьим беременна, снова девочка, ты в курсе? Правда? Не знала. Рада за них. А чему тут радоваться, в съемной двушке впятером. Тут сочувствовать надо, а не радоваться. И куда они смотрят, не понимаю. Лучше бы работать пошла, а не из декрета в декрет. Они рожают, а мне смотреть за ними. Я внучек люблю конечно же, но всему есть предел. Если деньги есть, можно и рожать, а когда их нет, то нечего плодить бедноту, двоих родили, и хватит, хотя бы их на ноги поставить, но третья... Куда им третья еще! Хорошо, что у вас хоть без детей обошлось, иначе сидела бы сейчас одна с ребенком на руках, мать-одиночка незавидная судьба, уж я-то знаю, о чем говорю. Незавидная судьба — шить детские платья для чужих девочек и никогда для своих, потому что своих нет и быть не может, но у сестры будет третья, и я рада, правда, но по сердцу все равно полоснуло. Значит, будут платья и для третьей, для второй и для первой. Послушай, неудобно уже, может быть, начнешь продавать или на заказ шить, ведь хорошо получается, да и тебе деньги лишними не будут, к тому же у нас в саду часто спрашивают, откуда у девчонок такие платья. И я рассказываю про тебя, про прапрабабку и немецкий «Зингер», про то, что ты даже из зеркального офиса ушла, чтобы шить. Про первую Еву, вторую Виту, третью Марту, Софию и Варвару, сколько их у тебя там, я уже со счета сбилась. Много их у меня, но первая все равно Ева, потому что папин подарок, первая кукла из Польши, только моя lalka Ewa, потому что наши первые с бабушкой платья все для нее, потому что она сама так назвалась, когда приходила во сне, потому что первая всегда Ева, непослушная Ева, такая красивая Ева, с длинными волосами цвета солнца, совсем как у него, рыжебровоголового, потому что первый всегда настоящий, второго настоящего не бывает.
Продавать, значит. Деньги лишними не будут, это правда, к тому же мне нужна выписка из банка за год. Справка с места работы, которой у меня нет, занимаемая должность, сведения о доходах, чтобы хотя бы два прожиточных минимума, а так как я одна, прожиточный должен быть не минимум — максимум, чтобы выбрали меня, а не семейную пару. Семейным парам зеленый свет, а у меня семейной пары нет, моя семейная пара испугалась дурной наследственности, кота в мешке, поэтому я семейная не пара — единица. Но ведь и одна женщина может рассчитывать на согласие? Рассчитывать, конечно, может, но в случае, если на одного ребенка будут претендовать семейная пара и вы одна, то выбор, скорее всего, падет на полную семью, сами понимаете, предпочтение всегда полноценным семьям, а я неполноценная семья, минус без плюса, поэтому вам нужно хорошо подготовиться. Но это процесс не быстрый, пока все справки соберете, комиссии пройдете, школу приемного родительства, разрешение от психолога получите, если еще получите, многих психолог так и не допускает, все не так просто и быстро, как хотелось бы, к тому же очередь, на сегодняшний день до вас в очереди сто шестьдесят четыре семьи, сто шестьдесят четыре оставленных ребенка нужно распределить по новым семьям, чтобы сто шестьдесят пятая девочка пришла ко мне. И вы тоже за девочкой? И я тоже за девочкой. С девочками еще сложнее, все хотят себе или младенца, или девочку до трех лет, может растянуться надолго. Насколько долго? Минимум год, а реально года два, а то три. Я жду уже пять, подожду еще, я умею ждать. Советую рассмотреть и мальчиков, если хочется побыстрее, от мальчиков чаще отказываются. И от девочек отказываются, когда их две и незапланированные, когда ждали сына, но получилась девочка, потом снова девочка, и что с ними делать теперь, непонятно, не топить же, как котят, грех. До свадьбы тоже грех, и зачатие вне брака грех, а в браке, но без любви? Все грех без любви. Поэтому я и оставила зеркальный офис, и мужа идеального оставила, оставила насиловать свое тело гормонами, пункциями и наркозами, потому что все равно без любви, поэтому и не получалось, поэтому и грех. Зато не грех шить платья для больших и маленьких девочек, и однажды для своей, потому что сто шестьдесят пятая обещалась мне, только официально трудоустроюсь, чтобы справка из банка, чтобы своя мастерская и немецкий «Зингер» у окна, а на окне цветы, в апреле нарциссы, хризантемы в ноябре, и много маленьких платьев на маленьких вешалках, и бабушкины пуговицы не в трехлитровой банке, а в красивой стеклянной вазе в центре стола, в центре мастерской, в центре моей вселенной, что сотворила я сама из табуреток, одеял и подушек, а еще из разноцветных рулонов ткани, больших портняжных ножниц, лекал, иголок и булавок от всех видов сглаза, и от грусти, и от больного сердца, и однажды от бесплодия.
