Взгляд сквозь годы. Отрывки из воспоминаний

Екатерина Алексеевна Ручимская (Иванова) (1923–1987) окончила московскую школу № 116 на Красной Пресне в 1941 году. В 1941–1945 годах — студентка филологического факультета МГУ. Поступила в аспирантуру, написала диссертацию по «Братьям Карамазовым» Достоевского, но до защиты дело не дошло по многим причинам, в частности, потому, что в 40-е годы Достоевский считался реакционным писателем. В 1946 году вышла замуж за Марка Николаевича Ручимского (1919–1963). Работала преподавателем русского языка и литературы в средней школе, старшим редактором Дома детской книги при издательстве «Детская литература».

81 год со дня окончания Великой Отечественной войны. Все меньше и меньше людей, видевших ее воочию, поэтому так ценны их воспоминания, их живые свидетельства о тех грозных событиях.

Бесценными становятся и документы той эпохи. Например, письма-треугольники с фронта. Далеко не все адресаты сумели их сохранить, а уж тем более их дети и внуки (а теперь уже и правнуки). Так что фронтовые треугольники в семейном архивебольшая редкость.

Мне в этом отношении повезло: моя мать, Екатерина Алексеевна Ручимская (до замужества Иванова, внучатая племянница известного литературоведа и театроведа С.Н. Дурылина), сохранила более ста писем-треугольников своего одноклассникаСерафима Сергеевича Фуфаева (1922–1943), всей душой любившего ее. Сохранила она и свои дневники школьных и военных лет. В трудные периоды жизни (а их было немало) она обращалась к ним и черпала в них душевные силы, а потом в течение нескольких лет писала воспоминания о Симе и событиях, связанных с ним (более трехсот страниц!). Мне кажется, что эти воспоминания представляют интерес и как свидетельство времени, и как свидетельство Любви.

Евгения Ручимская

Серафиму Фуфаеву посвящается

«И прошлое я вновь переживаю...»

Некоторые люди хотят, чтобы время унесло прошлое с собой, а я хочу отнять это прошлое у времени.

* * *

Пришла пора воспоминаний,
Необратимая пора
Раздумий, горестей, признаний,
Где слиты завтра и вчера.

Только у меня «завтра» нет, одно только «вчера».

* * *

Воспоминания эти написаны мною много лет спустя. Писала их постепенно, прошлое всплывало в памяти. А частично пользовалась дневниками и письмами.

Письма Ф. — это мой духовный мир, куда ухожу от прозы жизни. Я думаю: хорошо ли, что я так часто обращаюсь к его письмам? Ведь это как духовный опиум. Ухожу в прошлое и живу прошлым.

Это было.

С одной стороны, «Не верь прошедшему, мой друг, в нем время горечь поглотило», но с другой — «Все это было, было, было. Свершился дней переворот, какая мощь, какая сила тебя, прошедшее, вернет?». Это судьба — послать такую любовь. Она его как человека, безусловно, обогатила духовно, дала ему много, возвысила его. И на меня она не могла не подействовать. И может быть, именно потому, что она была первой, платонической — она так запомнилась. Он сказал мне тогда (в 10-м классе), что верит в Бога (я догадывалась). Точные его слова: «Я исповедую православную религию». И семья его была религиозной. И если есть «тот свет» и умершие чувствуют, ему будет хорошо знать, что человек, которого он тогда так любил, думает о нем часто, помнит его. Я сама удивляюсь иногда, что я так помню. Ведь в юности я, по-моему, не думала, что это будет памятью на всю жизнь.

Почему же эта память со мной всю жизнь? Сама не знаю... Значит, что-то задето было тогда в душе — задето на всю жизнь.

«Навек, на всю жизнь я полюбил тебя», — писал он мне в 1941 году (летом в Луховицы[1]).

«Навек!» — говорил мне он, а получилось «навек» у меня. Можно ли так долго помнить прошедшее? (Иногда я думаю: может быть, это ненормально?) Оказывается, можно. А может быть, это хорошо, что в душе остался такой след. Среди быта, неприятностей, горя — я ухожу в мир моей мечты, вспоминаю прошлое, вспоминаю его. И он всегда со мной — как будто живой.

Да, вечно живые...

Мне это так странно... Но мне от этого и хорошо.

Сейчас его письма и мои дневники — это моя духовная пища. Этим я живу.


А теперь напишу еще об одном событии, связанном с ним, вернее, с памятью о нем

В марте 1963 года умер мой муж (в возрасте 43 лет. — Евг. Р.). Мне было так тоскливо, так плохо, так одиноко.

И вот я обратилась опять к дневнику, опять к письмам — к прошлому (которое было еще до замужества — совсем особый период моей жизни, о котором мало кто знает). Как-то на улице, в момент особой тоски, я встретила незнакомую женщину, разговорилась с ней. Оказывается, она живет в д. 42 по Красной Пресне — так она сказала. И вдруг в памяти всплыло: ведь это адрес Ф. Я спросила ее о его семье, знает ли она Фуфаевых, кто сейчас живет в этой квартире.

Мать его жива (оказывается, ее зовут Вера Ивановна — я раньше не знала), есть две его сестры. Я сказала, что с сыном ее, который погиб на фронте, я училась в одном классе.

Потом, поговорив, мы разошлись. Но разговор этот взволновал меня. Вспомнилось прошлое... Я подумала: может быть, мне стоит написать его матери и сказать, что у меня сохранилось много писем ее сына, может быть, встретиться с ней?

Стоит ли? Я долго раздумывала. А потом решилась и написала письмо (это было в конце 1963 года), то есть мне 40  лет, я уже овдовела, у меня двое детей. А виделись мы с Ф. последний раз 5 июля 1941 года. Вот что я писала:

«Уважаемая Вера Ивановна!

Извините, что я Вас беспокою. Наверное, мое письмо удивит Вас. Дело в том, что я училась с Вашим сыном Серафимом в одном классе. Вместе мы и окончили школу. Возможно, Вам мое имя что-то и говорит. Я — Катя Иванова. Во время войны мы с ним много переписывались. У меня сейчас около ста его писем (почти все сохранились).

Последнее письмо от 8 сентября 1943 года.

Если Вас это интересует, я могла бы Вам их показать. Если хотите, могу зайти к Вам. Только мне нужно предварительно позвонить по телефону или написать.

Вам, может быть, покажется странным, что я долго молчала, а спустя 20 лет вдруг написала. Честно говоря, я хотела связаться с Вами и раньше, но как-то не решалась, да и имени Вашего я не знала. Но на днях я встретила одну женщину из Вашего дома, случайно разговорилась с ней — она-то мне и рассказала о Вас и назвала Ваше имя. Этот разговор взволновал меня, как-то сразу вспомнилось все старое — и вот я решила написать Вам. Еще раз извините меня, если это письмо покажется Вам неуместным.

С уважением Катя Иванова».

С нетерпением, но и со страхом ждала ответа. Права ли я, что написала? Ведь прошло 22 года (18 лет мне было, когда мы расстались, а теперь — 40!). Наверное, они (его мать и сестры) удивятся, что я столько лет сохраняла его письма. А ведь у меня сохранились не только письма военных лет, но даже разные мелкие записки за 8-й, 9-й и 10-й класс. Значит, даже уже тогда я им придавала большое значение.

Прошло несколько дней — и вот ответ от его сестры. С трепетом я открыла конверт (привожу письмо сокращенно):

«Как приятно и дорого, что у Вас до сих пор сохранилась светлая память о Симе. С тех пор прошло почти четверть века, у всех нас были очень тяжелые переживания, связанные с военным временем, а затем, конечно, и свои личные. И, несмотря на все это, Вы еще помните о нем. Как редко это бывает в наши дни. Сима, уходя на фронт, передал мне Ваши письма и фотокарточку и просил сохранить их до его возвращения. Она и сейчас находится в альбоме вместе с нашими семейными фотокарточками.

Ваше письмо мама перечитывала много-много раз и, конечно, плакала.

Приходите к нам обязательно».

Вскоре она позвонила мне по телефону, и мы договорились, что я приду к ним.

Захватив большую пачку писем, я пошла к ним — в его дом, где я никогда в жизни не была девушкой. Очень волновалась. Встретили меня очень хорошо: сестра его, Александра Сергеевна, с мужем и мать — Вера Ивановна.

Вспомнили многое.

Как я и предполагала, они знали обо мне — о Кате Ивановой, о том, что есть такая. Мать его очень старая. Отец умер. Мне показывали семейный альбом. Там действительно есть моя карточка.

Я оставила им письма на время — для чтения.

Потом договорились о встрече в другой раз, когда я приду за письмами. Отдать их им насовсем я не могу. Ведь они мои — мне адресованные. Хочу, чтобы они всегда были у меня. Я говорила: «Ведь вы меня раньше никогда не видели, не знали, а теперь увидели женщину в 40 лет», а сама подумала: «Трудно поверить сейчас, что я — та Катя Иванова, в которую был влюблен Ф.». А сестра его говорит: «Нет, я видела вас и молодой девушкой. Я видела вас с моим братом, вы шли под руку с ним по улице. Я шла навстречу, но он сделал страшные глаза и знак, чтобы я не останавливалась, чтобы не смущать девушку, с которой он шел». Его сестра меня запомнила тогда. А я-то этого всего тогда и не заметила. Вот сейчас, спустя столько лет, многое открывается. Он, уходя на фронт, оставил сестре на сохранение самые дорогие вещи — в их числе моя фотокарточка (из общей вырезана и увеличена, потому что я никогда ему фотографий не дарила) и записка — ответ мой на его душераздирающее письмо в апреле 1941 года (10-й класс) с просьбой о прощении. Я помнила в общих словах свой ответ, но подробности, отдельные выражения, конечно, забыла. И вот мое это ответное письмо опять лежит передо мной.

С волнением я читала его, вглядывалась в свой почерк тех лет — почерк десятиклассницы. Я списала его тут же, у них. Попросить совсем я не решилась, да и не имела права. Это их личные вещи, как письма Ф. принадлежат мне. Значит, он хранил ее — мою записку! (как и я его письма). Но и родные его, значит, сохранили то, что просил сохранить он. А ведь прошло так много лет!

