Четыре жизни...

Юрий Михайлович Барыкин родился в 1965 году в Чите. Учился на историческом факультете Читинского педагогического института. Независимый историк и публицист. Автор многочисленных публикаций по истории России 1892–1953 годов, в частности книг «Красная ложь о Великой России» (2017), «Яков Свердлов. Этапы кровавой борьбы» (2019), «Интернационал приходит к власти» (2020). Живет и работает в Москве.
В этой работе речь пойдет о реалиях Главного управления исправительно-трудовых лагерей (ГУЛАГ) — системы, основа которой была заложена еще при В.И. Ленине, а совершенства достигла при И.В. Сталине.
Надо сказать, что до 1929 года места заключения в СССР находились в ведении народных комиссариатов внутренних дел союзных республик, под контролем Объединенного государственного политического управления (ОГПУ) находились лишь политизоляторы и Соловецкий лагерь особого назначения (СЛОН).
Однако 1 июля 1929 года Совет народных комиссаров (СНК) СССР принял постановление «Об использовании труда уголовно-заключенных», по которому содержание всех осужденных на 3 года и больше передавалось в ОГПУ. 25 апреля 1930 года приказом ОГПУ № 130/63 было организовано Управление исправительно-трудовых лагерей ОГПУ (УЛаг ОГПУ). Первая буква «Г» добавилась к печально известной аббревиатуре 1 октября 1930 года, когда УЛАГ было преобразовано в Главное управление исправительно-трудовых лагерей, то есть ГУЛАГ.
10 июля 1934 года был создан Народный комиссариат внутренних дел (НКВД) СССР, в состав которого вошло ОГПУ. Всего в составе НКВД насчитывалось пять главных управлений. Одним из них было Главное управление лагерей. А 27 октября 1934 года система приобрела законченный вид — в ГУЛАГ перешли все исправительно-трудовые учреждения Наркомата юстиции РСФСР. НКВД просуществовал до 15 марта 1946 года, когда «комиссариат» был преобразован в Министерство государственной безопасности (МГБ) СССР.
Ниже мы приведем свидетельства четырех заслуживающих полного доверия людей, совершенно разных по своему отношению к Советскому Союзу, принадлежавших к различным нациям, культурным и религиозным сообществам. Все они провели несколько лет в ГУЛАГе, где им посчастливилось выжить. Все четверо оставили подробные воспоминания не только о пережитом ими лично, не только о судьбах тех людей, с которыми им пришлось встретиться за долгие годы заключения, но и в целом о страшной системе, десятилетиями царившей в стране при «товарище» Сталине, и о тех приемах, которыми пользовались ее служители для «слома» и «перековки» людей.
В качестве короткого вступления к теме ГУЛАГа и дабы иметь материал для сравнения, в самом начале мы приведем четыре эпизода из практики «кровавого царизма», о которых нам поведают лично или посредством собственноручно составленных документов самые известные российские «революционеры».
Конечно, это будут лишь небольшие фрагменты; безусловно, тюрьма, каторга и ссылка априори не могут считаться «приятными». Однако очень важно, что приведенные свидетельства отражают реальное положение в царской России лидеров абсолютно реальных, а не фальшивых антиправительственных и террористических организаций.
Итак, вот как проявила себя пенитенциарная система при государе императоре Николае II.
Ссылка
Владимир Ильич Ленин (Ульянов) (1870–1924) — российский «революционер», в апреле–сентябре 1895 года выехал в Европу, где встречался с известными деятелями социалистического движения: в Германии — с К.Либкнехтом, во Франции — с П.Лафаргом, в Швейцарии — с Г.В. Плехановым, бежавшим туда от российского правосудия. Договорившись с последним о координации антиправительственной деятельности, Ленин возвращается в Петербург и создает так называемый Союз борьбы за освобождение рабочего класса, который поддерживал стачечное движение, активно распространял нелегальную литературу и установил связи с более чем 70 социал-демократическими организациями в разных городах империи.
Однако, будучи еще дилетантом в вопросах конспирации, в декабре 1895 года Ленин был арестован и вынужден провести 3 года ссылки в селе Шушенском (1897–1900). И провел их, судя по всему, весьма неплохо.
5 из 7 дней в неделю Ленин проводил на охоте, убитую дичь ему подавали на завтрак, на который он вставал между 10 и 11 часами утра. К мясу подавались двухлитровая крынка парного молока, а также всяческие разносолы и варенья.
Его жена Н.К. Крупская (1869–1939) вспоминала: «Правда, обед и ужин был простоват — одну неделю для Владимира Ильича убивали барана, которым кормили изо дня в день, пока всего не съест, как съест — покупали на неделю мяса, работница во дворе в корыте... рубила купленное мясо на котлеты для Владимира Ильича, тоже на неделю... По-моему, он ужасно поздоровел, и вид у него блестящий» (6, 97)[1].
О том же свидетельствует и сам Владимир Ильич, написавший матери в письме от 30 сентября 1897 года: «Здесь тоже все нашли, что я растолстел за лето, загорел и высмотрю совсем сибиряком. Вот что значит охота и деревенская жизнь!» (7, 54)
Но не только с едой было все благополучно у будущего «вождя», до ссылки библиотека Ленина была бедна. Он редко покупал книги, пользуясь чужими. Однако, приехав в Шушенское с двумя десятками книг, он уезжает оттуда с 15 пудами очень ценных книг, стоящих многие сотни рублей.
«Если не стесняться в средствах для выписки книг, — писал Ленин своему коллеге по РСДРП А.Н. Потресову 2 февраля 1899 года, — то можно, я думаю, и в глуши работать, — я сужу, по крайней мере, по себе» (2, 255).
Об особенностях психики «Ильича» пишет историк Д.Штурман: «Ленин никогда не был тем игроком, который получает удовлетворение от игры по правилам. Его жена в своих воспоминаниях о нем рассказывает, как однажды в Шушенском он охотился на зайцев. Была осень, пора, предшествующая ледоставу. По реке шла шуга — ледяное крошево, готовое вот-вот превратиться в броню. На маленьком островке спасались застигнутые ледоставом зайцы. Владимир Ильич сумел добраться в лодке до островка и прикладом ружья набил столько зайцев, что лодка осела под тяжестью тушек. Надежда Константиновна рассказывает об охотничьем подвиге антипода некрасовского деда Мазая с завидным благодушием. Способность испытывать охотничье удовлетворение от убийства попавших в естественную западню зверьков — для Ленина психологически характерный штришок. Правила охоты — ничто, результаты — всё» (17, 104–105).
После столь сытной и благополучной ссылки Владимир Ильич в основном, вплоть до апреля 1917 года, жил в Европе, и жил весьма недурно в материальном плане. Он стал создателем Российской социал-демократической рабочей партии (большевиков) — РСДРП(б), активно пользовался поддержкой врагов России в Первой мировой войне. Один из трех (наряду с Л.Д. Троцким и Я.М. Свердловым) основных руководителей октябрьской «революции». После захвата большевиками власти в России в октябре 1917 года в их среде началась настоящая схватка за лидерство в партии. 30 августа 1918 года на Ленина было совершено покушение, в результате которого он был тяжело ранен. По официальной версии, в него стреляла эсерка Фанни Каплан, однако по другой — Каплан была обвинена по случайному стечению обстоятельств, а само покушение было организовано Я.М. Свердловым.
Последние два года своей жизни Ленин тяжело болел и 21 января 1924 года скончался от кровоизлияния в головной мозг. Среди причин, приведших к смерти «Ильича», разными источниками указываются: застарелое заболевание сифилисом, а также отравление, совершенное по распоряжению генерального секретаря ЦК партии Иосифа Виссарионовича Сталина (1878–1953).
Предварительное заключение и этап
Лев Давидович Троцкий (Бронштейн) (1879–1940) — активный участник международного социалистического и коммунистического движения. В начале марта 1905 года, вернувшись в Россию из эмиграции, начал продвигать свой лозунг о «Временном революционном правительстве». После провала социал-демократической организации бежал в Финляндию, однако в начале осени вновь вернулся в столицу. Стал председателем Петербургского совета рабочих депутатов (Петросовета).
3 декабря 1905 года Л.Д. Троцкий был арестован в Санкт-Петербурге и помещен в следственный изолятор Кресты, где заключенные содержались в одиночных камерах.
Предъявленное ему обвинение звучало так: «Вы обвиняетесь по статьям 101 и 126 уголовных законов в том, что принимали участие в сообществе, которое поставило себе целью посягнуть насильственно на существующий образ правления и ниспровергнуть общественный строй, для этой цели подготовляли и имели запасы оружия и взрывчатых веществ» (9, 196).
Удивительно, но факт: Лев Давидович сидел в питерских Крестах не только со всеми удобствами, а просто-таки с комфортом.
«Сохранилась его тюремная фотография — во фраке, с белоснежным воротничком и манжетами, как в великосветском салоне. Его камера и впрямь стала подобием салона. Днем двери не запирались, к нему пускали гостей. Навещали соратники, иностранцы. Еду доставляли из ресторана лучшего качества» (15, 70).
В ходе судебного процесса над членами Петербургского совета, проходившего в сентябре–ноябре 1906 года, 15 обвиняемых были приговорены к вечному поселению в Сибири. В число осужденных входил и Троцкий — ему предстояло отправиться в Обдорск (Салехард).
Вот как сам Лев Давидович описывает условия, в которых его и других политических заключенных, виновных в гибели множества людей во время так называемой первой русской революции, «царские опричники» везли в ссылку по железной дороге:
«Вагон у нас отдельный, третьего класса, хороший, для каждого спальное место. Для вещей — тоже специальный вагон. <...>
О снабжении нас водой, кипятком, обедом предупреждают заранее по телеграфу. С этой стороны мы едем со всяческими удобствами. Недаром же какой-то станционный буфетчик составил столь высокое о нас мнение, что предложил нам через конвой тридцать устриц. По этому поводу было много веселья. Но от устриц мы все-таки отказались» (14, 23, 25).
А вот впечатления «товарища» Троцкого «с третьего этапного пункта», куда партия заключенных прибыла 18 января 1907 года:
«Порядок среди нас наблюдает наш суверенный староста Ф., которого все — мы, офицер, солдаты, полиция, бабы-торговки — называют просто доктором... Сейчас у нас готовят ужин, готовят шумно и оживленно. Доктор требует ножа!.. Доктор просит масла!.. Господин дежурный, потрудитесь вынести помои... Голос доктора:
— Вы не едите рыбы? Я для вас могу поджарить котлету: мне все равно» (14, 36).
12 февраля 1907 года в Березове Лев Давидович делает заявление охране: «Вследствие болезни и усталости я немедленно ехать не могу и добровольно не поеду». Исправник после совещания с врачом оставил революционера «на несколько дней в Березове для отдыха» (14, 71).
В итоге Троцкий бежал с этапа и вскоре, через Финляндию, оказался в Европе.
После побега Лев Давидович проживал в Швейцарии, Австрии, Франции, Испании, провел несколько месяцев в США и вернулся в Россию в мае 1917 года. Один из трех (наряду с В.И. Лениным и Я.М. Свердловым) основных руководителей октябрьской «революции». Один из создателей Красной армии и председатель Революционного военного совета (РВС) РСФСР, а затем СССР.
После смерти Ленина Троцкий — лидер оппозиции генеральному секретарю ЦК большевистской партии И.В. Сталину. В результате поражения в аппаратной борьбе 26 января 1925 года Льва Давидовича смещают с поста председателя РВС, а в январе 1928 года отправляют в ссылку в Алма-Ату. Затем, 12 февраля 1929 года, Троцкий был выслан за пределы СССР. Проживал в Турции, Франции, Норвегии и Мексике, не прекращая критики советского руководства. 20 августа 1940 года в Койоакане (Мексика) смертельно ранен агентом НКВД Рамоном Меркадером, умер на следующий день. Покушение подготовлено и осуществлено по поручению «товарища» Сталина.
Каторга
Мария Александровна Спиридонова (1884–1941) — одна из руководителей партии левых эсеров. 16 января 1906 года на вокзале Борисоглебска она смертельно ранила советника тамбовского губернатора Г.Н. Луженовского, выпустив в него пять пуль. Спиридонова являлась исполнительницей приговора партии социалистов-революционеров (эсеров), вынесенного Луженовскому за его руководство карательными отрядами при подавлении крестьянских волнений в губернии, сопровождавшемся массовыми порками. При этом Спиридонова сама вызвалась осуществить теракт, после которого неудачно пыталась застрелиться, но была арестована.
12 марта 1906 года выездная сессия Московского военного окружного суда приговорила Спиридонову к смертной казни. Однако, проведя в Бутырке 16 дней, 28 марта она узнала, что казнь была заменена на бессрочную каторгу.
В процессе этапирования в далекий Нерчинск компанию Спиридоновой составила еще одна эсеровская террористка — Александра Адольфовна Измайлович (1878–1941), участвовавшая 14 января 1906 года в покушении на минского губернатора П.Г. Курлова, который остался жив, однако ранения получили несколько случайных людей.
Обе «революционные барышни» оставили воспоминания об Акатуйской каторжной тюрьме, существовавшей при руднике Нерчинского горнозаводского округа.
А.Измайлович: «Вот мы у ворот тюрьмы. Здесь нас подхватила шумная волна, оглушила громом революционных песен, осыпала цветами. Как сквозь сон смотрели мы на происходящее. Мы оказались в каком-то дворике, среди улыбающихся мужчин, женщин и детей. Дети тоже пели и бросали в нас цветами. Кругом флаги, гирлянды цветов, надписи: “Да здравствует социализм”, “Да здравствует партия социалистов-революционеров”. Мы стояли под звуки “Марсельезы” и под дождем цветов, растерянные... Какие-то дамы, жены каторжан, повели нас в баню, потом кормили обедом, фотографировали. Потом во дворике среди зелени пили чай.
По приезде нашем заходил к нам начальник тюрьмы. Расшаркивался, пожимал руки и все спрашивал, удобно ли будет нам в наших каморках» (11, 288–289).
А вот что о нерчинской каторге 1906 года вспоминала М.Спиридонова: «Выпускали гулять на честное слово далеко в лес, человек по 60 за раз, на весь день. Ко времени нашего приезда тюрьмы скорее походили на клубы. Но рабочему, малоразвитому человеку трудно было сидеть, потому что ему нужна смена впечатлений. Мало на каких каторгах была работа, и оттого десятки товарищей становились больными людьми. Когда некоторым удавалось выбраться на каторжные золотые прииски, они оттуда писали счастливые письма и, главное, имели возможность приработать на себя» (11, 290).
После февральской «революции» 1917 года М.Спиридонова и А.Измайлович были освобождены по распоряжению министра юстиции Временного правительства «товарища» А.Ф. Керенского (1881–1970). Они обе активно участвовали на стороне большевиков в октябрьском перевороте 1917 года. Они обе начиная с 1918 года стали подвергаться гонениям со стороны советской власти. И наконец, они обе были расстреляны в один и тот же день, 11 сентября 1941 года, в одном и том же месте — в Медведевском лесу под Орлом.
Тюрьма
Яков Михайлович (Янкель Мовшевич) Свердлов (1885–1919) — профессиональный «революционер», предводитель уральских боевых дружин, занимавшихся ограблениями, вымогательствами и убийствами. В октябре 1905 года создал и возглавил Екатеринбургский совет рабочих депутатов, став одной из центральных фигур среди большевиков, действовавших непосредственно на территории Российской империи. Неоднократно арестовывался и приговаривался к содержанию в тюрьме и ссылке.
31 марта 1910 года, после очередного ареста, Свердлов был выслан в Нарымский край Томской губернии, откуда бежал, не пробыв в ссылке и четырех месяцев, — 27 июля. В конце августа Свердлов заезжает в Екатеринбург, откуда вместе с женой, К.Т. Новгородцевой, едет в Нижний Новгород к отцу. В сентябре 1910 года Свердлов уже в Петербурге.
Работа Свердлова идет в двух направлениях: по использованию легальных возможностей и по налаживанию и организации работы в подполье. В 1910 году он по директивам большевистского Центра принимает участие в руководстве думской фракцией РСДРП в III Государственной думе (3, 23).
14 ноября 1910 года Свердлов и Новгородцева вновь были арестованы. До мая следующего года Яков Михайлович содержится в одиночной камере петербургского дома предварительного заключения, для Клавдии Тимофеевны определена ссылка.
В заключении «пламенный революционер» занят самообразованием. В «Заявлении Свердлова начальнику дома предварительного заключения о разрешении самостоятельной закупки допущенных в пользование книг» читаем:
«Прошу также разрешить покупку за мой счет следующих книг в антикварном книжном магазине:
1) К.Маркс “История теории прибавочной стоимости”, перевод Стрельского, издание “Образование”, 1906 г.;
2) Парвус “Мировой рынок”, издание Поповой, 1889 или 1900 г.;
3) Каутский “Утопия Томаса Мора”;
4) Фр. Меринг “История Германской социал-демократии”, издание Бр. Гранат (купить в том случае, если за все 4 тома не дороже 4 руб.);
5) Э.Бернштейн “Исторический материализм”, издание “Знание”.
28 января 1911 г. Яков Михайлович Свердлов»
(4, 23–24).
А вот письмо Свердлова к жене: «...эх, кабы Сергей послал мне своего Гейне. У него полное собрание сочинений в одном томе, что важно для меня, ибо могу иметь в камере лишь три своих книги, кроме учебных пособий. У меня есть три немецких книжки, но они давно прочитаны, хотя и нет до сих пор словаря. Поторопи его с посылкой» (12, 56).