Какие у вас отношения с отцом? Никакие, он оставил семью, когда мне было пять лет. Что вы чувствуете по этому поводу? Уже ничего, жаль, конечно, что так вышло, но прошло много времени, я привыкла жить с этой мыслью. Считаете ли вы себя виноватой в том, что родители разошлись? Да, то есть нет, то есть я всю жизнь думаю, что да, но вам скажу, что нет, потому что меня предупредили, что я должна быть абсолютно здорова физически и стабильна психически, чтобы мне точно дали разрешение, поэтому нет, не считаю себя виноватой. Дети никогда не виноваты, они лишь проявляют то, что было неочевидно до них, хоть иногда и кажется, что они могут что-то исправить, склеить то, что треснуло, но это не так. Думаю, что мама сразу испугалась, конечно, испугалась: как-никак сразу после школы, неполные восемнадцать и не замужем. Но потом она все-таки была счастлива, я помню, как она смеялась. Вы можете сказать, что ваше рождение было ошибкой? Мое рождение было случайностью, неожиданностью, возможно, для кого-то ошибкой, но не для мамы, она меня отстояла, когда родители отца настаивали на аборте, когда соседи косо смотрели и шушукались за спиной, когда пришлось отказаться от мечты и жить не для себя — для нас. Поэтому для нее скорее не ошибка — выбор, осознанный или нет, тяжелый, но выбор. А для вас? Вы считаете свою жизнь ошибкой? У вас там все вопросы такие? Отвечайте, пожалуйста. Все вопросы по протоколу, мы должны убедиться, что передаем ребенка здоровому во всех смыслах человеку. Это не котенка с улицы подобрать. Я понимаю, извините, вопросы непростые, чувствую себя немного на допросе. И все же. И все же я не считаю свою жизнь ошибкой, да, я допускала в жизни ошибки, может быть, больше, чем хотелось бы, но сейчас я вполне довольна своей жизнью. Чем вы занимаетесь? У вас написано, что вы шьете платья. Расскажите поподробнее. У меня своя мастерская, небольшое производство детских платьев, повседневные и праздничные, на все случаи жизни, для больших и маленьких. Мастерская рядом с домом. Жилье свое, вернее, мужнино, но уже мое, я все сделала там по душе, даже детскую уже подготовила. А муж? У вас в анкете написано, что вы в разводе. Почему вы развелись? Ну как сказать, так случается, когда выбираешь головой, а не сердцем. Человек он неплохой, но не любил, да и я не любила. Нас его мама поженила, я была подходящим вариантом, спокойная, не гулящая, ответственная, на работе на хорошем счету, а она в соседнем отделе работала, идеальная невестка могла бы быть, если бы еще внуков родила. Но я не родила, ни с первого, ни со второго, ни с третьего раза. А к приемным он был не готов, они не были готовы: кот в мешке, наследственность. Поэтому и одна. Разошлись мирно. Я ответила на ваш вопрос? Да, вполне. А вы сами уверены, что готовы к приемному? Зачем вам ребенок? А зачем рожают детей? Чтобы дарить свою любовь, заботиться о ком-то, чтобы шить платья не только для чужих девочек, но и для своей, чтобы она кружилась в них и хохотала, и я вместе с ней, и чтобы бумсь лбом ко лбу, и снова бумсь, и много раз бумсь, чтобы вместе открывать мир, сотворять мир, строить дом в доме, собирать волшебные цветы на горе и шить платья для ее кукол, для ее-моей Евы, я храню ее для нее. Все просто. Я чувствую, что смогу ее полюбить как родную. Я чувствую, что уже люблю ее, давно люблю. Понятно, вопросов больше не имею. Мы с вами свяжемся по результатам собеседования. Надеюсь, вы найдете свою девочку. Спасибо, я обязательно ее найду.
Зачем тебе это? Захотелось нервы пощекотать, мало переживаний в жизни? Просто интересно. А тебе, неужели тебе не интересно, что с ним стало? Почему мне должна быть интересна его жизнь, если ему моя жизнь безразлична? Если он вообще обо мне ничего не знает? И все-таки отец. Отец он только в свидетельстве о рождении, а на деле так, просто мужик какой-то сомнительной биографии. Но это и его внучки тоже, хотя бы ради девочек не думала? Вот ради них и не хочу, зачем детей лишний раз травмировать, сомневаюсь, что что-то сильно изменилось с момента нашей последней встречи. Это сколько лет-то прошло, пятнадцать, если не больше. Девятнадцать. Девятнадцать лет прошло. Тем более, может, его уже и в живых нет. Может, спился и умер давно. Да нет, живой. Откуда ты знаешь? Просто знаю. Живой, семья есть, дочь. Снова дочь. Проклятье или благословение. За голову взялся, завязал, но поздно уже. Болеет сильно, с головой что-то, недолго ему осталось, судя по всему. Откуда ты все это знаешь? Я искала его. Но зачем? Зачем тебе это надо? Ты думаешь, он падет к твоим ногам с извинениями и раскаянием? Мы для него ничего не значим. Значим не значим, а все-таки отец, все-таки одной крови, гены, наследственность, яблоки от яблони. Да и не он один виноват, что так вышло. Ответственность всегда пятьдесят на пятьдесят, родители вмешались тогда, да и мама не подарок, сама знаешь, может быть, если бы она тогда по-другому — может быть, по-другому все тогда. Но как есть, время не отмотаешь уже. Хочу поговорить с ним, сказать, что я простила, что не держу зла, я думаю, он все помнит, помнит и винит себя, иначе бы не заболел. Ты не можешь знать наверняка, и все-таки мне так будет спокойнее. Ему, думаю, тоже. Отговаривать не буду, но сама не хочу, не могу. Не простила. Ты не поймешь, ты не рожала. Может быть, поэтому и не рожала, может, если поговорю, все получится. На курсе приемного родительства советовали поговорить и простить. Да и я сама хотела, давно хотела, откладывала все, а когда стала искать и нашла его дочь в соцсетях, когда узнала, что серьезно болен и месяц-два, максимум полгода, поняла, что могу навсегда опоздать. Знаешь, может быть, я покажусь бессердечной, но мне кажется, что все получают по заслугам. Если ты поступал со своими близкими как последняя скотина, то нечего ожидать другого конца. Поэтому нет, мне его не жалко. Он чужой для меня человек, для моей семьи чужой. Никто, прохожий на улице. И я для него никто. Привет от меня передавать не нужно, если что. Поняла тебя, выбор твой, уговаривать не буду. Все равно он и не готов к встрече, она сказала, что слабый сильно, но я думаю, причина в другом, думаю, ему просто стыдно. Больно и стыдно. И все-таки на всякий случай вот его номер. Вдруг передумаешь. Не передумаю. Я уже столько всего передумала за эти годы, что сейчас точно не передумаю. А мама, она знает? Маме не говорила, я не знаю, как ей такое сказать. Что умирает? Даже не это, думаю, это она переживет. А что тогда? Что он смог во второй раз, что был все-таки счастлив после нее, а она нет.