Я попросила, смогут ли они подарить мне хоть одну фотографию Ф. Они обещали. И сейчас у меня две его фотографии — та, что дали потом они, и еще одна, случайно попавшая ко мне раньше — в школе.

Могла ли я раньше подумать, что спустя столько лет буду находиться в комнате, где жил когда-то он? Невероятно!

Вскоре пришел сын сестры — юноша лет двадцати. Я вздрогнула, когда он вошел в комнату, — так похож он был на Ф. (дядя и племянник). Я как будто перенеслась в прошлое. Спустя месяц или два я вновь пришла к ним за письмами, чтобы взять их обратно. Они мне много рассказали о Ф., о чертах его характера, привычках. Мы сидели за столом, пили чай. Я рассматривала их семейный альбом. Как они смотрели на меня! Ведь я была той ниточкой, которая связывала их с эпохой 1941 года, вновь им напомнила о сыне и брате.

Я не могла не пойти к ним. Я должна была это сделать. И вот девушка, в которую он был влюблен когда-то, пришла к ним спустя много лет, но уже в образе взрослой женщины.

Какие странные повороты судьбы!

Думала ли я в школьные годы, что может быть такое?!


Хочу вспомнить какие-то эпизоды, которые не записаны в дневнике

6-й класс. С 6-го класса (1936 год) новый мальчик — Ф.

Выцарапано на его парте: «Д’Артаньян». А потом: «Г-жа Бонасье». Начинает смотреть на меня. Взгляды, взгляды и взгляды. Все молча. Как только оглянусь назад, так ловлю его взгляд. На переменах старается все время пройти мимо меня — смотрит, улыбается мне. Утром ждет около школы, чтобы поздороваться. А так ведь почти совсем не разговариваем в школе — стесняемся. Но я все время чувствую его интерес, его внимание.

Есть и какие-то невинные записочки. Мальчишки дразнят его, все время смеются над его влюбленностью. Он все терпит. А сколько над ним издеваются из-за этого! Через Юру Савинова (мальчик из Катиного двора, с которым она дружила с двух лет. — Евг. Р.) передает мне записки, написанные особым тайным шифром (я его знаю). Юра Савинов играет роль передаточного звена, но, по-моему, его все это смешит. Он, по существу, смотрит на Ф. сверху вниз, иронизирует. Эта влюбленность Ф. забавляет его.

Весной (18 мая 1937 года) у нас с Ф. — первое свидание около памятника Пушкину. Он прислал записку, где спрашивает, смогу ли я прийти туда к 12 часам дня. Я ответила тоже запиской, что приду. А Голант (противный мальчишка из нашего класса) как-то разузнал об этом, смеялся, говорил, что выследит нас... Очень переживаю. А Ф. особенно сильно дразнят в классе. Но все-таки свидание состоялось ярким весенним днем — 18 мая 1937 года.

Встретились (кажется, я пришла первая), поздоровались за руку (как это важно в 6-м классе, — но действительно важно, — первое прикосновение!). Пошли к Никитским Воротам на большом расстоянии друг от друга. Говорили что-то о классе, обсуждаем ребят. Ни слова, конечно, о своих чувствах, отношениях. Хотя он писал в записке, что ему нужно сказать мне что-то при встрече. Стесняемся — маленькие еще. От Никитских поехали домой на Красную Пресню на трамвае по отдельности. Боялись, что кто-нибудь увидит из класса, будет дразнить. К сожалению, записок из 6-го класса у меня не сохранилось. А жаль!

Еще как-то весной ходили вчетвером в парк культуры и в кино: я, Ф., Юля Бешкина и Юра Савинов. Смотрели какую-то ерунду. Чувствовали себя очень скованно все.

Ф. собирался мне летом писать письма, взял адрес, но не писал — наверное, стеснялся, ведь все еще только начиналось.

7-й класс. Интересный класс, боевой, сильный по учебе, но самый плохой по дисциплине. (Наверное, поэтому его и расформировали в конце года. Из трех седьмых классов сделали два восьмых.) Я попала в неудачный восьмой. Рите больше повезло, но зато я опять вместе с Ф.

Веселый был 7-й класс! Мальчиков больше, чем девочек. Ходили зимой на каток. На пруду в зоопарке был каток. С Ф. катались на катке рядом (но не под руку), разговаривали.

Первомайский вечер в школе. Вдруг Ф. меня приревновал к Соломатину. Написал записку: «Если тебе нравится Соломатин, то почему ты мне не скажешь об этом, чтобы я выбросил тебя из головы?» Мне эта записка показалась верхом несправедливости. Соломатин мне никогда не нравился. С чего Ф. взял? Пошла на чердак в школе. Читала записку одна — и плакала, плакала... Ушла с вечера. Дома опять все переживала. Написала ответ: «Неужели ты думаешь, что какой-то Соломатин...» Дальше зачеркнула, так с зачеркнутым ему и передала. Пусть сам додумывает.

Может быть, было «для меня что-то значит»? Опять плакала. Обидно, что несправедливо. Он потом просил прощения. Все улеглось. Думаю сейчас: в том, что была эта записка, виноват был Юра Савинов.

8-й класс. Все очень подробно есть в дневнике.

9-й класс. Начало (до ссоры в январе) — очень хорошее.

Обучение танцам по субботам. Ф. — мой постоянный партнер. Ждет меня всегда, больше ни с кем не танцует. Бывало, специально опаздываешь — и видишь: он ждет.

Танцуем всегда с ним и на школьных вечерах. Катаемся вместе (уже под руку) на катке — это пошло с восьмого класса. Один раз поехали с ним вдвоем на каток ЦДКА, ехали на трамвае. Там катались вдвоем, все было очень хорошо. Возвращаемся. Едем на трамвае, стоим на задней площадке. Вдруг входит Женька Евтеев (учился с нами в 7-м классе, сейчас не учится). Узнал нас и стал ухмыляться. Ф. сделал страшные глаза и, слышу, шипит ему: «Уходи отсюда». И тот, к удивлению, ушел. Мы поехали дальше одни.

Он провожает меня до самых ворот дома.

Встреча Нового 1940 года у Люси О. Я ухожу раньше (часа в два), он идет меня провожать, подает пальто (не стесняется уже при ребятах). Долго стоим у ворот, разговариваем.

* * *

Потом ссора. Надолго — больше года. Совсем перестала с ним разговаривать и замечать его. Помирились только в апреле 1941 года, в 10-м классе, когда я его простила — снизошла к его мольбам.

После примирения ходим вдвоем в кино. Он берет мою руку в свою. Один раз, когда было очень темно в зале, поднес руку к своим губам — и прижал к губам. Не поцеловал, нет, а именно дотронулся губами. Я очень стесняюсь. Боюсь, как бы кто-нибудь не увидел. Но руку не отнимаю. Я и боюсь, стесняюсь, но мне и льстит это.

На улице он берет меня под руку. Кто бы мог поверить в 6-м классе, что в 10-м классе будет так!

Я горжусь, что около меня такой постоянный рыцарь. Вспомнила: ведь в 6-м классе, когда его дразнили, то прозвище у него было «Рыцарь ХХ века», а позднее «Вертер».

Все стерпел — и насмешки тоже. И добился моего ответного внимания, интереса к себе.

Прозвище «Рыцарь ХХ века» и «Вертер» сохранилось вплоть до конца 10-го класса.

А еще у него было одно смешное прозвище — Граф Сосискин.

Хочу все-таки записать о 8-м классе, хотя в дневнике очень подробно за этот класс — почти за каждый день записи. Запишу здесь в самых общих чертах. Очень ругаю этот новый класс и все время сравниваю с нашим любимым 7 «Б». До января записей о Ф. почти нет, то есть мало[2]. Занята другими делами (встречи с дачной велосипедной компанией продолжаются и зимой, записи о Борисе Васильеве, с которым я познакомилась в Луховицах, — он несколько раз приходил ко мне в гости уже в Москве, оказал на меня большое влияние). О Ф. — мало, всего три записи за первое полугодие, хотя и важные, но с января записи о нем появляются все чаще и чаще (о катке, о его записках).

Юра Савинов передает мне записки от него. Сенсация этого года — стали в конце января вместе кататься на коньках (под руку)[3].

Еще в дневнике отмечен такой случай. В апреле — остались на перемене в классе, еще была дежурная девочка, так что не вдвоем, а втроем. Он стоял у открытого окна, я тоже, но у другого. Смотрели в зоопарке: на пруду плавали лебеди. Смотрели как бы вместе и думали об одном. Только когда прозвенел звонок на урок, мы взглянули друг на друга. Вроде ничего значительного, ни слова не сказали друг другу — но в дневнике об этом очень подробно, как о значительном эпизоде. Даже сердце нарисовано. Господи, как наивно! На другой день он мне подарил свой рисунок: лебеди на воде.

Приведен разговор с Юрой Савиновым (еще в конце января).

Я: «Как ты думаешь, мне Ф. сейчас нравится?» (Имелось в виду, что нравился раньше — в 6-м и 7-м классе.)

Юра: «По-моему, нет».

Еще один разговор (запись за другой день — как продолжение предыдущего разговора).

Я: «А как сам Ф. думает, нравится ли он мне сейчас?»

Юра сказал, что сейчас он не может ответить на этот вопрос, но в школе поговорит с Ф. и скажет.

Запись через день:

«Ответ Юры: “Ф. думает, что ты его презираешь, но он по отношению к тебе такой же, как был в прошлом и позапрошлом году”» (то есть 6-й и 7-й класс).

Вторую половину ответа я не просила, то есть об этом я не спрашивала, но видно, что ждала именно этого.

Итак, я убедилась, что любит, продолжает любить (что и требовалось доказать). Как все наивно! В 8-м классе мне 15–16 лет.

Он пишет мне, передает рисунки на память. Их много сейчас у меня сохранилось.

Весной стал мне звонить домой по телефону (впервые!).

Два свидания весной — опять у зоопарка и на площади Пушкина: 10 июня[4] и 16 июня (в этот день еще были вдвоем в кино). Он весной часто пишет мне записки. В одной из ответных записок я передаю ему свое стихотворение «Весна». Решили переписываться летом. Слово он сдержал — написал мне пять писем.

Я, кажется, два. Он летом жил в Парголове (под Ленинградом), я — в деревне Звягино на станции Клязьма.