Как видим, политический заключенный-рецидивист мог запросто держать в камере книги, в том числе явно «экстремистского» содержания с официальной точки зрения. Заметим еще, что книги эти в «стране удушающей цензуры» свободно издавались как «образовательные».
В мае 1911 года Я.М. Свердлов был вновь приговорен к ссылке в Нарымский край, откуда он бежал уже в декабре. В феврале 1913 года Яков Михайлович был вновь арестован в Санкт-Петербурге и приговорен к ссылке в Туруханский край Енисейской губернии, где познакомился и установил прочные отношения с И.В. Сталиным.
Я.М. Свердлов вернулся в Петроград из ссылки в марте 1917 года. Один из трех (наряду с В.И. Лениным и Л.Д. Троцким) основных руководителей октябрьской «революции». Организатор расстрела царской семьи, председатель Всероссийского центрального исполнительного комитета (ВЦИК), то есть глава государства, так как возглавляемый Лениным Совет народных комиссаров (СНК) был подотчетен ВЦИКу. По официальной версии, умер от «испанки» (гриппа), однако более вероятно, что был отравлен по указанию Ленина.
Завершив короткий обзор реалий царской пенитенциарной системы, обратимся к аналогичной в СССР. И когда мы будем шаг за шагом следовать за четырьмя узниками на их трагическом пути, мы получим возможность сравнить то, что довелось пережить им, с подобными «эпизодами» из жизни «товарищей революционеров, пламенных борцов за народное счастье».
Четыре жизни в ГУЛАГе
Жизнь первая. Дмитрий Сергеевич Лихачев (1906–1999). В заключении с февраля 1928-го по август 1932 года.
Детство Дмитрия прошло в Санкт-Петербурге. Обучение он начинал в гимназии Императорского человеколюбивого общества... В 1923–1928 годах Д.С. Лихачев — студент романо-германской и славяно-русской секции отделения языкознания и литературы факультета общественных наук Петроградского государственного университета.
Вот что пишет Д.С. Лихачев о себе и своих школьных друзьях в 20-е годы, когда красный террор, начавшийся после большевистского переворота, продолжал свой кровавый поход по стране:
«Чем шире развивались гонения на Церковь и чем многочисленнее становились расстрелы на “Гороховой, два” (штаб-квартира ВЧК в Петрограде. — Ю.Б.), в Петропавловке, на Крестовском острове, в Стрельне и т.д., тем острее ощущалась всеми нами жалость к погибающей России. Наша любовь к Родине меньше всего походила на гордость Родиной, ее победами и завоеваниями. Сейчас это многим трудно понять. Мы не пели патриотических песен, — мы плакали и молились.
И с этим чувством жалости и печали я стал заниматься в университете с 1923 года древней русской литературой и древнерусским искусством. Я хотел удержать в памяти Россию, как хотят удержать в памяти образ умирающей матери сидящие у ее постели дети, собрать ее изображения, показать их друзьям, рассказать о величии ее мученической жизни...» (8, 158).
8 февраля 1928 года Д.С. Лихачев был арестован за участие в студенческом кружке «Космическая академия наук», где незадолго до ареста сделал доклад о старой русской орфографии, «попранной и искаженной врагом Церкви Христовой и народа российского».
О первых месяцах своего заключения Д.С. Лихачев вспоминал так:
«После личного обыска, при котором у меня отобрали крест, серебряные часы и несколько рублей, меня отправили в камеру ДПЗ на пятом этаже — дом предварительного заключения на Шпалерной (снаружи это здание имеет три этажа, но во избежание побегов тюрьма стоит как бы в футляре). Номер камеры был 273: градус космического холода...
Пожалуй, эта камера, в которой я просидел ровно полгода, была действительно самым тяжелым периодом моей жизни. Тяжелым психологически. Но в ней я познакомился с огромным числом людей, живших по совсем разным принципам.
Упомяну некоторых из моих сокамерников. В “одиночке” 273, куда меня втолкнули, оказался энергичный нэпман Котляр, владелец какого-то магазина. Его арестовали накануне (это было перед ликвидацией НЭПа). Он сразу же предложил мне навести чистоту в камере. Воздух там был чрезвычайно тяжелый. Покрашенные когда-то масляной краской стены были черны от плесени. Стульчак был грязный, давно не чищенный. Котляр потребовал у тюремщиков тряпку. Через день или два нам бросили чьи-то шерстяные кальсоны. Котляр предположил: снятые с расстрелянного. Подавляя в себе подступавшую к горлу рвоту, мы принялись оттирать от плесени стены, мыть пол, который был мягок от грязи, а главное — чистить стульчак. Два дня тяжелой работы были спасительны. И результат был: воздух в камере стал чистым. Третьим втолкнули в нашу “одиночку” профессионального вора. Когда меня вызвали ночью на допрос, он посоветовал мне надеть пальто (у меня с собой было отцовское теплое зимнее пальто на беличьем меху): “На допросах надо быть тепло одетым — будешь спокойнее”. Допрос был единственным (если не считать обычного заполнения анкеты перед тем). Я сидел в пальто, как в броне. Следователь Стромин (организатор... всех процессов конца 20-х — начала 30-х годов против интеллигенции, не исключая и неудавшийся “академический”) не смог добиться от меня каких-либо нужных ему сведений (родителям моим сказали: “Ваш сын ведет себя плохо”). В начале допроса он спросил: “Почему в пальто?” Я ответил: “Простужен” (так научил меня вор). Стромин, видимо, боялся инфлуэнцы (так называли тогда грипп), и допрос не был изматывающе длинным.
Потом в камере попеременно были: мальчик-китаец (по каким-то причинам в ДПЗ сидело в 1928 году много китайцев), у которого я безуспешно пытался учиться китайскому; граф Рошфор (кажется, так его фамилия) — потомок составителя царского положения о тюрьмах; крестьянский мальчик, впервые приехавший в город и “подозрительно” заинтересовавшийся гидропланом, которого раньше никогда не видел. И многие другие...
Спустя полгода следствие закончилось, и меня перевели в общую библиотечную камеру. В библиотечной камере (в которой, кстати, после меня сидел, как вспоминает Н.П. Анцифе-
ров (культуролог, филолог, историк. — Ю.Б.)) было много интереснейшего народа. Спали на полу — даже впритык к стульчаку. Там для развлечения мы попеременно делали “доклады” с последующим их обсуждением. Неистребимая в русской интеллигенции привычка к обсуждению общих вопросов поддерживала ее и в тюрьмах, и в лагерях...
Самым интересным человеком в библиотечной камере был, несомненно, глава петроградских бойскаутов граф Владимир Михайлович Шувалов...
В библиотечной камере, куда по окончании следствия собирали людей, ожидавших срока, я увидел сектантов, баптистов (один из них перешел нашу границу откуда-то с запада и ожидал расстрела, не спал по ночам), сатанистов (были и такие), теософов, доморощенных масонов (собиравшихся где-то на Большом проспекте Петроградской стороны и молившихся под звуки виолончели; кстати — какая пошлость!)» (8, 187–190).
Наконец, по прошествии полугода заключения, состоялся «суд».
Д.С. Лихачев: «Однажды всех нас вызвали “без вещей” к начальнику тюрьмы. Нарочито мрачным тоном начальник тюрьмы, как-то особенно завывая, прочел нам приговор. Мы стоя его слушали. Неподражаем был Игорь Евгеньевич Аничков (лингвист, профессор, богослов. — Ю.Б.). Он с демонстративно рассеянным видом разглядывал обои кабинета, потолок, не смотрел на начальника, и, когда тот кончил читать, ожидая, что мы бросимся к нему с обычными ламентациями: “мы не виноваты”, “мы будем требовать настоящего следствия, очного суда” и пр., Игорь Евгеньевич, получивший 5 лет, как и я, подчеркнуто небрежно спросил: “Это все? Мы можем идти?” — и, не дожидаясь ответа, повернул к двери, увлекая нас за собой, к полному недоумению начальника и конвоиров, не сразу спохватившихся. Это было великолепно!» (8, 191).
Через две недели после вынесения приговора осужденных на три и пять лет отправили на Николаевский (Московский) вокзал, посадили в два «столыпинских» вагона, в царское время считавшихся «ужасными», а в советское приобретших репутацию «комфортабельных». Конечный пункт назначения — СЛОН — Соловецкий лагерь особого назначения.
А вот впечатления Д.С. Лихачева от этапа:
«На ночь нас погнали на Попов остров, чтобы запихнуть в сараи, а наутро переправить на остров. В сарае мы стояли всю ночь. Нары были заняты полуголыми “урками” (мелкими воришками), “вшивками”, обстреливавшими нас вшами, в результате чего мы через час уже были покрыты ими с головы до ног. Только потушили свет — точно темный занавес начал опускаться по стенам на лежащих. Это были клопы. И среди всего этого ада был кусочек рая: на маленьком пространстве нар, которое стерегли два красавца кабардинца в национальной одежде, лежали старики — священник и мулла. Под утро, когда я уже не мог стоять на отекших за ночь ногах (даже сапоги стали малы), один из кабардинцев — Дивлет-Гирей Албаксидович (я запомнил его имя, ибо вечно ему благодарен), видя мое состояние, уступил мне место, и я смог полежать.
Священник, рядом с которым я лег, украинец по происхождению, сказал мне: “Надо найти на Соловках отца Николая Пискановского — он поможет”. Почему именно он поможет и как — я не понял. Решил про себя, что отец Николай занимает, вероятно, какое-то важное положение. Предположение нелепейшее: священник — и “ответственное положение”! Но все оказалось верным и оправдалось: положение у отца Николая состояло в уважении к нему всех начальников острова, а помог он мне на годы» (8, 195–196).
Для справки. Протоиерей Николай Акимович Пискановский (1887–1935) — рукоположение совершено в храме Христа Спасителя в Москве в 1915 году. С 1922 года боролся с обновленчеством (поддерживаемым большевиками раскольническим движением в Русской Православной Церкви), неоднократно был арестован. Осенью 1927 года передал послание группы украинских иерархов митрополиту Сергию (Страгородскому), «просил и убеждал митрополита» дезавуировать свою Декларацию. В начале мая 1928 года отец Николай был арестован и отправлен на Соловки. Там большинство заключенного духовенства были иосифляне (катакомбники), во главе их владыка Вятский Виктор (Островидов). Отец Николай Пискановский стал общим духовником для всего епископата и белого духовенства у катакомбников (представителей российского православного духовенства, перешедших на нелегальное положение и отвергших подчинение митрополиту Сергию Страгородскому, ставшему на путь лояльности политическому режиму СССР).
В мае 1931 года срок заключения отца Николая закончился, но еще пять месяцев он провел в концлагере на принудительных работах. В октябре 1931-го был отправлен этапом на лесоповал недалеко от Архангельска. Весной 1932 года ему разрешили переехать в краевой центр, Архангельск. В июне 1933 года туда же был сослан архиепископ Серафим (Самойлович). Отец Николай стал фактически поверенным секретарем при архиепископе Серафиме, который развил деятельность по созданию Истинно Православной Церкви (ИПЦ) — легальной и каноничной церковной оппозиции курсу митрополита Сергия (Страгородского).
Аресты архангельской группы ИПЦ начались в мае 1934 года. Первым был арестован владыка Серафим (Самойлович), затем, в сентябре, отец Николай. Обвинение: «принадлежность к контрреволюционной организации сторонников Истинно Православной Церкви».
В результате 10 апреля 1935 года Николай Акимович Пискановский скончался в тюремной больнице от воспаления легких. Русской зарубежной Православной Церковью на Соборе 14 ноября 1981 года отец Николай Пискановский прославлен в лике священномучеников.
О прибытии в лагерь и первой встрече с отцом Николаем Д.С. Лихачев вспоминал так:
«Прошли одни ворота, вторые и повели в 13-ю роту. Там при свете “летучих мышей” (были такие, не гаснущие на ветру фонари) нас пересчитали, обыскали...
Затем произошло неожиданное. Отделенный (мелкий начальник над каким-то участком нар) подошел именно ко мне (верно, потому, что я был в студенческой фуражке и он поверил ей), попросил у меня рубль и за этот рубль, растолкав всех на нарах, дал место мне и моим товарищам. Я буквально свалился на нары и очнулся только утром. То, что я увидел, было совершенно неожиданно. Нары были пустые. Кроме меня, оставался у большого окна на широком подоконнике тихий священник и штопал свою рясу. Рубль сыграл свою роль вдвойне: отделенный не поднял меня и не погнал на поверку, а затем на работу. Разговорившись со священником, я задал ему, казалось, нелепейший вопрос, не знает ли он (в этой многотысячной толпе, обитавшей на Соловках) отца Николая Пискановского. Перетряхнув свою рясу, священник ответил:
— Пискановский? Это я!
Сам неустроенный, тихий, скромный, он устроил мою судьбу наилучшим образом... А пока, оглядевшись, я понял, что мы с отцом Николаем вовсе не одни. На верхних нарах лежали больные, а из-под нар к нам потянулись ручки, прося хлеба... Под нарами жили “вшивки” — подростки, проигравшие с себя всю одежду. Они переходили на “нелегальное положение” — не выходили на поверки, не получали еды, жили под нарами, чтобы их голыми не выгоняли на мороз, на физическую работу. Об их существовании знали. Просто вымаривали, не давая им ни пайков хлеба, ни супа, ни каши. Жили они подачками. Жили, пока жили! А потом мертвыми их выносили, складывали в ящик и везли на кладбище.
Это были безвестные беспризорники, которых часто наказывали за бродяжничество, за мелкое воровство. Сколько их было в России! Дети, лишившиеся родителей — убитых, умерших с голоду, изгнанных за границу с Белой армией, эмигрировавших... Мне было так жалко этих “вшивок”, что я ходил как пьяный — пьяный от сострадания. Это было уже во мне не чувство, а что-то вроде болезни. И я так благодарен судьбе, что через полгода смог некоторым из них помочь» (8, 198–199).
Суть произошедшего: после того как Лихачев переболел тифом, отец Николай добился его перевода в 3-ю роту, командовал которой летчик, бывший дворянин, бывший начальник штаба ПВО Ленинградского военного округа, арестованный в январе 1929 года, А.Н. Притвиц. Непосредственным начальником Лихачева стал А.Н. Колосов, в прошлом военный прокурор. Он возглавлял неясное подразделение под названием Криминологический кабинет. Днем в рабочей комнате читал роман из местной библиотеки, а в руке на весу держал карандаш. Поза рабочая. Когда начальство входит, нельзя усомниться, что он что-то пишет, то есть «работает». Так вот именно ему пришла в голову мысль собрать несчастных «вшивок» со всех Соловков и создать для них Детскую колонию. Он убедил начальство в показательной выгодности этого начинания. Построили бараки, детям дали топчаны, белье, бушлаты, башмаки. Лихачев на Соловках разыскивал этих детей, уговаривал не бояться. Когда слух об условиях жизни в колонии пошел по островам, дети туда потянулись. В этой колонии они имели больше шансов остаться в живых.
Однако все это произошло позднее, а пока...
Д.С. Лихачев о подробностях своего пребывания в лагере:
«Мне дали такой матрасик — не больше подушки, а укрываться — легчайшее детское пуховое одеяло, почти ничего не весившее, но укрыть которым я мог только либо ноги, либо плечи. Я накрывался им от угла к углу: уголок на ноги и уголок на плечи. Но клал на себя еще что-либо из одежды: зимой — полушубок. Закрывался с головой, чтобы уйти в свой мир воспоминаний о доме, об университете, о Петербурге...
Лежать под детским одеялом — это ощущать дом, домашних, заботы родителей и детскую молитву на ночь: “Господи, помилуй маму, папу, дедушку, бабушку, Мишу, няню... И всех помилуй и сохрани”. Под подушкой, которую я неизменно крещу на ночь, — маленький серебряный складень. Через месяц его нашел и отобрал у меня командир роты: “Не положено”. Слово, до тошноты знакомое в лагерной жизни!» (8, 240–241).
О самом лагере: «Попробую описать устройство лагеря. В Кремле (так называлась часть монастырских строений, огражденная стеной из гигантских валунов, поросших оранжевым лишайником) было 14 рот. 15-я рота, вне монастыря, — для заключенных, живших в различных “шалманах” — при мехзаводе, алебастровом заводе, при бане № 2 и т.д. Про лагерное кладбище говорили — 16-я рота» (8, 207).
О лагерных работах в карантинной 13-й роте, через которую проходили все прибывшие: «Сколько “специальностей” я переменил в 13-й роте! Редко удавалось попасть на одну и ту же работу. Больше всего мне запомнились — пильщиком дров на электростанции, грузчиком в порту, вридлом (“временно исполняющим должность лошади”) на Муксаломской дороге, в упряжке тяжело нагруженных саней, электромонтером в Мехзаводе... и, наконец, коровником в Сельхозе» (8, 201).
Вспоминает Д.С. Лихачев и визит «пролетарского писателя» А.М. Горького (1868–1936), прибывшего на Соловки на пароходе «Глеб Бокий» в июне 1929 года:
«Ездил Горький по острову... немного. В первый, кажется, день пришел в лазарет. По обе стороны входа и лестницы, ведшей на второй этаж, был выстроен “персонал” в чистых халатах. Горький не поднялся наверх. Сказал “не люблю парадов” и повернулся к выходу.
Был он и в Трудколонии... После того как Горький зашел, через десять или пятнадцать минут из барака вышел начальник Трудколонии, бывший командарм Иннокентий Серафимович Кожевников со своим помощником Шипчинским. Затем вышла часть колонистов. Горький по его требованию остался один на один с мальчиком лет четырнадцати, вызвавшимся рассказать Горькому “всю правду” — про все пытки, которым подвергались заключенные на физических работах. С мальчиком Горький оставался не менее сорока минут... Наконец Горький вышел из барака, стал ждать коляску и плакал на виду у всех, ничуть не скрываясь. Это я видел сам. Толпа заключенных ликовала: “Горький про все узнал. Мальчик ему все рассказал!”» (8, 243, 246).