Это не по правилам, конечно, но раз вы снова пришли, тут такое дело, к нам в реанимацию поступила девочка, новорожденная, отказница. В тяжелом состоянии, порок сердца, врожденная пневмония, сама не дышит, на ИВЛ, раньше срока родилась. Шансы пятьдесят на пятьдесят, вес маленький, слабенькая совсем, мать испугалась, молодая еще, только восемнадцать исполнилось, в графе «Отец ребенка» прочерк. Не местная она, училась тут, у нас, сама из деревни в три с половиной дома, беременность скрывала от родителей, родила и сразу отказ написала, чтобы никто не узнал. Это хорошо, что хотя бы в роддом додумалась поехать, кто знает, что было бы с малышкой, если бы она ее дома рожала. Обычно таких находят где-нибудь потом неживыми уже, а у этой хотя бы есть шанс, небольшой, но есть. Она пока нигде не числится, ни в какие базы мы ее не вносили, пару дней от роду, и состояние такое, сами понимаете, может быть, и не нужно будет вносить. Но если вы поговорите с начальством, вы же уже наша, можно сказать, местная, про вас у нас тут все знают, вы у нее на хорошем счету, ее внучки в ваших платьях постоянно ходят, довольные очень, благодарят, то, может быть, вам разрешили бы, в порядке исключения, если все обойдется и если вы, конечно, готовы, потому что первое время ее нужно будет выхаживать, да и непонятно, как пройдет операция на сердце, пока это лотерея, кот в мешке, маленький котенок, рыжий такой, с белыми лапками, как из энциклопедии про котов, что бабушка купила мне с пенсии. Котенок, которого мне не разрешала мама, потому что ты в своем уме? А наследственность? А гены? А кто за ней будет смотреть? Мало одной, что нарожала, а мне смотреть за ними, так еще и ты совсем с ума сошла. Я внучек очень люблю, не подумай, но это же даже не внучка, это же беспородистый котенок из деревни в три с половиной дома, только на улицу не выставишь и назад не вернешь. А если родители алкоголики, как наш папа, и сердце слабое, как у нашей бабушки, а если полюбить не сможешь, как ты нас? Потому что дети — это тебе не куколки-платьишки, дети — это бессонные ночи, это уже не для себя, а для них все, это дорого, в конце концов, это ответственность, понимаешь? Понимаю. Да ничего ты не понимаешь. Есть дети, получилось родить — хорошо, нет детей — тоже хорошо, тем более ты одна, без мужа, живи для себя и радуйся, зачем чужих брать-то, да еще и больных? Она не больная, шансы есть, динамика положительная. Если ты хочешь знать мое мнение, то я против, но ты не хочешь знать мое мнение, тебе всегда было наплевать на мое мнение, иначе бы не ушла с нормальной работы в банке, а ведь все так хорошо складывалось: высокая зарплата, и не в конверте, как у нас на рынке, все официально, на нормальную пенсию отчисления, а не эти гроши, что мне светят через пару лет, а карьерный рост какой был, начальство ценило. И что тебя не устраивало? Нет, подалась в авантюру, свободы захотелось, платья шить вздумала, в детстве в куклы не наигралась, а теперь еще и в дочки-матери решила поиграть, больного ребенка надумала завести себе. А такая ж умная в детстве была, такие надежды подавала, золотая медаль, красный диплом — и куда все ушло? И куда ты пошла? Ты что, обиделась? Ты не понимаешь, я же добра тебе желаю, ты не знаешь, как непросто вырастить своих детей, а тут чужой ребенок, еще и с диагнозом. Ты хорошо подумала? Я хорошо подумала. Делай что хочешь, только предупреждаю, меня в это не втягивай, я на такое не подписывалась, тут хотя бы своих на ноги поставить. Я и не планировала. Сама справлюсь. Как зовут ее хоть? Я назову ее Ева.
Закрывай глазки, нужно ложиться спать, уже слишком поздно. Мамочка, последний раз, ну пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста — и прижимается бархатной щекой к моей руке. Ах ты хитрая лисичка, знаешь, как получить свое, ладно, только последний раз и сразу спать, договорились? Договорились. Рельсы-рельсы, шпалы-шпалы. Мой дедушка всю жизнь проработал на железной дороге. Укладывал шпалы, на них рельсы. Шпалы-рельсы-рельсы-шпалы тридцать два года. На железной дороге он и умер, несчастный случай: скоростной поезд не заметил, не услышал, потому что на одно ухо оглох, но не признавался, чтобы не списали, потому что вся жизнь железная дорога. Дедушку я не знала, кто-то сверху развел стрелки, и наши пути не пересеклись, мы с ним разминулись, я пришла — он ушел, хорошо, что успел хотя бы увидеть, плохо, что так и не успел на руках подержать. С тех пор мама перестала ездить на поездах, она их сторонилась, даже звук не выносила. Поэтому ехал поезд из Варшавы, а в нем только папа с набитыми доверху клетчатыми сумками. До Бреста, там пересадка и не доезжая две остановки до Минска наш город. Мама не поехала, потому что поезд, потому что снова беременна, потому что нужны деньги, а там можно заработать, раз здесь ты не можешь, а бабушка связала ажурные салфетки, носки, варежки, расшила скатерть взамен на консервы и приправы, первые подгузники, стиральный порошок и мою Еву. А куклу зачем? Затем что она моя первая, ее первая, лучше бы продукты купил или в дом что, все равно она через неделю сломает ее. Не сломает, правда? Правда, не сломаю, не сломала же ни через неделю, ни через месяц, ни через год, когда все вокруг сломалось, рухнуло, перестало существовать, когда пришел слон и все потоптал и не осталось ничего, ни одной фотографии, ни одной его вещи в доме, уцелела только моя Ева, потому