* * *

Ведь чувство — не стабильно. Оно развивается, эволюционирует, изменяется.

Так и у нас было.

Есть же разница между нами четырнадцатилетними и нами восемнадцатилетними! Но что важно — это постоянство. Объект-то любви не меняется.

* * *

Я даже не знаю, курил ли он. При мне — ни разу не курил, хотя в конце 10-го класса бывало, что по полдня мы бывали вместе. Может быть, в армии курил?

* * *

Свет первой любви навсегда осветил жизнь, стал заметной вехой. Как часто я сейчас обращаюсь к прошлому, вновь переживаю его, «как будто снова девочкой я стала»... Перебираю старые фотографии. Вот какой я была в 14 лет, вот как выглядела в 18 лет.

Действительное и воображаемое перемешиваются, и я живу в каком-то призрачном мире. Не знаю, кем бы он стал, если бы остался жив. Но он стал просто солдатом. «Мальчишки, мальчишки, вы первыми ринулись в бой, мальчишки, мальчишки страну заслонили собой». Это какой-то сон наяву. Хорошо ли это, что я так много думаю о нем? Не знаю... Может быть, это какое-нибудь отклонение у меня?

В этих записях о нем, в записях-воспоминаниях, я сознательно не ставлю дату. Мне стыдно. Вот ведь прошло столько лет, а я все пишу и пишу об этом.

Почему же не о более близком по времени, а о таком далеком? Не знаю. Я не могу этого объяснить. Однако это так. Он — мальчик-юноша, а я сейчас какая? Да что говорить... Однако думы из головы я выбросить не могу. Что же делать? Что видишь, когда сейчас читаешь дневник той поры? Известную долю высокомерия, полную уверенность в его любви, в неизменности его чувств. Он любит и лишь просит о «благосклонности» (его слово). Он просит, а я снисхожу до любви к нему, точнее — позволяю любить себя. Но, конечно, чувствуется, что его любовь (такая постоянная, верная) мне льстит. Приятно иметь около себя много лет подряд такого верного рыцаря.

Что же получается? Что тогда я любила его меньше, чем сейчас, когда его нет и никогда не будет. Сейчас люблю по воспоминаниям. Как это все странно...

* * *

Может быть, все это мне сейчас представляется таким значительным, а на самом деле это все не так было? Может быть, это все нафантазировано? Но ведь есть письма, есть дневники — они свидетели, что это все было, и было значительным. Я еще и еще раз перечитываю письма. Целый месяц читала по вечерам. По периодам перечитывала. Вот записки школьных лет, вот 1941 год, вот 42-й, вот 43-й. Сравниваю письма с тем, что записано в дневнике за эти месяцы, за эти дни. Есть интересные параллели: что он писал в это время — и как это отражено в дневнике.

Некоторые цитаты из его писем есть в дневнике. Конечно, все больше о любви. Ведь это тогда мне было больше всего интересно, это больше всего затрагивало. А сейчас я перечитываю — как много там есть интересных подробностей из быта военной поры. А тогда я на это не обращала внимания. А как в его письмах выражается характер человека — любящего, влюбленного, с высоким романтическим настроем. Как я сейчас понимаю его! Думается, понимаю лучше, чем тогда, ведь было предчувствие, что мы видимся тогда (в июле 1941 года. — Евг. Р.) последний раз. У него это предчувствие было сильнее, чем у меня.

«Увидимся ли мы еще? — спрашивал он и сам же отвечал: — Судьба...» Это было в тот знаменательный день — 3 июля 1941 года, когда мы прощались и в первый раз целовались (как показала жизнь — и в последний раз) в пустой школе, в пустом классе, где мы раньше учились, в классе без парт. Я чувствую, что я повторяюсь. Но я не могу иначе. Очень много я об этом думаю. И не могу не думать. Эти думы — мой отдых сейчас, при всех трудностях жизни. А трудностей очень много. Что делать? Как жить? Вот и уходишь в прошлое. Там кажется все таким хорошим, светлым, радостным. Были надежды. А как хорошо было в тот небольшой период времени, когда мы помирились (апрель 1941 года) до начала войны — 22 июня 1941 года, и даже начало войны — до 5 июля 1941 года. Последний раз я его тогда видела. И видела издали — я, бабушка, мама уезжали в Луховицы и шли с вещами около бани на Красной Пресне, а он стоял на той стороне, около аптеки, не смея подойти ко мне. Но мы видели друг друга. Это был последний взгляд. А потом письма, письма... Как он много писал! Как он только успевал? Ведь время-то какое тяжелое было... А ведь если бы он остался жив, если бы вернулся с фронта, вряд ли бы мы были вместе. Не могу себе представить нас во взрослой жизни (как мужа и жену). Наверное, первая любовь и должна быть такой — неосязаемой, воздушной, сотканной из намеков и взглядов — без быта.

А ведь у него, возможно, были и какие-то планы на будущее. Он мне никогда не говорил об этом, но в письмах писал: «Навек, на всю жизнь я полюбил тебя» и «Ты не думай, что когда-нибудь смогу забыть тебя. Я буду помнить тебя всегда. Всегда! Я очень-очень тебя люблю».

Это из писем лета 1941 года. А спустя два года, в 1943 году, он писал: «Сердцем я остался тем же, что и был два года назад», «Ты останешься для меня самой яркой звездочкой». Как жалею сейчас, что послушалась родителей и уехала в эти проклятые Луховицы! А ведь могла бы с ним пробыть еще полтора месяца, пока его не призвали в армию. И он так хотел пробыть со мной, так скучал без меня. Ко мне он тогда (5 июля 1941 года) подойти не решился, потому что я была с мамой и бабушкой, а ведь спустя две недели — уже без меня — он приходил к моей маме, сидел за столом, пил чай... Как странно все это. Он говорил мне, вернее, писал: «Ты была так добра ко мне, так благосклонна». Так считалось, что он любит, а я снисхожу до внимания к нему. И он сам так считал. Поэтому, когда мы помирились и в тот знаменательный день (3/VII 1941) он был счастлив безмерно. Он сам мне сказал тогда: «Я так счастлив, раньше я лишь мог мечтать об этом, лишь мог мечтать о твоей благосклонности». А в письмах летом 1941 года он писал, что все прошедшее кажется ему сном. И мне тогда это все казалось сном. А потом грянула война. Началась тяжелая явь, тяжелые будни.

* * *

До свидания, мальчики!
Мальчики,
Постарайтесь вернуться назад.
Булат Окуджава

А мой «мальчик» не вернулся.

* * *

Как странно у него сочеталась вера в Бога с современным патриотизмом!

(«Я буду первым в бою. Страха в сердце нет. Отдам делу победы свою жизнь, свое комсомольское сердце» — это из его последних писем.)

* * *

Я сейчас не могу читать про войну без слез, без каких-то внутренних ассоциаций. Сейчас мне все это дороже, чем тогда. Лучше понимаю. Действительно, война — это рубеж. Прошлась она по нашим сердцам. Разрезала жизнь надвое. А как повлияла война на наши судьбы и характеры! (Но это мы уж потом только поняли.)

* * *

Он в письмах и записках несколько раз упоминал 6-й класс как рубеж его жизни.

Но это был рубеж и моей жизни тоже. Это я понимала уже тогда. Впервые встретилась с мужской любовью, выражаемой разными знаками внимания постоянно и каждодневно (пусть это 14-летний мальчик, и выражалась любовь соответственно возрасту). Любовь развивалась постепенно — и в каждом новом классе она оборачивалась какой-то новой своей стороной. 6-й класс и 10-й класс ведь различные.

В десятом знаки внимания были уже другие. Шло постепенное развитие чувства — соответственно возрасту. Интересно, думал ли он о поцелуях в 6-м классе? Я — никогда, даже ни разу не приходило на ум.

Может быть, для него тогда это была недосягаемая мечта? А может быть, он тогда, так же как и я, не думал об этом. Просто хотел видеть меня каждый день, смотреть на меня.

Поцелуи пришли сами собой уже после окончания 10-го класса (мне 18 лет, ему скоро будет 19) — и надо сказать, война, события того времени, мой внезапный отъезд в Луховицы подтолкнули к поцелуям. Это было логическим завершением. Прощались навсегда. Чувствовали, что можем никогда не увидеться. (Так и получилось.)

Это был взлет чувства, апогей. Хотелось в будущее (неизвестное будущее, связанное с войной) взять с собой самое яркое воспоминание, самое дорогое. И вот — объятие и поцелуй. У меня в этот момент голова закружилась (буквально). Мне казалось, что я сейчас умру. Жалко, что я ему не сказала об этом в тот момент, ему бы было приятно. Но я не сказала — не решилась. Вообще, я в основном молчала. И после наших поцелуев — мой отъезд на другой день. И всё. Вот и все кончилось. Но продолжалось в письмах.

Он говорил мне в письмах, что он ходил потом в школу, в тот пустой класс, где мы прощались. Но уже один, без меня. Я его спросила тогда (решилась!), когда мы целовались: «Любишь?» (это не был вопрос, это была констатация). И его ответ: «Безумно...» Он сказал это тихо-тихо. Помню все очень хорошо — именно в этих выражениях. Помню до мельчайших подробностей все-все.

Да, большой след оставило это чувство в моей жизни. Главные периоды жизни:

1) ранняя юность (конец школы),

2) студенчество,

3) замужество в 1946 году.

Каждый — совсем разный, с новыми людьми. А дальше (после смерти мужа) уже совсем неинтересно, совсем ничего нет. Там — один быт.

* * *

Мы могли бы с Ф. встретиться в годы войны. Ведь были же некоторые военные в Москве, хотя бы проездом. Но не получилось. Не судьба. В одном из писем он писал, что когда ехал из Сибири на фронт, то думал, может быть, проездом через Москву (надеялся: «Сердце сильно сжалось»), но поезд повернул на юг, не доезжая Москвы. Не судьба, значит.

* * *

В 9-м классе, в конце марта, я остригла косы. Это выглядело несколько демонстративно. Я знала, что ему нравятся косы (женственность!). И после ссоры остриглась сразу очень коротко. Это был как символ: все кончено со старым. Отрезала косы — отрезала все старое. Как «нет к прошлому возврата». Он выцарапал на парте: «Кос нет». Имени он не ставил, но я-то знала, что это относится ко мне. И еще в нескольких местах — на подоконнике, на стене — я видела мелко написанное это выражение: «Кос нет».

