Из цикла «Одиночество». Рассказы

Сергей (Серго) Евгеньевич Акчурин родился в 1952 году в Москве. Окончил Высшие литературные кур­сы при Литературном институте имени А.М. Горь­кого. Первые рассказы опубликовал в 26 лет в журнале «Литературная учеба» с предисловием Юрия Трифонова. Написал сценарии для двух филь­мов: «Все могло быть иначе» и «Диссидент». Автор книг «Воздушный человек» (1989), «Повести» (2000), «Ма-Джонг» (2014), романа «Божествен­ное стадо» (2018). Печатался в жур­на­лах, коллективных сборниках. Лауреат различных конкурсов. Член Союза писателей России. Живет в Москве.

Никакая — любимая

Надя, Надежда — смотрительница музея-монастыря в одном известном любителям путешествий русском селе. Впрочем, скорее село расположилось возле монастыря, и это-то и дает известность. Монастырь небольшой, складный, как будто кукольный, издалека смотришь на него, и кажется, что уместится на ладони.

Надя, Надежда, родилась в маленьком домике с видом на монастырь, бегала в деревянную школу мимо монастыря, потом уехала в город, выучилась и стала бухгалтером, долго работала в учреждении с бесовским названием собес («Бес какой-то», — всегда думала Надя), родила двоих детей и спустя двадцать лет вернулась с семьей в свою родную деревню (так она называет село) и вот устроилась в монастырь.

В наше время труд в Божьем храме, хоть и превращенном в музей (но воскресная служба там все же есть, колокола дают о себе знать), — просто подарок от Бога: нет суеты, красиво, тихо, торжественно, все на своих местах, отсутствуют неопределенности и сомнения в отношении взгляда на жизнь. И главное, в деревне давно уже не найти работу, а тут хоть и мизерная, но все же зарплата, и состояние души, которое не по вине человека зависит в сегодняшнем мире от денег, спокойное. Кстати, само нахождение в монастыре не дает Надежде такого успокоения, как эта мизерная зарплата. Дожили, как говорится...

Монастырь посещают экскурсии, что ни день, две-три обязательно. Надя, Надежда, одетая в черное платье, в скромном платке, похожая на монашку (до монахини, правда, она на вид не дотягивает), открывает огромные дубовые двери в храм или главный собор. Храм этот на вид совсем невелик, но внутри пространство настолько огромное, что невольно задаешься вопросом: как может поместиться такое большое в малом? Все плоскости здесь пятьсот лет назад художник-иконописец покрыл неповторимыми фресками, изобразив триста ветхозаветных и новозаветных сюжетов, которые являют собой «модель нашего мироздания» и раскрывают тайну его, и это, как очевидно, и расширяет пространство собора. Дело Надежды теперь, впустив экскурсантов, следить за детьми, потому что дети нарушают порядок: то жвачку прилепят к фреске, то послюнявят палец и попробуют древние краски на растворимость, то просто покорябают или поцарапают фреску, то фломастером хотят добавить что-то к изображению святых и праведников; впрочем, и взрослые, бывает, грешат как дети. Надежда сидит на стуле, покорно сложив на коленях руки, и смотрит туда-сюда.

Экскурсанты реагируют на картину мира по-разному: одни крестятся, другие не крестятся, одни тяжело вздыхают, как будто на них что-то давит, другие рассматривают фрески легко, просто как живопись, третьи восторгаются вслух: «Грандиозно... Божественно...»

Спустя двадцать минут — таков порядок — экскурсия закончена, все выходят из храма, так и не успев насладиться.

Но некоторые, наиболее любопытствующие, ненадолго задерживаются: разгадывают сюжеты, ищут на фресках обратную перспективу, про которую когда-то вычитали у П.Флоренского, ну и вообще стараются мысленно погрузиться в гениальное деяние хоть еще на минуту.

И вот позавчера, ближе к вечеру, двое мужчин, оба в возрасте, как раз задержались.

— В общем-то, — сказал один из мужчин, — это и есть то, чем мы с тобой занимаемся.

Слова эти эхом прокатились под сводами храма.

— Да, — прибавил второй мужчина. — В принципе мы с тобой этим и занимаемся. Только в другом жанре.

— А чем же вы таким занимаетесь? — поинтересовалась Надежда.

— Ну, — ответил первый мужчина, — если сказать просто — тем, что Бог создал, и тем, как Он все это создал, то есть выясняем первоначала всего. Я — физик, мой товарищ — биолог, то есть мы подходим к проблеме с другой стороны, с научной. Но одно уже ясно для нас: это хорошо продуманный и разработанный план, по которому и было совершено творение... Мы — каждый, конечно, в своей области — уже проникли в лабораторию, если так можно выразиться, Создателя и там решаем проблему...

— Какая же тут проблема? — искренне удивилась Надежда. — Вот, — и она обвела рукой, — тут, как видите, разложено все по полочкам. Зачем же стараться, когда и так все известно?

Один из мужчин усмехнулся, вспомнив «Театральный роман» Булгакова и то место, где тетушка Станиславского посетовала, что зачем же стараться писать пьесу, когда и так их много хороших написано.

Другой мужчина перевел тему:

— А как вообще вам тут работается? Вот это все не давит на вас? Это же целый мир...

— Нет, не давит. Наоборот, тут все устаканено, очень легко понять и сомневаться не в чем. Но как только выйду отсюда... Эх, так хочется что-то оставить после себя... А что оставишь? Дети-то у меня есть, дети хорошие, один на спортивного тренера учится, другой на иконописца... Но все равно как выйду на улицу, так чувствую, что что-то не так, как будто бы это не я, например, иду по улице... Да и жить в деревне мне так надоело!.. Надоела мне эта морковка с картошкой... Вот что посоветуете?

— Да что же, дети это уже хорошо. Но главное конечно же чувствовать себя, чувствовать, что ты — это ты... — сделал вывод один из мужчин.

— А вы бы к батюшке обратились, — сказал другой. — Есть ведь здесь батюшка при монастыре?

— Как нет, есть... Да он как-то высокопарно все говорит, нежизненно... Как по телевизору батюшки говорят, смотрели? Чего ни спросишь о жизни — на все у них есть ответ, все они знают, ни в чем не сомневаются... Это настораживает.

— Ваш батюшка молод, наверное.

— Да нет, не молод, — ответила Надя. — Вы с экскурсией здесь, на автобусе?

— Нет, так, приехали на машине, остановились в гостинице. Посмотрим народ, окрестности, потом дальше поедем по России.

— Муж у меня уникальный человек, интереснейший человек — как раз народ. Вот пожалуйте к нам в гости, муж любит гостей. — Надежда назвала одну из трех улиц, существующих в этом селе, и номер дома. — Зеленый такой забор.

— Что же, мы с удовольствием... — почти в один голос ответили экскурсанты. — Когда?

— Ну, к вечеру.

После работы Надежда зашла в магазин, купила бубликов, печенья и пряников — встретить гостей — и еще купила изысканное драже местного производства — гречневую крупу в шоколаде, в оригинальной коробочке с надписью «Гречка — царица круп». В этом лакомстве Надежда довольно часто не отказывала себе и, выйдя из магазина, тут же вскрыла коробочку и на ходу принялась угощаться. Попутно она включила андроид, которым не пользовалась на работе, и почти сразу же отключила его, потому что в течение минуты-двух раздалось десять звонков с неизвестных ей номеров и пришли несколько эсэмэс-сообщений с предложениями оформить кредит. «Нет, — прошептала Надежда, — нормально жить не дадут».

Тут, надо сказать, обязанность любого рассказчика описать внешность того, о ком ты рассказываешь, но в отношении Надежды сделать это почти невозможно — настолько она неприметная женщина. Но неприметность эта особого рода: есть люди, внешний облик которых как бы сливается с пространством, в котором они находятся, отсюда невыразительность. Нет, в молодости Надежда славилась в селе красотой, обаятельностью, из-за нее дрались на танцах в клубе, но, что сделать, время идет, годы и годы однообразной семейной жизни, однообразной работы с проклятыми цифрами и бумажками уничтожили почти все прилагательные, которые могли бы оживить ее образ. Есть в метро должность дежурных по эскалатору, смотришь на них — и ни туда, ни сюда, они никакие, никак не запомнишь. Такова и Надежда. Встретишь ее на улице, можно и не заметить, даже не поздороваться, как будто ты никого и не встретил. Ко всему Надежда очень и очень скрытная, неразговорчивая, никогда не узнаешь, что у нее внутри, о чем она думает, что ее беспокоит, и от этого эффект неприметности увеличивается.

Монастырь несколько возвышается над округой, и на почтительном отдалении от него всегда пасутся художники, по одному, по двое, а иногда стайками — обычно это студенты художественных училищ, и что есть творческих сил стараются перенести святой дух, исходящий от монастырских построек, красками на холсты. Так что по пути домой Надежда остановилась возле одного живописца и, увидев на его картине монастырь в солнечную погоду, тогда как сейчас все небо заволокло серыми, осенними, долгими, тягучими облаками, спросила:

— А почему у вас солнце, когда погода-то пасмурная?

— Солнце было вчера, — недовольно буркнул художник, — сегодня дописываю детали.

— Понятно.

Вскоре она остановилась возле второго художника, на картине которого монастырь еле проглядывал сквозь пелену дождя.

— А почему у вас дождь? Дождя-то вроде и нет.

— А я хочу монастырь изобразить именно в дождь, но дождь будет завтра, — тоже недовольно и тоже буркнул художник. — Обещали целые ливни, не буду же я под ливнями здесь стоять...

— А вообще — красиво у вас получается.

Наконец Надежда открыла калитку, вошла в дом.

Муж Надежды значительно старше ее, человек уже пенсионного возраста, по образованию историк, преподавал историю в городской школе, а потом уехал вместе с женой в село. Тут он поменял вектор своих интересов: сначала занялся отрицанием официальной истории и увлекся альтернативной историей, потом увлекся политикой, потом увлекся уже и не поймешь чем — кажется, будущим своего села, страны и народа. У него есть единомышленники, и чуть ли не ежедневно они собираются, пьют чай и обсуждают проблемы, которые их волнуют, составляют планы на будущее. Вот и сейчас, вернувшись домой, Надежда застала их за составлением планов на будущее.

Единомышленников было двое, возрастом лет за сорок. Один был с жидкой бородкой, другой — с окладистой бородой, как у дореволюционного купца.

— Физики из Москвы придут в гости, — сообщила Надежда.

— Это хорошо, гостям мы рады всегда, — сказал муж и потер руки. — Побеседуем. — И обратился к своим товарищам: — Тут я подумал, что в наше проектное обоснование сельскохозяйственного развития села, помимо разведения гусей, кур и индюков, можно внести и перепелок в клетках...

— А что, — сказал единомышленник с окладистой бородой, — разумно, перепелок будут брать нарасхват...

К восьми вечера пришли гости. Надежда как раз успела подоить двух коз, кое-что сделать по хозяйству и начала собирать на стол.

Когда биолог и физик зашли в дом, в большую комнату, в деревне называемую залой, муж и двое единомышленников только кивнули гостям и продолжили разговор, который гости слушали минут пять и поняли так, что разговор ведется сразу в трех плоскостях: о тонких энергиях и вибрациях, о возрождении в России монархии и об улучшении землеустройства села.