что она моя, первая, а я папина первая, поэтому не трожь, не отдам. Дорогая моя дочка, хотела услышать я в трубке, когда набирала и сбрасывала его номер, когда боялась, что не поднимет, но еще больше боялась, что все-таки возьмет трубку. Но я не услышала ни «дорогой», ни «дочки», сухо и односложно, как будто с соседкой через три этажа, старой знакомой, чей образ с трудом всплывает в памяти, а имя и вовсе не вспомнить, не уверена, что он понял, кто звонит, надеюсь, он все-таки вспомнит, кто звонил. Понимаете, он на серьезных обезболивающих, сознание путаное, он и нас не всегда узнает. Понимаю, и все же передайте, пожалуйста, что это была я. Знаете, во время сильных приступов, когда лекарства перестают действовать, он иногда бредит и называет меня вашим именем. Так что он ничего не забыл. Он помнит свою первую доченьку. До-чень-ка. Три тупых удара в грудь. Передать что-то еще? Да, то есть нет, хотелось бы много всего передать, но это не могу сказать вслух, потому что снова забыла, как дышать. Точка. Теперь точно точка. А сейчас закрывай свои красивые глазки и ложись спать. И ты засыпаешь, и рядом в игрушечной кроватке спит Ева, а я снова улавливаю твое дыхание, присматриваюсь в темноте, как поднимается и опускается грудная клетка, прислушиваюсь, как бьется сердце, что спрятано за тонкими ребрами под белоснежной полупрозрачной кожей, слабое сердце сильной девочки под грубым синим шрамом на нежной груди. Под шрамом на моем сердце, потому что полоснуло в тот самый первый день, когда из тебя достали все трубки, завернули в шерстяной плед и вручили мне как награду за ожидание и смелость. Когда я впервые прижала тебя к груди и принесла домой и ты заплакала, впервые в жизни, ты совсем не плакала в роддоме и в реанимации не плакала, а дома заплакала, как будто дома можно, потому что дома успокоят, и возьмут на ручки, и прижмут к себе, потому что дома любят, всегда любят, любой любят, дома скажут тише-тише, моя хорошая, и ты станешь тише, еще тише, пока снова не уснешь, а я еще долго буду сидеть не шевелясь и не дыша, чтобы не спугнуть сон, чтобы не проснуться самой, проснуться и узнать, что все это всего лишь сон с четверга на пятницу, с пятницы на субботу, затянувшийся сон, с которым не хочется прощаться. Ты плакала, и мне хотелось вместе с тобой, потому что теперь можно, теперь мы дома, и щекотало в горле, и часто моргала, но держалась, потому что обещала больше никогда, сидела не шевелясь и боялась выпустить тебя из рук, пока ты спала, чтобы ты не подумала, что снова одна под искусственным солнцем и что мир небезопасное место, потому что в нем нет мамы и тебя здесь не ждали. Но я ждала, семь лет ждала, сто шестьдесят четыре нет ждала, чтобы на сто шестьдесят пятый да, в длинном коридоре отделения реанимации новорожденных ждала, чтобы пятьдесят на пятьдесят стали хотя бы пятьдесят один на сорок девять. Ждала и писала в тетрадке в клетку десять раз, двадцать раз, до конца тетради и операции писала живи, только живи, долго и счастливо живи, и ты выжила, и мы стали жить и ждать вместе. Ждать, когда затянутся раны на твоем и моем сердце, когда мама примет и возьмет тебя на руки и лбом ко лбу бумсь, и ты в ответ бумсь и давай смеяться, а ведь тебя никто не учил, но ты все знаешь, а значит, точно наша, и никуда ничего не ушло, просто забылось, а теперь вспомнилось, каково это, когда солнце в доме и все смеются.
А завтра будет новый день, хороший день, весенний день, завтра мы поедем к твоей бабушке, у нее день рождения, она ждет, она испекла клубниковик, не такой конечно же, такого уже больше не будет, но тоже вкусный, потому что мама уже бабушка, четырежды бабушка, а четвертая хоть и беспородистая, но очень удачная вышла — и сразу совпала, попала прямо в душу, нашла ключик, который остальные не находили, родилась с этим ключиком в своем слабом сердце. Так случается, что беспородистые могут запасть в душу глубже чистокровных. И вот уже Ева не моя — ее, маленький ласковый котик, бабушкин хвостик и когда ты мне внучку привезешь, и мама может ехать по своим делам, потому что у нас тут своих дел полно, нам еще столько всего нужно успеть сделать, пока ты не выросла, пока бабушка — весь мир, и уже не хочется для себя, хочется успеть для них, для нее успеть.
И пока ты спишь, я шью тебе волшебные платья, чтобы кружилась и хохотала, и мы вместе с тобой, только аккуратно, потому что шрам на всю грудь и сердце еще слабое, но во дворе у бабушки есть гора, а на ней волшебные желтые цветы, которые появляются первые по весне, которые уже появились, маленькие лохматые солнышки из моего букваря, лечебные цветы, они все лечат, и грусть, и бесплодие, и даже слабое сердце. И мы с тобой обязательно взберемся на эту гору и насобираем букет, два букета, один занесем твоей бабушке, что незаметно следит за нами через окно на первом этаже, чтобы ненароком не свалились и не сломали себе что-нибудь, потому что я хоть и выросла, но не для нее, для нее я никогда не вырасту, даже когда вся покроюсь паутинкой морщин, я все равно буду маленькая, совсем как ты, в белом платье рисовать мелками на асфальте у подъезда, а другой букет отнесем моей бабушке, что на другой, дальней горе, под березой вместе с дедушкой и что тысячей крохотных пуговок светит нам с неба по ночам, и даже сейчас. И даже сейчас, когда ты спишь, моя маленькая хитрая лисичка, моя Ева — первая и единственная в целом мире.