Но вот Горький погрузился на пароход и отбыл обратно в «социалистический рай».
Д.С. Лихачев: «А мальчика не стало сразу. Возможно — даже до того, как Горький отъехал...» (8, 249).
Итак, Горький плакал. Но вот что написал «великий гуманист» на следующий день после разговора с мальчиком в книге отзывов: «Не хочется, да и стыдно было бы впасть в шаблонные похвалы изумительной энергии людей, которые, являясь зоркими стражами революции, умеют быть смелыми творцами культуры» (11, 355).
Это о людях, которые пытали заключенных и убили того самого мальчика.
И еще одно свидетельство Д.С. Лихачева: «Но другие последствия приезда Горького на Соловки были еще ужаснее. И Горький должен был их предвидеть. Горький должен был догадаться, что будет сделана попытка свалить все “непорядки” в лагере на самих заключенных. Сразу после отъезда Горького начались аресты, и стало вестись следствие» (8, 249).
В итоге начались расстрелы.
«Пеклось какое-то дело о попытке восстания, но потом и дела не стали стряпать. Расстрелянных списывали как умерших от тифа... Расстрелы... суммировались в общей цифре 300–400 человек... Тяжесть человеческих утрат меня давила» (8, 254).
«Поздно осенью 1929 года, — продолжает Д.С. Лихачев, — ко мне еще раз приехали на свидание (разрешалось два свидания в год) родители. Мы жили в комнате какого-то вольнонаемного охранника (были охранники и из заключенных), с которым родители познакомились на “Глебе Боком” и договорились с ним о его комнате за какую-то плату...
Я жил у родителей, аресты шли. Под конец их пребывания ко мне пришли вечером из роты и сказали: “За тобой приходили!” Все было ясно: меня приходили арестовывать. Я сказал родителям, что меня вызывают на срочную работу, и ушел: первая мысль была — пусть арестовывают не при родителях!..
Помимо расстрелов, по ложным обвинениям в жестокостях расстреливали и мнимых “повстанцев”, а также просто строптивых заключенных. В основном расстрелы шли 28 ноября 1929 года за Кремлем, а в другие дни — под Секиркой, на Анзере, в Савватиеве. Расстрелянных без постановлений списывали как умерших от болезней...
Выйдя во двор, я решил не возвращаться к родителям, пошел на дровяной двор и запихнулся между поленницами. Дрова были длинные — для монастырских печей. Я сидел там, пока не повалила толпа на работу, и тогда вылез, никого не удивив. Что я натерпелся там, слыша выстрелы расстрелов и глядя на звезды неба (больше ничего я не видел всю ночь)!
С этой страшной ночи во мне произошел переворот. Не скажу, что все наступило сразу. Переворот совершался в течение ближайших суток и укреплялся все больше. Ночь была только толчком.
Я понял следующее: каждый день — подарок Бога. Мне нужно жить насущным днем, быть довольным тем, что я живу еще лишний день. И быть благодарным за каждый день. Поэтому не надо бояться ничего на свете. И еще. Так как расстрел и в этот раз производился для острастки, то, как я потом узнал, было расстреляно какое-то ровное число... Ясно, что вместо меня был “взят” кто-то другой. И жить надо мне за двоих. Чтобы перед тем, которого взяли за меня, не было стыдно!» (8, 257–260).
Д.С. Лихачев о процедуре расстрела:
«С одной из партий получилась “заминка” в Святых (Пожарных) воротах. Высокий и сильный одноногий профессор баллистики Покровский (как говорят, читавший лекции в Оксфорде) стал бить деревянной ногой конвоиров. Его повалили и пристрелили прямо в Пожарных воротах. Остальные шли безмолвно, как завороженные. Расстреливали против женбарака. Там слышали, понимали — начались истерики.
Могилы были вырыты за день до расстрела. Расстреливали пьяные палачи. Одна пуля — один человек. Многих закопали живьем, слабо присыпав землей. Утром земля над ямой еще шевелилась...» (8, 261–262).
Но никакие тяготы и потрясения не могли парализовать ум будущего академика. Свидетельством тому служит тот факт, что в первом номере журнала «Соловецкие острова» за 1930 год была опубликована статья Д.С. Лихачева «Картежные игры уголовников (Из работ Криминологического кабинета)», в которой автор приводит любопытные наблюдения.
Например: «Привычка к постоянному напряжению всей нервной системы, привычка рисковать делает особенно тяжелым однообразие тюремной жизни. Карты дают жулику необходимое, чисто физиологическое ощущение риска. Многие жулики сравнивают ощущение при игре с ощущением при краже...»
Или: «Проигрыши самих себя и вообще “последнего” чаще всего происходят из так называемой “амбиции”. Если “схлестнутся” двое, имеющие друг на друга злобу, или если играющие почему-либо считают для себя позором проиграть, игра может зайти очень далеко. Проигрывают золотые зубы, которые после игры выдираются клещами или выбиваются молотком. Проигрывают пальцы, играют на ухо и т.п.».
Летом 1931 года начался вывоз «рабсилы» из Соловецкого лагеря на начавшееся строительство Беломорско-Балтийского канала.
В ноябре того же года заключенный Лихачев был переведен с Соловков в Беломорско-Балтийский лагерь (БелБалтлаг), где работал счетоводом и железнодорожным диспетчером...
2 августа 1932 года состоялось официальное открытие канала. Оно сопровождалось мощной информационной кампанией. Газеты «Правда» и «Известия» публиковали тематические статьи, пропагандистские карикатуры и портреты работников. Советская пропаганда подавала опыт строительства ББК как «первый в мире опыт перековки трудом самых закоренелых преступников-рецидивистов и политических врагов».
То, что за 20 месяцев строительства погибло около 110 000 человек, не сообщалось (11, 431).
Однако эта «пропагандистская кампания», в виде исключения, имела несомненную положительную сторону для узников БелБалтлага. Их стали освобождать из заключения, многих досрочно. В дальнейшем же руководство ГУЛАГа отказалось от подобной «глупой» практики массового разбазаривания рабочей силы.
Д.С. Лихачев пишет: «В самом начале августа я получил распоряжение приехать в Медгору за документами на освобождение. Канал считался законченным, и всем освобождавшимся в тот момент стали давать досрочное освобождение без всяких ограничений... Я отправился в Медгору, провел там дня два-три и получил документ, в котором указывалось, что я, как “ударник” строительства, освобожден до срока и с полным правом проживания по всей территории СССР, то есть я мог вернуться в Ленинград к родителям!» (8, 395).
В первой половине августа 1932 года Дмитрий Сергеевич вернулся в родной город.
В 1935 году Д.С. Лихачев издал свою первую научную статью, материалы для которой были собраны во время заключения, «Черты первобытного примитивизма воровской речи». В 1936 году по ходатайству президента АН СССР А.П. Карпинского с Лихачева были сняты все судимости, а с 1938 года он — младший научный сотрудник Института русской литературы (Пушкинского Дома) АН СССР.
Так началась выдающаяся научная деятельность бывшего заключенного Лихачева, Божией милостью спасшегося от смерти.
О дальнейшем энциклопедия сообщает: «Дмитрий Сергеевич Лихачев — филолог, культуролог, искусствовед, профессор, академик РАН (до 1991 года — АН СССР), автор 500 научных и 600 публицистических трудов по русской литературе и русской культуре. Член-корреспондент Американской, Австрийской, Британской, Итальянской и Геттингенской академий, член Американского философского общества. Лауреат Сталинской премии второй степени (1952) и Государственной премии СССР (1969), Герой Социалистического Труда (1986)».
А книга его воспоминаний была напечатана впервые в 1995 году.
Жизнь вторая. Карл Штайнер (1902–1992). В заключении и ссылке с ноября 1936-го по апрель 1956 года.
Карл родился в Вене. В юном возрасте присоединился к коммунистической молодежи Австрии. По предложению председателя Коммунистического интернационала молодежи Вильгельма Мюнценберга перебрался в Хорватию (часть Югославии) для организации подпольной типографии, где печатались коммунистические листовки, книги и брошюры. Был выслежен полицией и арестован. Бежал во Францию, где провел почти год, но и там был арестован и депортирован, как уроженец Австрии, в Вену. Но австрийская полиция его также арестовала и депортировала, поскольку во время проживания в Югославии Штайнер успел получить югославское гражданство. Спасая его от югославской полиции, будущий генеральный секретарь Исполкома Коминтерна (Коммунистического Интернационала) Георгий Димитров (1882–1949) переправляет Штайнера в Берлин, с тем чтобы он и там наладил работу коммунистической типографии. Однако в связи с угрозой прихода к власти Гитлера в 1932 году по заданию югославской компартии Штайнер приехал в Советский Союз для работы в Балканской секции Коминтерна. В Москве работал директором типографии Исполкома Коминтерна.
4 ноября 1936 года Карл Штайнер был арестован по вымышленному обвинению — как «член контрреволюционной организации, убившей С.М. Кирова, и агент гестапо». Следующие 17 лет ему пришлось провести в ГУЛАГе и еще три года в ссылке в Сибири...
Первоначально К.Штайнер был помещен в Бутырскую тюрьму, о камерах которой он пишет так:
«Дырища, в которую нас сунули, имела около сорока пяти квадратных метров и была рассчитана на 24 заключенных. Сейчас же нас в ней было две сотни, а в иные дни в нее запихивали и 260 человек. Стояла вонища. Ужас! Камера никогда не проветривалась, жара была невыносимой, дышалось с трудом. Люди теряли сознание...
Вечером главной проблемой было отыскать какое-нибудь местечко: лежали почти друг на друге. Дышать было тяжело. Повернуться на другую сторону можно было только в том случае, если все в этом ряду повернутся одновременно. Самым большим счастьем было устроиться на нарах, а наиболее трудным считалось торить себе ночью путь к параше...» (16, 31–32).
К.Штайнер о заключенных Бутырки:
«Московский инженер Воробьев, с которым я лежал на одних нарах в 61-й камере, рассказал мне, каким образом его заставили подписать протокол. Партиец Воробьев в составе комиссии по закупке станков отправился в командировку в Англию. По возвращении оттуда его арестовали как вредителя. От него требовали признаться в том, что он преднамеренно покупал такие станки, которые не соответствовали имевшемуся у нас оборудованию, и таким образом хотел помешать строительству социализма. Конечно, все это он делал в пользу английской буржуазии, стремящейся любой ценой помешать индустриализации СССР. Воробьев решительно отказывался признать это и подписать такую глупость. Однажды ночью, как и обычно, его вызвали на допрос. Через два часа он вернулся сломленный и отчаявшийся. Его нельзя было узнать. В тот момент он отказался что-либо рассказывать, ограничившись лишь словами:
— Я все признал и подписал.
И лишь на следующий день он поведал нам, как происходил процесс “признания”:
— Как и обычно, меня привели в кабинет следователя. Он спросил, надумал ли я сознаваться, а я ответил ему, что я не совершал никакого преступления, поэтому и сознаваться мне не в чем. Следователь посоветовал мне сейчас же во всем сознаться, так как мое дело они должны закрыть сегодня ночью и откладывать его больше нельзя. Я снова отказался признать вину и подписывать ложь. Следователь снял телефонную трубку и кому-то приказал: “Приведите свидетелей против Воробьева”. Разумеется, я был удивлен, я никак не мог взять в толк, что это за свидетели. Через несколько минут я услышал чей-то плач. Я узнал голос своей жены. Дверь открылась, и в комнату вошли моя жена, девятилетняя дочь и двенадцатилетний сын. Увидев меня, они горько заплакали, обняли меня, стали целовать и просить: “Папа, папа, подпиши, не делай нас несчастными. Если подпишешь, вернешься домой, а если не подпишешь, то и нас арестуют”. Я был в отчаянии, я не знал, что делать, и начал объяснять детям, что я ни в чем не виноват и что мне нечего подписывать. Тут вмешался следователь: “И вам не стыдно? Собственные жена и дети вас просят, а вы и дальше упрямитесь. Через три дня вы могли бы быть дома”. Дети и жена плачут. И я не смог этого выдержать. Взял перо и подписал.
Воробьев был осужден на десять лет лагерей, а его жену отправили в ссылку» (16, 39–40).
И еще: «В Бутырской тюрьме были три сотни женщин с грудными детьми и детьми до одного года. Как только детям исполнялся год, НКВД насильно отбирал детей у матерей и помещал их в детский приемник, находившийся в ведении НКВД. Сцены, разыгрывавшиеся в момент, когда у матерей отбирали детей, были ужасными!» (16, 29).
«Ознакомился» К.Штайнер и с военной тюрьмой Лефортово: «В Лефортове я провел две недели. Это был настоящий ад. Каждую ночь раздавались жуткие стоны и ужасные крики. По одну сторону коридора были кабинеты следователей, по другую — камеры. Только в этой тюрьме я видел такое расположение: и камеры, и кабинеты следователей находились напротив в одном коридоре. У заключенного не было ни секунды покоя. Если его самого не мучили, он должен был слышать, как мучают других, как их бьют и измываются над ними. Особенно невыносимо было, когда допрашивали женщин, как правило, жен арестованных раньше “врагов народа”. Как только над ними не издевались! Их избивали дубинками, подвергали отвратительным пыткам, осыпали площадной бранью, и все для того, чтобы они оговаривали своих мужей. Жен, проживавших со своими мужьями по двадцать лет, арестовывали только за то, что они “поддерживали связь с врагом народа”. За эту “связь” они получали по десять–пятнадцать лет сибирских лагерей. Их дети, как правило, оказывались в детских домах НКВД. Ни родственники, ни кто бы то ни было другой не решались брать этих детей к себе, ибо опасались ареста за все ту же “связь с врагом народа”» (16, 44).
В сентябре 1937 года последовал «суд».
К.Штайнер:
«В 23 часа за мной пришли конвойные и отвели меня в комнату площадью в тридцать квадратных метров. Стол был покрыт зеленой скатертью. В комнате не было никого, кроме конвойных и меня. Мне приказали сесть, но не успел я этого сделать, как вбежал офицер и закричал:
— Встать, суд идет!
В помещение вошли высшие офицеры и сели за зеленый стол. За маленьким столиком сбоку устроился молодой человек в форме — секретарь суда. Начался суд. Офицер, сидевший в центре, произнес:
— Начинается разбирательство Военной коллегии Верховного суда СССР в отношении Карла Штайнера, обвиняемого в преступлениях, соответствующих статье 58, пунктам 6, 8 и 9 Уголовного кодекса. Обвиняемый, встаньте! Признаете ли вы себя виновным?
— Нет! Я абсолютно невиновен.
— Как вы оказались в России? — спросил председатель суда.
Не успел я произнести и двадцати слов, как председатель прервал меня:
— Прошу вас, покороче.
Я хотел было продолжить, но председатель снова не дал мне договорить:
— Имеете ли вы что сказать в своем последнем слове?
Только я открыл рот, как снова заговорил председатель:
— Нам все известно. Достаточно!
Председатель повернул голову налево, направо, что-то шепнул левому, потом правому офицерам. После этого все трое встали и вышли. Конвоир приказал мне сесть. Прошло немного времени, и судьи вернулись. Раздалась команда: “Встать!” Председатель, держа в руках лист бумаги, прочитал нечто такое, из чего я понял лишь приговор. Он гласил: “Десять лет строгого режима”. Весь судебный процесс длился не более двадцати минут. Не было ни государственного обвинителя, ни защиты.
В том же коридоре, где был зал суда, конвоир открыл дверь одной из камер и втолкнул меня внутрь. Я оказался среди людей, которым вынесли приговор в этот же день и таким же образом, как и мне. Здесь было восемнадцать человек. В общей сложности суд над ними продолжался чуть меньше четырех часов. В камере находились рабочие и крестьяне, техническая интеллигенция и партийные деятели. Оказался здесь и директор цирка. Когда я вошел в камеру, никто меня не спросил, сколько лет я получил.
Это было известно всем!
Никто меня не спросил, как проходил процесс и каково было обоснование приговора. У всех все было абсолютно одинаковым.
Приговоры были заранее отпечатаны на машинке. Свободное место оставлялось только для инициалов. Никто не требовал себе копию приговора. Это не имело никакого смысла. В приговоре было ясно сказано, что он обжалованию не подлежит.
Никто никому не может пожаловаться. О помиловании и речи быть не могло.
Таким было законодательство Сталина и его ближайших соратников — Вышинского, Смирнова, Ульриха, Матулевича и им подобных» (16, 46–47).
Приведем, кстати, любопытное «экономическое» наблюдение К.Штайнера.
Чем обычно заканчивался каждый приговор? Конфискацией всего имущества. И хотя люди, осужденные в СССР, не являлись миллионерами, каждому из них, особенно интеллигенции, принадлежали мебель, часы, картины, драгоценности... А с собой запрещалось брать даже пару старых сапог. Таким образом собираются сотни миллионов рублей (16, 269).
За долгие годы, проведенные в заключении, К.Штайнер стал свидетелем многих человеческих трагедий. Ниже мы приведем некоторые из них.
Джозеф Бергер (Исаак Зелязник) (1904–1978) родился в Кракове, в 20-е годы эмигрировал в тогдашнюю Британскую Палестину и работал там в Коммунистической партии Палестины. После арабо-еврейских столкновений в августе 1929 года, в результате которых погибло несколько сот человек, Бергер перебрался в Берлин и работал заместителем видного немецкого коммуниста — издателя и кинопродюсера Вилли Мюнценберга (1889–1940). После прихода Гитлера к власти в Германии Бергер уехал в Москву, где занимал пост руководителя отдела Ближнего Востока Коминтерна. В феврале 1935 года был арестован НКВД как «троцкист», приговорен к пяти годам, а когда его срок заканчивался, процесс возобновили и вынесли новый приговор.