Наконец тот, что был с жидкой бородкой, закончил так:

— Перемещаясь в космическое пространство, я чувствую там необыкновенно сильные всплески энергии — это к большим переменам...

— Может, это на мельницу деньги выделят, мельницу надо восстановить... — предположил человек с окладистой бородой.

— Да нет, — возразил муж Надежды, — это к скорому восстановлению монархии, царь будет. А царь будет — будет и мельница. — И наконец обратился к гостям: — Так, теперь с вами. Кто вы, откуда вы будете?

— Да мы, собственно, из Москвы. Путешествуем. Вот, жена ваша пригласила в гости.

— Так, так... Присаживайтесь за стол, чай будем пить, — пригласил муж Надежды. — И чтобы вы сразу поняли, о чем здесь идет речь и какие цели мы здесь преследуем, должен вам для начала зачитать наш манифест. — И он взял со стола несколько листков с напечатанным текстом.

Биолог и физик как-то тревожно переглянулись.

— Знаете, — сказал физик, — я на слух плохо воспринимаю тексты, давайте-ка я лучше прочту — тут ведь немного.

— Нет, — возразил муж, — я должен сам зачитать это.

— Да я не пойму так, на слух.

— Не страшно, поймете, тут все очень просто. Я, правда, немного подслеповат, плохо вижу, а тут освещение слабое, так что приподнимусь к люстре.

И он вытащил из-за шкафа стремянку, установил ее и поднялся на несколько ступенек — прямо к люстре.

В этот момент Надежда, накрывавшая все это время на стол и сообщавшая: «Вот вам варенье, разное, вот пряники, вот печенье, вот лимон — порезала», — принесла электрический самовар и, увидев мужа под люстрой, сказала:

— Не грохнись оттуда, как в прошлый раз!

— Не грохнусь, — ответил муж, — но только сразу все это будет трудно для восприятия, так что я для начала зачитаю выборочно, кусочками, а потом уж... — И, держа листки с текстом прямо под лампой, начал зачитывать: — Самодержавный народный царь не «царит» в самопревозношении, но жертвенно несет свыше данное ему царственное бремя, безраздельно держит верховную власть от Бога не сам по себе, но сам по Богу...

— Подождите, подождите, — прервал биолог, — это же очень серьезно, давайте помедленнее и желательно с самого начала. Мы все поймем.

— Конечно, серьезно. А вы что думали, что мы тут в провинции только и делаем, что водку пьем да хлеб жуем? Что же, давайте сначала... Итак, в роковые дни наши жизненно важно определить...

Тут Надежда, зная этот манифест чуть ли не наизусть, слыша этот текст чуть ли не ежедневно и, надо сказать, мало понимая его, стремительно заскучала и ушла в свою комнату, соседнюю с залой.

В комнате этой все было просто, по старинке, из мебели не было ничего нового, и обращали на себя внимание только угол, заставленный чуть ли не до потолка кипами старых научно-популярных и литературных журналов, оставшихся от покойных родителей, и ножная швейная машинка с ворохом лоскутков, из которых Надежда конструировала и строчила для собственного удовольствия прихватки разных размеров, а также пледы или одеяльца не более чем метр на метр и поэтому непонятно для кого или для чего предназначенные. Но все это получалось у нее добротным, красивым, цвета были подобраны со вкусом, неяркие, но пастельные. Она дарила эти прихватки и покрывальца знакомым, получая за это не более чем благодарность или же разные лоскутки для дальнейшей работы. Но вот месяц назад стала копить свои поделки для выставки. Дело в том, что назавтра должна была состояться на открытой природе выставка-продажа тех самых картин, над которыми так старательно трудились местные и приезжие живописцы, и, помимо картин, предполагалось еще, что будут выставлены рукодельниками кое-какие вещицы из дерева, глины и прочего. И вот Надежда решила тоже поучаствовать в этой выставке со своими прихватками и покрывальцами. Прошептав: «Может, Бог и не даст завтра ливней...» — подобрала подходящие лоскутки и принялась кроить и строчить.

Когда стук швейной машинки прерывался, из-за тонкой двери доносились голоса мужа, единомышленников и гостей, разговор или беседа которых теперь уже велась в пяти или даже шести плоскостях, перескакивая с одного на другое. Надежда прислушивалась и только покачивала головой. Если бы не машинка, Надежда, возможно, и уловила бы логику разговора, но, так как постоянно нужно было что-то прострачивать, останавливаться, подрезать лоскутки и снова строчить, то все, что доносилось из-за двери, образовало в ее голове полный сумбур и хаос, выраженный приблизительно так: «...реальность мира должна быть преодолена... разведение коз на молоко в цельном виде и для приготовления сырных изделий, а также на пух, с последующим вязанием — для внутреннего потребления и для сбыта... генетические цепочки... самодержец правит, то есть направляет и ведет, но не управляет собственно; властно вершит, но не стесняет частную жизнедеятельность своих подданных... Вселенная не случайность... дух, мысль, идея есть материя, вибрирующая с наивысшей скоростью... да, но с точки зрения тонких энергий душа как раз и есть тонкоэнергетическое тело... устройство кузни старинного склада... мутации... мир открылся математическому и конструктивному символу, затем он был разомкнут эйнштейновской относительностью и квантовой неопределенностью... устройство хлебопекарни для выпечки старинных и оздоровительных хлебных изделий в широком выборе на участке рядом с бывшими колхозными мастерскими... биомолекулы... переизобретенная жизнь... безусловно в человеках, но с Бого-уставным условием духовно-нравственной верности Православию, своей православной державе и своему православному народу... кванты, фотоны... устроение чайной рядом с хлебопекарней в качестве своего рода экологического клуба для местных жителей и приезжающих... народ православный в народном духе своем служит Духу Святому, и в Русском Православном Царстве истинным и безусловным держателем верховной власти может быть только православный помазанник, самодержавный царь по Вышнему посвящению, природный державный отец державоносного Русского народа... объективный мир в науке неизбежно предстает символической конструкцией... большой взрыв...»

Вполне вероятно, что посторонний слушатель не смог бы определить время этой беседы: девятнадцатый это век или тире уже двадцать второй...

«Беда с людьми, — думала Надя, выстрачивая свои прихватки, — просто беда!»

Спустя какое-то время она вышла подогреть самовар для компании и к тому же вспомнила, что не выложила на стол баранки. Тут она застала конец фразы своего мужа, которая открывала еще одну плоскость беседы: «так что считаю, мы ведем сразу три войны: с Америкой, с Европой и с Украиной... Но главное зло — Европа...»

— Сомневаюсь, — не удержалась и вставила Надя, — сомневаюсь, что войны только три, есть и четвертая.

— Это же с кем? — удивился муж.

— С сатанистами всего мира.

— Ах, ну да, конечно же, — согласился муж. — И вот по этому поводу я скажу так...

Надя быстро согрела чай, поставила на стол самовар и вазу с баранками и ушла в свою комнату.

Около полуночи компания начала расходиться, прощаться. Все, кажется, были очень довольны проведенным вечером и признались в симпатиях друг к другу. Физик сказал, что все, чем занимается Надин муж и его единомышленники, очень и очень важно, что вот такие очаги самосознания могут очень и очень повлиять на будущее России. Биолог пожелал успехов в землеустройстве. Муж в свою очередь поблагодарил ученых за понимание. Все на прощание даже пообнимались.

Надежда отправила гостей с банкой козьего молока, ведерочком прошлогодней клюквы и пакетом яблок со своей яблони. И была очень довольна, что за столом, за чаем умяли все печенье, пряники и баранки, хотя и несколько расстроилась, что не было к приходу гостей пирогов, которые она умела очень хорошо печь.

А ночью Надежде приснился сон. Встретился ей на дороге дедушка с седой бородой и сказал: «Знаешь, Надежда, Европа мне надоела своими выходками, так что пришел ей п...ец — уж я постараюсь. А тебя одарю!..»

«Гос-споди! А матом зачем же?! — подумала Надя. — И чем-то одарит... А чем? Вот интересно-то...»

Утром в небе стояли все те же серые, глубокие, недвижные облака, не предвещавшие никаких ливней. У Надежды был как раз выходной день. Около полудня приехала на автомашине подруга (еще по школе), они вместе погрузили в багажник кипы прихваток и пледов и поехали к выставке, которая расположилась в маленькой, всего из пяти домов, деревеньке в километре от монастыря. Уже на подъезде вся сельская дорога была уставлена машинами с номерами из разных городов, а сама выставка обосновалась по правую часть этой дороги в виде большого круга, составленного произведениями живописцев. Людей было много, чувствовалось праздничное настроение, тут собрался своего рода сельско-городской бомонд любителей искусства, красоты и вообще, как сейчас говорится, разных тусовок. Люди переходили от одних картин к другим, фотографировали и выражали свое впечатление короткими звуками: «М-да... Хмм... Однако... Ого!.. Да-а...» Картины были больших и малых размеров, некоторые были написаны тонко, другие — широкими, хлесткими мазками, в основном на картинах был изображен монастырь в разную погоду, с разного расстояния и в разные времена года. Но была и просто окружающая природа, написанная реалистично, в стиле примитивизма: столь милые русскому сердцу речушки, болотца, березовые опушки и все, словом, такое, наше. Человек на картинах встречался редко. Всему этому праздничному событию сопутствовало еще и мычание коровы — деревушка эта славилась тем, что в ней существовала одна-единственная во всей округе корова, которую содержал бывший колхозный ветеринар, теперь совсем старичок.

Надежда стеснялась вторгаться со своими поделками в круг большого искусства, и поэтому они с подругой, дом которой стоял как раз на противоположной от выставки стороне дороги, установили возле этого дома, на обочине, два ящика, положили на них несколько досок и разложили на досках произведения Надежды.

— Пойдем, Надька, — позвала подруга, — поможешь картошку копать да морковку дергать, одна совсем не справляюсь, а мужу все по фигу, сама уже и не рада, что насадили корнеплодов этих... А если твоим кто заинтересуется — позовут.

И они пошли в поле за домом копать картошку и дергать морковку.

В какой-то момент по дороге к выставке приплыл шикарный, с открытым верхом кабриолет. Из него вышла дама-водитель, одетая в броский, небесно-голубого цвета кашемировый костюм, который был красивее ее самой, в мокасины, тут же утонувшие в пыли сельской дороги, сняла огромные, размером с блюдца, зеркальные очки и для начала повернулась назад, три раза перекрестилась и поклонилась монастырю вдали. Потом посмотрела направо, налево и почему-то выбрала сразу оценить прихватки и одеяльца. Взяла в руки одну прихватку, другую и громко высказалась:

— Боже, какое чудо! Какая прелесть!

Тут некоторые из «бомонда» повернулись на этот возглас и потянулись смотреть произведения Надежды. И стали обсуждать:

— Да, сделано добротно, двойной шов, ни одной ниточки не торчит!

— А с каким вкусом материал подобран! И все так добротно простегано!

— Действительно, чудесные вещи! А одеяльца эти или покрывальца для кого предназначены? Не то что для взрослого, они и для ребенка будут малы...