Часть ∞
Мам, присмотри, пожалуйста, за Евой, мне нужно отойти. А куда ты собралась одна? Странная какая-то, бледная, у тебя все хорошо? Мам. Ладно, только ненадолго, хорошо? Скоро гости приедут, будем за стол садиться, поэтому не задерживайся. И я тебя прошу, застегнись, первое солнце всегда обманчиво. Вроде и тепло на улице, а заболеть раз плюнуть. И я застегиваю куртку, чтобы мама не переживала, прячу горло, голову в плечи прячу и выхожу на улицу, в открытый космос, навстречу обманчивому солнцу, что бьет прямо в лицо, слепит глаза. Я иду по солнечной стороне, я всегда хожу по солнечной стороне, с тех пор как научилась ходить, с тех пор как светит солнце. Обхожу линии на тротуарной плитке, чтобы не проиграть в игре, которую я сама себе придумала. Я тысячу раз ходила по этому маршруту, десятки апрелей здесь бродила, я так давно здесь не была, обходила стороной этот дом, первую девятиэтажку в нашем городе, которую с тех пор окружили новые девятиэтажки, яркие, современные, свежепостроенные квадратные метры для свежепостроенных молодых семей. Все выросло, изменилось в городе, и я тоже. Навстречу мне идут новые горожане, я их не знаю, они не знают меня, мы друг другу никто, я уехала — они приехали, потому что новые производства, заводы, рабочие места, школы, сады и поликлиника, модные кофейни и барбершопы, все свежее, все для лучшей жизни в городе-спутнике. Город помолодел, обновился, окреп, и только в сердце его по-прежнему стоит серая панелька, та самая, первая девятиэтажка с лучшими закатами в городе, с лучшими закатами во всем моем мире. Стою, задрав голову вверх, туда, где солнце, туда, где крыша, стою у подножия девятиэтажной горы и не верю, что снова здесь, что она реальная, существует на самом деле, до сих пор существует, а не осталась в том ноябре полжизни назад. Сегодня я пришла к тебе с новостями. Сегодня я пришла тебя послушать, себя послушать. Из подъезда выходят незнакомые мужчины, проходят мимо, не замечают меня, будто меня и нет. Может быть, меня и нет, а я не знаю об этом, даже не догадываюсь, думаю, что живу, а на самом деле нет. Но что-то внутри меня, крохотное, как маковое зернышко, говорит, что все же живу, что я продолжаюсь. Дверь в подъезд скрипит, не спешит закрываться, чего-то ждет. Доводи дело до конца, раз пришла. Я ускоряюсь, вскакиваю в последние сантиметры почти закрывшейся двери. Нажимаю на кнопку девять и поднимаюсь наверх, к самому солнцу. Только бы не на замок, а на проволоку, как в том апреле. Мне повезло. Город помолодел, изменился, но дверь на небо по-прежнему закрывалась на проволоку. Руки дрожат, все внутри дрожит, дыхание сбивается, проволока заржавела, не поддается ни с первого, ни со второго, ни с третьего раза. Или все-таки не повезло? Я почти сдалась, почти ухожу, ржавый металл больно впивается в ладони, царапает кожу, последний раз дергаю со всей силы на себя дверь и непроизвольно жмурюсь, ослепленная солнцем, что так близко, что прямо над головой. Я на месте. На том месте, где много апрелей назад я была очень счастлива. Какая-то прошлая я, разве это было на самом деле? Здравствуй, небо, здравствуй, солнце, облака. Я пришла. Прохладный ветер дует со всех сторон, гуляет в волосах, щекочет лицо, забирается под свитер. Я ныряю в куртку, застегиваюсь на все замки и заклепки, чтобы мама не переживала, потому что первое солнце всегда обманчиво и в семнадцать, и в тридцать четыре. И зачем я пришла? Смотрю по сторонам, пытаюсь вспомнить, как здесь было в последний раз. Ничего не изменилось. Та же крыша, те же небо-солнце-облака, те же виды, антенны и провода, по которым бежит сигнал телепередач, складывая кубики-квартиры в единую панельную пирамиду. Изменилось все. Капитальный ремонт стер с лица двери клятвы в вечной любви и номера телефонов, всю любовную летопись нашего города спрятал под жирным слоем темно-серой краски. Не осталось ничего, чистый металлический лист, вечный ноябрь. Как будто в этом городе, на этой крыше больше не соединяются первые буквы имен в сердца, не рисуют знаки бесконечности на двери, на запястьях друг другу, бесконечная темно-серая пустота в сердце города. Как будто здесь люди больше не находят друг друга, а только теряют под толстым слоем жирной краски, под многолетним слоем обид и обещаний и в горести, и в радости, пока ноябрь не разлучит нас, не сотрет с лица двери, не закрасит беспросветным серым.
Я смотрю на город сверху, вдыхаю апрель, очередной апрель моей жизни, моя тридцать пятая весна, новая весна моей жизни. И все же что-то изменилось. За этим я и пришла. Изменилось главное. Больше не саднит в груди. Капитальный ремонт стер трещину на моем сердце. Всего-то семнадцать весен прошло, тридцать шесть месяцев не семьи — брака, тридцать шесть месяцев бесплодия и вечной мерзлоты, бесконечного ноября. Бесплодная, замерзшая до самого своего основания почва, которая ничего не родит, и только чудо поможет мне. Так говорил мой доктор, все доктора, которых я обошла в поисках помощи или успокоения. Чудо ли любовь, творящая чудеса. Так написано в бабушкином молитвослове, что всегда со мной вместе с бабушкой в боковом кармане сумки. Грею руки в карманах, замерзла. А сама в руке крепко сжимаю свидетельство. Свидетельство чуда — когда минус на минус дает не плюс — две полоски. Такое случается, так бывает, хоть врачи и утверждали, что маловероятно, что неясный генезис, а все чудеса происходят в детских сказках с красивыми картинками, но не в жизни, тогда как это могло случиться. Да и он не мужчина вовсе — друг. Разве друг бывает мужчиной? Друг всегда что-то бесполое, среднее. Друга не оцениваешь по внешности, не смотришь на него томным взглядом, с другом нужно дружить. Разве с друзьями случаются чудеса? Тогда откуда взялась такая нежность и что с ней теперь делать? Откуда взялось это маковое зернышко внутри меня, там, где никогда ничего не начиналось, только заканчивалось?