* * *

Все прошло. Все исчезло. Нет человека. Одна память осталась — память о первой любви.

* * *

Шестой класс — рубеж.

В одной из записок школьных лет он писал: «Вот уже с шестого класса ты была так добра ко мне, так благосклонна».

В конце 8-го класса писал: «Для меня последние три года — это лучшие годы жизни».

Три года, то есть 6, 7 и 8-й классы. Опять шестой класс называется как рубеж жизни. Мы познакомились в шестом классе, нам тогда было 14 лет. Мне-то в 6-м классе 13–14. С 6-го класса все и началось.

Ссора продолжалась больше года. А ведь я знала, сердцем чувствовала — любит, продолжает любить. Как и прежде. Но официального примирения еще не произошло. Однако я чувствовала — пришел кризис, назревало объяснение. Поэтому для меня не было неожиданностью, когда в конце 10-го класса (апрель 1941 года) я получила от Ф. большое письмо (и какое письмо!). Он просил, умолял о прощении. И там, в письме, впервые открытым текстом: «Я люблю тебя — прости же мне и эту дерзость. Прости меня, Катя, прости!» В письмах предыдущих лет об этом говорилось лишь намеком.

А это письмо начиналось словами: «Мне давно уже хотелось написать тебе, но я просто не осмеливался...»

Читая его письмо, я плакала.

Долго не знала, как отвечать. Я поняла, что все это время я только старалась забыть его, а на самом деле не забывала.

Я написала ему, что прощаю его. (Письмо Ф. и мой ответ целы.) С души спал камень.

Начались незабываемые дни после примирения. Но ведь этих дней до начала войны оставалось так мало!

Я очень боялась устного объяснения (хотя и чувствовала — оно будет). Написать в записке «Я люблю тебя» — одно, а сказать в лицо — совсем другое дело. Он решился и сказал (16 мая 1941 года). Это было тоже где-то около памятника Пушкину. Я промолчала в ответ. Но сердце у меня куда-то упало — было такое физическое ощущение. Но он ничего не спросил у меня. Господи, как мы повзрослели, шагнули вперед! Ведь в 6-м классе он боялся даже подойти ко мне.

1941 год. 14 июня — последний экзамен.

17 июня — выпускной вечер в школе, два десятых класса вместе. А потом вдвоем с Ф. гуляли по Москве до утра.

21 июня — выпускной вечер классный у меня дома (16 человек).

Розенбаум не мог быть. Ф. — на верху блаженства. Он всего второй раз у меня на квартире — и то вместе со всеми. Танцуем. Играем во «флирт цветов», в «почту». Ф. написал мне в «почте»: «Я никого не вижу. Я вижу только, только тебя...» Я передала Ф. во «флирте»: «Опять невозможное яркой зарею над сумраком жизни зажглось». Это самое большее, на что я решилась тогда, — намек на примирение. Он мне потом напоминал об этом выражении в письмах в Луховицы: «Помнишь ли ты? “Опять невозможное яркой зарею...”» Наш вечер длился до утра. Когда все уходили, Ф. задержался. Мы остались одни. Я чувствовала, что сейчас что-то произойдет. Он поцеловал меня в коридоре. Это вышло как-то случайно, быстро, наспех. И сейчас же убежал.

* * *

22 июня утром объявлена война с Германией.

Все мечты оборвались. Все пошло по-другому. Началась другая жизнь.

Да, другая жизнь...

А вскоре — и другие люди.

22 июня 1941 года разделило жизнь на до войны и во время войны.

А потом уж (через долгих четыре года) и после окончания войны. Потом уже началось послевоенное время со своими проблемами, заботами и радостями.

Война... Тогда еще мы не понимали, как она повлияет на наши личные судьбы.

* * *

Юность оборвалась!.. Юность, казалось бы, поначалу столь бесконечная, оказалась на самом деле на изумление короткой.

* * *

Из писем его за лето 1941 года в Луховицы: «Я, конечно, очень скучаю без тебя. Но хорошо, что ты уехала из Москвы, — здесь стало весьма опасно».

Имеются в виду налеты на Москву, которые начались 22 июля 1941 года, ровно через месяц после начала войны. Под бомбой погиб недалеко от дома Илья Горман (учился в нашей школе на класс младше нас — я его очень хорошо знала, он жил в Волковом переулке). Ф. пишет, что он дежурит по ночам, тушит зажигательные бомбы. Живет Ф. в небольшом домике во дворе на Красной Пресне, рядом с Краснопресненским универмагом.


Знаки внимания

Возвращаемся из школы домой: я — в Волков переулок, он — дальше по Красной Пресне. Обязательно на углу оглядывается и смотрит на меня, стоит, дожидаясь, пока я не скроюсь в воротах нашего дома. Одна особенность — сделать это надо было так, чтобы заметила я, но не заметил никто из ребят (а то будут дразнить). Я тоже в последний момент, перед тем как скрыться в воротах, оглядывалась и всегда видела: он стоит на углу и ждет моего ответного взгляда.

Это было всегда — с 6-го класса по 10-й класс. Только во время той большой ссоры я никогда не оглядывалась, не смотрела на него. А когда в обычное время я не оглядывалась (случайно или сознательно?), он писал на другой день в записке: «Видно, я наказан за что-то».

* * *

Вот я думаю, что вот у меня особенное, что такого ни у кого не было, а может быть, это мои воображальство, самоуверенность, а каждый проходил когда-нибудь через такую любовь? Но я прошла — еще в школе. А в школе (по крайней мере, в нашем классе), мне кажется, ни у кого такого не было.

Хотя, конечно, у каждого там были какие-то свои «романы», кому-то кто-то нравился. У Риты В. было очень много романов, но там объект постоянно менялся. Здесь же объект — один. И такой накал чувства, такое постоянство — меня покорили. Еще раз повторю: я не могла не ответить на такую любовь, она не могла не задеть меня, не захватить. И она захватила. Я оценила это рыцарство, это постоянство. А как она мне много дала! Она меня просто обогатила духовно. Это была настоящая школа чувств.

Я часто видела Ф. во сне, и уже значительно позднее тех лет. Вдруг вновь он во сне появлялся передо мной. Даже тогда, когда, казалось, я о нем совсем не думала. Но по отношению к Ф. у меня никогда не было сексуальных снов (даже когда я видела его во сне уже взрослой женщиной).

* * *

В одном из писем за лето 1941 года (до армии): «Вчера я был у обедни. Неизъяснимый восторг охватил мою душу...» Еще: «Если бы не моя вера, мне было бы гораздо тяжелее».

* * *

Когда он еще не был на фронте (в Чебоксарах, в Кургане, в Нижнем Тагиле), то почти в каждом письме мысль — скорее, скорее бы на фронт!.. Скорее бить врага! Скорее отомстить врагу!

Невернувшимся

Этим летом гулять бы, косить бы, работать бы
И купать лошадей в вечернем Дону.
Этим летом на танцы бы в белой рубашечке.
И в кино про войну, и в кино про войну...

Сорок первое лето столетия. Август.
Ах, как Дон обмелел! Ах, какой виноград!
Ах, как летние грозы по займищам ахают!
Ах, как девочки наши в глаза нам глядят!

Проводите нас, девочки, на этот экзамен.
Подарите нам, девочки, ожиданье свое.
Да, мы знаем уже, что победа за нами,
Но не знаем, что мы не дойдем до нее.
Владимир Сидоров

Это стихотворение я нашла случайно в газете, примерно в 1963–1964 годах — оно мне как-то сразу запомнилось, легло на сердце.

* * *

Когда я сейчас перечитала все его записи и письма, прочла свой дневник тех лет — я как будто опять прожила ту жизнь. Я люблю его сейчас, я отвечаю на его любовь (отвечаю больше, чем в юности).

* * *

На протяжении всех этих школьных лет я постоянно чувствовала его любовь, чувствовала себя любимой. Даже когда была с ним в ссоре, в разрыве — я эту любовь (подспудную) ощущала. Знала: он есть, он любит. А ведь эта любовь меня, девочку, возвышала в собственных глазах. Я внутренне гордилась такой любовью.

Ф. всегда мне говорил (вернее, писал) о своих страданиях. Это меня удивляло даже тогда. Я всегда думала: ну почему он все время толкует о своих страданиях? Разве у него любовь несчастливая? Ведь с шестого класса я была к нему очень благосклонна, а после примирения в 10-м классе — просто активно отвечала на его чувства. Если и были когда реальные основания для страдания — так это во время ссоры в течение года[5]. Все же остальное время это не была безответная любовь. Почему же все время речь идет о страданиях? Выражаясь современным языком, Ф. был запрограммирован на страдания — и быть другим уже не мог по характеру. (Недаром прозвище Вертер!)

* * *

«Опять нас любовь за собой позвала...»

Когда возвращались с выпускного вечера, я дала ему ветку сирени. Кажется, он засушил ее потом. Позднее в письмах все время всплывало слово «Сирень». Как всегда — как символ, как напоминание и воспоминание. И конечно, с большой буквы.

* * *

Строчки из писем «Видел во сне родную, любимую Москву и близких» надо подразумевать — «тебя».

* * *

Из газет, из сообщений по радио он знал, насколько близко враг подошел к Москве в октябре-ноябре 1941 года. Писал: «Счел бы за счастье быть сейчас, во время опасности, рядом с тобой».

Ведь он был тогда в глубоком тылу (в Чебоксарах).

Еще одни строчки из писем Ф.: «От тебя долго нет писем. Боже мой, Боже! За что ты покинул меня?!» (12 октября 1941 года). «Пришло от тебя письмо. Боже, как я был рад ему! Твои письма — моя единственная радость. Спасибо тебе за память».

А ведь почта во время войны работала очень плохо. Письма иногда шли по месяцу и больше. Он, оказывается, однажды от меня не получал письма около полугода. А ведь я писала часто и много (хотя и меньше его). Значит, какая-то часть моих писем просто не доходила. Кроме того, у него часто менялся адрес. Но он просил товарищей пересылать со старого адреса на новый. Иногда пересылали. Он об этом мне писал в письмах.