— Не для кого, — поправила дама из кабриолета, — а для чего... Например, укрыть коленки или ножки — у меня вечно коленки мерзнут... Или под задницу можно положить, если захочется... Или вообще — хоть на стенку повесить... Это же хэнд мэйд, коллекционные вещи, это же целая коллекция... Где хозяйка? Хозя-а-йка! — позвала она.

Любители искусства не то чтобы хлынули, но почти все как-то сдвинулись к прихваткам, стали перебирать их, и те, что понравились, уже не выпускали из рук. Образовался даже какой-то ажиотаж — одно покрывальце сразу двое людей потянули каждый в свою сторону. Художники на той стороне дороги не ожидали такой конкуренции и приуныли.

Надежда, увидев толпу возле своих ящиков, бросила поле и заторопилась к дороге. Попутно она помыла руки в бочке с водой, стоящей возле дома подруги, плеснула себе на лицо, вытерлась рукавом и подошла к покупателям.

— Какая цена, хозяйка? Сколько стоит вот это, вот это?..

Тут Надежда, еще со вчера предполагая продавать хоть за какую-то цену, почти задаром, сообразила быстро, что при таком количестве желающих что-то купить можно бы и повысить цену, и поэтому стоимость одеялец-пледов утроила, а прихваток удвоила. Но люди даже не торговались, стали расхватывать все, что лежало на досках, как — придется тут воспользоваться наиболее точным выражением нашего языка — как горячие пирожки. Спустя минут десять доски опустели, в душе у Надежды тоже как-то все опустело — так бывает, когда плоды твоего труда становятся уже не твоими.

Посетители выставки переместились снова к художникам, которые облегченно вздохнули и принялись разными хитрыми способами привлекать покупателей.

Надежда вернулась на поле, немного еще помогла подруге, которая посоветовала в следующий раз устроить аукцион, и, когда все же закапал дождь, грустная, пешком, но с пачкой денег за пазухой поплелась домой.

Деньги Надежда сразу отдала мужу — в их семье он был распорядителем всех доходов. Не было пока места в ритмике этого рассказа объяснить про мужа Надежды, но сейчас это можно сделать. Человек этот отказался от всех благ, которые дают государство и современная жизнь: от пенсии, от инвалидности, которую мог бы получить по состоянию здоровья, от пособий, от банковских карточек, от Интернета, от регистрации на государственных услугах, от телевизора и даже от мобильного телефона, да и вообще от всего, тем более от всего цифрового. Предположительно его можно назвать диссидентом, инакомыслящим, но только с той оговоркой, что диссидентом нашего времени и всего мира. Вроде бы будет правильно. Так что семья эта жила совсем небогато, подсобным хозяйством, зарплатой Надежды и иной раз тем, что заработает муж: крыльцо кому-то починит, печку подправит, забор чей-то выкрасит. Так что деньги, вырученные Надеждой, очень пришлись.

— Откуда же столько денег? — спросил муж, даже не подозревая, что выручены они за какие-то там прихватки, поскольку делами жены он совсем, совсем не интересовался, давно и полностью в своей голове сосредоточившись на больших и малых идеях, которыми только и жил.

— Бог дал, — ответила Надя. — Пообещал вчера ночью — вот и дал. — И прибавила: — И Европу твою пообещал наказать.

— Вот смотрю я на тебя, Надежда, — ответил муж, — какая-то ты никакая, хотя и любимая. Но вот в глаза тебе посмотрю и каждый раз думаю: «Что ты знаешь такого, чего не знают другие? А ведь чего-то ты знаешь! Да и Бог, как видно, любит тебя: пообещал — и вон сколько денег!»

Снова храм. Смотрительница снова сидит на стуле, покорно сложив на коленях руки, и смотрит туда-сюда, особенно следит за детьми. Здесь ей спокойно и хорошо. Козы, морковка с картошкой, будущий царь, прихватки и одеяльца, мутации, вибрации, реконструкция мельницы, война, землеустройство деревни, лаборатория ученых с их частицами и генетическими цепочками — все это из головы улетучилось, как только она открыла дубовые двери в храм и первой вошла в него.

Двадцать минут — и экскурсанты уходят. Но задержалась девочка лет десяти, она закинула голову, смотрит вверх и спрашивает:

— Тетя, а вот это на потолке? Что за картина?

— На своде, дочка, — объясняет Надежда, — изображена притча о девах разумных и неразумных.

— А это как?

— А так, — говорит Надежда, — будет у тебя когда-то жених, пойдешь к нему со светильником — так не забудь налить масла в этот светильник.

— И что тогда?

— Тогда будешь разумной: пойдешь со светом, и двери перед тобой все откроются.

— Тетенька, вы такая хорошая! Я вас так люблю! — неожиданно признается девочка. — А масла налить в светильник я не забуду, никогда не забуду! — И девочка выбегает из храма.

Роза и Астра

Роза и Астра — так звали двух девочек-близнецов, которые родились в Москве в шестидесятых годах прошлого века, в семье пьянствующего писателя и его жены — жены пьянствующего писателя. Красивые имена девочкам дал отец, большой выдумщик.

Квартира у семьи была маленькой, однокомнатной, так что писатель мог лишь с утра и на несколько часов в день уединяться в кухне и сочинять свои тексты, которые изредка печатались как очерки и рассказы в журналах, газетах и коллективных сборниках. Но почему же работать не ночью, когда все спят, ведь это намного удобнее? Но дело в том, что к вечеру обычно заваливались друзья, тоже писатели или около того, или же просто пьяницы, и полночи, и даже иногда до рассвета пили вино, пиво и водку, постепенно пьянея согласно тем стадиям, которые описывает А.Герцен в «Былом и думах», то есть, например, слово «цветок» постепенно превращалось в «тветок», после в «кветок» и наконец в «хветок». Но всегда соблюдалось приличие: не кричали, не ссорились, грубо не выражались, понимая, что в комнате за стеной спят девочки и жена. Дойдя до «хветка», компания распадалась, гости исчезали, как тени, писатель уходил спать в комнату, а кто-то, слишком уж пьяный, не в силах добраться домой, падал тут же, в кухне, на довольно широкий диван и спал, падали иногда и по двое.

Девочки же почти всегда дожидались отца и, когда он входил в темную комнату и ложился рядом с женой, шепотом спрашивали:

— Папа, ты пьян?

— Пьян, дети мои, — отвечал отец, — пьян мертвецки.

— Папа, но ты жив?

— Жив, слава богу, дети мои, жив мертвецки.

— Тогда расскажи сказку, а то мы не можем уснуть.

— Хорошо, — отвечал отец, — сказка заключается в том, что вы, обе, будете жить совсем по-другому. Вы будете жить в прекрасном хрустальном замке, где все, что ни есть вокруг, будет искрящимся хрусталем. И вы будете в этом замке как два цветка, украшающих этот хрусталь. Именно так... насколько мне дано хоть что-то предвидеть... — И отец засыпал.

Девочки засыпали тоже, воображая хрустальный замок.

Утром на кухне стол был весь в разводах вина и пива, в пепле, всего одна пепельница в форме черепа со снесенной макушкой была заполнена горою окурков, которые в итоге тушились в посуде, в объедках, а на полу, как солдаты, стояли пустые бутылки, и обязательно что-нибудь разбивалось — тарелка, бутылка, стакан, а запах был — хоть из дома беги. Так что писательский день начинался с уборки кухни, с проветривания, а потом уже дверь закрывалась и уютный стук печатной машинки оповещал о том, что все в этом доме идет своим чередом, все в порядке.

Сначала уборкой кухни занималась только жена писателя, который по утрам очухивался, лежа, как какая-то большая рыба с красными глазами, в ледяной ванне, а позже за дело взялись Роза и Астра, однажды осознавшие, что им уже по шесть лет и пора самим наводить порядок.

Это однажды пришлось на особый разгром: ночью разбились сразу две бутылки из-под вина, два стакана и, мало того, трижды опрокинулась двухлитровая кока-кола, истечение которой никто в итоге не остановил, так что к утру жидкость запластмавела, и осколки, как впаянные, торчали из натеков бурого вещества по всему полу. Да еще два грузных тела покоились на диване...

Роза и Астра, очень милые, очень симпатичные девочки, одетые в ночные рубашки, остановились на пороге кухни.

— Дядьки, — сказала Роза, — вы бы вставали и шли, мы тут убираться будем — у мамы голова раскалывается, а папа разлегся в ванной.

— Мы, девочки, и встать-то не можем, — сказал один дядька. — Ботинки в прихожей, а мы в носках — видите, что на полу? Пораниться можно. Вот если принесете ботинки — тогда встанем.

— Вот еще! Вонючие ботинки таскать!.. — сказала Астра. — Ладно, мы сейчас уберемся, и пойдете куда глаза глядят!

— Только, девочки, — сказал другой дядька, — тапочки у вас тонкие, сношенные, вам сейчас придется размачивать эту пластмассу с осколками, а в таких тапочках очень опасно, можно пораниться... Вы бы привязали к тапочкам какие-нибудь дощечки, что ли... И перчатки хозяйственные наденьте.

Роза и Астра переглянулись.

— Знаешь, Роза, — сказала Астра, — я видела на балконе дощечки, кажется, от старого паркета, пойдем посмотрим.

Спустя минут десять Роза и Астра вернулись в кухню с ведром воды и тряпками, на руки каждая надела изношенные мамины перчатки, найденные в балконном хламе (Астре достались замшевые, Розе кожаные), а к тапочкам — через стопы — девочки привязали обрывками веревок длинные паркетины.

— Лыжи какие-то, — сказала Роза. — Ну, ладно, начнем.

Две девочки поливали водой из ведра, размачивали пластмассу и веником сметали осколки в совок, сваливали в обувную коробку. Все это они делали в полном молчании, неторопливо и обстоятельно, во всех движениях была даже какая-то театральность, ко всему слаженность, как это бывает у близнецов, и все это было похоже на церемонию или этикет, а если учитывать дощечки, привязанные к ногам, то Роза и Астра были похожи на китаянок или японок, совершающих какой-то особенный ритуал.

Родители были очень довольны. Особенно им понравилась идея с дощечками. Так что скоро отец окультурил эти дощечки: несколько укоротил, оставив длину на вырост (чем он тут руководствовался — непонятно, но, как сказано, он был большим выдумщиком), округлил углы, зачистил наждачной бумагой шероховатости, нашел в ящике с миллионом всякого барахла подходящие тесемки и надежно закрепил их, а к нижней части дощечек прибил гвоздиками куски тонкой рифленой резины, обнаруженной в том же ящике с барахлом.

Девочки были в восторге. Мало того, один из тех собутыльников, которые приходили к отцу, был полиглотом, владел двенадцатью языками, да и вообще знал много всего — если не почти все, и, увидев паркетины, превращенные в обувь, прочитал Розе и Астре целую короткую лекцию про восточную, деревянную обувь, называемую Гэта:

— Подошва, дети, у вас будет называться дай, тесемки — ханао, и еще у такой обуви обычно бывают зубья или же ножки, они называются ха, но если приделать ха, то вам будет трудно передвигаться, думаю даже, вы будете падать, еще покалечитесь...