Мой милый друг, хороший друг, все тот же друг, общий, семейный, но мой все же больше, хоть и со времен детства мужа, не моего, но и такое случается, когда не с детства, но сразу. А когда семьи не стало, мы задумались, что делать с друзьями, как поделить совместно нажитых друзей, часть в наследство отошла бывшему мужу, сочувствовать ему и осуждать меня, потому что не сохранила, не уберегла, а такая пара была, никогда не ссорились, тишь да гладь да вечная мерзлота между строк, мелким шрифтом внизу страницы, но кто читает то, что мелким шрифтом, никто не читает то, что мелким шрифтом, поэтому шок для всех и выдох для меня. А этот друг решил остаться со мной, он с самого первого дня был чуточку больше мой, чем мужнин. Мы совпали в тот самый первый день, когда давно хотел познакомить, мой друг детства, некогда хороший друг, надежный друг, но разбросала жизнь, а теперь снова рядом, снова свела судьба, и адреса на карте пересеклись, и рука в руке, и приятно познакомиться, и взаимно, и глаза в глаза, а внутри почему-то заклокотало и перехватило дыхание, но умело притворились, потому что друзья, потому что кольцо на пальце, давит вот уже три года. Но уже не давит, уже не на пальце, а в коробке с общими фотографиями из прошлой жизни где-то в мамином-бабушкином подвале, потому что все-таки история, часть жизни, которую не выбросишь, но всегда можно спрятать поглубже в подвал памяти, а потом выбраться на свет и пойти дальше по солнечной стороне. Мы не виделись, встречались незапланированно, так получалось по случаю или провидению, в моменты, когда я стремительно летела вниз, когда казалось, что не справляюсь и снова допустила ошибку, что я и есть одна сплошная ошибка, он чудесным образом появлялся из ниоткуда, просто навстречу шел, по жизни шел мне навстречу, как будто знал, когда нужно выходить на улицу и идти мне навстречу. Появлялся из ниоткуда и подставлял плечо, чтобы я не сорвалась в никуда. А потом снова уходил в тень. А я снова стала ждать случая. И случай обязательно подворачивался. Или я подворачивалась под случай, не специально, просто совпало, просто адреса на карте мира рядом, одна на двоих улица, одна на двоих дорога. И когда нужна помощь — сразу к нему, и все мои первые новости ему, и вторые, и третьи тоже ему, когда друг стал не только мой — Евин друг, потому что хороший, настоящий друг, и подбрасывает вверх до самого неба, а та хохочет, громко хохочет, что даже Анжелка с третьего этажа и та услышит, и на ноге катает, и даже коляску настоящую для куклы подарил, потому что все должно быть по-настоящему у настоящей маленькой мамы. И когда встречи стали чаще, так совпало, а объятия на прощание дольше, так хотелось, я поняла, что что-то изменилось. И испугалась, и перестала выходить на улицу, на нашу с ним улицу, спряталась в бабушкином подвале, залегла на дно и долго там лежала и делала вид, что меня нет, совсем нет, я всегда так делаю, когда боюсь, когда страх сильнее жизни. Ева грустила, грустила кукла в коляске, грустила и я, но страх сильнее грусти. Нет, лучше даже не начинать, это может плохо закончиться, это всегда плохо заканчивается. Дружба точно на этом закончится, уже точно не сделаешь вид, что ничего не произошло и все как раньше. Такие же приятельские объятия, такие же разговоры на кухне до утра обо всем и ни о чем и шутки про бывших и неудавшихся, про неслучившихся. Нет, точно не стоит начинать, страшно потерять друга. А любовь не страшно потерять? Вдруг это все же она? Разве любовь такая, не про такую любовь пишут, не такую любовь показывают, хотя откуда мне знать, за свои тридцать пять апрелей я так и не научилась любить, зато научилась дружить, думаю, что научилась. А может, зажмуриться и шагнуть в неизвестность? И все же вдруг у нас ничего не выйдет? Вдруг не сложится у нас? Не склеятся буквы наших имен в «мы», два нуля в знак бесконечности на запястье. Не попробуешь — не узнаешь, говорила бабушка и заправляла новую нитку в швейную машинку. Не попробуешь — не узнаешь, каково это, когда, пожалуйста, останься, и рука в руке, и неловко, потому что ново, и желанно, и дышать тяжело, потому что сердце обжигает, распирает в груди, и лицом к лицу, близко, еще ближе, пока глаза не сольются в одну точку на переносице, когда руки-ноги переплетутся корнями до самого своего основания, две плоти воедино, сольются в одну маленькую точку, маковое зернышко — свидетельство чуда, награды от Него. Вне брака грех. Без любви грех. Ты хорошо подумала, я хорошо подумала. Хотя нет, впервые в жизни я ничего не думала, только чувствовала. Чувствовала то, что лежит за пределами разума, что точно ни с чем не спутаешь, потому что оно идет из самого сердца, оттуда, где когда-то давила глыба льда. А ты? А я все понял с самого первого «привет», понял и ушел в тень, потому что хороший друг, надежный друг, не понял только, откуда такая тоска в глазах, ведь выглядело все хорошо, почти идеально, жена красавица, умница муж. Но меня это не касалось. Я отошел в сторону и стал жить свою жизнь. И сам не знаю, зачем ждать, поглядывая на соседний дом и изредка в твои грустные глаза. А когда вы объявили всем, что все, конец, дальше порознь, я не удивился, честно, даже обрадовался. В тот день я вышел на улицу и пошел. Долго так бродил, пока однажды не встретил тебя, и ты улыбалась. Впервые в новой жизни. И это было хорошо.
Тогда я зажмурилась и шагнула в неизвестность. А когда открыла глаза, светило солнце, с тех пор солнце светило всегда, и он был рядом. Мирно спал, грудная клетка поднималась и опускалась, и даже сквозь сон прижимал меня к себе, боялся выпустить, чтобы не исчезла вместе со сном с четверга на пятницу, с пятницы на субботу, затянувшимся сном, с которым не хочется прощаться. И я заплакала, я не плакала, когда родилась полумертвой-полуживой в мир, где меня не ждали, не плакала, когда ушел папа, потому что не поверила, что это навсегда, я не плакала, когда ушла от мужа, потому что с самого первого дня знала, что это не навсегда. Не плакала, когда начинала все с начала, из точки ноль, самого своего основания — из макового зернышка, которое когда-то по ошибке или счастливой случайности не заметили на неточных аппаратах УЗИ. Но в тот солнечный день я не плакала — рыдала, почти выла, потому что теперь не одна, теперь можно, теперь возьмет на руки, и прижмет к груди, и успокоит, и скажет «тише-тише, моя хорошая», и я успокоюсь и притихну, пока снова не усну, забуду все плохое, оставлю в бабушкином подвале в прошлой не жизни — неловкой попытке существовать в своем теле, в этом неуютном мире без бабушки, любви и папы, но с Евой, моей самой настоящей Евой, такой красивой, как в той книге из детства, такой непослушной, как Анжелка с третьего этажа, такой родной, потому что попала прямо в сердце, в сердца всех в нашей семье, и даже в его сердце, потому что моя, а значит, и его.