* * *

Он все время рвался на фронт с тыла, с учений. Почти во всех письмах эта мысль. С конца июля 1943 года он на передовой. Писем много, и все очень бодрые. Пишет: «Вот здесь мне нравится». 12 августа был ранен слегка осколком. Из госпиталя он вскоре убежал. Узнал, что из его экипажа танка одного уже убили. Возникло желание мстить. И опять рвался в бой. И бой 9 сентября 1943 года оказался последним.

Писал до этого мне: «Поверь, я не окажусь трусом. Страха совсем нет в душе...»

И сколько таких юношей-воинов (с такими же чувствами) погибло тогда...

Только сейчас понимаешь, какой ценой досталась победа. Тогда — не очень понимали. Юные были. И молодость брала свое. А сейчас видишь и обратную сторону.

* * *

Пускай эти разрозненные записки, эти листочки будут памятью ему и благодарностью. Я благодарю его за любовь тех лет. Как хорошо было тогда!! После того как он устно (не в записках) сказал «Я люблю тебя» (16 мая 1941 года), я со страхом ожидала следующего этапа: он должен был спросить меня, люблю ли я его, отвечаю ли на его чувство.

Зная, что это произойдет когда-нибудь, я заранее мысленно подготовила ответ. И это вскоре произошло. Мы сидели днем вдвоем на скамейке на Тверском бульваре. И он решился спросить меня. Я после большой паузы ответила: «Зачем ты спрашиваешь? Ты же знаешь...» Вроде бы это ответ «да», но сами слова «Да, я тебя люблю» не произнесены. Очень страшно было произнести такие слова. Очень они ответственные. Даже когда я ответила «Ты же знаешь», я не могла смотреть ему в глаза в это время. Он в ответ только крепко сжал мне руку. А потом мы заговорили о другом (числа, к сожалению, не помню, но это было вскоре после 16 мая 1941 года).

В письмах ни разу я не могла написать эти слова — только чуть заметным намеком дать понять. Писала: «Скучаю о тебе», «Вспоминаю тебя».

* * *

Когда мы после примирения стали часто встречаться, бродить вдвоем по Москве, я уже не стеснялась попадающихся нам иногда навстречу ребят из класса.

Шли мы под руку. И руку он мою уже не отпускал, когда видел ребят. Это как бы было уже узаконено. Мы уже взрослые. Конец десятого класса. Школу скоро кончим. Не знаю, что там обсуждали ребята за нашими спинами. Конечно, что-нибудь да говорили. Но мы шли как бы в открытую.

* * *

Взрослели мы с каждым классом, с каждым годом и днем.

Взрослели наши чувства.

* * *

Так шло за эти годы формирование души.

* * *

Сейчас, когда перечитываю его письма, как мне интересен быт армии тех лет! А тогда — наверное, пропускала эти места без внимания. Мой «быт» был тогда совсем другим. Хотя, конечно, и у меня «быта» было достаточно. Но у меня была отдушина — учение. А «быт» был тяжелый — военный.

* * *

Он очень храбрый был, смелый. Рвался туда, где опасность. Настоящая мужская черта. Храбрость проявлялась и в школе (еще по-детски — отчаянностью). Ничего в нем не было от пай-мальчика. Но при этом любил он все романтическое и возвышенное. Многие над ним тогда за это подсмеивались.

Юра Савинов спрашивал меня (уже в 1942 или 1943 году): «Ну что, бросил Ф. свои романтические бредни?»

Да, в нем чувствовалась высокая романтика, несовременность (?), старомодность (?) — не знаю, как это выразить лучше в словах. Но в этом — его индивидуальность. Так проявлялась личность.

Он писал мне в 1943 году: «Я пошел в армию романтически настроенным юнцом. Прошло два года. Я такой же душой, хотя сейчас лет мне дают больше».

Армия, проза жизни, быт, война — большую школу он прошел за два года.

Но в каком-то уголке души романтика сохранилась, характер не изменился.

Из писем в Луховицы, еще перед армией: «Вот меня записали в военкомате в авиацию. А я не люблю машин. Я хотел бы на море или скакать по степи на горячем коне...»

Какие кони?! Откуда?! В эту-то жестокую войну! Да и море какое-то нереальное. С парусом, что ли? Когда кругом подводные лодки и крейсеры.

Вот это и есть то, что Юрка Савинов называл романтическими бреднями, романтическим вздором. Но ведь Ф. не мог изменить свой характер, стремление к романтике было в нем заложено, этим он жил.

* * *

Как хорошо, что именно первая любовь мне встретилась такая — чистая и возвышенная.

А ведь могла бы первая любовь быть и другого характера — без этого высокого поклонения. В отношениях с Ф. я прошла хорошую школу чувств. Я взрослела духовно от его любви и познакомилась, может быть, с лучшей ее формой. Ведь потом мне уже никогда такая форма любви не встречалась, с такими словами, с таким выражением чувств.

Было другое и было по-другому, были другие слова, другие поступки (я не хочу сказать, что это «другое» не была любовь, это тоже была любовь, но другой формы).

Такое же, как было с Ф., не повторилось. И может быть, хорошо, что не повторилось.

* * *

Все эти записи мои, эти листочки выглядят как объяснение в любви ему. Запоздалое объяснение! Это объяснение взрослой (а точнее, пожилой) женщины. А ведь ему оно нужно было тогда. Сейчас думается: надо было сказать то, сё, а ведь не было сказано. Но что же спрашивать с юной девушки, вчерашней школьницы, у которой все это впервые?

* * *

Когда я впервые поцеловалась, я боялась идти домой, думая, что все это отразится на лице. Пришла — и вглядывалась в себя в зеркале: не изменилась ли я?

Чувствовала, что перешагнула какой-то рубеж жизни.

Интересно — были ли поцелуи, если бы не война и не мой внезапный, вынужденный отъезд в Луховицы? Не знаю.

* * *

Когда я уехала в Луховицы (июль-август 1941 года), он писал мне в письмах, что много читает Гёте (прозу — «Страдания молодого Вертера» и «Избирательное сродство»).

А ведь фразеология писем — оттуда! Я сейчас только это поняла.

А сейчас я перечитала «Вертера» и «Избирательное сродство». Грустно как мне стало и сладко! Ведь «Вертер» его любимая книга была.

* * *

До 3 июля никаких поцелуев не было, хотя мы все время встречались. А 3 июля — те главные, о которых я писала. Эти уж были совершенно сознательные. Вот эти я и называю первыми (и последними). Поцелуи, как сейчас понимаю, были не страстные, а нежные.

Поцелуев в губы было даже меньше, чем других. Первый — был в губы. Я  закинула ему руки за шею. А он потом обнимал и целовал не столько в губы, сколько все лицо — в глаза, в шею, гладил и целовал волосы, а больше всего — целовал руки. Что-то мы и говорили между поцелуями, бормотали (что, мол, увидимся ли мы еще, какая нас ждет судьба и т.д.).

Не знаю, сколько времени продолжались эти поцелуи. Наверное, несколько минут. Мы стояли посередине пустого класса. Но первая опомнилась я (реалистическое начало!) и сказала: «Нам пора уходить отсюда».

Интересно, мог бы кто-нибудь в класс, где мы стояли, войти? Но школа была полупустая, был кто-то на первом этаже, а на третьем этаже, где были мы, никого не было. Мы стали спускаться вниз по лестнице, я — первая, а он неохотно пошел за мной.

Сразу пошли в кино — и там было продолжение поцелуев. Когда входили в зал, он взял меня за руку и твердо повернул к последнему ряду. Там нам никто не мешал (и мы никому не мешали). А вообще-то зал был полупустой, около нас и впереди никто не сидел.

Это днем было, в 12 часов дня. (Первый кинотеатр на улице Воровского, фильм «Истребители».)

В письмах ни я, ни он никогда не упоминали об этом дне. Но, конечно, оба его помнили. Только один раз он в письме написал (как всегда, в свойственном ему высоком романтическом стиле): «Трепет твоего дыхания овеял меня». Я поняла, что это значит.

И только в самом последнем письме: «Прими мой привет и горячий поцелуй». В этом же письме: «Здесь каждую минуту грозит смерть. Я пишу что думаю. Веришь ли ты мне?»

* * *

Ведь были же потом и другие поцелуи (с другими). Почему же именно эти, такие вообще-то еще детские, неумелые, так запомнились?

* * *

Сейчас все письма так пожелтели от времени. Чернила выцвели. Но сохранились треугольнички военных лет с печатью «Проверено военной цензурой». Бумага, почерк, чернила как будто продолжают излучать тепло рук писавшего, его настроения, его чувства.

Хранят так много дорогого
Их пожелтевшие листы.
Как будто все вернулось снова,
Как будто вновь со мною ты.

* * *

Если б не было этого — что было бы тогда вспоминать? Потому что во всем остальном — даже в хорошем — есть и теневые стороны.

«Только влюбленный имеет право на звание человека» (А.Блок).

Влюбленность делала нас — меня и его — духовно богаче, много нам она дала и для какого-то общего развития, делала нас взрослее, глубже и тоньше, учила жизни.

* * *

Чтобы написать все это, конечно, мне помог дневник и его письма. Но не только. И память тоже.

Память сердца.

* * *

Когда он писал мне: «Раньше я мог лишь только мечтать...» — что он имел в виду? Мою ответную любовь? Поцелуи? Ведь он же не мог не чувствовать, что мне его поцелуи приятны, что я отвечала на них. Интересно, думал ли он раньше о поцелуях (когда я о них не думала)?

* * *

Любил он старинную и возвышенную фразеологию. И в письмах называл себя не солдатом, не красноармейцем, а воином.

Из Астрахани писал: «Сегодня я принял присягу, теперь я стал настоящим воином» (2/II 1942 года).

Во время войны была очень распространена формула: «За Родину, за Сталина!» (сейчас о ней стараются забыть). Ф. никогда ее не употреблял, но выдумал какую-то свою, странную: «За отечество, за славянство». Что-то в ней есть похожее на дух Первой мировой войны.

Вспомнила: одним из его любимых героев Первой мировой войны был генерал Брусилов. Он о нем много читал и при встречах что-то мне рассказывал об этом (а еще из XIX века — о генерале Скобелеве).

Он никогда не говорил «СССР», а всегда только «Россия» (слово необычное для того времени), «поле боя», а чаще «поле брани» и т.д.