Отбывая заключение, Бергер оказался одним из немногих выживших, переживших трагедию лагеря «Горная Шора». Вот как это было:
«Летом 1935 года Бергера вместе с четырьмястами заключенных из Бутырок погрузили на московском Северном вокзале в товарные вагоны и через Волгу и Урал отправили в Сталинск (при царе — Новокузнецк). Здесь их высадили и задержали на двадцать четыре часа. Получив трехдневный запас продуктов, они направились в тайгу... По ночам натягивали палатки и спали на голой земле. Сорок низкорослых сибирских лошадок везли продукты для конвоя и заключенных. По ночам для отпугивания диких зверей вокруг палаток разводили костры... Спустя три недели они остановились на большом высокогорном плато... Здесь и разбили палатки. Большая палатка служила кухней, другие оборудовали под больницу...
Прибывали новые группы заключенных. Сначала еженедельно, потом ежедневно, пока не собралось двенадцать тысяч заключенных. Землю укрывал двухметровый слой снега. Лагерь оказался отрезанным от мира.
Сотрудники НКВД, однако, забыли об одной мелочи: люди и кони должны есть. А запас продуктов был рассчитан на два месяца. Начальник лагеря приказал уполовинить дневной паек для заключенных, объявив, что это временные меры и что о ситуации в лагере сообщено по радио в Главное управление лагерей в Москву (ГУЛАГ) и там обещали помочь самолетами... Однажды был поднят на ноги весь лагерь для очистки от снега территории, куда должны приземлиться самолеты. Люди работали словно обезумевшие. Вокруг очищенной площадки разложили кучи дров, чтобы в нужный момент их поджечь. Но самолеты не появлялись. Снова выпал снег. Опять расчистили площадку. Глаза все время устремлены в небо. Прошел месяц. Самолетов нет. Дневная норма снова уполовинена. Заключенные молчали, кони голодали. Коней начали резать, чтобы накормить заключенных и сохранить овес.
Наконец появились самолеты. Все в восторге выскочили из укрытий. Кричали и махали шапками и тряпками. Самолеты долго кружили над лагерем, но не приземлились, а только сбросили груз. Десятки ящиков и мешков летели в воздухе, но лишь немногие попали в цель. Большая часть пропала в тайге и глубоком снегу. Заключенные и конвой вместе собрали небольшое количество ящиков и мешков, в которых были теплая одежда и сухари. Настроение улучшилось. Прошло две недели. Еще один самолет доставил хлеб и консервы. Паек увеличили на несколько граммов.
Заключенные ежедневно умирали от голода. Начальник лагеря сократил охрану и всех свободных солдат посылал в тайгу на охоту. Иногда охотники притаскивали даже медведей, но и этого было недостаточно, чтобы выжить. Заключенные умирали ежедневно. Трупы не закапывали, а просто засыпали снегом. Весной снег растаял, вокруг распространился страшный смрад от разложившихся тел. Выжившие не имели сил закопать своих мертвых товарищей. Начался тиф, лекарств не было, врачи были беспомощны. Когда дороги стали проходимыми, на лошадях привезли продукты. Но из двенадцати тысяч заключенных в живых осталось только триста» (16, 111–113).
Что же касается Бергера, то он оставался под стражей до 1951 года. За этим последовала ссылка под Красноярск. В 1956 году он был реабилитирован, и ему разрешили выехать в Варшаву. Год спустя он перебрался в Израиль. Там Бергер занял должность преподавателя политологии в Университете Бар-Илан (Рамат-Ган, Тель-Авивский округ). Позднее — экстраординарный профессор. До самой смерти придерживался идеи «несталинского социализма».
А вот какова была судьба австрийских левых, поверивших в коммунизм.
Шуцбунд (оборонительный союз) — военизированная организация Социал-демократической партии Австрии, созданная для самообороны социал-демократических и рабочих организаций, существовавшая в 1919–1934 годах.
После февральского (12–16) восстания 1934 года (также известного как гражданская война в Австрии), когда в вооруженных столкновениях (порядка 1600 жертв) между левыми (социал-демократическими) и правыми группировками, последних поддержали силы полиции и армии, большинство шуцбундовцев бежало в Чехословакию. Их разместили в лагерях в Брно и других городах, средства для их содержания выделили социал-демократическая партия и профсоюзы.
Вскоре среди шуцбундовцев началась агитация за отделение рядовых членов от руководства социал-демократической партии и присоединение к коммунистическому движению.
Дело дошло до того, что вновь прибывшие прикрепляли себе на грудь советские звезды, а на крышах бараков, где они жили, можно было видеть красные флаги с пятиконечной звездой. После того как шуцбундовцев стали выгонять из лагерей, они окончательно нашли себе прибежище в коммунистических организациях.
Когда количество «новых членов» достигло нескольких сот, компартия Австрии обратилась к советскому руководству и добилась согласия переправить шуцбундовцев в Советский Союз.
«Первый состав с шуцбундовцами встретили в Москве, на Белорусском вокзале, с музыкой. На площади состоялся митинг, на котором выступили австрийские коммунисты Коплениг и Гроссман, а также представители ВКП(б). О шуцбундовцах говорили как о героях и революционерах. Сомкнув ряды, они шли по улицам Москвы до гостиницы “Европа”, где их уже ждали накрытые столы. Под музыку и прекрасные закуски они пели революционные песни.
Первые недели они ходили по городу, обращая на себя внимание своей одеждой, особенно накидками и басконскими шапочками (беретами. — Ю.Б.). Однако потом они потихоньку стали исчезать с московских улиц. Их можно было еще увидеть в жилых кварталах больших промышленных предприятий в Москве, Харькове, Ленинграде, Ростове и т.д.
В это время в Советском Союзе отменили карточки на хлеб. Русские рабочие были счастливы. Но австрийские рабочие стали роптать, что они получают только черный хлеб и слишком мало сахара. Вожди австрийских коммунистов, работавшие в Москве, тут же выехали на заводы и попытались успокоить шуцбундовцев. Но в ответ услышали лишь угрозы.
— Вы нас обманули.
— Отпустите нас обратно в Австрию.
Вскоре они целыми группами стали обращаться в австрийское посольство в Москве с просьбой разрешить им вернуться на родину» (16, 114–115).
Далее все просто. Пока в Вене решали, пускать ли шуцбундовцев в Австрию, в Москве их прямо на выходе из австрийского посольства арестовывали сотрудники НКВД и отправляли, как контрреволюционеров, в лагеря. На десять лет...
Испанцы...
После победы националистов во главе с генералом Ф.Франко (1892–1975) в гражданской войне в Испании (1936–1939) большинство солдат республиканской армии бежало во Францию, где их разместили в сборных лагерях. Не все испанцы вернулись на родину, часть уехала в Южную Америку, а остальные влачили жалкое существование в лагерях. Ни одна страна, даже СССР, не желала принимать этих «революционеров».
Однако в демократической прессе все чаще звучал вопрос: почему молчит советское правительство, так рьяно поддерживавшее ранее именно республиканцев?
Наконец Сталин дал согласие принять около 5000 детей республиканцев. МОПР (Международная организация помощи борцам революции, созданная по решению Коминтерна) разместила их в детских домах.
«Самих бойцов не принимали, но Долорес Ибаррури (1895–1989) и некоторым членам ЦК компартии Испании устроили сердечный прием. В благодарность те рукоплескали Сталину, когда он ставил к стенке старых соратников Ленина» (16, 119).
Однажды Д.З. Мануильский (1883–1959), член президиума Исполкома Коминтерна (ИККИ), попросил Сталина принять несколько тысяч бойцов-республиканцев.
«Сталин согласился и сказал:
— Но только смотрите, чтобы с испанцами не произошло такого же свинства, как с шуцбундовцами» (16, 119).
После этого испанцев почистили, одели в Париже, посадили на советский корабль.
«В Одессе им, как когда-то шуцбундовцам в Москве, устроили торжественную встречу. Временно их разместили в гостиницах. Несколько недель испанцы отдыхали, а затем их расселили по разным городам Украины и России. Имевшие квалификацию пошли работать на заводы и фабрики, не имевших послали учиться. По указанию ЦК испанцам платили как самым высококвалифицированным советским рабочим. Кроме того, им не обязательно было выполнять норму. Так продолжалось три месяца. Потом им сказали, что они должны выполнять такую же норму, как и русские рабочие, но испанцы не восприняли это всерьез и продолжали работать прежними темпами. В конце месяца они пошли за зарплатой и увидели, что получили лишь несколько сот рублей, которых хватило бы всего лишь на восемь дней существования. Они начали бунтовать. Когда их стали успокаивать, темпераментные испанцы разошлись еще сильнее. Чтобы избежать скандала, профсоюз из своих средств выплатил разницу. Месяц прошел спокойно.
Квалифицированные рабочие зарабатывали столько, что им хватало лишь на скромную жизнь, но неквалифицированные получали так мало, что не могли купить даже самого необходимого. Испанцы становились все более беспокойными. Многие бросили работу и уехали в Москву, где наведались в испанскую секцию Коминтерна. Там им помогли деньгами и отправили назад, на рабочие места.
На паровозостроительном заводе в Харькове, где работало сорок испанцев, произошла настоящая забастовка. Это привело к вмешательству НКВД. И, будто по условному сигналу, во всех городах начались аресты испанцев. ОСО за “контрреволюционную деятельность” приговаривало их к восьми–десяти годам лагерей» (16, 119–120).
Так, в 1940 году в Норильск прибыла группа из 250 испанцев. Детей Юга отправили на Крайний Север. Из двухсот пятидесяти — сто восемьдесят нашли себе вечное упокоение в Норильске. Остальных в 1941 году отправили в Караганду... (16, 120).
Время шло, множа трагедии.
К.Штайнер:
«Год 1940-й стал годом больших сюрпризов. Советские войска напали на Финляндию. Для нас, бывших на Соловецких островах и видевших, что там готовится, это не было неожиданностью. Вскоре мы увидели и первых жертв войны. В Норильск прибыло шесть тысяч советских солдат, попавших в плен к финнам. После подписания мира советские солдаты оказались в лагере, даже не подозревая, что они за свое пленение получат срок от пяти до десяти лет. Они наивно верили, что речь идет о временной изоляции. Первое время они ходили на работу без охраны, их разделили не на бригады, а на батальоны и роты. Нам с ними все никак не удавалось заговорить, да у них и не было никакого желания разговаривать с нами, поскольку они считали нас контрреволюционерами.
Прошло несколько недель. Вот как-то солдат собрали возле кухни. Они были уверены, что их освободят, и поэтому пребывали в хорошем настроении. Появился уполномоченный НКВД. Вынесли стол, уполномоченный положил на него стопку бумаг, которую он держал под рукой, а начальник лагеря закричал:
— Внимание! Те, которых сейчас буду вызывать, должны выходить вперед и называть свое имя и фамилию.
Солдаты выходили вперед по одному. После установления личности им приказывали становиться либо направо, либо налево, либо выходить на середину площадки. После поверки уполномоченный подошел сначала к одной группе и зачитал решение “Специальной комиссии НКВД”, в котором значилось, что все они “за недостойное поведение перед лицом врага” получают пять лет лагерей. Потом он подошел к следующей группе и сообщил им, что они осуждены на восемь лет, солдаты же из третьей группы получили по десять лет. Солдаты были ошарашены. Среди этих шести тысяч большинство было легко или тяжело раненных. Некоторых привезли на родину прямо из лагерей. Сейчас они раскаивались в том, что не остались в Финляндии» (16, 131–132).
Летом того же 1940 года, после аннексии Советским Союзом балтийских республик и последовавших там «чисток», в ГУЛАГ потянулись десятки тысяч новых заключенных. С ведома администраций лагерей уголовники вовсю преследовали новичков, пытаясь таким образом привить тем «любовь к новой родине».
К.Штайнер:
«Мы наблюдали картину, как бандиты у входа в барак напали на группу молодых латышей. Перед возвращением латышей урки спрятались под нары. Ожидавшие нападения извне, латыши оставили у дверей охрану, а сами вошли в барак. И тут бандиты вышли из своих укрытий и принялись за грабеж. Решительные латыши стали отрывать доски от нар и бить ими бандитов. Было слышно, как урки завопили о помощи, и тут же первые из них стали выскакивать из барака с окровавленными головами. Прибежали на выручку своим подопечным и лагерные погонялы с надзирателями.
После этого происшествия в лагере несколько дней царил мир...» (16, 348).
Но вернемся к непосредственной деятельности работников НКВД внутри тюрем и лагерей.
К.Штайнер: «Среди осужденных они вербовали разных людей, которым вменяли в обязанность постоянно следить и подслушивать разговоры. Естественно, из невинно осужденного человека не так уж и сложно вытащить слова недовольства, ругательства или оскорбления в адрес режима и НКВД. Особое внимание в НКВД уделяли людям, считавшимся опасными. НКВД создал целую сеть провокаторов, шпионов и осведомителей, которым взамен обещали легкую работу или досрочное освобождение» (16, 124).
К.Штайнер об игре в карты:
«Уголовники постоянно играли в карты. Они разрезали на куски газетную бумагу, из хлебного мякиша делали клей и склеивали несколько слоев бумаги, из какой-то щели вытаскивали химический карандаш и красили карты. Играли на хлеб, на баланду и даже на одежду. Кое-кто из уголовников иногда проигрывал свой паек на несколько дней вперед, и тогда ему приходилось голодать. Однако уголовники играли не только на свою одежду, но и на одежду других заключенных. Особенно почетным считалось отнять вещи у какого-нибудь фраера. Жертва сидела спокойно на своем месте, ничего не подозревая. Тут к ней подходил уголовник и говорил:
— Сними-ка это, — и указывал на ту часть одежды, которую он только что проиграл.
Никто не пытался сопротивляться. Но играли и на жизнь других людей. Когда начинались стычки между уголовниками и когда следовало ликвидировать заранее намеченную жертву, то это задание поручалось проигравшему. Если приговоренный находился здесь, рядом, то убийца это делал очень быстро — камнем или каким-нибудь другим предметом он разбивал голову. Если жертва была где-то в другом отделении, убийца должен был найти ее любой ценой и убить. Бывали случаи, когда жертву предупреждали об этом заранее. Тогда начиналось преследование. Иногда убийца годами гонялся за своей жертвой. Того, кто отказывался совершать убийство или всяческими уловками оттягивал его, приговаривали к смерти за предательство. Хотя игра в карты была запрещена, уголовники играли круглые сутки. Игроки обычно садились на нары, вокруг них выстраивали стену таким образом, чтобы надзирателю в глазок ничего не было видно. И игроки, и болельщики так увлекались игрой, что не слышали и не видели ничего вокруг. Раздавались лишь глухое шлепанье карт и крепкие ругательства» (16, 140–141).
О казнях:
«Когда уголовников уводили на расстрел, разыгрывались страшные сцены: они не хотели покидать камеры, и их приходилось связывать. Чтобы они не кричали, в рот им запихивали так называемую грушу из твердой резины. Конвоиры избивали их до крови, тащили по коридорам и двору, затем, словно поленья, их грузили в машины и отвозили в другую тюрьму НКВД, где их и расстреливали. С политическими заключенными было гораздо легче. Они шли на расстрел без единого слова или просто говорили:
— Прощайте, товарищи!
Уходили спокойно, без лишних жестов» (16, 158–159).
И еще:
«Каждый день происходили события, потрясавшие нас. Особенно много работы задавали надзирателям смертники, да и сами расстрелы...
Расстреливали по ночам. Это вызывало во всей тюрьме страшное возбуждение. Многие смертники отказывались покидать камеру, и надзирателям приходилось применять силу. При этом часто доставалось и тем, чья очередь еще не наступила. Зачастую вся камера отбивалась от палачей, и получалось так, что жертв перед смертью еще и основательно избивали.
События в камерах смерти действовали на всю тюрьму. Начиналась настоящая резня. В такие дни надзирателям выдавалась водка. Некоторые так упивались, что еле держались на ногах. Подогретые водкой, они совсем теряли рассудок. Их дикие крики были слышны даже за пределами тюрьмы. Это заставило НКВД перенести расстрелы на день. Они регулярно начинались в четыре часа пополудни. Об этом становилось известно уже во время раздачи обеда. Пьяные лица надзирателей означали, что наступил “мясной день”. Трупы вывозили ночью на грузовиках и закапывали в общие могилы на тюремном кладбище» (16, 172–173).
К.Штайнер о своем соседе по камере — капитане советского военно-морского флота Меньшикове:
«Меньшиков был комендантом острова Новая Земля. На Новую Землю плыли морские транспорты под усиленным конвоем американских и английских военных кораблей. От Новой Земли суда плыли без охраны до Дудинки и Игарки. Часть груза, предназначенного для норильских предприятий цветной металлургии, оставалась в Дудинке. В Дудинке и Игарке транспорты перегружались, и грузы доставлялись по Енисею в Красноярск.
И в августе на Новую Землю прибыл такой же караван судов. Военные корабли развернулись, чтобы вернуться на свои базы, в Англию и Америку. Но спустя всего лишь несколько часов часовой с вышки доложил, что на горизонте появилось неизвестное судно. Посчитали, что это отставший корабль союзников, и больше никто не обращал на него внимания. Через некоторое время часовой доложил, что судно приближается к заливу.