— Неважно, — сказала Астра, — зато у нас есть ханао и есть дай.

— Действительно, и так хорошо, обойдемся без ха, — подтвердила Роза.

Теперь Роза и Астра были вооружены и, когда это требовалось, с нетерпением приступали к уборке кухни. Вот только резиновые накладки им не понравились — им нравилось так, чтобы дощечки стучали по полу, как истинная Гэта, и отец по их просьбе убрал накладки.

— Ханао, Роза! Мне не терпится, пойдем скорей убираться! — говорила Астра.

— Дай! — отвечала Роза. — Почапали!

И девочки привязывали дощечки к ногам и чапали.

Чуть ли не ежедневная эта церемония растянулась на целое десятилетие.

Роза и Астра привыкли и успевали убраться до школы.

— Слава богу, сегодня осколков нет.

— Все равно грязно, оденем дощечки.

— Конечно!

Дощечки как-то странно стали необходимым атрибутом. Когда, например, наступала очередь девочек-близнецов мыть классную комнату после уроков или какой-нибудь кабинет, как было принято во времена СССР, они приносили с собой дощечки и убирались только в дощечках, удивляя этой вычурностью учителей и школьников. Однажды их мама целую неделю пролежала в больнице, и девочки посещали ее каждый день, еще в гардеробе привязывая к своей обуви дощечки и объясняя медицинскому персоналу, что таким образом предохраняются от микробов. Или вот родители повезли их отдыхать на Кавказ, к морю, и там тоже девочки привязывали к ногам дощечки, объясняя родителям, что ходить босиком по гальке после множества других ног они брезгуют, в шлепанцах им неудобно — соскакивают, а вот в дощечках им очень нравится. Курортники тоже удивлялись, а некоторые даже думали, что это какая-то новая молодежная мода, и даже спрашивали, где можно купить такие дощечки.

* * *

Отец умер, когда Розе и Астре исполнилось по 17 лет. Спустя год мама нашла себе другого писателя, уже не пьянствующего, да и вообще совсем другого образа жизни. Писатель этот был верующим человеком, носил большой крест на груди, развесил иконы по всей квартире, крестился перед едой, если учитывать бороду, то был похож на священника, друзей к себе не приглашал никогда, работал исключительно ночью, страница за страницей двигая какой-то огромный роман, конец которого маячил где-то далеко впереди, раз в три дня сам мыл полы и пылесосил, ходил в церковь и в какой-то мере приобщил к Церкви свою жену, то есть в доме зазвучала совсем другая музыка, и даже выражаясь не фигурально другая: отец любил рок и всякие зарубежные группы, отчим же слушал церковные песнопения, казацкие народные песни. Роза и Астра как-то не вписались в новый уклад семейной жизни, почувствовали себя сиротами и поняли, что в доме этом делать им больше нечего.

Пьянствующий писатель мало что оставил после себя, в основном черновики, в которых были наброски задуманных будущих великих произведений, писатели-собутыльники почти сразу его забыли, но все же Роза и Астра получили от отца немалый заряд интеллекта, поскольку отец был довольно образованным человеком, с приличной библиотекой не только в книжных шкафах, но и в своей голове, девочек в дни просветления он водил на концерты, в музеи, подсовывал им разные книги, определил их в художественную школу и ко всему старался привить ту разумность и простоту поведения, которой отличается истинный интеллект. Так что Роза и Астра выросли очень и очень умными, сметливыми и, казалось, хоть это было и странно, немного брезгливыми к окружающему их миру. И выросли очень красивыми, складными, кожа у обеих была тонкая, белая до синевы, как будто просвечивала, на лицах и на руках было ровно столько веснушек, чтобы не привлечь, но лишь обратить внимание на эти симпатичные «поцелуи солнца». Прекрасные, словом, были девушки, две блондинки с рыжеватым оттенком волос, с зеленоватыми пытливыми глазами.

Обе поступили учиться в текстильный институт, на художественный факультет, и уже на первом курсе, мечтая вырваться в самостоятельную жизнь, повыходили замуж за действующих художников декоративного искусства, которые окончили Строгановку: один был керамистом, другой стеклодувом, то есть занимался художественным стеклом. После года замужества Роза и Астра родили мальчиков и бросили институт, полностью посвятив себя семейным заботам.

Скоро пришли девяностые годы, стеклодув и керамист стали никому не нужны, никто их продукцию не покупал, не интересовался ею, выставки не предполагались, и оба художника надолго и горько запили, очухиваясь по утрам в той атмосфере, которая бывала в кухне покойного пьянствующего писателя — отца Розы и Астры. Правда, пьянствовали они в своих мастерских. Но к бутылкам, окуркам, разбитой посуде прибавились еще черепки и разноцветное художественное стекло, потому что в запое, в отчаянии от своей ненужности стеклодув и керамист пытались изобразить что-то новое, нащупать какую-то оживляющую струю в своем творчестве, но от неудовлетворенности разбивали вновь созданное, а иногда крушили и то, что было сделано раньше. То есть Роза и Астра оказались женами пьянствующих художников и окунулись в привычную атмосферу. И поэтому, долго не думая, даже, надо сказать, с долей какого-то вдохновения, в полном спокойствии они извлекли на свет памятные дощечки и приступили к своим, как они считали, обязанностям.

— Ханао! — говорила Роза. — Сегодня поехали к моему стеклопузу — там, кажется, полный бардак, но вроде из запоя он вышел.

— Дай! — отвечала Астра. — Почапали к твоему. А мой керапуз, кажется, еще дня два будет пить. Так что к нему — послезавтра.

Так, посмеиваясь, они прозвали своих мужей, потому что у тех от переизбытка пива основательно раздались животы.

Все это продолжалось долгие годы.

– Где же хрустальный замок, который обещал нам отец? – вздыхала Роза, сметая в кучу осколки стекла и совком отправляя эти осколки в ведро. – Может быть, мы проглядели, замок разбился и вот – результат?

— Нет, Роза, — успокаивала ее Астра, с грохотом складывая в пакет пустые бутылки, — все еще впереди. Жизнь просто подготавливает нас к тому, что неизбежно должно случиться. Знаешь, вчера мне было не по себе, черепки в мастерской твоего мужа показались мне разбитой папиной пепельницей — помнишь, у него была пепельница с половиной снесенного черепа?

— Помню, конечно... Ну, я думаю, Астра, это нам послание от папы — с того света.

— А что-нибудь поизящнее он послать нам не мог?

— Ну, как видно, не мог. Наверное, он показал этими черепками, что бросил курить.

Своего отца, надо заметить, девушки продолжали любить до бесконечности и с того дня, как потеряли его, чувствовали себя одинокими в этом мире.

Все эти годы, разумеется, состояли из той жизни, которую обычно ведет человек. Роза и Астра воспитывали детей, не было денег, поскольку любимые мужья не работали, и поэтому какое-то время Астра торговала на рынке селедкой, а Роза картошкой, потом они стали покупать прямо на складе брикеты мороженого и продавали эти брикеты на улице, выгадывая в разнице по цене, потом унаследовали от своей мамы квартиру, избавились от нее и купили под Тверью, в деревне, старые избы, стоящие друг против друга, и там, на природе, стали писать картины и потихоньку рекламировать их для начала с помощью Интернета. К тому времени тяжкое состояние России пошло на убыль, мужья Розы и Астры бросили пить, занялись, как дизайнеры, оформлением расплодившихся ресторанов, кафе и баров, и постепенно, с какой стороны ни взглянуть, жизнь семей стала вполне приличной.

Мальчики, дети Розы и Астры, как-то неожиданно повзрослели и вскоре после наступления восемнадцати лет взяли и поженились на двух родных сестрах — одного возраста, но, правда, не близнецах, как Роза и Астра. Год спустя у молодых появились дети — прелестные девочки. Возможно, это было что-то наследственное — рано выходить замуж, жениться и заводить детей.

Вскоре выяснилось, что обе невестки Розы и Астры — настоящие истерички. Мало того — пьющие. Слава богу, они были из хорошей, благополучной семьи, родители их были потомственными врачами, так что, действуя поэтапно, молодых женщин постепенно отвадили от спиртного, но вот с истеричностью сделать ничего не могли, не действовали никакие лекарства. По любому поводу невестки закатывали скандалы и, что главное для этого повествования, беспощадно били посуду, осколки которой ни сами жены, ни их мужья принципиально убирать не хотели. Так что на свет были снова извлечены дощечки.

— Ханао, бабушка! — говорила Роза, обращаясь к Астре. — Поехали убирать осколки...

— Дай, бабуся, — отвечала Астра, — поехали! Но надо бы им потом подкупить посуды...

И две бабушки по-привычному ехали убирать осколки и ко всему пополнять детям запас кухонной посуды, что в общем-то было даже приятно — женщины любят приглядеться, выбрать и купить всякую всячину.

Болезнь у невесток оказалась неизлечимой, это было врожденное расстройство свойств личности на всю жизнь, приступы истерии то ослабевали, то усиливались. Но дети Розы и Астры любили своих жен, были странно-страстно привязаны к ним и бросить их не могли. Терпели, смирялись, довольствуясь, как счастьем, периодами просветления. И даже кое в чем добивались успеха: одну отучили разбивать молотком кафель на стенах в ванной, другую — кусаться и кидать в люстры тарелки.

— Хорошо еще, — говорила Роза, — что не трогают окна.

— Да уж, — отвечала Астра, — и зеркала, я заметила, тоже всегда целы.

— Ну, — продолжала Роза, — тут, я думаю, срабатывает инстинкт: разбить зеркало — это разбить самое себя, уничтожить себя...

— Пожалуй.

Иногда Роза и Астра заставали невесток как раз в момент приступа, но, как только дощечки привязывались к ногам, приступ сразу же обрывался, и невестки — каждая — с благоговением, притихнув, наблюдали и слушали, как бабушки стучат по квартире дощечками, как неспешно выметают осколки из разных углов, как моют полы. Ритуал этот, видимо, действовал как гипноз.

Но внучек нужно было спасать, вытаскивать из больной атмосферы. Роза и Астра все чаще забирали внучек к себе и наконец оставили их у себя, занялись воспитанием и делали для них даже больше, чем может сделать иная мать. Для оригинальности определили девочек в школу с изучением китайского языка. Керамист и стеклодув постоянно работали в своих мастерских, там же часто и ночевали, внучками не занимались, но при случае, в определенных ситуациях, когда требовалось указать кому-то на уважение к личности, произносили одно: «Я, между прочим, к вашему сведению, дедушка!»

Очень редко теперь, но Роза и Астра все же ездили убирать осколки.

Это затянулось на годы.

— Я иногда думаю о предсказании нашего папы.Где же хрустальный дворец? — говорила Роза. — Не может такого быть, что это наши избы под Тверью.

— Не может, — соглашалась Астра.

— А может, когда мы умрем, наши дети и внуки возведут над нами хрустальный какой-нибудь пантеон?

— Это за какие заслуги? Да и на какие шиши?