* * *

Тяжелая явь войны. Война оборвала нашу любовь, трагически оборвала. Ничего мы не могли поделать с той громадой, с сумасшедшим, вздыбленным и враждебным миром, где мы — как маленькие песчинки, как щепки в водовороте событий. В последние дни наших встреч — любовь ослепительно вспыхнула наперекор всему и трагически оборвалась. Но любовь оказалась впоследствии сильнее смерти, хотя и не смогла предотвратить ее. Любовь осталась жить в памяти, в сердце, в душе.

* * *

Хочется хоть немножечко счастья (нет, не счастья — это слишком много, а просто хорошего, приятного), поэтому я обращаюсь к этим воспоминаниям. Там ощущаешь себя любимой, нужной. Знаешь, — знала тогда, — есть человек, который о тебе думает, которому ты нужна. В те годы — полная уверенность в этом (см. дневник за 8-й класс).

Наверное, это и дает ощущение счастья — знать, что ты кому-то нужна, и быть уверенной в этом.

* * *

Хоть на один бы день перенестись в это время — и пережить бы все вновь. Но это невозможно. А ведь тогда не очень ценила эти переживания. Не предполагала, что наступит время, когда я буду это время вспоминать как самое лучшее, самое святое и светлое. А тогда казалось — все впереди. Впереди, конечно, было и что-то хорошее. Но не лучшее. А там — лучшее.

* * *

Вот я писала здесь, что в дневнике за сентябрь-октябрь 1942 года есть страницы, где как крик души объяснение в любви ему. Да, в этот период четыре записи за разные числа. Но я тогда думала, что он погиб: он был под Сталинградом, и пять месяцев от него не было писем. Но — буду объективна — 14 ноября 1942 года пришел наконец-то от него треугольничек (письмо от 3 октября). Я очень обрадовалась, конечно, но как-то сразу и успокоилась.

И уже не стало на страницах дневника таких страстных объяснений в любви ему. Чисто информационно отмечено: «Вчера получила письмо от Ф., ответила ему».

А он уже после этого перерыва в пять месяцев в 1942 году стал писать очень часто, начиная примерно с марта-апреля 1943 года — и особенно много летом 1943 года. Но я не могу сейчас упрекнуть себя в том, что я нерегулярно отвечала ему. Я тоже много писала ему. Может быть, только чуть-чуть меньше, чем он. Но стиль был другой.

В последних письмах он отмечал: «Спасибо тебе за память. Больше, чем ты, мне никто не пишет, а порой ты одна не забываешь».

Неужели от меня было больше писем, чем из дома, от родных? Наверное, да. Кстати, последнее его письмо — мне (8 сентября 1943 года), а родным — в конце августа. (Выяснилось, когда я посетила его родных в 1963 году. — Е.Р.)

* * *

Я вела дневник (с перерывами) до 1953 года.

С 1938 по 1953 год, то есть в течение 15 лет (сначала мне 15 лет, а потом 30).

* * *

Сохранились у меня общие фотографии, где сняты всем классом. Он там есть. Но мало этих фотографий (некоторые, наверное, потеряны). Я помню, что их было больше сначала.

Он часто писал: «А если мне и придется умереть за Родину — то это не страшно», «Разве не прекрасно умереть за Родину?», «Если мне придется умереть — то пусть я умру под чистым небом, и природа будет немым свидетелем моего долга и совести».

Пока он был жив, может быть, эти фразы казались условными красивостями, но ведь он действительно погиб за Родину. И тогда эти фразы, такие, казалось бы, внешне красивые и книжные, вдруг обернулись своей реальной, трагической стороной. Получилось, что слова не разошлись с делом.

* * *

Есть события, которые, однажды свершившись, потом как будто начинают переживаться заново. Так и сейчас со мной. Продолжение событий идет в мыслях, в воспоминаниях, в снах.

* * *

Он говорил по-старому: Страстная площадь, Тверской бульвар, Кудринская площадь...

Улицы моей школьной поры, моей юности: Волков переулок, Красная Пресня, Застава, Кудринская площадь (площадь Восстания), Никитские Ворота, Пушкинская площадь, Зоопарк, Тверской бульвар.

* * *

«Шумит, не умолкая, память-дождь...»

* * *

А жизнь продолжается... Но это не та жизнь. Другая жизнь.

Наша юность была опалена войной...

* * *

21 июня 1941 года был прощальный классный вечер. Собирались у меня дома — на всю ночь. Хотя он был общий, на паях, но все-таки мне, как хозяйке дома, приходилось много возиться. Перед тем как сесть за стол, распределяли места — где кому сидеть. Раньше я никогда не садилась рядом с Ф. Когда я, как хозяйка, распределяла, кому где сидеть, я показала ему на стул, а рядом было пустое место. Это было в середине стола, мне ведь часто приходилось выходить на кухню. Наша классная руководительница Елена Кронидовна, которая наивно считала, что она знает все тайны ребят и их сердечные дела, сказала, обращаясь ко мне и показывая на пустое место с Ф.: «А здесь, наверное, сядет Юля Рашевская?» Я ответила твердо, с металлом в голосе: «Нет, здесь сяду я». Сказала это громко не столько для Елены Кронидовны, сколько для него.

И он слышал. И он меня понял. И когда мне опять приходилось выходить на кухню, я сказала уже ему непосредственно: «Скажи, что это место занято, что я здесь сижу».

Считала, значит, что это мое законное место, и говорила об этом в открытую. Здесь я уже как бы не скрывала свои отношения с ним. Как он, наверное, был счастлив! Он писал мне потом, что он был в этот вечер счастлив, как никогда («Я был рядом с тобой и был полон счастьем...»).

Это был последний вечер мирной жизни. Было это еще «до войны». А наутро — война...

На этом вечере мы и фотографировались все. Снимали нас Кашинцев и Изя Лундин. Снимались группами по четверо — на нашем красном диване в столовой. По четверо — потому что больше на диване не умещалось. Он боялся сесть рядом, я позвала его, сказала: «Ну что ж ты? Иди...» И есть карточка, где мы рядом [Только я сейчас никак не могу ее найти, но она была. Может быть, найду.] Нашла потом.

Он писал мне после в Луховицы, что заходил к Изе[6] (он жил в нашем доме и в нашей парадной, под нами) за карточками, взял их.

Попали мы под колесо истории.

Я еще была в лучших условиях. Все-таки я жила в Москве и могла учиться, а учеба в какой-то степени напоминала мирные школьные дни, а он ведь сразу попал в армию. Совсем другая обстановка, ничего похожего на мирную жизнь: другие люди, мужская среда, и никого из близких рядом нет — ни родных, ни меня. Судя по письмам, он очень тосковал первое время. Не только без меня тосковал и скучал, но и просто скучал без родной московской домашней обстановки.

У него мать через пять дней после моего отъезда в Луховицы уехала в эвакуацию с дочерью в Уфу (кажется, у дочери был маленький ребенок) — и он, по существу, остался в Москве совсем один. Был один в течение месяца, а 11 августа — в армию и отъезд из Москвы. Даже мать его не провожала, а провожали дальние родственники, как он мне сообщил в письме.

Конечно, он очень тосковал, скучал. Ведь для вчерашнего школьника такая перемена обстановки очень мучительна и тяжела. Начались трудные армейские будни.

* * *

Страна прошлого — страна воспоминаний. Оказывается, она существует. И власть ее над человеком очень сильна. Да, тот не умирает, о ком думают и помнят.

В сердце-то, в душе — он продолжает жить. И хотя разумом понимаешь, что его нет, что он погиб, он для меня как живой (ведь мертвым я его никогда не видела).

Мне кажется, что он и отношения с ним очень повлияли в свое время на мой характер, даже в какой-то степени сформировали его.

* * *

Я думаю сейчас, что те дни и годы были самым счастливым и лучшим временем всей моей жизни.

* * *

На катке Ф. часто катался без шапки, волосы у него очень красивые были, такой кудрявый чуб. Он это, наверное, знал. Большей частью он катался без перчаток. Я, впрочем, тоже любила кататься без перчаток. Да и погода, когда мы были на катке, была мягкая — 2–3 градуса мороза. Часов в десять вечера обычно уже уходили с катка.

Внизу был буфет. Иногда я покупала там какой-нибудь пирожок и стакан чая или кофе. Уходить с катка я старалась до наших девочек или после, чтобы идти только с ним вдвоем.

* * *

А воспоминания все еще продолжают наплывать...

* * *

Жизнь реальная (плохая) и жизнь призрачная (хорошая) идут рядом, не соприкасаясь.

* * *

Пропал без вести... Почему? Как? Как это было — никогда не узнать.

Может быть, плен?

* * *

То было раннею весной...

* * *

Последний раз мы виделись с Ф. в июле 1941 года, а замуж я вышла в 1946 году. Пять лет прошло... Замуж выходила, уже окончив университет и поступив в аспирантуру. Мне 23 года было. Начались послевоенные годы... новое время... новые люди...

Как-то, примерно в 1948–1949 годах, был в школе вечер встречи выпускников. Я была. Мало наших осталось... Ведь многие погибли на войне...


Еще раз о письмах Ф.

Перечитывая письма Ф. за лето 1941 года (из Москвы в Луховицы), заметила одну особенность. Ведь в то время была военная цензура. В письмах, которые он посылал по почте, меньше подробностей внешнего быта (нельзя!). В письмах, переданных через мою маму или опущенных в почтовый ящик московской квартиры (которые тоже передавала мне мама из рук в руки, когда приезжала в Луховицы), — то, что не пропустила бы, возможно, цензура: о бомбежках в Москве — очень подробно о Красной Пресне, о хождении в магазины, многочасовом стоянии в очередях и отоваривании карточек, о трусливом поведении некоторых «активистов» из домоуправления, о дежурствах, о тушении зажигательных бомб и т.д.

О своей вере, о посещении церкви — тоже только в бесцензурных письмах. Я на это раньше не обращала внимания, а теперь обратила.

Он пишет: «Жаль, что в письмах нельзя всего сказать». Это не в смысле «слов не хватает» (это когда о любви), а «нельзя», потому что война идет, по цензурным соображениям.