— Я вышел, — рассказывал Меньшиков, — чтобы проверить, что же происходит. Но, едва поднявшись на вышку, я ужаснулся — это был немецкий военный корабль. Я тут же приказал дать сигнал тревоги, но было слишком поздно. Суда, прошедшие долгий и трудный путь, стояли в заливе. Экипажи отдыхали. Требовалось несколько часов, чтобы развернуть корабли. А немецкий крейсер был все ближе и ближе. Один из союзных транспортных кораблей, двинувшийся первым, хотел было покинуть залив, но немцы только этого и ждали: как только корабль вошел в самое узкое место, раздался залп. Затонув, “союзник” закрыл выход остальным кораблям. Береговая артиллерия тщетно пыталась блокировать огонь немецкого крейсера. Поняв, что наша береговая артиллерия не может их достать, немцы приблизились к острову и стали засыпать его снарядами. Пострадали все суда, стоявшие в заливе, и все портовые постройки. Было сто сорок мертвых и раненых. И мне кое-что досталось. — Меньшиков показал на обрубок левой руки. — Меня вместе с другими ранеными отправили в больницу в Дудинку, где я пролежал три недели, после чего был арестован и попал в эту камеру.
Его обвинили в том, что он немецкий шпион...
Неожиданное нападение немецкого крейсера на Новую Землю и потопление транспорта с продовольствием имело катастрофические последствия для жителей Норильска» (16, 179–181).
А вот впечатления К.Штайнера от города на севере Красноярского края:
«Большой напастью были малолетние преступники. В Норильске была тысяча малолетних, от десяти до четырнадцати лет, “опасных преступников”.
В основном это были дети крестьян, отказавшихся во время коллективизации вступить в колхоз и поэтому арестованных НКВД. Этих детей помещали в дома НКВД. Но они бежали оттуда, потому что там с ними плохо обращались и плохо кормили. Они жили тем, что, собравшись в шайки по десять–пятнадцать человек, грабили, воровали и убивали. Укрывались они в гротах и темных городских двориках, днем спали, а по ночам выходили на промысел.
В НКВД пытались наставить этих беспризорников на истинный путь. Обстановка в детских домах улучшилась, но это мало что изменило, детей было слишком много, а средств слишком мало. Дети часто становились орудием рецидивистов, учивших их, как можно жить, грабя и убивая...
Но были, разумеется, и дети, попавшие в лагерь после того, как НКВД убил или арестовал их родителей. Они, несмотря на дурное влияние среды, вели себя примерно. В Норильске я встретил сына бывшего председателя Совета народных комиссаров Украины Панаса Любченко. Ему было шестнадцать лет, когда его приговорили к десяти годам лагерей как члена семьи “изменника родины”. Его отец был членом политбюро ЦК КП(б)У. Узнав о предстоящем аресте, он застрелил сначала жену и троих детей в возрасте от полутора до двенадцати лет, а потом и себя. Самый старший сын находился в это время у его родителей и поэтому остался в живых» (16, 275–276).
Тем временем в мае 1945 года завершилась Вторая мировая война. И это событие также оставило свой след в истории ГУЛАГа.
К.Штайнер приводит следующий пример:
«Полковник Советской армии Ярхо вступил на германскую землю вместе с советскими войсками. Он являлся членом комиссии по демонтажу немецких заводов и транспортировке их в Советский Союз. Ярхо демонтировал завод Цейса в Йене, большой завод Опеля, предприятия Сименса и другие. Демонтировалось не только оборудование, но и ворота, кирпич, окна, даже белая жесть с крыш. Ярхо решил остаться на Западе. После тщательных приготовлений ему удалось перейти границу. Он направился в Дюссельдорф. В ранней юности он вступил в комсомол, уже будучи солдатом, вступил в партию и верил всему, что ему рассказывали о жизни в капиталистических странах. Но, увидев первые немецкие села, он начал сравнивать их с советскими колхозами. Дома в предместьях Берлина были доказательством того, что рабочие живут не так уж и бедно. Каплей, переполнившей чашу, стало близкое общение с американскими офицерами и солдатами.
В Дюссельдорфе он нашел работу. Спустя три месяца, возвращаясь вечером из кинотеатра, он увидел стоявший недалеко от его дома закрытый легковой автомобиль. Что было дальше, он не помнит. Очнулся он в машине, когда они находились уже в Восточном Берлине... Похитители отвезли его в тюрьму. После нескольких дней допросов он предстал перед военным трибуналом, который приговорил его к двадцати пяти годам» (16, 392–393).
После войны поток новых обитателей ГУЛАГа даже увеличился.
Некоторые транспорты, перевозившие заключенных по железной дороге, были похожи на маленькие города. К паровозу прицепляли 50–60 товарных вагонов грузоподъемностью 60 тонн. В таком транспорте обычно насчитывалось шесть-семь тысяч заключенных. Здесь были кухня и небольшая динамо-машина для освещения вагонов. В двух-трех вагонах располагались конвоиры. На каждом вагоне была наблюдательная вышка, где дежурил солдат с пулеметом. Вышки имели телефонную связь с командованием. На первом и последнем вагоне были установлены прожекторы, освещавшие ночью весь состав (16, 417).
А вот свидетельство К.Штайнера о начале 50-х: «Всем бросалось в глаза, что начиная с весны 1952 года в каждом новом транспорте заключенных необычайно большим было количество евреев. Сначала мы думали, что это случайно. Но потом стали прибывать целые “еврейские транспорты”» (16, 470).
В 1953 году К.Штайнер работал на строительстве дома инвалидов для тех, кто потерял здоровье в лагерях. Этот дом, вернее, целый поселок в конце 40-х годов был расположен в 310 км от Красноярска и в 30 км от Енисейска.
«Здесь жили люди с золотых приисков Колымы, из урановых рудников Норильска, из угольных шахт Воркуты и Челябинска, дровосеки из сибирской тайги. Больше всего было слепых, безногих и безруких, но встречались и переболевшие цингой и эпилептики. Я разговаривал со многими — с преподавателями вузов, со священниками различных вероисповеданий, с рабочими и крестьянами.
Все — и мужчины, и женщины — желали себе смерти!..
Здесь царила такая свобода, о которой в Советском Союзе даже не слышали. Этим людям нечего было терять, их не волновали шпионы МГБ, которых и здесь было немало. В одном из домов ежедневно проходила служба Божья (богослужение. — Ю.Б.), и каждый день в этом помещении чередовали службы различных религиозных общин. И все отлично уживались! Часто можно было видеть, как униатский епископ прогуливается вместе с главным раввином города Станислава (ныне Ивано-Франковск. — Ю.Б.). Необходимо было, чтобы все эти люди прошли сначала все круги ада НКВД, а затем стали жить в согласии. Такое же согласие было и на кладбище: на деревянных крестах были русские, польские, еврейские надписи» (16, 488).
Характерно, что дети в Енисейске — городе ссыльных или потомков бывших ссыльных — играли в свою любимую игру: один ребенок идет, держа руки за спиной, другой шагает за ним, держа в руках “винтовку” — кусок деревяшки. “Конвоир” кричит на “заключенного”: “При попытке к бегству буду стрелять!”» (16, 494).
Однако даже 17 лет когда-то, но кончаются. Закончился и срок заключения К.Штайнера. В октябре 1954 года он отправлен на поселение в поселок Маклаково Енисейского района.
А затем вмешалась международная политика.
В 1955 году первый секретарь ЦК КПСС Н.С. Хрущев (1894–1971) решил помириться с Югославией. Он обменялся визитами с президентом Иосипом Броз Тито (1892–1980). Одним из условий примирения президент Югославии обозначил освобождение всех югославских политзаключенных из лагерей ГУЛАГа, при этом Тито вручил Хрущеву список из восьми десятков фамилий. Начали срочно выяснять, кто из этого списка еще жив. Осталось всего шестеро, в том числе и Карл Штайнер. Их было решено освободить и реабилитировать.
2 апреля 1956 года Карл Штайнер получил телеграмму от любящей и преданной жены Сони, на которой женился в Москве и которая ждала его почти двадцать лет:
«Я открывал ее дрожащими пальцами.
“Поздравляю полной реабилитацией тчк я счастлива как никогда тчк соня”
Я дождался этого дня. Я жив. Я счастлив» (16, 519).
10 апреля 1956 года К. Штайнер был освобожден из ссылки.
А затем: «Лишь благодаря энергичным хлопотам югославского посла я покинул Москву 30 июля 1956 года. Я сидел в вагоне поезда, увозившего меня из страны, где я провел двадцать пять лет своей жизни и где были зарыты иллюзии моей молодости.
Мне не жалко было покидать страну, укравшую у меня самые лучшие человеческие чувства. Когда через три дня поезд сделал остановку на пограничной станции, я вспомнил, как двадцать пять лет назад полным восторга молодым человеком перешел советскую границу, надеясь в этой социалистической стране осуществить свои мечты.
Меня спасло настоящее чудо!
Я снова становлюсь свободным человеком!» (16, 528).
Остаток жизни Карл Штайнер провел в Загребе. В 1972 году он опубликовал книгу своих воспоминаний, которая выдержала 24 издания.
Когда книга увидела свет, а потом и была переведена на немецкий язык, Штайнера стали называть в Хорватии «нашим Солженицыным». Москва же предъявила президенту Югославии Иосипу Броз Тито ноту за то, что тот позволил издание антисоветской книги.
Жизнь третья. Менахем Бегин (имя при рождении — Мечислав Вольфович Бегун) (1913–1992). В заключении с сентября 1940-го по август 1941 года.
Менахем родился в городе Брест-Литовске, Гродненская губерния, Российская империя, в семье секретаря брест-литовской еврейской общины.
Вместе с семьей после 1918 года проживал в Польской Республике. Будучи потомственным сионистом, Бегин с 10-летнего возраста состоял в детской (скаутской) организации «Хашомер-Хацаир». В 16 лет примкнул к «ревизионистскому сионизму», увлеченный выступлениями его основателя Зеева Жаботинского (1880–1940). В 1935 году окончил юридический факультет Варшавского университета. В марте 1939 года Жаботинский назначает Бегина общим руководителем («комендантом») молодежной сионистской организации «Бейтар».
После начала Второй мировой войны при приближении немцев к Варшаве М.Бегин уезжает в Вильнюс. Летом 1940 года Литва была аннексирована Советским Союзом и уже 3 августа формально вошла в состав СССР. После этого в Литве начались репрессии. 20 сентября 1940 года М.Бегин был арестован НКВД и заключен в Лукишкскую тюрьму.
Об этой тюрьме М.Бегин пишет так: «Возможно, обитателям Лукишек того периода повезло. Мы попали в тюрьму в период массовых арестов. Проводилась не особая, а обычная чистка: Литва два десятилетия находилась вне советского влияния, Красная армия осуществила “июньский переворот”, и вслед за этим стражи революции произвели “профилактику”. Тогда не готовились показательные процессы, и аресты должны были просто снять “подозрительную прослойку” из людей всех национальностей, всех общественных групп. Интеллигенты, военные, научные работники, политические деятели, в том числе коммунисты и их адвокаты, должны были исчезнуть бесшумно, по решению Особого совещания, заседавшего “где-то в Москве”» (1, 74).
А вот как М.Бегин вспоминает свой диалог со следователем на одном из первых ночных допросов:
«— Известно вам, Менахем Вольфович, по какой статье Уголовного кодекса вы обвиняетесь?
— Нет, не известно.
— Вы обвиняетесь по 58-й статье Уголовного кодекса Российской Советской Социалистической Республики. Знаете, о чем говорится в этой статье? Знаете, кто ее сформулировал?
— Нет, не знаю.
— А стоило бы. В 58-й статье говорится о контрреволюционной деятельности, измене и диверсии, и сформулировал ее сам Владимир Ильич Ленин.
— Но как может эта статья распространяться на действия, совершенные в Польше!
— Ну и чудак же вы, Менахем Вольфович! 58-я статья распространяется на всех людей во всем мире. Слышите? Во всем мире. Весь вопрос в том, когда человек попадет к нам или когда мы доберемся до него» (1, 57–58).
О ночных допросах М.Бегин пишет: «Заключенный засыпает первым, глубоким сном, но его будят для допроса; допрос длится до утра; следователь тоже работает по ночам, но зато днем он может выспаться в чистой, удобной постели; если же следователь устает, вместо него приходит другой: в НКВД нет недостатка в следователях, как нет недостатка в подследственных. После ночного допроса заключенный возвращается в камеру, кладет голову на соломенный тюфяк и засыпает; проходит совсем немного времени, и пронзительный звук заставляет его вскочить. Наступает новый день с постоянным чувством голода; ночь обещает кошмар возобновившегося следствия. И опять наступает день без сна, а за ним ночь с допросами. И опять, и опять... И так ночь за ночью, в течение многих недель, а может быть, и месяцев, кто знает сколько времени. В голове подследственного сгущается странный туман; он до смерти устал, ноги подкашиваются, его преследует одно страстное желание: спать, вздремнуть хоть немного, не вставать, полежать, отдохнуть, забыться, заснуть и больше не вставать. Голод или жажда — ничто по сравнению с этим желанием. Я знал заключенных, которые подписали все, о чем их просили, получив одно-единственное обещание следователя. Следователь обещал не свободу, не сытный обед, он им обещал, если подпишут, разрешить поспать, и они подписали. Дальше страдать не имело смысла, а так хотелось спать, спать... Главное — спать» (1, 78–79).
Несмотря на угрозы следователя, 58-ю статью (контрреволюционная деятельность) к М.Бегину все же не применили. Он получил восемь лет заключения как СОЭ (социально опасный элемент).
М.Бегин:
«...Переступив порог НКВД, ты исчезаешь; члены семьи знают только — иногда им и этого не сообщают, — что ты “там, где надо”, в “надежных руках”. Стену этой изоляции не измеришь ни в высоту, ни в толщину.
Но над стеной физической изоляции возвышается другая, невидимая, но более прочная и непроницаемая, чем первая, — из железа, бетона и сторожевых вышек. Смысл этой “высшей» стены не в режиме изоляции, а в изоляции режима. Подобной стены до сих пор не знала история.
При любой другой власти найдется газета, которая опубликует слова арестованного, подследственного, подсудимого. И если арестованный борец, стремления и деятельность которого выходят за рамки формального закона, при любом другом строе появится размноженная на станке или от руки листовка, рассказывающая, за что человек арестован, каких признаний от него добиваются, что он сказал. Борец-революционер черпает силы в сознании, что его слова дойдут до людей, молчание будет услышано, стойкость будет оценена. Только малодушные циники, не понимающие переживаний борца, могут назвать это тщеславием. В действительности это высокое состояние души, когда человек един с идеей, за которую готов отдать жизнь. Борец, готовый вынести страдания, преследования, голод, пытки, страх смерти во имя идеи, — это герой, и неважно, чем он вооружен: винтовкой, луком и стрелами, верой в Бога, научной идеей или стремлением к свободе. Но ему необходимо знать, что его жертва не напрасна, что она принесет пользу идее, даст ей новых последователей, новых борцов. Только так может победить идея. Как готова мать во имя любви к ребенку пожертвовать жизнью, так готов борец отдать жизнь ради идеи.
Но если человек знает, что никто его не услышит, никто не оценит его стойкости и жертвы, никто не последует его примеру, — слабеет нить между ним и идеей, исчезает сознание важности своей миссии, и измученная душа спрашивает: “Кто узнает? Кто пойдет за мной? Кто заменит меня? Какой смысл в страданиях? Какой толк в мучениях?”
Двойная стена, воздвигнутая советским режимом вокруг особых заключенных, делает эти вопросы неизбежными. Ответ один: “Нет пользы, нет толку”. В день или ночь, когда заключенный задает себе эти вопросы и находит единственный безутешный ответ, решается его судьба: его ждет не только физическое уничтожение (оно в любом случае обеспечено), а нечто неизвестное истории революционных движений: служба идее палача. Двойная изоляция самым простым путем, без таинственных уколов и страшных пыток, достигает своей двойной цели: исчезает ореол самопожертвования ради идеи, направленной против режима, и остается непреодолимая сила режима» (1, 75–76).
В начале лета 1941 года большую группу заключенных этапировали из Вильнюса на север.
М.Бегин:
«В один июньский день нас вывели на огромный плац. Заключенных — около двух тысяч человек — разделили на группы. У столика в центре двора сидели высшие чины местного НКВД. Сотни солдат-энкавэдистов переходили от одной группы к другой, тщательно обыскивая личные вещи заключенных. Нас раздели догола. К этому мы привыкли: во время каждого ночного обыска нам приказывали раздеваться. Но было и новшество: нам приказали несколько раз присесть и наклониться. Энкавэдисты искали всюду. У одного заключенного в нашей группе был понос. Проклятия обыскивавшего его солдата могли разбудить мертвого. Мы улыбались.
— Давай, давай, давай поскорее, — слышались крики то в одном, то в другом конце плаца. Трудно было избавиться от мысли: тут невольничий рынок.
Около пятнадцати человек с узлами впихнули в небольшую тюремную машину. Заключенный, которого я видел впервые, кричал: “Я задыхаюсь!” Он преувеличивал. Нелегко задушить человека... Ворота распахнулись, и машина с живым грузом скользнула в шумную улицу...
На товарной станции нас ждал длинный состав. Товарные вагоны были оборудованы под тюремные камеры: на маленьких окошках решетки, к стенам приколочены нары в два этажа; посреди вагона — выводная труба, заменяющая парашу. За погрузкой следила вооруженная охрана НКВД и специальные служебные собаки. Нас погрузили в тюрьму на колесах... Обитую железом дверь вагона заперли на засов. Мы закричали, что нечем дышать. Охрана ответила, что в два окошка поступает достаточно воздуха...