Время в наше время ускорилось, события летят быстро, это все уже замечают, внучки-девочки неожиданно подросли, познакомились благодаря знанию китайского языка с молодыми людьми — китайцами, которые были суперодаренными программистами, и — о Боже! (обе бабушки так и присели!) — укатили с ними в Китай. Там они вышли замуж за своих программистов и скоро сообщили, что у каждой появилось по мальчику, то есть в шестьдесят лет Роза и Астра стали прабабушками китайцев. Внучки выслали своим бабушкам фотографии шикарных домов и чайных плантаций, принадлежавших их семьям, и фотографии чудесных правнуков: черноволосых, с белой кожей и чуть раскосистыми глазами. И постоянно стали приглашать в гости, добавляя, что китайские родственники будут просто в восторге, если к ним приедут цветы, и что «обязательно захватите с собой дощечки».

То есть в роду у Розы и Астры пошла уже другая, абсолютно нерусская, не наша история, и чувство одиночества усилилось.

* * *

Роза и Астра стояли перед большим зеркалом, изучали себя.

— Слушай, — сказала Астра, — мы на вид совсем не прабабушки...

— Мало того, даже не бабушки, — добавила Роза.

И действительно, обеим на вид было лет по тридцать, причем сохранилось все то обаяние, которым они обладали в юности. Графиня Батори позавидовала бы, наверно, им до смерти.

— Ты знаешь, Роза, меня мой правнук как-то не интересует.

— Меня мой тоже. Давай хоть поживем для себя. Что значит прабабушки? Чушь какая-то.

— Я знаю, Роза, что в Чехии много замков, но хрустальных там нет.

— А я знаю, Астра, что в Финляндии зимами где-то существует целый ледяной дом, и там даже можно переночевать, там все изо льда, и даже рюмки, в которые наливают финскую водку... Может, нам поехать туда? Поедем, мы же нигде, по существу, не бывали — кроме Твери и Кавказа.

— Слушай, Роза, я тоже недавно интересовалась экскурсиями, но только у нас, по России.

И она рассказала сестре, что в городе N, расположенном в трехстах километрах на севере от Москвы, есть не только памятники старинного зодчества, но и устраивается каждую зиму выставка ледяных фигур и главной фигурой на этой выставке является как раз ледяной дворец, то есть дворец изо льда.

— Не знаю, большой он или маленький, на фотографиях не очень понятно, — сказала Астра, — но, может быть, стоит туда поехать и посмотреть. Ведь лед похож на хрусталь...

— А что, почапали! Дай!

— Ханао!

Роза и Астра купили современные рюкзачки, первым делом засунули в них свои дощечки (мало ли что!), а потом уже все остальное, оделись в спортивные куртки, кроссовки и джинсы и поехали сами, не прибегая к услугам экскурсионных бюро.

Уже в поезде они заказали по Интернету гостиницу, по прибытии в городок отметились в ней, немного перекусили и сразу отправились на окраину городка — к выставке ледяных фигур.

Перед этим они спросили у женщины на ресепшен:

— Мы хотим увидеть выставку ледяных фигур, но главное ледяной дворец. Как нам туда пройти?

— Это на окраине, в парке, в самом конце... Тут была сильная оттепель, фигуры, наверно, немного оплавились, но дворец точно цел.

И когда Роза и Астра поправили свои рюкзачки и вышли, улыбнулась:

— Какие девчонки славные! — Но, взглянув на заполненные анкеты, добавила: — Хм, что-то в возрасте они тут ошиблись лет на тридцать. Ничего, вернутся — исправим, а то смешно получается!

Было морозно, сияло солнце, как раз хорошо. Подход к самой выставке, расположенной в парке, оказался весьма затруднительным, потому что и главную, и боковые аллеи почему-то перекопали, повсюду были траншеи и горы земли, так что сестрам пришлось обходить по газонам по колено в снегу. Народу не было никого, полная пустота, как это бывает в будние дни в парках провинциальных городишек и городков.

И вот наконец они приблизились к выставке. Фигуры зверей, людей и множества непонятных объектов, конечно, немного оплавились, потеряв внешний облик, но главный объект оттепель, кажется, и не тронула. На солнце сверкал настоящий замок изо льда. Замок с подобием главных ворот, с оригинальными башенками, узкими окнами, с главной башней и шпилем на ней, со множеством мелких деталей, мало того, невысокие стены, сверху украшенные зубцами, окружали это архитектурное чудо, эту фантазию художника, который еще добавил на все плоскости какую-то гравировку, какую-то вязь в духе древнерусского языка. Размеры всего этого творения не с чем было сравнить, потому что подобные чудеса рассчитаны на воображение зрителя: для кого-то замок был маленьким, детским, для кого-то обычным, средним, для других казался огромным.

Роза и Астра, зачарованные, рассматривали детали, щуря глаза от солнечных искр, стреляющих изо льда.

— Да, — сказала Астра, — вот если бы все это было из хрусталя...

— Пока достаточно и такого, — ответила Роза. — Во всяком случае, мы увидели хотя бы символ того, что обещал нам отец. А дальше — посмотрим...

И тут произошло нечто... ужасное. Но это для Розы и Астры, которые находились под впечатлением. А если заглянуть в информационный поток и посмотреть, что вообще происходит на нашей Земле, то случилось, можно сказать, вполне рядовое, обычное, подходящее разве что для заштатного журналиста или же блогера, которые ищут для публикации хоть какое-то свинство...

Дело в том, что из-за деревьев неожиданно выбежал человек с длинными волосами, одетый в распахнутый черный овечий тулуп и — с огромной кувалдой в руках. Роза и Астра сначала подумали, что это какой-то клоун, который сейчас будет давать представление, и что кувалда эта игрушечная, из пластмассы. Но человек этот, подбежав к стенам дворца, начал крушить их кувалдой, удары которой оказались совсем не игрушечными. Вмиг на глазах Розы и Астры две стены были превращены в ледяные осколки, куски и глыбы, после чего этот «клоун» принялся сокрушать дворец. Роза и Астра от испуга, от страха даже присели в снег и как будто бы онемели — пытались было что-то кричать, но голоса не было.

Под ударами ужасной кувалды замок распадался на части, да еще крупные глыбы-фрагменты сокрушитель со злостью дробил на мелкие. Покачнулся и рухнул шпиль, башни были уничтожены одна за другой, нижняя часть замка и остов тоже подверглись дроблению, и все это продолжалось около часа. Наконец человек в тулупе остановился, дико взглянул на Розу и Астру, так и сидевших в снегу и онемевших, положил кувалду себе на плечо и как ни в чем не бывало удалился в глубину парка, исчез за деревьями.

Роза и Астра встали и отряхнулись. Очистили от снега скамейку, присели.

— Если учесть то, что вообще сейчас происходит, — первой сказала Роза, — то я не думаю, что случилось нечто неповторимое.

— Да, — ответила Астра, — может, и так, но он разрушил нашу мечту...

— Не мечту, а символ мечты — это был всего лишь какой-то лед.

Постепенно сестры пришли в себя.

— Давай-ка, Роза, — предложила Астра, — пройдемся по осколкам нашей мечты, по хрусту жизни и фантазиям нашего папы, преодолеем эти осколки, и тогда, может быть... Время-то еще есть, нам всего-то по шестьдесят, и вроде болезней нет.

— Давай, — согласилась Роза, — только наденем наши паркетины — так хруст нашей жизни будет яснее.

— Ханао, — согласилась Астра.

— Дай! — ответила Роза.

Две прабабушки достали из своих рюкзачков дощечки, крепко привязали их к зимним кроссовкам.

— Жаль только, — сказала Астра, — что мы попросили папу убрать резиновые накладки — помнишь? Они бы сейчас пригодились, скользко будет.

Две прабабушки шли вперед по хрустящим осколкам льда, скользя, соскальзывая, подворачивая лодыжки, колени, поддерживая друг друга, несколько раз обе чуть не упали, но все же благодаря слаженности, которой обладают многие близнецы, успешно выбрались на аллею с утрамбованным снегом.

Они оглянулись, возвращаться назад, обходя снова траншеи и горы земли, им не хотелось, и, так и не сняв с кроссовок паркетины, они «почапали» к ближнему — противоположному выходу из этого парка.

Толкнули калитку.

Перед ними открылась грязная широкая трасса, по которой неслись в обе стороны, упрямо рыча, потоки огромных грузовиков, обеспечивая, видимо, какое-то основательное строительство. Перехода не виделось.

— А что, — предложила Роза, — может, рискнем перейти? Если удастся, то, значит, мы с тобой минуем самое страшное и впереди нам уж точно засветит этот хрустальный дворец. Будет случайность, я уверена.

— Ты что, — ответила Астра, — хочешь жизнью рискнуть? Ты что, в зацеперы записалась? Пойдем тогда на войну, медсестрами.

— А возраст, Астра?

— Да, возраст...

— Знаешь, Астра, я вот сейчас думаю, что мы с тобой целую жизнь прожили как-то без Достоевского.

— Что ты имеешь в виду?

— Ну, то, что, конечно, трудности были, и даже немалые, но мы как-то не испытывали никогда душевных терзаний, страха предательства, страха смерти, любовных измен и всяких там прибамбасов, связанных с этим чувством, не было особо глубоких эмоций, все было как-то обыденно, даже ровно.

— Это все потому, — ответила Роза, — что мы же с тобой — цветы и существуем для красоты и спокойствия.

— Цветы цветами, но если все так ровно и будет, то не видать нам хрустального замка... Необходим какой-то сдвиг в голове, я чувствую...

— Ну и выбрала ты... игру. Посмотри на эти грузовики — это же монстры!

— Да, мне страшно, но в этом-то и вся суть... Ханао, Роза?

— Ладно, чего уж, дай!

Водители грузовиков гудели, ругались, притормаживали, крутили пальцами у висков, объезжали, обдавая дорожной грязью двух, как им казалось, полоумных женщин, переходивших рабочую трассу в каких-то нелепых дощечках, не дающих возможности даже быстро пойти, не то что отпрыгнуть или пробежаться. В какой-то момент образовался затор, шоферы пооткрывали двери, заматерились....

Роза и Астра, чудом, можно сказать, уцелевшие, забрызганные грязью чуть ли не до голов, сидели теперь на бетонной плите на той стороне трассы и чувствовали себя героями.

— Вот и все, Астра, — сказала Роза, — не так уж было и страшно.

— Да, только в первый момент... Ну что, сдвинулось в голове? Что там с хрустальным дворцом? Замаячил?

— Не хотела тебе говорить, но такой хрустальный дворец есть в Австралии. Но это же черт-те где, да и это скорее музей, чем дворец. Но задумалась я вот о чем: может быть, хрустальный дворец должен быть в самом человеке, как бы в душе у него, и душа человека в нем и живет... Может, наш любимый отец подразумевал именно это...

— То есть, — ответила Астра, — я должна сидеть в своей деревенской избе, а в душе находиться в папиной выдумке?

— Ладно, — сказала Роза, — изба — это действительно чересчур уж земное. Но в одной эзотерической книжке я прочитала, что есть такой хрустальный дворец и находится он в поднебесье... Чуешь?

— Не чую.

— Где у нас поднебесье?

— Ааааа...

— Ну что, проверим?

— Ханао!

— Дай!