Страх — первое, что почувствовала я, когда узнала, что беременна. Страх за то, что вне брака, что мне снова показалось, что все окажется неправдой, ведь я столько раз обманывалась, дорисовывала воображением то, чего не было, но когда второй, и третий, и пятый тест показали две полосы, я уверовала, и тогда на смену страха пришла тихая радость. Чудо свершилось. Весна пришла. Весна всегда приходит, какой бы бесконечно долгой и колючей ни казалась зима. Внутри меня рос, ширился целый космос, который сотворила я сама с Его помощью, мое маковое зернышко, которое во время свое, через девять месяцев, станет плодом не греха — любви. Ведь ребенок — это всегда плод любви, даже когда любовь первая и незрелая, даже когда она поздняя и притворяется дружбой. Ребенок — это награда от Него, торжество жизни, моей жизни. Я чувствовала, что со мной все хорошо, впервые без анализов, осмотров и УЗИ, просто внутреннее чувство, прочное, твердое чувство, от которого становилось спокойно. Мое маковое зернышко росло во мне, уже, наверное, размером с вишенку, что когда-то на ветках у нас под окном на даче, размером с бабушкину пуговицу, что лежала под матрасом на удачу и не пригодилась, потому что дело не в пуговицах и удаче. И не в лечении диагнозов, которые только неразборчивые слова в медицинской карточке. Чудо есть любовь. Так случается, что дружба пускает корни, дает плоды, прорастает в любовь. Так случается, что не громко и головокружительно, а скромно и спокойно, тихое присутствие, даже когда кажется, что не рядом, но все равно рядом, и от этого становится хорошо. Хорошо и неважно. Многое неважно, кроме тайны, которая сокрыта в недрах человеческой души, под шрамами и растяжками в недрах моего тела.
Я не знала, как ему об этом сказать. Как вообще об этом говорят. Все слова казались неподходящими, неловкими, неуместными. Мы не говорили про детей, мы не говорили про будущее, потому что его нет, потому что мы как единица только начинались, робко и несмело, сближаясь по сантиметру каждый день. А что, если не примет, а что, если раз — и дорожная сумка в коридоре, и снова лбом к окну, и забывать дышать? И даже если не примет, если исчезнет за поворотом, это ничего не меняет. Чудо уже свершилось, оно во мне, и все остальное делалось неважным.
Я не знала, как об этом сказать маме. Мама не понимала. Мама не принимала. Конечно, без высшего образования и должности, какой-то ипэшник с жирным ударением на «э». Торгаш по-простому, перекуп. Мамин коллега, от этого так неприятно. Ведь прошлый был интеллигент, а этот — тьфу, простой работяга из хрущевки. Снова перебиваться на гроши, снова без кухни, зубов и моря, но мама... Что мама? Я тоже работаю, и у него неплохо идут дела, сервис для мобильных телефонов, свой магазин. Знаю я эти магазины, подвал, конура без окон без дверей, сама в таком же «магазине» сижу. А так хорошо все могло бы быть, но нет, вскружил голову, проклятый. Любовь, видите ли. Решила свои шишки набивать, на чужих ошибках учиться не хочешь. Смотри сама, жизнь твоя, только не говори потом, что я не предупреждала. Не переживай, не скажу. Конечно, не скажешь, стыдно станет, ладно по молодости, по глупости, но ты ж уже взрослая женщина, и о чем ты только думаешь, не пойму. Милая, чудес не бывает, тыква не превратится в карету. Если у мужчины к сорока годам за душой ни гроша, то уже и не будет. Знала я таких, поиграется и бросит или, чего хуже, заделает пару-тройку детей и сопьется от тоски, а тебе поднимай их потом в одиночку, ставь на ноги. А Ева, ты о ней подумала? И о ней подумала. Мам, я счастлива, понимаешь? Счастлива. Впервые в жизни мне так хорошо и спокойно, это совсем другое, я и не знала, что так бывает. И Ева, ты бы видела, как она бежит к нему, как они играют вместе, и она смеется, когда он подбрасывает ее или катает на ноге, совсем как я когда-то, ты же помнишь, ты не забыла, я знаю. Мам, я помню тебя счастливой, помню, как ты смеялась и как потом перестала — тоже помню. Чего ты молчишь? Скажи хоть что-нибудь. Но мама не отвечала, только отвернулась и закурила в окно. И долго так стояла, выпуская клубы дыма в открытую форточку, выдыхая вместе с дымом болезненные воспоминания, которые против воли всплыли в памяти. Мам. Мама. Он другой. Ты же совсем его не знаешь, вот познакомитесь, тогда... И знать не хочу. Зачем ты так? Ладно, прости, не хотела, само вырвалось. Мне нечего тебе сказать, я пыталась. Что пыталась? Уберечь тебя. От чего уберечь? Не знаю. От ошибки, что ли, от своей ошибки, от боли, что саднит в груди нестерпимо и до сих пор, хоть и умело притворилась и выбросила все в тот самый день, чтобы забыть, но как тут забудешь, когда ты, ты же совсем как он, тот же взгляд, та же улыбка, так же хмуришь брови и сжимаешь губы, когда не согласна, так же заразительно смеешься, редко и все же, не слышать бы, расслышать бы, лучше бы не смеялась вовсе. Уберечь, понимаешь? Потому что я знаю, что бывает после, когда все проходит. Знаю, как жить потом, когда ты помнишь, как было, и знаешь, что так уже не будет. Не любовь — проклятье. Лучше и не чувствовать этого вовсе. Не рисковать. Не пробовать. Лучше не любить совсем. Так жила я. И хотела, чтобы так жила и я? Ничего не чувствуя, ни боли, ни радости? Спасибо, мам. За что спасибо? За заботу и за то, что сохранила, даже когда все были против, за то, что продолжаюсь, за жизнь спасибо. Мама молчала, мама не понимала. А может, впервые поняла. Вспомнила. Знаешь, может быть, ты и права, может, у вас и получится, всякое в жизни случается, и даже любовь. И даже любовь. И все же я попробую. Уже попробовала.