Много дней и ночей провели мы в пути. По целым дням простаивали на полустанках. Утром и вечером мы удостаивались прикосновения стражей революции: пересчитывали нас дважды в день и, не притронувшись к каждому, не были уверены в правильности счета. Еду давали один раз в день. Таким образом, трижды в сутки отодвигалась дверь вагона, внося немного свежего воздуха.
Пищу разносили заключенные, меченные особыми ленточками. Еда была — хлеб и селедка. За весь многодневный путь ни разу не получили мы горячей еды. Жажду утоляли некипяченой водой.
Однообразная соленая пища вызывала сильную жажду. Крики: “Воды, воды!” — слышались постоянно то в одном, то в другом конце поезда, причем не только во время стоянок, но и в пути. Поили нас из одного общего ведра по очереди — НКВД относился к заключенным как к лошадям.
Однажды... поезд остановился в лесистой местности. По обе стороны железнодорожного полотна было много луж, покрытых зеленой плесенью, и оттуда доносилось отчетливое кваканье лягушек. Мы закричали (вернее, продолжали кричать): “Воды, воды!” — но потом увидели, как заключенные с ленточками подошли к краю лужи и зачерпнули воду для нас. Тюрьма на колесах ахнула от неожиданности: “Этим будете поить нас?” Ответ энкавэдистов был спокойным, сдержанным и “разумным”. До станции далеко, вы просили воды, эта вода довольно чистая, а другой у нас нет. Не хотите пить, не пейте, но чистую воду сможете получить только завтра.
Мы пили» (1, 105–108).
«Известие о вторжении германских войск, — продолжает М.Бегин, — вызвало в нашем вагоне не только волнение, но и ожесточенные споры. В вагоне были поляки, литовцы и один еврей. Взаимную ненависть литовцев и поляков (в основном из-за Вильнюса) даже тюрьма не в состоянии была смягчить; и в Лукишках, и в поезде между ними происходили беспрерывные столкновения. Но и поляки, и литовцы были едины в мнении, что их товарищам, оставшимся в Лукишках, повезло, а сами они упустили подходящий момент. “Ах, — вздыхали мои соседи по вагону, если бы еще несколько недель продержали в Вильнюсе!” Больше всего сокрушались литовцы: они не воевали против немцев и ждали их прихода» (1, 109).
Вскоре, когда поезд притормозил на очередном полустанке, вокруг него оказались толпы людей в лохмотьях. Это были поляки, которых куда-то гнали солдаты-энкавэдисты. Несмотря на строжайший запрет, заключенные в вагонах сумели переброситься несколькими фразами с этими поляками. Основные известия были о немцах.
«— Вильнюс уже у них, и они идут как нож сквозь масло, — успел прошептать поляк...
Взволнованные происходящими событиями, голодные более, чем когда-либо в Лукишках, грязные более, чем когда-либо в жизни, мы прибыли в Котлас» (1, 109).
Однако Котлас оказался лишь промежуточной станцией. Еще несколько дней пути — и поезд оказался в полосе белых ночей. А вскоре прибыли и на конечный пункт — в лагерь на станции Кожва Северо-Печорского ИТЛ (исправительно-трудового лагеря) в Коми АССР. Здесь заключенные строили мост через реку Печору.
Вскоре М.Бегин оказался в лагерной больнице:
«Деревянные бараки больнички почти что вросли в землю, точно их придавило холодом и сугробами. Старожилы с улыбкой говорили новичкам: “Вы спрашиваете про климат? Климат чудесный. Двенадцать месяцев зима, остальное — лето”. Последняя фраза — строка из лагерной песни. На самом деле зимние холода продолжаются “всего” девять месяцев, и морозы доходят до шестидесяти градусов.
Логику строительства НКВД иногда трудно понять. Стены — это два ряда досок с промежутком между ними, куда насыпают опилки, чтобы создать какую-то теплоизоляцию. Но баню для больных поставили на холме в километре от больницы. Туда больные шли в нижнем белье, укутавшись в тонкое одеяло. Новички спрашивали: “Зимой тоже так водят в баню?” — “Конечно, а вы что думали, в метро вас повезут?” — “Но как можно, — упорствовали новички, — гонять больных людей в лютый мороз полуголыми, да еще назад после горячей бани? Ведь этак сразу подхватишь воспаление легких”. Следовал универсальный лагерный ответ: “Привыкнете. А не привыкнете — подохнете”.
Чтобы привыкнуть, нужно время. Первая ночь в лагерной больнице показалась мне настоящим кошмаром. Это был не “белый” и не “черный”, а “красный” кошмар. Меня атаковала армия клопов, дружными рядами вышедшая из опилок. Контрмеры не помогали. Численность врага росла на глазах. Я пытался маневрировать, меняя положение, но это не помогло. Вражеские полчища не оставляли меня в покое. Никто из новичков не сомкнул глаз в эту ночь. Другое дело старожилы: они спали мертвым сном. Привыкли.
В конце концов привыкли и мы, но проблема клопов продолжала нас мучить. “Неужели нельзя от них избавиться?” — спрашивали мы. “Можно, — отвечали нам с философским спокойствием. — Даже очень просто. Надо сжечь барак”. Постоянные обитатели лагерной больницы могли сосать нас сколько угодно: на их стороне был закон об охране государственного имущества» (1, 115).
М.Бегин о чудовищной смертности в советских лагерях: «Если подрядчику — НКВД — нужны люди, почему же он так расточительно относится к своей рабочей силе? Почему не создает условия труда, в которых рабсила может жить, работать, строить? На этот вопрос имеется два ответа. Во-первых, рабсила должна быть возможно более дешевой — непреложный хозяйственный закон. Во-вторых, не надо забывать, что, кроме потребностей строительства, в НКВД действует закон мести. Рабсила — это “враги народа”. Рабсила должна работать, “враги народа” должны подохнуть. Никогда не будет нехватки во “врагах народа”. Никогда не будет нехватки в рабсиле. Противоречие между двумя законами устраняется одним словом: беспощадно!» (1, 154).
И еще о лагерях — страшное от М.Бегина:
«До войны условия в лагерях Германии, Австрии, Чехии, Моравии и Словакии были намного мягче для заключенных, чем в советских лагерях. Об этом рассказал мне врач-еврей, с которым я встретился на берегу Печоры. Врач провел несколько лет в Дахау. Освободившись из этого известного теперь всему миру концентрационного лагеря, он решил во что бы то ни стало бежать из нацистской Германии. После разгрома Польши и ее раздела врач перешел черту, разделявшую советскую и германскую оккупационные зоны, и оказался в Советском Союзе в качестве беженца. С ним случилось то же, что и с тысячами других преследуемых евреев, которых советские власти окрестили перебежчиками: его задержали, потребовали показаний о задании, полученном им от немецкой разведки, и приговорили, по подозрению в шпионаже, к пяти годам. Так мы и встретились благодаря НКВД в одном исправительно-трудовом лагере. Вот что рассказал мне врач-еврей, на себе познавший все прелести жизни в советском и немецком концлагерях:
— Я сидел в Дахау. Мы работали на прокладке дорог. Тяжело, но в день работали восемь часов. Да, немецкий надзиратель иногда бил по щеке и обзывал еврейской свиньей. Это было ужасно. А что здесь? Урки каждый день не называют меня пархатым жидом? От них я не получаю пинков? Думаете, мне легче от того, что бьют и обзывают меня уголовники, а не охранник? Зато там у меня была удобная кровать с чистой постелью. У меня были мыло, зубная щетка, чистое белье, теплая одежда на зиму. Все время я поддерживал связь с семьей, получал письма, посылки, никогда не голодал. Мне ненавистны проклятые нацисты. Но, лежа здесь, в этой вонючей грязи, расчесывая искусанное тело и тоскуя по дополнительной пайке, я допускаю иногда страшную мысль. Признаю, что мысль эта ужасна, но от вас ее не скрою. Если бы мне предложили выбрать между Печорлагом и концлагерем Дахау, я, кажется, выбрал бы Дахау...
Да, ужасна мысль несчастного еврея; не менее ужасны его показания против Советского Союза» (1, 150–151).
Последним испытанием в роли заключенного для М.Бегина стал «водный» этап внутри Печорлага осенью 1941 года:
«Мы спустились в трюм и поплыли на север. Нас было около восьмисот человек — часть из нашего пункта, часть из другого. В большинстве своем это были урки, а среди политических преобладали поляки, литовцы и эстонцы. Евреев было шесть... В тюрьме было как в карцере, но теперь Лукишки показались бы мне домом отдыха.
На вопрос, как поместились восемьсот человек в трюме маленького грузового судна, могут ответить только специалисты НКВД. К мокрым переборкам трюма были прикреплены нары в три этажа, и на них вповалку лежала советская рабсила. Ни встать, ни сесть, ни шевельнуться — только лежать, лежать и ночью, и днем. Да и не отличишь дня от ночи в постоянном мраке под палубой. Так мы плыли по Печоре около трех недель. На север, на север, строить новый мир.
Пили холодную забортную воду. Почти у всех заключенных был понос. Два клозета на восемьсот человек. Эти два очка были установлены на кормовой палубе. Приходилось взбираться к ним по лестнице, очередь не прекращалась ни днем, ни ночью. Спустившись с палубы, заключенные часто занимали место в хвосте очереди снова. Охранник стоял на палубе, палец на курке, и кричал: “Давай, давай, поскорее, другим тоже надо...”
Но всего мучительней была власть урок в плавучем общем карцере. И в лагере уголовники заправляли всем: нормы, должности, вещи, места ночлега — все было в их руках. Под палубой же исчезли последние препятствия к их безраздельному владычеству...
В этапе не работают, времени свободного много. Основное занятие — карты: они запрещены правилами тюремного распорядка, но допущены воровским уставом. На что играют? На деньги (у них всегда водятся деньги), на краденые вещи (однажды я увидел на перевернутой бочке, служившей столом картежникам, свои перчатки, увидел и промолчал), на ботинки (которые во время игры могут быть на ногах какого-нибудь несчастного интеллигента), часто играют на пайку.
Игра в карты не всегда заканчивается миром. Кто-то проиграл. Кого-то надули. Того обвиняют в шулерстве. Этого бьют. Вот урка схватился с другим. Одна банда против другой. Брань, удары. Глаза наливаются кровью, предвещая убийство. После этого — братанье, рукопожатья. Нежные ругательства, дружеские проклятия. Драка кончилась. Ссора исчерпана. Начинается подготовка к новому совместному ограблению» (1, 144–145).
Тем временем на большой земле одно историческое событие следовало за другим с невероятной скоростью, до неузнаваемости меняя реальность, вмешиваясь даже в суровые будни ГУЛАГа.
30 июля 1941 года в Лондоне посол СССР в Великобритании Иван Майский (настоящее имя — Ян Ляховецкий) (1884–1975) и премьер-министр правительства Польши в изгнании Владислав Сикорский (1881–1943) подписали предварительное соглашение о восстановлении дипломатических отношений между Польшей и СССР, к которому был приложен протокол об амнистии польских граждан. После этого началось их освобождение из советских исправительно-трудовых лагерей и зачисление в подразделения национальной польской армии, формировавшиеся на территории СССР.
Свершилось казавшееся невероятным, ведь еще совсем недавно Красная армия входила на территорию Польши, НКВД устраивал чистки ее населения, а ГУЛАГ принимал десятки тысяч новых заключенных. Однако все изменилось...
6 августа 1941 года командующим польской армией был назначен генерал Владислав Андерс (1892–1970), освобожденный в тот же день из тюрьмы на Лубянке. Численность армии предполагалась в 30 000 человек, с перспективой увеличения.
12 августа 1941 года Президиум Верховного Совета СССР издал указ об амнистии польских граждан на территории СССР.
14 августа 1941 года было подписано военное соглашение, которое предусматривало создание на территории СССР польской армии для борьбы против гитлеровской Германии совместно с войсками СССР и иных союзных держав.
А вот как создание армии Андерса отразилось на судьбе М.Бегина. Он пишет:
«Вот уже несколько дней мы стоим на причале. Вокруг нас много других судов. Целый невольничий флот. Мы прошли длинный путь, но впереди еще дальняя дорога — на север, на север. Рабочие пристани, тоже заключенные, готовят пароходы к отплытию.
В один из этих дней охранник наклонился над трюмом и закричал:
— Бе-гин!
Урки, стоявшие у выхода, завопили:
— Бе-гин!
— Здесь! — крикнул я в ответ.
— Имя, отчество.
— Менахем Вольфович.
— Верно.
— Данавский! — продолжал кричать охранник. — Имя, отчество?
И еще много имен, по алфавиту.
— Все, кого назвал, поднимаются с вещами. Пришло указание освободить всех поляков, вы выходите на свободу...
Вещей у меня не было. На ходу я подхватил свой короткий ватник. “Чужой” урка схватил меня за рукав, хотел то ли удержать, то ли забрать ватник. Я вырвался и побежал к лестнице.
— Но ведь это жид, а не поляк! — закричал урка.
Ему я тоже не мог объяснить различие между гражданством и национальностью, но я его понял хорошо: из всех завистей в мире самая глубокая — это зависть заключенного, сосед которого выходит на свободу.
Я поднялся на палубу. Вскоре возле меня стали... остальные евреи и несколько поляков.
Со стороны берега подплывала лодка.
— Готовы? — крикнул кто-то из лодки. — Поляки готовы?
— Готовы, готовы! — закричали в ответ часовой и “поляки”...
Мы сели в лодку и поплыли к берегу, в перевалочный лагерь. Отсюда — на юг, на юг.
Я ехал налегке — без вещей. На душе тоже стало легко: за спиной вырастали крылья» (1, 149).
Итак, осенью 1941 года М.Бегин был освобожден из советского лагеря как польский подданный и вступил в армию Андерса.
А далее события разворачивались так. По состоянию на 1 марта 1942 года в польской армии в СССР числилось 60 000 человек, включая 3090 офицеров и 16 202 унтер-офицера. Однако бдительный нарком внутренних дел и член Государственного комитета обороны (ГКО) СССР Л.П. Берия (1899–1953) констатировал антисоветские настроения в армии, в том числе и среди рядовых, нежелание идти в бой под советским руководством.
Тем временем угроза британским интересам на Ближнем Востоке со стороны держав «оси», затруднения в доставке туда новых контингентов английских войск, а также задекларированное польским командованием намерение сохранить целостность армии, исключавшее ее разделение на отдельные формирования, натолкнули премьер-министра Великобритании Уинстона Черчилля (1874–1965) на мысль использовать польские войска в этом регионе. Эта мысль вполне согласовывалась с наблюдениями «товарища» Берии, решая проблему вроде бы союзных, но своенравных поляков для советского руководства.
В итоге в конце марта 1942 года начался вывод армии Андерса в Иран. Территорию Советского Союза покинули более 30 000 военнослужащих польской армии и более 12 000 гражданских.
Заметим, что уже в апреле 1943 года последовал разрыв между советским руководством и польским правительством в изгнании из-за Катынского вопроса (массового расстрела польских граждан, осуществленного весной 1940 года), что исключило дальнейший «исход» поляков из СССР.
А в 1942-м дивизия, в которой служил рядовой Бегин, была переброшена в Иран, затем в Ирак и, наконец, в Иерусалим. Там Менахем наконец-то встретился с женой Ализой, в брак с которой он вступил 29 мая 1939 года и которой ранее удалось пробраться на Землю обетованную.
В Иерусалиме, находившемся под мандатом Великобритании, М.Бегин служил в штабе армии, затем демобилизовался из армии Андерса и полностью посвятил себя созданию еврейского государства.
В декабре 1943 года М.Бегин стал руководителем подпольной террористической организации «Иргун Цваи Леуми» (сокращенно ЭЦЕЛ, дословно — «национальная военная организация»), боровшейся против английского протектората.
Наконец 14 мая 1948 года, за один день до окончания британского мандата на Палестину, Давид Бен-Гурион (1886–1973), родившийся, кстати, в Плоцкой губернии Российской империи, провозгласил создание независимого еврейского государства на территории, выделенной по плану ООН.
Заметим в скобках, что принятие этого плана стало возможным благодаря его поддержке со стороны крупнейших держав — США и СССР. Так, советский представитель в ООН, заместитель министра иностранных дел СССР А.А. Громыко (1909–1989), по поручению «товарища» Сталина на пленарном заседании 26 ноября 1947 года решительно высказался за «вариант раздела Палестины на два самостоятельных демократических государства — арабское и еврейское». А 15 мая 1948 года Менахем Бегин, стоя перед микрофоном радиостанции ЭЦЕЛ, обратился к народу: «По истечении многих лет подпольной борьбы, преследований и пыток повстанцы обращаются к вам с благодарственной молитвой. В тяжелой борьбе, в кровопролитной борьбе создано государство Израиль...» (1, 174).
Добавим, что первым премьер-министром Израиля стал Давид Бен-Гурион, а шестым премьером — Менахем Бегин (21 июня 1977 — 10 октября 1983). Другими словами, Бегин — первый советский заключенный, достигший поста главы правительства страны свободного мира. Кроме того, он лауреат Нобелевской премии мира (1978).
А книга воспоминаний Менахема Бегина о советских тюрьме и лагере «В белые ночи» была впервые опубликована в 1957 году, на английском — в 1977-м, на русском — в 1991 году.
Жизнь четвертая. Леопольд Треппер (в советских документах — Лев Захарович Треппер) (1904–1982). В заключении с января 1945-го по ноябрь 1954 года.