Две женщины, стопроцентные близнецы, вошли поздним утром в бюро путешествий на Никитском бульваре и в один голос заявили:

— Нам в Поднебесную два билета на завтра.

— Куда именно, девочки? — спросила с улыбкой девушка-менеджер, искренне залюбовавшись этой привлекательной парой.

— Ну, в Пекин.

— На завтра билетов нет, если в Пекин.

— А куда есть?

— Есть в Шанхай.

— Давайте в Шанхай, а там доберемся.

Феллини и ордена

Рассказ любителя сладкого

Покажется очень странным, но все это косвенно, в какой-то степени произошло от моей любви к сладкому.

Да, я очень любил сладкое, в детстве, в молодости поедал все сладкое, что попадалось под руку, чем угощали, что покупал: конфеты, плитки и батончики шоколадок, пирожные, леденцы в баночках, мармелад, восточные сладости в коробочках, клюкву в сахарной пудре... не перечислить; мог уплести сразу четверть большого или половину маленького торта. Особенно мне нравилось одно сладкое, о котором мало кто знал в те далекие времена, и даже если и знал, то не знал, где купить. Официально лакомство называлось «киевское сухое варенье», но в обиходе люди — покупатели — говорили просто: киевские сухофрукты. И мне было известно, где в Москве, в единственном магазине, можно купить эти самые киевские сухофрукты: почему-то в магазине с названием «Концентраты», на улице Богдана Хмельницкого. Там продавали концентрированные продукты: бульонные кубики, супы и каши в пакетиках, «Московский картофель» и тому подобное, и вдруг на развес киевские сухофрукты.

Собственно, это были цукаты, которыми украшали торты, например «Сказку», «Вацлавский», «Киевский»... Но в магазине продавалась смесь цукатов, и состав ее был побогаче, чем на тортах: вишня, слива, арбузная корка, дыня, груша, айва.

Я был студентом, уже после армии, молодым крепким мужчиной, совсем не неженкой, неприхотливым в еде, иной раз пил водку, портвейн, закусывая плавлеными сырками, частенько с друзьями-студентами — пиво с креветками, с воблой, но от непреодолимой любви к сладкому то и дело заскакивал в магазин «Концентраты» и покупал себе кулек засахаренных фруктов, похожих на разноцветные камушки, и втайне, в одиночестве, например на какой-нибудь скамейке на Чистых прудах, наблюдая уток и лебедей, единолично съедал кулек, весивший грамм триста, а то и четыреста.

Вкусно.

Ладно, сейчас я на время оставлю конфеты, то есть чисто вкусовые ощущения, и перейду к другому сладкому: к сладкой жизни, у которой, разумеется, много сторон, то есть деньги, любовь, всяческие занятия, развлечения и ощущения, и остановлюсь на сладостях, так сказать, для нашего ума, наших голов.

Поколения, следующие за моим поколением, не представляют себе, что такое для человека, который стремится узнать что-то кроме того, что его окружает или ему навязывают, — что такое невозможность или крайне ограниченная возможность узнать это что-то. По-своему я бы назвал это информационным голодом, который, между прочим, является голодом голодов. Тут нет намеков, все и давно всем известно про это «голодное» время, но если кто-то в неведении, то я коротко просвещу. Многие книги было никак не купить или — приобрести у спекулянтов по огромной цене, любой томик с романом элементарного Достоевского дарился на день рождения как какая-нибудь серебряная салфетница из антикварного магазина, про Гамсуна, Фицджеральда, Кафку и многих прочих и прочих я уж вообще молчу, в том числе молчу про русских философов, писателей и поэтов, за самиздат которых сажали в тюрьму, цензоры информации властвовали, как цари, над художниками, над театром, да и вообще над всем, что касалось мышления человека. Для умов и голов более развитых, например, понимание мира Хайдеггера, Аренд, Ясперса и также прочих нужно было выцарапывать, выскребать кусочками, цитатами из книг по критике западной философии и потом по этим кусочкам и цитатам стараться вообразить себе, что же все эти мыслители имели в виду. И только, пожалуй, музыка (оттуда, разумеется) нарушала границы доступного и разлеталась, как ветер, действуя на чувственную сферу, волшебным образом извлекая из наших сердец классическую любовь и преобразуя ее во что-то другое. Грустно, между прочим; может быть, и когда-нибудь и какой-нибудь одаренный писатель еще коснется этой темы: извлечения любви...

Так что сладости для ума (а «запретный плод всегда сладок») были весьма ограничены, человек, осознавший вдруг это, начинал испытывать непреодолимое любопытство и — как крайнее — даже страсть ко всему запретному или же наивно так, как бы забывчиво, обойденному необходимым вниманием. Речь идет (все же обозначу тут время) о семидесятых годах столетия двадцатого.

Так... итак... возвращаюсь к киевским сухофруктам.

Один мой товарищ, тоже студент, в разговоре на тему кино, кинофильмов, то есть что и где в Москве посмотреть такое — что отличалось бы от всего остального, спросил:

— Кстати, видел ты «Амаркорд» Феллини?

Я знал, что есть такой режиссер, знал, что вообще сейчас всплеск итальянского кинематографа, но где было этот всплеск увидеть? Поэтому я ответил:

— Да где же я посмотрю «Амаркорд»?

— Хм, да, действительно, а я случайно попал на закрытый просмотр в одном месте — и вот посмотрел.

— Ну и как?

— Хм, там одна героиня, Лисичка ее зовут, легкого поведения девушка — если культурно, а по-нашему просто б..., приподнимает, знаешь, платье, садится и делает, знаешь, пи-пи прямо перед мужиками-строителями.

— Так и показывают?

— Ну да, прямо на весь экран.

— Да ну?

— Старик, ты не понимаешь, это элитная же культура, это тебе не... что-нибудь!

— Пи-пи, — удивился я, — а культура, как ты говоришь, элитная.

— А вот представь себе, что именно элитная и может себе позволить себе что угодно. Массовая — нет.

«Лисичка...» — подумал я.

И вот мне захотелось увидеть эту Лисичку, делающую пи-пи на экране при всех зрителях, Лисичка никак не оставляла меня в покое, и я решил любым путем посмотреть «Амаркорд».

А какие существовали пути? В Москве в кинотеатрах показывали легкие комедийные французские, американские, итальянские фильмы, но все более или менее серьезное, к тому же ставшее впоследствии классическим, посмотреть было негде. Если только в кинотеатре «Иллюзион», но будет ли там идти «Амаркорд» — вопрос. Да и билеты в «Иллюзион» расхватывали мгновенно, не уследишь, когда продают. А у билетных барыг цены стояли заоблачные. Еще, правда, в кинотеатре «Встреча» на Садовом кольце, напротив глазного института им. Гельмгольца, непонятным образом иногда что-то проскальзывало: Тарковский, Вайда, что-то болгарское, венгерское, югославское — все, что не в духе соцреализма, но Феллини, конечно, ожидать там было бессмысленно... Была еще одна странность в прокате кино: под Москвой, в маленьких, убогих на вид поселковых кинотеатрах обнаруживалось вдруг то, что никогда не показывали в столице. Так, например, в одном из подмосковных поселков, в безвестном кинотеатре «Полет» я посмотрел «Великолепную семерку», «Лимонадного Джо», «Благородного ковбоя Сэнди», «Семь невест для семи братьев» и «Гения дзюдо». Собственно, я освежаю воспоминания...

И вот с «Лисичкой» (это уже символически) мне помогли случайность и киевские сухофрукты...

В одном месте, в центре Москвы, постоянно крутился бывший студент с моего курса, поменявший студенчество и образование на бизнес: каким-то образом он приобретал или скупал билеты в разные театры, на «дефицитные», так сказать, спектакли, а потом втридорога продавал их. Это был серого вида тип, скользкий в разговоре, в мимике, в движениях, но с прямым, честным взглядом; от него всегда пахло духами. Имя его было Виктор, но все обращались к нему Витёк. Я как раз проходил мимо этого места, где он ошивался круглыми днями, и остановился так, поболтать.

— Привет, Витёк!

— Привет!

— Ну как дела?

— Процветаю! Может, на Таганку хочешь пойти? Есть два билета. Есть еще в Ленком и...

— Подожди, подожди... — перебил я. — Ты же знаешь, я не любитель в театр ходить. А вот в кинотеатр, в «Иллюзион» меня интересует, на «Амаркорд», например.

— Ну, кинотеатрами я не занимаюсь, а в «Иллюзион» попасть — тут связи нужны, там все забито... Впрочем, подойди к сеансу да и купи с рук билет, один раз можно — не обеднеешь. Хотя когда там «Амаркорд» будут показывать — кто ведает...

И тут я выразился довольно глупо:

— Знаешь, я вообще хочу что-то элитное посмотреть, где показывают все, что можно и чего нельзя...

— А-а-а, сладенького захотелось... — угадал Витёк.

И надо же, по случайности в руке у меня в тот момент оказался как раз кулек с сухофруктами, которые я купил час назад, и, развернув этот кулек, я ответил:

— Да, именно сладенького, — вытянул засахаренную арбузную корку и отправил себе в рот.

— А что у тебя за конфеты?

— Киевские сухофрукты, в принципе — просто цукаты, на развес продаются.

— Дай попробовать.

— Попробуй.

Я вытянул ему из кулька сливу, потом вишенку, потом дыню.

— Где ты купил? Прелесть какая!

— Это продается только в одном месте.

— А где?

— Ну, кое-где...

Образовалась пауза, после которой Витёк сказал так:

— Знаешь, старик, есть у меня один человечек, директор одного клуба, просто районного обыкновенного клуба, и вот там он вроде крутит раз или два в неделю то, что тебе подходит. Так что ты мне давай магазин, а я тебе этого человека, и вот передашь ему от меня два билета в Ленком, потому что за так идти к нему бесполезно. Рвач. Дашь билеты, скажешь, что от меня, ну и попадешь на что-то, как ты выражаешься, элитное. Это по четвергам вечером — точно, и, кажется, по субботам. В семь вечера. — И тут он каким-то образом перехватил у меня кулек и принялся поедать мои киевские сухофрукты, объясняя при этом, где находится клуб. — Билеты я тебе, так уж и быть, отдаю по своей цене.

— Улица Богдана Хмельницкого, магазин «Концентраты».

— Отлично! А клуб находится... — И он объяснил, где располагается этот клуб.

В Москве, поскольку я родился и вырос в центре Москвы, существовали неизвестные для меня, далекие, фабрично-заводские районы, в которых я никогда не бывал, и вот клуб оказался в каком-то Карачарово, возможно, и не в самом Карачарово, но, во всяком случае, где-то в той стороне (улицу я уже и не помню).

В ближайший четверг я поехал к семи вечера в это самое Карачарово. Поплутал. Москвой тут и не пахло, атмосфера была как в каком-то провинциальном городке с вяло текущей жизнью. Нашел.

Клубом оказался старый, желтоватого цвета дом или особняк, с колоннами и портиком, на котором крупно, кирпичным цветом значилось: «КЛУБ». Справа от входа висела афиша: «Сегодня: Бергман. Земляничная поляна».

Ага!