Накануне ухода в армию и отъезда из Москвы он сообщил мне в письме (опять в бесцензурном), что он был в церкви, отстоял всю обедню, писал о своем настроении в это время: «Какое-то неземное чувство охватило меня...»

Интересно, сам ли он решил пойти в церковь, уезжая из Москвы, или родственники подсказали? Мать его уже уехала в это время с дочерью в эвакуацию. Он писал мне: «С 10 июля я остался почти совсем один», — а в армию он ушел 11 августа.

Первое письмо уже из армии, из Чебоксар, от 18 августа. Ф. приехал в Чебоксары 14 августа и стал учиться в училище, стал курсантом.

В апреле 1943 года есть в письме: «Поздравляю тебя со светлым праздником Пасхи» — это уже в письме, проверенном военной цензурой (Пасха в 1943 году была 25 апреля).

* * *

Высокая романтическая любовь делала его, в общем-то среднего мальчика, значительнее и глубже. Она сделала его значительнее и умного Юрки С., и остроумного Юрки Р., потому что у них таких чувств не было.

* * *

Есть и настоящее. Но настоящим жить не хочется. А хочется жить прошлым. Этим прошлым.

* * *

После его последнего письма я написала в ответ три. Ответа не было. Через некоторое время я получила свои письма обратно с пометкой: «Адресат из части выбыл». В конце 1943 года я поняла, что это всё. Надежды нет. Все кончено.

В начале 1944 года я, как бы подводя итоги, взяла его письма и перечитала все — от первого до последнего. Перечитала и дневник школьных лет. Есть комментарии к прежним записям, помеченные 1944 годом. Я прощалась с ним.

Прощалась навсегда. Отложив его письма, спрятав их, я сохранила их все. Но не думала тогда, что будет период, когда я вновь вернусь к ним. А такой период наступал в моей жизни дважды (в 1963–1964 и 1976–1977 годах). Дважды — это очень сильно. А иногда и в другие годы между этими двумя моментами я вспоминала его, но в меньшей степени.

А в упомянутые годы как будто поднялась во мне вновь какая-то огромная волна воспоминаний о нем и любви к нему. И держалась такая волна на высоте, на подъеме долго — больше года, потом постепенно слабея и спадая.

Почему это так? Прошлое не умирает, если оно сохраняется в нашей душе. А в моей душе это все сохранилось, хотя прошло уже много-много лет...

Не думала я, что спустя столько лет это может так откликнуться, так отозваться.

Я часто видела его во сне — и раньше, и теперь. И он меня видел — он часто мне об этом писал в письмах. А я ему не говорила, что видела его во сне, — стеснялась.

* * *

Перечитываю сейчас его письма, вижу, как он трудно вначале привыкал к армейскому быту (это еще вначале, в Чебоксарах, когда он был курсантом). Все время с ним что-то случалось, как с Епиходовым, — всякие несуразности и приключения. Потом, конечно, всему жизнь научила, и армия тоже. Да, большую школу жизни прошел он за два года, во многих местах побывал: Чебоксары, Астрахань, станция Михайловка Сталинградской области, г. Курган в Западной Сибири, Нижний Тагил на Урале и, наконец, район реки Донец (август-сентябрь 1943 года).

Вот не совсем мне ясно, где он был и что делал с июня по сентябрь 1942 года. В этот период и был перерыв в нашей переписке (письмо от 18 мая и следующее от 3 октября). Причем текст письма от 3 октября очень странный. Как будто не было перерыва в переписке. Может быть, он писал, но письма не доходили?

Почему он стал танкистом, а не летчиком — тоже непонятно. В письмах зимой и весной 1943 года есть фразы: «Сам удивляюсь, что я остался жив». И еще: «Когда опять придется смотреть в лицо смерти...» Опять? Значит, уже смотрел. Ничего он мне об этом не писал раньше.

Несколько раз в письмах встречалась фраза: «К сожалению, не обо всем можно написать в письмах».

И почему он стал танкистом? Ведь он сначала учился на летчика и уже летал на учебных самолетах. Но ведь прежде чем стать танкистом, наверное, надо было этому учиться? Когда же он учился или переучивался? Ведь он одно время даже стал уже инструктором по обучению вождению танка, сам учил других. А когда попал на передовую, куда он все время так рвался, он сам стал командиром танка (?). Писал в письмах: «Мой экипаж состоит из...»

Вот это мне непонятно.

И еще одно. Размышляю сейчас над его последним письмом. Оно не похоже на предыдущие. И я сейчас прихожу к выводу, что, возможно, он его отправлял не сам перед боем, а просил кого-нибудь из товарищей отослать мне, если его убьют. А если бы он остался жив, текст письма, возможно, был бы другим.

Сейчас это письмо невозможно читать без слез.


Как я дважды выдала себя — выдала свое чувство

Я уже говорила, что я старалась скрыть свое отношение к Ф. перед ребятами, и даже в какой-то степени перед ним самим (до примирения, до поцелуев).

Но я себя выдала. Один раз перед ним. Стала когда с ним танцевать (не помню точно — возможно, это было, когда стала с ним впервые танцевать, когда он впервые подошел ко мне, стал рядом на уроках танцев) — положила руку ему на плечо. И рука моя предательски дрожала. Сколько я ни старалась, я не могла унять эту дрожь. Чтобы унять дрожь, я сняла с его плеча руку, поднесла к волосам, как будто поправляла себе прическу (тогда у меня косы были), потом вновь положила на плечо — но дрожь не унималась. Конечно, он не мог этого не заметить — и он заметил.

* * *

Ф. погиб в 21 год и навсегда остался молодым. Сейчас особенно остро ощущаешь единственность и невосполнимость оборвавшейся жизни.

* * *

Память войны, память тех лет, память первой любви жжет сердце и поныне...

* * *

Действительно, это извечное чудо — первая любовь. Только сейчас это понимаешь.

* * *

Рассматриваю старую фотографию. На ней — встреча Нового, 1941 года в десятом классе. Встречали у Шуры Ерёминой на Красной Пресне (дом 28). На фотографии этой Ф. с Ю.Розенбаумом сидят в центре стола рядом (вот совпадение!), я сбоку, далеко от них (с Ф. я тогда еще не помирилась), и себя я на этой карточке потом отрезала, потому что, как мне тогда казалось, плохо вышла. Со встречи этого Нового года я уходила раньше. Ю.Розенбаум вышел меня проводить в парадную и там пытался поцеловать. Но я не позволила. Как хорошо, что именно так получилось, что первый поцелуй у меня был не с ним, а с Ф.! Все правильно, все закономерно — так и должно было быть.

Я понимаю, какое у меня сейчас состояние — состояние влюбленности. Но можно ли быть влюбленной в призрак, в память! Я опять (а может быть, даже сильнее) переживаю влюбленность юных лет.

* * *

Как хорошо, что все это у меня было!! Есть что вспомнить!

* * *

Не знаю, конечно, как сложилась бы наша жизнь, если бы он вернулся. Но вряд ли мы были бы вместе — уж очень мы разные (об этом есть в дневнике за 10-й класс). Я еще могу как-то себе представить нас в роли возлюбленных, но уж как мужа и жену — не могу, не получается. Но что гадать? Ведь в жизни все не так было. Война не пощадила его и оборвала любовь нашу.

Когда у нас были свидания у зоопарка, рядом с трамвайной остановкой, я всегда приходила точно (не любила опаздывать, как другие девушки), но никогда его сразу не видела. Он приходил, конечно, раньше, но куда-то прятался — за угол, за электрический фонарь, — а когда я, остановившись, начинала оглядываться, он сразу выходил откуда-то, возникал сзади меня, как будто из-под земли вырастал.

* * *

Если бы я была беллетристом, я могла бы на этом материале написать повесть. Но я не беллетрист.

* * *

Я не знаю подробностей его гибели и никогда не узнаю. Он просто исчез из жизни. Что? Как? Неизвестно.

* * *

Сегодня опять видела его во сне, хотя вечером, ложась спать, совсем о нем, казалось бы, не думала.

* * *

Письма, письма... Как много писем!..

* * *

Как изменилась моя жизнь с юности — и, наверное, в связи с этим характер тоже изменился.

А была я в юности веселой, несмотря ни на что.

* * *

Помню такое. После выпускного классного вечера (у меня) под утро все разошлись по домам. Я, проводив гостей, сразу легла спать — часов шесть утра это было. А проснулась — уже война, Молотов выступает по радио. Весь народ здесь почему-то стал выскакивать на улицу. И я тоже. Многие бросились в магазины.

Он тоже выбежал из дома. Мы столкнулись на Пресне... Меня, наверное, послали в магазин — сейчас плохо помню, но в руке у меня было сливочное масло, а почему-то сумки не было. Я шла домой, прижимая этот кусок масла к груди (на платье потом пятно осталось), а слева шел он, держа меня под руку.

Мы дошли так до Волкова переулка. И вдруг навстречу моя мама. Он отпустил мою руку, но не отошел от меня. Наверное, у меня был страшный вид, расстроенное лицо, может быть, и со следами слез. Он поддерживал меня. Мама все это заметила и дома мне сказала: «У тебя был неприличный вид на улице». Я промолчала.

* * *

Когда я спустя 20 лет была у его родных, мне показывали семейный альбом с фотографиями. Тогда смотрела с большим интересом, сейчас забыла уже. С каким бы удовольствием сейчас их пересмотрела! А ведь его родные (сестры) сейчас живут уже где-то в другом месте. Жалею сейчас, что не записала тогда своих впечатлений и разговоров сразу, по горячим следам. Но ведь я не вела тогда дневник. А теперь забылось многое.

* * *

Когда была у его родных (второй раз — когда пришла, чтобы взять письма его обратно), то муж его сестры, как мне показалось, как-то жадно смотрел на меня, просто не спускал глаз. Очевидно, я заинтересовала его как объект любви Симы (теперь они уже всё знали по письмам), и он (муж сестры — забыла сейчас, как его зовут) сказал вдруг: «Он очень-очень вас любил», — то есть все точки над i были здесь уже поставлены. Сестра и мать не решались мне так прямо это сказать, а он сказал, заставив меня покраснеть, как девочку.

* * *

Надеялся все-таки увидеться. Писал в октябре 1941 года: «Зимой, может быть, удастся взглянуть на Москву — проездом».

* * *

«Скоро буду воевать, скорее бы!»