Леопольд родился в Австро-Венгрии, в еврейской семье. В 1924 году, будучи членом социалистического сионистского движения Ха-шомер ха-цаир, был репатриирован в Палестину, где стал одним из руководителей Коммунистической партии. За свою деятельность против британской администрации в 1929 году был выслан из Палестины. До 1932 года он находился во Франции, где работал в газете на идише «Дэр моргн» (утро). Во время пребывания в СССР, куда он впервые приехал летом 1932 года, Треппер работал в отделе международных связей Коминтерна, а затем направлен оттуда в иностранный отдел ГУГБ НКВД. Начиная с декабря 1938 года и все годы Второй мировой войны Л.Треппер — советский разведчик и руководитель весьма эффективной разведывательной сети, известной как «Красная капелла». После провала сети Треппер сумел бежать от гестапо и в 1944 году воевал в рядах Сопротивления. В начале января 1945 года группа советских разведчиков, в составе которой был и Треппер, самолетом через Италию, Северную Африку и Иран была вывезена в Москву. Спустя неделю после прибытия Треппер был арестован и попал на Лубянку.
Л.Треппер: «Это название стало знаменитым. Во всем мире слово “Лубянка” являлось символом террора НКВД. В самом сердце Москвы стоит здание, где разместилось Министерство государственной безопасности. В его сердце была устроена тюрьма, предназначенная для нескольких сотен “избранных гостей”. По длинным коридорам можно было, не выходя на улицу, прямо из министерства пройти в камеры. Таким образом остаешься “среди своих”» (13, 295).
Свой первый день в штаб-квартире НКВД Л.Треппер описывает так:
«Я в зале ожидания. По обе стороны открываются небольшие боксы. Их около десяти. Меня вводят в один из них. Стол да стул — вот и вся мебель. Дверь за моей спиной захлопывается.
Внезапно меня одолевает приступ какой-то небывалой усталости, и я опускаюсь на стул. Я инертен, беспомощен, неспособен реагировать на что-либо. Такое впечатление, будто мой мозг испаряется, больше не функционирует, ничего не регистрирует. Дотрагиваюсь до головы, ощупываю руки. Да, это я, это в самом деле я — заключенный на Лубянке.
Звук открывающейся двери вырывает меня из этого полубессознательного состояния. Я слышу голос:
— Почему не раздеваетесь?
Я понимаю, что офицер в белом халате обращается ко мне, и отвечаю:
— А почему я должен раздеваться, я не вижу кровати.
— Раздевайтесь и не задавайте вопросов.
Я подчиняюсь и совершенно голый жду.
Дверь снова открывается, и ко мне входят двое мужчин, тоже в белых халатах. На протяжении часа они с чрезвычайной тщательностью осматривают мою одежду и складывают в кучу содержимое моих карманов. Наконец они покончили с этим, и один из них негромко командует:
— Встать!
Он начинает обследовать меня с головы до пят. Будь у него еще и стетоскоп, я бы подумал, что подвергаюсь осмотру врача. Он проверяет мои волосы, уши, заставляет открыть рот, высунуть язык. Подробно ощупывает меня, приказывает поднять руки.
— Приподнимите пенис. Выше! Повернитесь!
Я подчиняюсь.
— Возьмите свои ягодицы в руки и раздвиньте их. Шире, шире...
Он наклоняется к моему заду. Я взбешен.
— Вы потеряли там что-нибудь? — невольно вырывается у меня.
— Не провоцируйте меня, иначе будете потом раскаиваться. Теперь можете снова одеться...
Я подписываю целую кучу бумажного хлама. Входит лейтенант, со своей стороны подписывает квитанцию о “приемке” и приказывает мне следовать за ним. Долго мы идем по пустым коридорам. Он открывает какую-то дверь. Я вхожу в камеру, где стоят две койки. На одной спит мужчина, лежащий лицом к стене. Его руки вытянуты на одеяле.
— Вот ваша койка. Раздевайтесь и ложитесь!
Я выполняю указание, но уснуть никак не могу. Каждые три минуты открывается смотровой глазок, и в нем появляется бдительное око надзирателя. Мои открытые глаза тревожат его. Он стоит не шелохнувшись и наблюдает. В эту ночь я усваиваю свой первый урок: “Если не спишь, все равно держи глаза закрытыми, так будет спокойнее”...
Вот и утро. Через “кормушку” чья-то рука протягивает мне завтрак: стакан с черноватой жидкостью, которая, пока не попробовал ее, напоминает кофе, немного сахару и ломоть хлеба. Голос за дверью предупреждает:
— Хлеб на весь день.
Я набираю в рот кофе, но проглотить его не могу. Откусываю хлеб, мягкий и вязкий, как пластилин. Но мне все безразлично, я как бы воспарил над всем этим...» (13, 296–297).
Таким было начало...
Заметим здесь, что с советской действительностью Л.Треппер был знаком задолго до своего ареста в 1945 году. Вот его свидетельство о пансионате для детей коминтерновцев в 1935 году, где учился его сын Мишель, и о психозе шпиономании, охватившем СССР:
«В один прекрасный день кто-то из “миссионеров большевизма”, вернувшись после длительной загранкомандировки в Москву, пришел в этот пансионат повидать своего сынишку Мишу. Как и при всяком родительском посещении, был организован небольшой праздник. Перед уходом отец говорит Мише:
— Я приеду за тобой через две недели.
На другой день его арестовали.
Время идет. Мальчик спрашивает, где же его папа. Директор пансионата сначала уклонялся от ответа, но потом собрал ребят и заявил им:
— Помните празднество, которое мы с вами устроили недавно в честь Мишиного отца? Так вот, это был вовсе не Мишин отец, а шпион, выдавший себя за него. А отца Миши убили капиталисты! Так что, дети мои, как говорит наш товарищ Сталин, нам нужно удвоить бдительность, чтобы разоблачать врагов народа» (13, 52).
Л.Треппер о предвоенном Большом терроре:
«Наши поступки определялись страхом перед завтрашним днем. Боязнью того, что на свободе нам, быть может, осталось прожить считанные часы. И вообще страх стал нашей второй натурой, он побуждал нас к осторожности, к подчинению. Я знал, что мои друзья арестованы, и молчал. Почему они? Почему не я? Я ожидал своей очереди и внутренне готовился к худшему.
Что мы могли сделать? Отказаться от борьбы? Разве это было мыслимо для борцов, отдавших социализму свои молодые силы, связавших с ним все свои надежды? Протестовать, попробовать вмешаться? Вспоминается эпизод с болгарскими представителями. Они потребовали встречи с Димитровым и решительно заявили ему:
— Если ты не сделаешь все необходимое для прекращения репрессий, то мы убьем Ежова, этого контрреволюционера...
Председатель Коминтерна не оставил им никаких иллюзий:
— Я не имею возможности сделать что бы то ни было, все это находится исключительно в компетенции НКВД.
Болгарам не удалось убрать Ежова. Он же их перестрелял, как кроликов.
Югославы, поляки, литовцы, чехи — все исчезли. В 1937 году, кроме Вильгельма Пика и Вальтера Ульбрихта, не осталось ни одного из главных руководителей Коммунистической партии Германии. Репрессивное безумие не знало границ. Истребили корейскую секцию; погибли делегаты Индии; представителей Компартии Китая арестовали» (13, 59).
И еще: «Все члены Центрального Комитета Компартии Палестины были ликвидированы, кроме Листа и Кноссова, которые не поехали в СССР. Впрочем, один выжил — Иосиф Бергер (Барсилай). Он выжил после двадцати одного года кочевья по ГУЛАГу. Из 200–300 членов палестинского партийного актива спаслось лишь около двух десятков» (13, 62).
23 августа 1939 года Германия и СССР подписывают в Кремле пакт о ненападении.
О настроении, царившем при подписании сего документа, свидетельствует пребывавший в то время на свободе Л.Треппер:
«Сталин, подняв свой бокал, произнес незабываемый тост:
— Я знаю, как сильно немецкий народ любит своего фюрера, и поэтому с удовольствием выпью за его здоровье» (13, 100).
31 октября 1939 года Молотов, выступая на сессии Верховного Совета СССР, заявил: «Идеологию гитлеризма, как и всякую другую идеологическую систему, можно признавать или отрицать, это — дело политических взглядов. Но любой человек поймет, что идеологию нельзя уничтожить силой... Поэтому не только бессмысленно, но и преступно вести такую войну, как война за “уничтожение гитлеризма”, прикрываемая фальшивым флагом борьбы за “демократию”» (13, 100–101).
После ареста в 1945 году Л.Треппер был обвинен в «старом преступлении» — тесной связи со своим бывшим начальником, участником октябрьского переворота Яном Карловичем Берзиным (настоящее имя — Петерис Янович Кюзис) (1889–1938).
Л.Треппер:
«Разведывательной службой Красной армии руководил корпусной комиссар Я.К. Берзин. Старый большевик, он до революции дважды приговаривался к смертной казни, дважды бежал из-под стражи. В Гражданскую войну командовал полком латышских и эстонских стрелков, на которых была возложена охрана Ленина и правительства. Свой подлинный интернационализм большевистское руководство доказало, в частности, тем, что доверило им эту охрану.
Параллельно этому Коминтерн располагал своей собственной разведкой, имевшей по одной радиостанции в каждой стране. Национальные секции сводили воедино поступавшую политическую и экономическую информацию...
НКВД — третья составная часть советской разведки — первоначально отвечал за внутреннюю безопасность, то есть выявлял иностранных агентов на советской территории. С течением времени власть и прерогативы НКВД расширились... В конце концов перед ним стояло столько же внешних, сколько и внутренних задач. Зачастую он вступал в соперничество со службой внешней разведки, в которой НКВД насаждал своих агентов» (13, 72–73).
Берзин был арестован по обвинению в «троцкистской антисоветской террористической деятельности» 27 ноября 1937 года, расстрелян — 29 июля 1938 года.
Его арест задержал отправку Л.Треппера за границу, тем не менее «критических претензий» со стороны НКВД не возникло, и в декабре 1938 года «Лев Захарович» отбыл в Европу...
Но вернемся в 1945 год. Вот как Л.Треппер описывает свое существование в стране, ради победы которой он отдавал все свои способности и силы, а готов был отдать и саму жизнь:
«Меня переселили в маленькую камеру, где мне предстояло провести долгие недели. В полном одиночестве... Режим стал намного строже. Постепенно привыкаешь к неизменному ритму распорядка дня: в шесть утра в смотровом оконце появляется голова надзирателя.
— Встать! — рявкает он, вырывая тебя из сна.
Сразу встаешь, берешь парашу и направляешься в туалет. Там можно пробыть не более трех минут. Затем следуешь к умывальникам. На мытье — две минуты. В семь утра — завтрак. Кружка кофе (часто это просто кипяток), кусок сахара, хлебная пайка. В камере действует запрет: ни под каким видом нельзя ложиться на койку или становиться спиной к двери. Можно только лишь ходить взад и вперед от стены к стене и время от времени присаживаться на табурет...
В обед тебе дают миску супа — чуть жирноватую жижу, в которой плавают комья ячменной крупы. Вечером такое же меню... Часто вместо супа приносили похлебку из вываренных селедочных головок. Только предельно изголодавшись, можно было заставить себя проглотить это варево, издававшее страшную вонь. Но ко всему на свете привыкаешь, и в конце концов, чтобы не подохнуть с голоду, приходилось есть эту бурду.
В десять вечера еще раз открывается “кормушка” и тот же зловещий голос рычит:
— Ложись!
Начинается новый кошмар. Лежать на койке как попало нельзя. Надо лежать на спине, обе руки вытянуты поверх одеяла, лицо обращено к смотровому глазку... Свет горит всю ночь. И невозможно повернуться, чтобы уклониться от этого резкого света, проникающего сквозь веки» (13, 299–300).
Однако на этом испытания «гражданина» Треппера не заканчиваются. Вскоре приходит пора ночных допросов — «ночников».
Л.Треппер:
«Каждый вечер в 22:00 меня отводят на допрос, который продолжается до 5 часов 30 минут утра. После недели без сна спрашиваю себя — сколько еще смогу это выдержать. Вспоминаю свою голодовку в палестинской тюрьме и констатирую, насколько тяжелее переносить эту “бессонную забастовку”, к тому же недобровольную... Каждую ночь начинается сызнова одна и та же своеобразная “игра”.
— Расскажите о своих преступлениях против Советского Союза, — повторяет следователь.
И, словно автомат, я отвечаю ему:
— Никаких преступлений против Советского Союза я не совершал!
Следующая стадия: капитан притворяется, будто совершенно не интересуется мною; он читает газеты и время от времени, словно молитву, не поднимая на меня глаз, повторяет свой вопрос. Я механически отвечаю:
— Никаких преступлений...
Промежутки между вопросами возрастают. Уходит время... Я молчу и привыкаю, не шелохнувшись, просиживать по семи часов на маленьком табурете.
Когда забрезжит рассвет, меня отводят обратно в камеру. Через несколько минут раздается голос надзирателя, шагающего от одной двери к другой:
— Встать!
Я еще не ложился, а новый день уже начался. Они хотят доконать меня. Надо ходить, надо выдержать, выдержать, выстоять... На вторую или третью неделю после начала “допроса” мне дают поспать каждую седьмую ночь. Я замертво валюсь на койку, а наутро все начинается сначала» (13, 301).
Затем Л.Треппера переводят в новый застенок.
«Надзиратели в Лефортово куда более неумолимы, нежели на Лубянке. Заключенный не знал ни минуты покоя. То и дело они открывали смотровой глазок и в течение часа раз по десять под самыми различными предлогами входили в камеру: “Вы слишком много расхаживаете, вы слишком долго сидите, вы недостаточно много двигаетесь и т.д.”. И хотя мне казалось, что я уже знаком с рекордом скверного питания, однако кормежка здесь была еще хуже, чем на Лубянке» (13, 303).
Но и это не все.
Л.Треппер:
«Прощай, Лефортово... На этот раз “черный ворон” выехал из Москвы и покатил по дороге, ведущей в лес. После нескольких часов мы остановились перед спрятанным за деревьями зданием, вид которого вообще ничем не напоминал тюрьму. Об этом весьма особом заведении я уже слышал, заключенные называли его между собой дачей, но и по сей день его настоящее название мне неизвестно. Ко мне подходит надзиратель и шепчет на ухо:
— У нас разговаривают только шепотом!..
Меня не стали обыскивать, а прямо провели в камеру. Удивительная камера: три шага в длину, два в ширину; койка откинута кверху, к стене. Меблировку довершают узкая дощечка и табурет. Стены обиты звукопоглощающим материалом. Высоко вверху — маленький люк, сквозь него в помещение проникает немного воздуха. Какая тишина! Я ее слышу, эту тишину! Абсолютная, глубокая, гнетущая, прямо-таки гнетущая тишина. Я прибыл посреди ночи. В других тюрьмах шум не прекращается с вечера до утра. А здесь наоборот — царство тишины. Ослепленный светом, горящим всю ночь напролет, я пытаюсь уснуть и тщетно пытаюсь уловить хоть какие-нибудь звуки или шумы, способные хоть слегка возмутить этот океан спокойствия.
Просыпаюсь в испуге. Кто-то что-то шепчет мне на ухо. Надзиратель требует, чтобы я встал. А я и не слышал, как он вошел. Это понятно: он обут в войлочные тапочки, а дверь отворилась совершенно бесшумно...
Дни, недели проплывают в мертвой тишине. Уж и не знаю — день теперь или ночь. Ощущение времени утрачено. Никто не требует меня, никто со мной не говорит. Через кормушку мне протягивают еду — без единого слова, бесшумно. Моя камера подобна могиле, и постепенно я начинаю думать, что погребен заживо. Порой какой-то нечеловеческий, отчаянный рев разрывает тишину, проникает через звуконепроницаемые стены и заставляет меня вздрагивать от испуга. Где-то рядом, в нескольких метрах от тебя, какой-то заключенный уже дошел до ручки, рехнулся. Он кричит как безумный, ибо чует смерть, крадущуюся вокруг “места его захоронения”, он кричит, чтобы по крайней мере услышать звук какого-то голоса, пусть даже собственного. Как же сопротивляться этому удушающему нас страху? С утра до вечера нам нечем заняться, разве что ходить от стенки к стенке, три шага туда, три обратно. И требуется прямо-таки чудовищное стремление выжить, чтобы избавиться от этого смертельного невроза. И все же после года, проведенного в Лефортове, этот, я бы сказал, тотальный покой странным образом представляется мне чем-то целительным. Спать! Можно спать сколько угодно, спать, не опасаясь внезапных побудок или неожиданных допросов... И вдруг, вопреки всем ожиданиям, меня забирают и отводят в комнату, где находятся следователь и двое гражданских. Это специалисты, коим поручают исследовать состояние живого трупа...
Офицер обратился ко мне:
— Скажите, как вы себя чувствуете?
— Благодарю, очень хорошо, я очень доволен.
Мой ответ, кажется, озадачил их...
— Значит, вы не требуете перевода в нормальную тюрьму?
— Это мне совершенно безразлично, я могу остаться и здесь.
Меня отводят обратно в мой склеп... Проходит еще какое-то время... Тогда меня снова приводят к тем же самым лицам.
— Итак, как вы чувствуете себя после двухмесячного пребывания здесь?
Два месяца? Значит, я здесь уже целых два месяца! Два месяца они пытаются довести меня до точки! Надеются, что я паду пред ними ниц, стану их просить, умолять выпустить меня. Ожидают, что я капитулирую. С уверенностью, издевательски посмеиваясь, думают, будто время работает на них, что от монотонной смены дней и ночей помутится мой разум, а я сам превращусь в жалкого червя, который будет ползать перед ними в пыли... Пока что они еще не “сделали” меня, и я громко заявляю им:
— Если вы хотите, чтобы я тут подох, то это будет нескоро, очень нескоро, я все еще чувствую себя отлично!