Я вошел в клуб, сразу в холле увидел окошечко и надпись над ним: «КАССА». Но само окошечко было изнутри закрыто фанерой с криво намалеванной фразой: «Билетов нет».

Сеанс, пока я плутал, уже начался. Я постучал по фанере.

— Вам чего? — откликнулся женский голос.

— Мне нужен директор!

Из боковой двери выплыл маленького роста человечек, лысоватый, лет сорока, с таким же честным и прямым взглядом, как у моего продавца билетов, одетый в обыкновенный, темно-синий, скромный, ничем не примечательный костюм, на лацкане пиджака, правда, красовался значок «Ударник коммунистического труда».

— Я директор, в чем дело?

— Вот два билета в Ленком от... Виктора. А мне бы кино посмотреть.

— Что ж, за билеты спасибо, — с каким-то равнодушием поблагодарил директор. — Поспешите в зал.

Я вошел в темный зал, наполовину пустой, хотя и «билетов нет», стал смотреть «Земляничную поляну».

Что сказать? Вышел я из этого клуба в глубокой задумчивости, которая не проходила несколько дней. Не то чтобы я был восхищен, ошарашен, или испытывал какой-то восторг, или же по достоинству оценил фильм — как «вклад в мировую культуру», нет, я совершенно не разбирался в режиссуре, игре актеров и во всем остальном, из чего состоит кино, но я задумался о жизни вообще — вот главное. Как мне понятно теперь, я, обычный студент, который учился строить дороги в МАДИ, наглядно (в отличие от книг, кино не требовало воображения — экран воображал за тебя) столкнулся в первом в моей жизни серьезном фильме с неизвестной мне этикой, эстетикой и философией, и все это меня озадачило. Но в те годы, в молодости, подобным образом я, конечно, не рассуждал, так что вывод мой был очень прост: я понял, что существуют другие галактики, помимо той, в которой я нахожусь, и что мне просто необходимо приобрести «телескоп» и продолжить наблюдение этих галактик.

Спустя неделю я вернулся к продавцу билетов. Он стоял теперь конечно же с кульком киевских сухофруктов, вяло жевал.

— Что посмотрел?

— Бергмана.

— Ну и как тебе?

— Потрясно, — ответил я жаргоном тех лет. — Но мне бы еще сходить, в субботу вот будет «Крестный отец».

— М-м-м, «Крестный отец» — это обязательно надо увидеть, я видел.

— Да, но как мне попасть? Снова билеты?

— Да нет, билетами тут не расплатишься, да и взял он их так, может быть, для жены, для друзей... Надо его чем-то подмаслить, чтобы ты беспрепятственно, так сказать, туда попадал...

— Деньги?

— Нет, денег он не возьмет... Вообще, он на скачках играет, на ипподроме, там мы и познакомились... Но ты не жокей и лошади у тебя нет, — попробовал сыронизировать мой собеседник. — Хотя знаешь, что? Есть идея! Он медали и ордена разные коллекционирует — вот! Может, у тебя дома что-нибудь завалялось — если только предок твой не генерал и не на парадном кителе все это держит?

— Не генерал. Но я подумаю. Поищу.

— Ну так если что-то найдешь — прямо к нему, не стесняйся, скажи: вот узнал про ваш интерес, дарю, а вы мне... Ну, скажи так: пропуск на ваши фильмы. Тут уже без меня обойдешься. Главное, не стесняйся.

— Я подумаю.

Я задумался сразу, по дороге домой.

Почти в каждой семье кто-то да воевал и, конечно, возвращался с наградами. Но прошло столько лет! Ветераны войны умирали. Награды хранились, хранились, но со временем про них забывали, дети, внуки игрались этими блестящими штучками, колодки срывались, медаль тускнела, могла угодить в шкатулку с принадлежностями для шитья: к иголкам, пуговицам и наперсткам, колодка от нее — в ящичек с инструментами... Награды терялись куда-то, как теряются мелкие вещи. Так было во многих семьях, особенно в тех, где человек, который вернулся с войны, сразу же становился гражданским.

Мой покойный отец (умер он еще в моем отрочестве, кажется, от инфаркта) воевал, и я это знал. Когда-то очень давно, мальчиком, я, разумеется, довольно пытливо выспрашивал про войну, и, как помню, ответ всегда был один и обязательно с какой-то улыбкой: воевал, сынок, воевал, из пушки стрелял: бац, бац! — танка и нету! И ничего более от него я не слышал на тему войны. Отец был человеком чисто гражданским, никакого отношения после войны к армии не имел — по образованию историк, защитил диссертацию по римскому праву, работал директором школы. Были у него ордена и медали или их не было — я не знал. Вроде серебристой медалькой я в детстве играл. Надо искать.

У мамы, разумеется, про награды, определенные в «подслащение», разузнать я не мог, потому что интерес мой вызвал бы интерес с ее стороны, на наградах, если такие существовали, было бы уже акцентировано внимание, и вынести их из дома просто вот так стало бы проблематичным — хотя бы даже с этической точки зрения. И поэтому я, как преступник, который забрался в квартиру и намеревается искать деньги и ценности, решил втайне, не привлекая внимания, порыться по всем ящикам, шкатулкам, коробкам.

Но для начала, сам не зная зачем, возможно, взывая к духу моего предка, хотя я даже отдаленно не имел склонности к мистике, открыл шкаф в прихожей и просто потрогал, погладил серый отцовский пиджак, много лет висевший в этом шкафу, — это была единственная вещь из одежды, которую мама в итоге оставила после смерти своего мужа на память.

Словом, я основательно подготовился к поискам, но все на самом-то деле оказалось намного проще. В комнате, которую я занимал после ухода отца, стоял громоздкий письменный стол с двумя тумбами, дверцами и ящиками внутри. Воцарившись за этим столом еще отроком, я выбрал себе левую тумбу, в которой хранил все, что касалось меня. Все, что принадлежало отцу, мама переложила в ящики правой тумбы и закрыла дверцу на ключ. Правда, ключ этот так и остался торчать в замке. Но никогда еще в жизни я не открывал эту правую дверцу, и вот теперь, чтобы с чего начать, я повернул ключ и открыл эту дверцу. В верхнем ящике, беспорядочно заполненном поздравительными открытками, красочными телеграммами, письмами, канцелярской и прочей мишурой, порывшись, я обнаружил три медали, валяющиеся буквально вразброс: «За оборону Москвы», «За отвагу» и «За победу над Германией». Колодки были целы. Второй ящик плотно занимали несколько толстых папок. Выдвинув третий, последний ящик, я увидел геометрически аккуратно уложенные электробритву в футляре, два очечника, ингалятор «Махольда» в коробке, фотоаппарат «Зенит», маленький, коротковолновый радиоприемник «Банга», было там и еще что-то, уже не помню, и вот в самой глубине лежала подозрительно красная плоская коробочка... Я вытянул ее, открыл, и мне открылись два ордена: орден Отечественной войны 1-й степени и орден Красной Звезды.

Надо сказать, что ценность этих наград я, во-первых, не знал, не представлял себе, за что их давали, а во-вторых, никак особенно не воспринимал: отца давно нет, войны давно нет, все забыто, реликвиями, как какие-нибудь царские кресты, награды эти явно пока не стали — так что я совершенно бездушно и безо всяких сомнений, кажется, даже с мелькнувшей мыслью: «Вот и пригодились... А то бы валялись, валялись...» — завернул все, что нашел, в чистый платок и спрятал в карман. Коробочку же, чтобы случайно мама не обнаружила ее пустой, засунул подальше, в вечную пыль — под массивный сервант с короткими ножками, который стоял в этой же комнате.

В субботу, несколько загодя, приехал в клуб и, постучав в окошечко по фанере, попросил снова директора.

Снова вышел этот маленький человечек в синем костюме со значком «ударника» на лацкане пиджака и, ничего не сказав, изобразил на лице такую вопросительно-холодную мину, как будто я пришел к нему уже в сотый раз и надоел до печенок. Мне тут же расхотелось что-либо предлагать, вообще вступать в разговор, но, слава богу, я вспомнил совет Витька и отважился выдавить из себя:

— Вот, узнал про ваш интерес... — И я вытащил из кармана награды, завернутые в платок, протянул. — Посмотрите, может, вам интересно будет...

Платок он принял, секундой оценил тяжесть, развернул аккуратно и стал вертеть ордена и медали и этак и так в своих маленьких, белых, шустрых каких-то ручках, перебирать своими тонкими, белыми, похожими на червячков пальчиками, поднес одну за другой награды поближе к глазам, рассматривая, наверное, номера или мелкие какие-то детали, и наконец почему-то вздохнул.

«Возьмет не возьмет?»

— Это Витёк надоумил? — спросил он.

— Ну да.

— Вот же хлыщ, пролезет везде! Но это не к вам относится, не обращайте внимания. Но вы эти вещи... не того?

— Нет, нет, — понял я, — это мое, семейное...

— А человек, которому это принадлежит, еще жив?

— Нет, умер давно, принадлежит это мне. Официально.

— Ну, хорошо, как я понимаю, любезный, вам не деньги нужны, вы хотите видеть кино?

— Да.

— Что же, тогда милости просим, по четвергам и субботам. Нет проблем.

Он сунул награды в карман своих брюк, протянул мне платок, и все, скрылся за дверью.

Я вошел в небольшой клубный зал, который не рассмотрел в первое посещение, поскольку опоздал на сеанс, и зал этот показался мне похожим на театральный — во всяком случае, глубокими мягкими креслами, обитыми темно-зеленым велюром, и откидными местами в конце каждого ряда. Над экраном, над сценой висел длинный кумачовый плакат с фразой Ленина: «Из всех искусств для нас важнейшим является кино». Зрителей в этот раз было много.

Была зима, люди в пальто, сняв головные уборы, смотрели знаменитого Копполу.

После сеанса на выходе ко мне подошел директор и как-то уже по-дружески пригласил:

— Приходите в четверг: будет Хичкок — «Птицы».

— А будет ли у вас «Амаркорд»?

— Будет и «Амаркорд», Феллини обязательно будет.

Таким образом, произошел парадокс: благодаря подвигам своего отца, о которых я ничего не знал, я получил доступ к сладостям европейского интеллекта. А также американского и японского.

Конечно, не ровно дважды в неделю, но все же постоянно я стал ездить и ездить в этот клуб в Карачарово. Иногда я сочетал сладости для ума с вкусовым наслаждением: брал с собой кулек с киевскими сухофруктами, как в наше время зрители берут в зал ведерки с попкорном, и поедал цукаты, замирая и переставая жевать, когда на экране возникали какие-то драматические моменты.

Антониони, Феллини, Куросава, Бергман, Бертолуччи, Висконти, Годар, Хичкок, Кубрик, Коппола, Эттори Скола, Орсон Уэллс и далее... Да и Лисичку, с которой все началось, я все-таки на экране увидел.

Уже после нескольких фильмов, помню, я сделал следующий вывод с философским оттенком: ЧЕЛОВЕК ВАЖНЕЕ ПАРОВОЗА — таков был эффект, так, во всяком случае, подействовало на меня кино, в котором показывали все, что можно и чего нельзя. У нас же, в нашем кинематографе, да и вообще в нашей стране фраза эта была перевернута.