Рвался на фронт. А был в это время в Чебоксарах (курсантом).

* * *

Сентябрь 1943 года. Наши войска уже шли на запад. Шло освобождение Левобережной Украины. Он застал перелом в войне. Стало уже ясно, что мы победим. Недаром в последнем письме он писал о желанном дне победы, когда все школьные друзья соберутся за столом и поднимут бокал доброго вина за победу.

Не получилось. Не дожил.

* * *

Недодала... Такое ощущение сейчас, что недодала ему в то время любви. Отсюда — чувство вины, точнее, сожаления. Но ведь это ощущение у меня теперешней. Тогда же у меня такого ощущения не было. Почему же сейчас думаю, что недодала? Потому что именно сейчас думаю, что надо было ему дать больше любви, больше теплоты. Почему же этого не было тогда? Думаю, две причины: полная уверенность в его любви (как бы я ни относилась, он все равно будет любить — так думала я в то время) и стеснительность в выражении чувств, свойственная юному возрасту.

* * *

Ф. — человек с большими странностями (это я отмечала и тогда, в дневнике 8-го класса).

А вера в Бога — это странность?

А может быть, это самое глубокое и душевное? Сказав мне об этом — он открылся, сказал о себе самое главное. Ведь другие в классе не знали об этом.

* * *

Ф. писал в письмах (еще до армии, но уже когда началась война): «Я буду писать тебе при малейшей возможности, даже в бою». Он писал об этом в июле — августе 1941 года, и это оказались не пустые слова. Последнее его письмо — от 8 сентября 1943 года — написано накануне боя: «Танкисты разбегаются по машинам. Кончаю...»

* * *

Даже сейчас, проходя по площади Пушкина, я всегда вспоминаю Ф. (хотя памятник и стоит на другом месте).

* * *

Недодала. Боялась, стеснялась — по глупой юности и юной глупости.

Из писем Ф. (лето 1941 года, из Москвы в Луховицы): «Когда я подхожу к почтовому ящику и вынимаю оттуда твое письмо, у меня сердце бьется часто-часто...»

Еще: «Много-много раз я перечитывал твое письмо...»

Еще (последнее письмо из Москвы — с вокзала): «Проезжали армейским автобусом мимо памятника Пушкину. Долго смотрел на памятник, пока он не скрылся из глаз...»

* * *

Эта тетрадь с отрывочными, бессистемными записями мне очень дорога.

* * *

В последнем письме он писал: «Кто знает, придется ли еще читать и видеть такой знакомый, родной почерк?» Не пришлось.

* * *

23/III 1980 года был вечер встречи выпускников 1941 года 116-й школы, в основном 10 «А». Из 10 «Б» была только я. Было 12 человек. Но я всех хорошо знаю. А с мальчиками, которые были, я со всеми ними училась до 7-го класса включительно. Были Юра Данилов, Толя Илюшин, Вася Егоров.

Сильное впечатление на меня произвел Юра Данилов. Он сейчас — доктор технических наук, профессор. Очень молодо выглядит. Прелестно играл на гитаре и пел. Он должен хорошо помнить мои отношения с Ф. И намек на это — что он это помнит и знает — был. Есть, значит, все-таки и сейчас люди, которые помнят эту страницу моей жизни, хотя прошло так много лет...

Мой тост — за невернувшихся — слушали очень внимательно. А Юра Данилов смотрел как-то особенно. Казалось, он видит за моими словами больше, чем я сказала, и то, о чем я умалчивала.

На вечере узнала о смерти еще некоторых наших одноклассников. Умерла Юля Рашевская. Умер Анатолий Кашинцев.

Жаль, что не было Юры Васильева. Он последний, кто видел Ф. С августа 1941 по апрель 1942 года они были в одном училище (сначала в Чебоксарах, потом в Астрахани). С апреля 1942 года их пути разошлись. О Юре Васильеве Ф. писал мне в письмах того времени — раз семь-восемь упоминает его в разных письмах (правда, в отрицательном плане). Разошлись их пути, и один остался жив, а другой — не вернулся. Вот судьба! Жаль, что его (Юры В.) не было на вечере: можно было бы расспросить о Ф. Юра В. очень жалел, что не смог быть (он был в командировке).

Почему меня так взволновала эта встреча? Потому что я как бы опять попала в юность. Да, все мы (и я, и мои одноклассники) постарели, нам теперь много лет. Но мы помним друг друга и дружим. Мы знали друг друга еще в той жизни. А некоторые из них (Юра Данилов определенно) знал и о моих отношениях с Ф. Мне кажется, здесь, на этой встрече, он почувствовал в моих словах что-то.

Сквозь постаревшие лица виднелись те, прежние, юные. Вдруг мелькнет какое-то выражение, движение, взгляд — и как будто мы вновь в 1940–1941 годах.

____________

В мае 1978 года мама написала запрос в Центральный архив Министерства обороны СССР (Подольск) и в июне получила ответ:

Тов. Ручимской Е.А.

8 июня 1978 г.

9/93404

По документам учета безвозвратных потерь сержантов и солдат Советской армии установлено, что сержант Фуфаев Серафим Сергеевич, 1922 года рождения, уроженец г. Москвы, пропал без вести в декабре 1943 года.

Мать: Фуфаева Варвара Ивановна (на самом деле Вера Ивановна. — Евг. Р.), проживала: г. Москва, Кр. Пресня, 42, кв. 8.

Учтен в 1947 году по материалу военкома г. Москвы.

В какой воинской части проходил службу, где и при каких обстоятельствах пропал без вести, сведений не имеется.

Основание: ЦАМО, донесение 46056с. — 47 г. Дополнительная проверка по документам 16 гв. тп (в/ч пп 18985) положительных результатов не дала.

Сложная обстановка на фронтах Великой Отечественной войны 1941–1945 гг. не позволила установить судьбу некоторых военнослужащих, поэтому они были учтены пропавшими без вести.

Зам. начальника отдела Алексеев

Публикацию подготовила Евгения Ручимская,
дочь Екатерины Алексеевны Ручимской.

 

[1] 5 июля 1941 года по настоянию отца из соображений безопасности Катя отправилась в Луховицы, о чем впоследствии очень жалела.

[2] Один эпизод я хочу привести из дневника за 8-й класс (Е.Р.): «21/I 1939. Сегодня в школе был траурный вечер, посвященный Ленину (в то время отмечали день смерти Ленина. — Евг .Р.). Был доклад, а потом кино: “Человек с ружьем” и “Будем как Ленин”. Был Ф. Он все ходил с Юрой Даниловым. Мы сидели — я, Юля и Уфберг. И вдруг к нам на скамейку сели Ф. с Ю.Д. Я удивляюсь, как у него хватило смелости на это! Ведь обычно он обходит меня на три метра. И когда встретишься с ним, отскакивает как ужаленный (фанатик!). Я сидела рядом с Юрой Даниловым, а потом сидел Ф. Когда исполняли песенку, в зале стало тихо. Все любят эту песню. “Приходи, о друг мой милый!..” — звучали слова песни. Ф. посмотрел на меня. Я нарочно смотрела в другую сторону. Юля толкнула меня: “Смотри, за тобой Ф. наблюдает”. “Я никому не запрещаю смотреть на меня”, — ответила я».

[3] Хочу привести еще один эпизод из дневника за 8-й класс (Е.Р.). «12/II 1939. Утром ходила с мамой на “Русалку” в филиал Большого театра. Вечером я попросилась у мамы идти на каток. Она пустила. Я стала собираться. Юля сегодня не идет. Позвонила Ритка, и я пошла за ней. Сегодня я надеюсь увидеть Ф. на катке. И я его встретила. Как будто я чувствовала. Он поздоровался со мной. Через несколько времени (некоторое время. — Евг. Р.) он снова подъехал ко мне, и мы поехали вместе».

[4] Этот эпизод я тоже хочу воспроизвести по дневнику за 8-й класс (Е.Р.): «10/VI 1939. <...> Мы уже девятиклассники! Испытания кончились. Мы собрались все на школьном дворе; долго не хотелось расходиться. Мы решили поехать в Парк культуры хотя бы ненадолго (вечером у нас собрание). Поехали я, Юля Бешкина, Розенбаум, Кашинцев, Ф.). Погуляли недолго. Когда возвратились в школу, собрание уже кончалось. Нас встретили аплодисментами. Оказывается, потому, что мы с Юлей получили грамоту. За испытания и за год у меня по всем “отлично”. После этого мы с Юлей пошли в парикмахерскую сделать маникюр. Домой пришли часов в 9. Вдруг звонок по телефону. Подхожу. Голос, прерывающийся от волнения: “Попросите Катю, пожалуйста”. Оказывается, это Ф. Это первый раз, раньше он никогда не звонил мне по телефону. Мы молчали. Потом Ф. сказал: “Катя, ты не сможешь сейчас выйти на минуточку к зоопарку?” У меня мурашки по спине забегали. Правда, я ждала этого момента. Я знала, что он должен это сказать. И все же как я испугалась. Тотчас же я подумала, как же он не побоялся звонить ко мне; это так необычно. Ведь он всегда боялся даже подходить ко мне. Он всегда так краснеет. Но я вполне понимаю и сочувствую ему: я тоже боюсь. Он звал меня сейчас к зоопарку. Но ведь мы же были сегодня в ЦПКиО, и он там был. Мы уже виделись. Я сказала, что приду через 15 минут. Как я волновалась! Когда я подошла к зоопарку (и чем ближе я шла к зоопарку, тем все медленнее и медленнее), он был уже там. Как-то само собой вышло, что мы пошли к Кудринской (к Кудринской, а не к площади Восстания. — Евг. Р.), и все это молча. Но нельзя же все время молчать! Мы разговорились. Говорили о школе, о ребятах. Это самая безопасная тема. Шли мы на большом расстоянии друг от друга. Вероятно, со стороны это было смешно!»

[5] Январь 1940-го — апрель 1941-го. — Евг. Р.

[6] Изя Лундин позже погиб в ополчении. Моя бабушка, Вера Ильинична Иванова, написала письмо с соболезнованиями его родителям. — Евг. Р.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0    
Мы используем Cookie, чтобы сайт работал правильно. Продолжая использовать сайт, вы соглашаетесь с Политикой использования файлов cookie.
ОК