Они ничего не отвечают. Только поглядывают на дурня, который вносит путаницу в их систему. По представлениям бюрократа из НКВД, человек, заключенный в тюрьму, рассчитанную на сведение с ума, обязан сойти с ума. Логично, неоспоримо! Но доконать можно лишь тех, у кого больше нет сил бороться. А покуда я чувствую в себе эту волю, я буду бороться» (13, 314–316).
Наконец следствие по «делу Л.Треппера» закончилось и состоялся «суд». 19 июня 1947 года Особое совещание при НКВД СССР — «тройка» в составе представителя МГБ, прокурора и судьи приговорила его к 15 годам «строгой изоляции». Впрочем, после того как вновь осужденный изложил историю своего участия в советских разведывательных операциях в годы Второй мировой войны и отослал рукопись Генеральному прокурору СССР, 9 января 1952 года другая «тройка» сократила тюремный срок Л.Треппера с пятнадцати до десяти лет.
О людях, которых бывший советский разведчик повстречал в заключении.
Л.Треппер:
«В 1948 году мне повезло: моим сокамерником стал военно-морской врач, чудесный весельчак лет пятидесяти. Отличаясь отменным здоровьем, он был полон оптимизма, замечательным чувством юмора, так и сыпал остротами. Он принес с собой в камеру какую-то атмосферу разрядки, я бы даже сказал — радости. Излюбленной темой его рассказов была история собственной жизни.
Прилично владея английским, во время войны он попал на службу в Наркомат военно-морского флота, где его использовали как офицера связи с группой американских медиков. А после войны его арестовали. Причина? Американский шпион — что же еще?! Доказательства? На первом же допросе следователь предъявил арестованному “вещественную улику”, помахав перед его лицом письмом, полученным от одного коллеги из США. Письмо начиналось традиционным обращением: “Dear friend”.
— Dear friend! — грозно проговорил следователь. — Что это означает?
— Дорогой друг.
— Так это ли не доказательство шпионажа?! Разве мне кто-нибудь напишет из Соединенных Штатов “дорогой друг”? Никак нет! Следовательно...
Неопровержимая логика!» (13, 325).
«В 1949-м или, возможно, в 1950 году, — продолжает Л.Треппер, — со мной в камере сидел один из крупных психиатров Советского Союза, уроженец Вильнюса, выходец из глубоко религиозной еврейской семьи; его отец был служкой в синагоге. Совсем молодым он покинул родительский дом и с течением времени полностью ассимилировался, то есть во всем, что касалось языка, обычаев и культуры, чувствовал себя русским. Мобилизованный во время войны, он назначается начальником санитарной службы войск, участвующих в освобождении Прибалтики. После освобождения этот получивший широкую известность психиатр стал лейб-медиком младшего сына Сталина, Василия (своего старшего сына, попавшего в немецкий плен, Сталин бросил на произвол судьбы). Василий, посредственный летчик, получивший в двадцать три года генеральское звание, широко славился хроническим алкоголизмом. Психиатру была поручена трудная задача исцелить его. Через некоторое время товарищи из НКВД решили, что, поскольку этот врач слишком много знает, его необходимо арестовать. На допросах никто даже не заикался о сыне Сталина. Но зато психиатра обвинили в “еврейском национализме”. Доказательства? Когда Красная армия вошла в разрушенную Ригу, сотни голодных и заброшенных сирот объединялись в шайки малолетних преступников. Генерал, ответственный за данный район, поручил психиатру организовать сборный лагерь для бродячих детей. Тот энергично взялся за дело и добился успехов, причем собрал главным образом еврейских ребят. Вот это НКВД и поставил ему в укор, обвинив его в действиях, продиктованных “еврейским национализмом”.
— Вполне очевидно, — говорили ему, — что вы отдавали предпочтение именно этим детям.
— Никоим образом. Если евреи оказались более многочисленными, то это лишь потому, что их родители пострадали от оккупантов больше остальных.
Антисемитский тон при допросах проявлялся все больше и сильнее. При установлении личных данных психиатра спросили:
— Национальность?
— Русский, — ответил он.
— Никакой вы не русский, вы — грязный еврей! Почему скрываете свою национальность?» (13, 324).
Никакие аргументы обвиняемого не повлияли на приговор — многолетнее заключение без права апелляции.
О судьбе этого заключенного Л.Треппер пишет:
«При поступлении в тюрьму ему пришлось повторить свои анкетные данные.
— Национальность?
На этот раз он ответил “еврей”.
Чиновник разразился обычным потоком брани:
— И вам не стыдно выдавать себя за еврея, тогда как вы русский!
— Здесь, в тюрьме, я понял, что я именно еврей, — возразил психиатр. — Я нисколько не стыжусь своей принадлежности к народу, подарившему человечеству Иисуса Христа, Спинозу и Маркса. Если вы не позволите евреям ассимилироваться в социалистической стране, то тем хуже для вас!..
Он вернулся после допроса в камеру, и лицо его светилось гордостью. Эта сцена напомнила ему день, когда он послал отцу свою первую научную книгу. Отец ответил ему: “Твой успех очень радует меня. Надеюсь, он будет длительным и тебе никогда не дадут почувствовать, что ты сел в сани, не предназначенные для тебя, еврея”.
Его здоровье все больше расшатывалось. Он перестал бороться и покорился своей судьбе. Из камеры его увезли в тяжелом состоянии, и позже я узнал от одной докторши с Лубянки, что он умер от болезни сердца» (13, 324–325).
И вновь внешние обстоятельства помогли заключенному обрести свободу.
5 марта 1953 года на своей Ближней даче в Москве скончался (или был убит) И.В. Сталин. Это событие вскоре отразилось на судьбе множества советских заключенных.
Л.Треппер:
«В конце 1953 года меня вызывают в министерство... За столом сидит старый генерал, лысый и усатый. Он поднимается и очень сердечно приветствует меня:
— Садитесь, Лев Захарович!
Я с трудом удерживаюсь на ногах — уже много лет никто не обращался ко мне по имени-отчеству.
Генерал любезно спрашивает меня:
— Читали ли вы газеты в последние годы?
— Газеты?.. Нет... Точно не читал!..
Он протягивает мне “Правду” от 4 апреля 1953 года. На второй полосе, в коммюнике Министерства внутренних дел, сообщается: “Установлено, что показания арестованных, якобы подтверждающие выдвинутые против них обвинения, получены работниками следственной части бывшего Министерства государственной безопасности путем применения недопустимых и строжайше запрещенных советскими законами приемов следствия”.
Генерал забирает у меня газету и показывает другой номер, где в траурной рамке объявлено о смерти Сталина. Я отстраняю газету, не читая: эту новость мы уже знаем.
Тогда мой собеседник достает один из номеров “Правды” за июль 1953 года. Здесь можно прочитать, что Берия, этот “враг народа”, был исключен из состава Центрального Комитета, исключен из рядов КПСС и лишен всех своих полномочий по части Министерства внутренних дел.
— Вы внесены в первый список заключенных, в отношении которых руководство министерства решило провести доследование. Мы знаем, что вы невиновны...» (13, 333–334).
«Доследование» продолжалось, пока 23 мая 1954 года Л.Треппера вновь не доставили из камеры в министерство, где ему огласили решение Верховного военного трибунала:
«Я полностью реабилитирован, все обвинения, выдвинутые против меня в прошлом, объявлены лишенными всякого основания...
Мне вручают документ о моем освобождении. Я подписываю протокол, смотрю на старого генерала и спрашиваю:
— Надо подписать еще что-нибудь?
Я знаю, что освобождаемый обычно подписывает документ, обязывающий его хранить полное молчание обо всем, что произошло с ним в тюрьме. Генерал краснеет до ушей.
— Нет, больше ничего! Вы имеете право, вы даже обязаны рассказывать обо всем, что вы пережили в эти печальные годы. Мы больше не боимся правды. Она нам нужна, необходима, как кислород...
Но эта кампания типа “пусть расцветают сто цветов” длилась недолго, и освобожденным вновь было предписано молчание. Но в том мае 1954 года я был счастлив услышать эти слова...» (13, 335).
А вот как описывает Треппер свою встречу с семьей, с сыновьями: Эдгаром, которому в 1954 году исполнилось 18 лет, Мишелем — 23 года, и женой — Любой Бройде (1907–2001). На эту встречу его доставила машина НКВД:
«Мы едем довольно долго. Вот и Бабушкино, расположенное примерно в двенадцати километрах от центра Москвы. Останавливаемся на Напрудной улице, перед домом 22.
— Приехали, — обыденным голосом говорит полковник.
Я выхожу, машина разворачивается и уезжает. С минуту стою неподвижно — надо глотнуть воздуха, страшно волнуюсь. Пытаюсь посмотреть на себя самого со стороны. С узелком в руках, в брюках и пуловере, подаренных мне товарищами по заключению, я похож на настоящего бродягу...
Вхожу в дом № 22, спрашиваю у какого-то жильца, где проживает семья Треппер-Бройде.
Тот недоверчиво оглядел меня с головы до ног и полураздраженным, полувраждебным тоном бросил:
— На заднем дворе, в бараке.
В бараке... Значит, ничего лучше барака для них не нашлось... Обхожу дом и оказываюсь перед деревянной хибарой. Один ее вид — воплощение большой бедности и нужды... Вот и входная дверь. Стучусь. Мне открывает молодой человек — мой сын Эдгар. Он не узнает меня, как-то подозрительно смотрит, и мне сразу становится ясно, что возвращение в родной дом будет не из легких...
Справившись с внутренним волнением, говорю:
— Я друг вашего отца, пришел передать от него привет...
Он пристально смотрит на меня и отрицательно качает головой:
— Ошибаетесь! У нас нет отца, он умер во время войны.
Мои ноги подкашиваются. Ценой какого-то неимоверного, сверхчеловеческого усилия удерживаюсь в вертикальном положении.
— А где твой старший брат? Дома?
— Нет, в Москве. Вечером будет.
— А твоя мама?
— Она в отъезде.
На меня обрушивается усталость, огромная, многопудовая усталость. Мой сын принимает меня как назойливого чужака.
— Я еле держусь на ногах, — говорю я. — Можно мне немного отдохнуть?
— Если хотите, прилягте на кровать в соседней комнате.
Эдгар приносит мне чашку кофе и исчезает. Я в полном, жутком и беспредельном отчаянии... Неведомый по силе стресс выворачивает меня наизнанку, по щекам текут слезы. Я чужой для самых близких людей. Эта горькая мысль разрывает сердце, и в груди такая острая, такая колющая боль! Несколько часов я плачу, как ребенок... Я потерял всё...
Вдруг слышу — открывается входная дверь. За стенкой шепот. Встаю и толкаю дверь, соединяющую обе комнаты: Мишель, мой старший сын, вернулся домой.
Кое-как бормочу:
— Здравствуй! Узнаешь меня?
Он долго всматривается, силится что-то припомнить. Наконец отвечает:
— Нет. Извините, не могу вспомнить, чтобы мы когда-нибудь встречались...
Значит, и он тоже...
Со всей настойчивостью, на какую я способен, говорю ему:
— Попробуй вспомнить свое детство.
— Да, верно... Теперь мне кажется, что я вас где-то видел...
Теперь я стараюсь собрать всю свою выдержку, стараюсь быть спокойным и говорю Мишелю:
— Я твой отец... Вот уже десять лет, как я вернулся в Россию и в течение этих десяти лет находился в тюрьме... Только что меня освободили и доставили сюда, к вам... Может, у тебя есть ко мне вопросы?
— Только один, — ответил он. — Скажите, за что вас осудили. У нас невинных людей не сажают за решетку на десять лет...
Невольно я опустился на стул. Кажется, я был очень бледен. Я достал документ и протянул его сыну. Это было решение Верховного суда Советского Союза о том, что все выдвинутые против меня обвинения необоснованны и я реабилитирован.
Мишель прочитал текст и молчит. На его лице появилось совершенно иное выражение.
— Думаю, сейчас можно обняться, — говорю я.
Он подходит ко мне, и я заключаю его в свои объятия. Наконец-то!» (13, 336–337).
Мишель отправил матери, которая в те дни была в Грузии, зарабатывая фотографом-одиночкой, телеграмму: «Отец вернулся. Приезжай немедленно».
Л.Треппер:
«Когда Люба получила эту телеграмму, то сначала сочла ее за какую-то непонятную провокацию Министерства госбезопасности. Никак не могла поверить в мое возвращение. Но, не исключая такую возможность на все сто процентов, она одолжила деньги на обратный билет. Поезда шли переполненными до отказа. Люба показала проводнику телеграмму, тот проникся к ней сочувствием и пустил в служебное купе....
Наконец Люба приехала...
И вот мы молча... смотрим друг другу в глаза, и для нас это больше многочасовых бесед. К слезам радости примешиваются чувства глубокой печали. Ведь самый факт моей реабилитации никак не может вернуть нам утраченные десять лет. Сознание этого только усиливает наше горе...» (13, 338).
Итак, в 1954 году, после смерти Сталина, Л.Треппер был реабилитирован. В 1957 году он получил разрешение выехать в Польшу. В 1970 году Л.Треппер попытался уехать в Израиль, но получил отказ. Впрочем, разрешили уехать его сыновьям — Мишелю, Пьеру и Эдгару.
К Л.Трепперу в Польшу дважды приезжал французский писатель Жиль Перро, который первым написал книгу о «Красной капелле». В Европе создавались «Комитеты Треппера», которые требовали разрешить тому покинуть Польшу.
В итоге в 1973 году Л.Треппер смог выехать с женой на лечение в Лондон, откуда бежал в Израиль. В 1975 году он издал на французском языке книгу своих воспоминаний «Большая игра». Книга была переведена на множество языков, включая китайский и иврит. На русский язык переведена в 1989 году.
Заключение
Каждый человек, кто нашел в себе силы прочитать приведенные нами свидетельства четырех узников ГУЛАГа, может сделать собственный вывод как об их достоверности, так и о степени «гуманности» советского государственного «аппарата принуждения».
Добавим лишь тезис, который сформулировал видный сталинский юрист, доктор государственных и общественных (юридических) наук (1935), академик АН СССР (1939), Прокурор СССР (1935–1939) А.Я. Вышинский (1883–1954): «Советский суд — этот ответственнейший орган пролетарской диктатуры — должен исходить и всегда исходит исключительно из соображений государственной и хозяйственной целесообразности» (5, 31).
А оценить эту самую «целесообразность» мы предоставим другому академику — Дмитрию Сергеевичу Лихачеву: «Можно ли исчислить жертвы репрессий только числом расстрелянных и замученных человеческих душ? Сколько было “побочных” жертв! Упала рождаемость, стар и млад умирали от нужды и неустроенности, от душевного гнета и невозможности заниматься делом, к которому люди чувствовали призвание. Сколько в зародыше погибло плодотворных идей, сколько талантливых людей не смогли пробиться к научной работе, получить образование по причине “неудовлетворительности” своих анкетных данных, сколько талантливых людей отказались заниматься наукой, ушли в более “безопасные” области деятельности!» (10, 6).
Остается лишь сказать, что жестокость и массовый террор по отношению к собственным гражданам ни в коем случае не говорят о силе государства, скорее это свидетельство его слабости. И исторической обреченности...
Литература
1. Бегин М. В белые ночи. М.: АО «ЦИТП», 1993. 176 с.
2. Валентинов Н. Недорисованный портрет... М.: Терра, 1993. 558 с.
3. Гайсинский М. Свердлов. М.; Л.: Госиздат, 1929. 112 с. (Сер. «Вожди пролетариата».)
4. Зеликсон-Бобровская Ц. Яков Михайлович Свердлов. М.: Госполитиздат, 1938. 72 с.
5. Инквизитор. Сталинский прокурор Вышинский. М.: Республика, 1992. 384 с.
6. Крупская Н. Мой муж Владимир Ленин. М.: Алгоритм, 2013. 430 с. (Сер. «Наследие кремлевских вождей».)
7. Ленин В.И. ПСС: В 55 т. 5-е изд. М.: Госполитиздат, 1958–1965. Т. 55: Письма к родным. 1893–1922. 618 с.
8. Лихачев Д.С. Воспоминания. СПб.: LOGOS, 2000. 608 с.
9. Пролетарская революция: исторический журнал Истпарта. М.; Л.: Госиздат, 1926. № 6 (53).
10. Репрессированная наука. Л.: Наука (Ленингр. отд.), 1991. 556 с.
11. Сванидзе М.С., Сванидзе Н.К. Исторические хроники с Николаем Сванидзе. 1913–1933: В 2 кн. СПб.: Амфора, 2008. Кн. 1. 440 с. (Сер. «История России».)
12. Свердлова К.Т. Яков Михайлович Свердлов: Воспоминания. М.: Молодая гвардия, 1939. 136 с.
13. Треппер Л. Большая игра. М.: Политиздат, 1990. 382 с.
14. Троцкий Л. Туда и обратно. М.: Изд. книжного магазина «Циолковский», 2017. 156 с.
15. Шамбаров В. Нашествие чужих: Заговор против империи. М.: Алгоритм, 2008. 608 с.
16. Штайнер К. 7000 дней в ГУЛАГе. М.: АСТ, 2023. 540 с. (Сер. «История в лицах и эпохах».)
17. Штурман Д. О вождях российского коммунизма: В 2 кн. М.: Русский путь, 1993. Кн. 1. 414 с.
[1] Здесь и далее ссылка на источник цитаты дана в скобках, с указанием его порядкового номера (см. Литература) и номера страницы.