Солнце клонится за новостройки, спешит за горизонт. Заканчивается еще один день, еще одна весна моей жизни заканчивается. Замороженными пальцами на свежей серой краске рисую две буквы и горизонтальную восьмерку, детский жест, словно мне снова семнадцать вёсен, наивный жест, и все же первое свидетельство любви на крыше мира, моего нового мира, микрокосмоса внутри меня. Теперь точно точка. Дальше новая глава. Пора домой, к маме домой, домой к Еве, на первый этаж пятиэтажки, где в окне под каштаном меня уже выглядывают две пары глаз, таких похожих глаз, хоть по крови и не родных. Мама волновалась, она всегда волнуется, когда и где ты пропадала так долго, не пойму, садись за стол, уже все остыло давно, я тебе тут кусочек торта оставила, того самого, апрельского, бабушкиного, потому что по бабушкиному рецепту, потому что мама сама уже бабушка, четырежды бабушка, правда, скоро торт придется печь еще больше, но об этом не сегодня. Сегодня день, когда родилась мама, прабабушкина радость, потому что кружилась и хохотала и все вместе с ней, и бабушкина боль на сердце, потому что все не так, как она хотела для единственной дочери, все неправильно и несвоевременно, потому что упрямая, вся в своего отца, яблоко от яблони, непослушная, как та самая, первая, из моей детской книги. И все же больше радость, потому что дети всегда радость, и в семнадцать, и в тридцать четыре, а значит, не конец, значит, все продолжается. И мы продолжаемся.
Подходила к дому, волновалась. Задержалась у подъезда подышать вечерним апрелем. Сегодня все решится. Не хочу больше прятаться, прятать не хочу. А дальше будь что будет. Или и в горести, и в радости, или до первого поворота, не важно. Даже если не навсегда, мама в любом случае поддержит, не сразу, конечно, сразу будет обязательное «а я предупреждала», но потом все равно поддержит, она всегда на моей стороне, хоть и умело скрывает это. Но что-то мне подсказывало, что все будет хорошо, все уже хорошо. И все равно волновалась. Как тут не волноваться, когда такое. Такое со мной впервые. Медлю у двери, руки дрожат, ключ не попадает в замочную скважину ни с первого, ни со второго раза, делаю глубокий вдох и дергаю дверную ручку. А дверь открыта, конечно, открыта, меня ведь ждали. Ноги не слушаются, тяжелые, словно две гири. Где-то в комнате за дверью громко смеется Ева, и он, он тоже смеется, они всегда смеются, когда вместе. Медленно стягиваю с себя куртку, снимаю сапоги, иду, почти ползу в комнату на звуки смеха. Глупая, чего ты волнуешься, ведь это счастье, большое счастье, хоть мама сразу мне и не обрадовалась, но потом все же да. Медленно открываю дверь, медленно вхожу, все делаю медленно, даже дышу медленно, да что там, почти не дышу. А они довольные мне навстречу, по очереди целуют и обнимают, меня никогда так не встречали, а теперь всегда. И Ева весело поглядывает то на него, то на меня и довольно подпрыгивает, хитрые глазки что-то скрывают, что-то такое, что сильно веселит и радует. Лучше сейчас. Зачем медлить? Да, прямо сейчас. Глубокий вдох, как перед прыжком в воду на неизведанную глубину, и быстро, пока не передумала, я-хотела-тебе-кое-что-сказать. Подожди, сначала мы, мы первые, да, Ева? А та хихикает и ёрзает на стуле, подпрыгивает в нетерпении, вот-вот свалится, и прикрывает лицо руками, и снова хихикает. Мы тоже хотели тебе сообщить новость, надеемся, ты не будешь против. Переглядываются, какой-то секрет от меня, и когда это впервые случилось, не припомню. Не припомню и не нарадуюсь. Давай, моя девочка, смелее. Мамулечка-красотулечка, ты только не ругайся. Да я и не планировала. Я вообще редко ругаюсь, зачем ругаться, когда можно не ругаться. Мы не смогли пройти мимо, мы не могли пройти мимо такого, ты только посмотри — и достает из коробки крохотного, почти игрушечного котенка, полуслепого, полуживого, потрепанного недельной жизнью без дома. Шерсть его слиплась и скаталась на тощей рыжей спинке, и выглядел он жалко, убого. Не такие котята нарисованы в моей детской энциклопедии, что осталась на память от бабушки. Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста, можно он останется у нас, он совсем крошечный, на улице точно погибнет, а мы ему уже домик смастерили, и молоком напоили, и даже имя придумали. Я буду сама за ним следить, обещаю! Смотрю на Еву, смотрю на него, стоят передо мной два заговорщика, как будто виноватые, словно два ребенка, которые ослушались строгую маму. А этот полуживой-полумертвый комочек тоже что-то отвечает, еле пищит в коробке из-под обуви, перебирает детский плед крохотными лапками. И где вы его такого нашли? Ему же неделя, не больше. И как он выжил вообще, непонятно. Не поверишь, возле подъезда и нашли, в углу сидел, не знаю, как он там очутился, может, подбросил кто или кошка оставила умирать, сам не дошел бы, слишком маленький и слабый. Сразу думал, не жилец, но как домой принесли, отогрели, накормили, так приободрился малый, повеселел. Чудо, одним словом! Чудо, и правда чудо. Я бы не заметил, прошел мимо, это все Ева. Она и спасла. Ну а у меня не было шансов не согласиться, ты же знаешь. Да, я знаю, Ева умело отпирает любые сердца, даже самые черствые, десятилетиями наглухо забитые. Никуда он не денется, выходим, с такой-то нянькой и не выходить. Ева радостно закивала и захлопала в ладоши. Так что скажешь? Возьмем в нашу команду четвертым? Пятым, полушепотом добавила я и протянула черно-белый снимок маленькой горошинки, бабушкиной пуговки, мой первый привет оттуда, мое лучшее творение, награда от Него. Он долго вертел в руках бумажный квадрат, не понимал, с какой стороны нужно смотреть, чтобы разгадать загадку. А потом как понял, и схватил меня на руки, и давай кружить, и смеяться, и плакать, и весь мир вместе со мной кружился и плакал, впервые от счастья, большого счастья размером с маленькую бабушкину пуговку, что билась внутри меня.
И все повторится снова и снова, и яблоко от яблони, и пуговицы, на которых все держится, и апрель, и закат, много-много закатов в очарованных глазах, и две буквы в сердце, много букв в сердце, и знак бесконечности, который я разгадала, когда совпали в первый день, когда глаза в глаза, и рука в руке, и первое «привет», и на мониторе аппарата УЗИ первое «привет», теперь всегда «привет» и никогда «прощай», мой знак бесконечности, который останется на крыше дома, на крыше моего мира, даже когда я перестану, когда весь мир перестанет и потухнет солнце. Останутся две буквы МЫ в сердце и вечный апрель.