Никто из друзей-товарищей не знал о моем увлечении, я не хотел «засвечивать» этот клуб, да и охотников ездить по вечерам в далекое Карачарово и трудолюбиво смотреть серьезные кинофильмы вряд ли бы отыскалось, к тому же мне нравилось одиночество этих поездок, и особенно то, что после очередного просмотра я не выслушивал чьи-либо комментарии по поводу фильма. Правда, двух девушек, в которых я был, можно сказать, влюблен, одну, а потом и другую я пригласил в клуб с собой, но обе они сразу начинали зевать, одна просто встала и с полфильма молча ушла, вторая раз сходила, и все, сказала, что фильм непонятен и кажется ей просто дурацкой выдумкой. Обе девушки глубоко разочаровали меня, и я перестал с ними общаться. Появилась еще, правда, третья девушка, иногда она все же ездила со мной в клуб и терпеливо смотрела фильмы, да и то приходилось подкармливать ее цукатами из пакетика.

Все это длилось более двух лет. Я посмотрел много фильмов, может быть, даже под пятьдесят или больше, и после этого стал посещать клуб все реже и реже.

Иногда я задумывался: что это за клуб? Что-то подпольное? Да нет, вроде открытый клуб, все вроде официально, но по какому принципу пропускают, когда в кассе вечное объявление, что билетов нет, а зал на самом-то деле полупуст? На входе никогда не было билетерши, или дежурного, или вахтера, посетители просто входили, и все. Без билетов. Может, за какие-то подношения директору? Или, возможно, этот директор решил по собственному желанию стать просветителем? Что за контингент приходит смотреть все эти фильмы? Подходя к клубу, я обычно видел две черные «Волги», после сеанса в них неторопливо, степенно усаживались и уезжали два солидно, важно так выглядевших, похожих на государственных деятелей человека, оба в возрасте, оба с портфелями — водители выскакивали и открывали им двери машин, плавно трогались с места. Все остальные зрители были обычные, возрастом лет под тридцать или чуть больше, ничем не приметные люди, судя по лицам, по одежде, я бы сказал, служащие или даже рабочие, зимой — все в черных пальто, в искусственных шубках, осенью и весной — в куртках, в плащах; летом просмотров не было; интеллигентов, которых за неимением других мыслей я определял по очкам и потертым дубленкам, бывало обычно двое — пятеро. Что за клуб — было загадкой, ею же и осталось: однажды, приехав на фильм «Заводной апельсин», я обнаружил табличку на входе «Клуб закрыт». И на дверях висел огромный замок.

Я не стал синефилом или киноманом, но такой огромный объем интеллектуальной — что уж тут говорить — информации не мог в итоге не дать какого-то внутреннего движения, и я захотел стать режиссером и даже предпринял попытку поступить учиться во ВГИК, решив не строить дороги, а снимать хорошие, умные кинофильмы, чтобы как-то встряхнуть наше закисшее советское общество. Но, увы, совершенно не знал правил приема, не знал, что для начала нужно представить хоть какие-то творческие изыски, и поэтому попытка оказалась бесплодной.

Так что, окончив свой институт, я принялся строить дороги, и тут мне уже стало не до кино, не до киевских сухофруктов и всяких других сладостей жизни, потому что столкнулся я с тем, что кто-то упорно не хочет в нашей стране хороших дорог и даже вообще дорог, и на борьбу с этим кем-то у меня уходили все силы, а формула, которую я вывел для себя, посещая таинственный клуб, приобрела в моей голове первоначальный свой вид, более естественный для России, то есть ПАРОВОЗ ВАЖНЕЕ ЧЕЛОВЕКА.

Что же касается кинематографа, впрочем, все барьеры разрушились, как только явился первый видеоплеер: тот самый институтский товарищ, который рассказывал мне про Лисичку, однажды позвонил и сказал: «Старик, бегом ко мне, у меня теперь видик и фильм есть, будем смотреть “Ночного портье” — это класс. Кстати, помнишь такого Витька? Кассету с фильмом я у него и купил...» Таким образом, «галактики» стали доступными для наблюдения кому угодно. Потом возник Интернет, и появилась возможность обозревать вообще всю «вселенную».

Махнуло время.

Я отвык от киевских сухофруктов, да и вообще от вредного сладкого, даже кофе и чай стал пить без сахара, и потянуло меня, образно говоря, к картошке с селедкой, к краковской колбасе, к черному хлебу. Да и кино стал смотреть, коротая вечер перед трудовым днем, другое — в основном наши родные безликие сериалы, действующие как снотворное. Так что потребность в изысканности улетучилась. Несколько раз, правда и разумеется, я обращался к новому, серьезному кинематографу (экраны-то заполнили жизненное пространство плюс — смотри что хочешь), но всякий раз после достойного кинофильма (например, Джармуша или Линча) у меня возникало чувство, что я как будто бы усладил не голову свою, но желудок, пообедав вкусно, изысканно в дорогом каком-нибудь ресторане. Возможно, мой огрубевший на строительстве дорог разум воспринимал уже не так сладости интеллекта, или же подобное восприятие породила неограниченная доступность.

После маминой смерти я разобрал толстые папки из правой тумбы письменного стола и обнаружил в них диссертацию отца, две диссертации мамы (она была доктором филологии), но ничего не нашел о войне — ни фотографий, ни дневников или писем, и никакой, словом, памяти. И только в тоненькой папке хранились военный билет капитана запаса, несколько наградных документов, архивная справка о тяжелом ранении и... мой детский рисунок пушки, которая стреляет по танку.

По Интернету я выяснил, за что давали награды, которые я поменял на сладости интеллекта, и более ничего про войну отца узнавать не стал, откровенно скажу, не хотел тревожить память о нем (например, обращаться в архивы), и у меня возник только один простой, наивный вопрос, сформулировать который более доходчиво я до сих пор не могу: Феллини или ордена?

На этом можно было бы и закончить, если бы не коробочка, о которой я совершенно забыл.

Я женился на той самой девушке, которую подкармливал во время фильмов цукатами, у нас родился и стал взрослеть сын, потом появилась дочь. Мы с женой решили поменять мою — родительскую — квартиру на большую. По договору необходимо было полностью освободить помещение. Рабочие унесли на помойку всю старую мебель и последним приподняли и потащили, кряхтя, тяжеленный дубовый сервант из моей комнаты. Тут-то я и увидел давно забытую, покрытую слоем пыли коробочку — ту самую красную, из которой я вытащил ордена. Я поднял коробочку, сдул пыль, открыл. Складная такая была коробочка, в целости и сохранности, внутри обклеена вишневого цвета бархатом. Но — невосполнимо пустая.

И вот все же вопрос: Феллини или ордена?

Приезжайте к нам на Волгу

Он заявлялся ко мне два-три раза в месяц. Обязательно утром, ровно к десяти, после того как моя жена уходила на работу.

Мы были очень отдаленно знакомы, просто встречали друг друга на разных литературных сборищах, и как-то однажды выяснилось, что он живет неподалеку от меня, за две трамвайные остановки, в типовом доме возле большой бензоколонки, и мы решили, что надо бы когда-нибудь повидаться, если живем рядом, тем более что общая тема есть: я — прозаик, а он был поэтом.

И вот в одно утро поздней осенью, очень уютной дома, когда я уже нацелился настучать на своей печатной машинке не менее двух страниц прозы и только ждал ухода жены (да, это был еще век печатных машинок), — в это утро он позвонил и спросил, можно ли сейчас зайти. Было девять утра.

— Знаешь, давай в десять, жена как раз на работу уйдет, никого не будет.

И вот он пришел. Немного грузный, немного с одышкой, небрит, в очках. Из внутреннего кармана плаща вытянул бутылку портвейна.

Мы прошли в кухню, сели за столик, он снял очки, оказался близорук — глаза его как-то расширились.

— Я с портвейном — ничего?

— Что за вопрос — ты же поэт! Да и похмелье я понимаю, сам такой.

— Ну, знаешь, у меня не похмелье — просто выпить необходимо перед грядущим днем. Без этого не могу, не так все вижу и делаю. И к тому же я, знаешь ли, не поэт, я — пиит. Уже давно это звучит иронически, но изначально так поэтов и называли, без всякой иронии, и мне нравится эта должность — пиит. Давай стаканы.

Так и сказал: должность.

— Я утром не буду, не обессудь, так что стакан один.

— Ну, неважно.

Он распечатал портвейн, до краев наполнил стакан. Руки у него не тряслись, значит, действительно был не с похмелья. Стакан он не выпил, но как-то выцедил.

— Закусить?

— Хлебушка если только, я завтракал.

Я положил на тарелку черного хлеба, Пиит (так буду его называть, потому что мне, автору этого текста, так хочется) отломил кусочек, понюхал, потом сжевал.

Сидели молча, смотрели в окно на голые ветви дерева, которые слегка раскачивал холодный осенний ветер.

Хорошим ли он был поэтом, отличным или посредственным, я оценить не мог, почти не зная его сочинений, но на одном литературном вечере, где все поэты читали свои стихи, однажды читал и он, Пиит, и скажу, что два коротких стихотворения мне показались очень пронзительными и несколько строф из них мне запомнились навсегда.

Теперь, после очередного стакана портвейна, я ожидал, что он заговорит о поэзии или, во всяком случае, что-то прочтет, может быть, даже и не свое, но он молчал, сказал только:

— Спасибо за приют, из магазина снова домой идти как-то не очень, и не в подъезде же пить, одному, а так — компания.

И мы снова молчали, смотрели на ветви дерева. Курили.

Вино закончилось, немного раскрасневшийся, какой-то оживший, но совершенно трезвый по состоянию, Пиит стал суетно собираться:

— Сейчас поеду в издательство, надо там кое-какие проблемы с книжкой решить, вроде меня поставили в план на следующий год, но вроде сейчас отодвинули...

Уже стоя в дверях, он сказал:

— А ветви дерева у тебя в окне замечательные. И главное — совершенно голые, по этому поводу даже мысли какие-то появились...

И ушел.

Так с ним, с Пиитом, и повелось: десять утра, портвейн, черный хлеб, несколько сигарет, молчание, никаких разговоров о литературе вообще, ветви дерева, правда, уже не упоминались. После меня Пиит ехал то в издательство, то в журнал, то однажды сказал, что у него есть друг — настоящий миллионер и вот сейчас он едет к нему в гости на дачу, а вернее, в загородный домище или даже дворец и проведет там несколько дней, будет развлекаться и отдыхать от городской суеты в шикарных условиях.

Близко мы не сошлись. Его, как видно, устраивало наше соседство: можно было зайти, неспешно выцедить свой портвейн, переброситься двумя фразами ни о чем; а мне вполне подходило, что иногда по утрам мое писательское одиночество разбавляет поэт — все же человек непростой, с определенной, так сказать, аурой, которую не видишь, но чувствуешь.

В одну из таких встреч, пока Пиит занимался своим вином, я рассказал, что сейчас набрасываю черновик повести о жизни поэта, что жизнь известных поэтов вообще-то известна чуть ли не досконально, но я хочу создать такой вот обобщенный образ человека, который сочиняет стихи, и описать, как он это делает и... Словом, чего я хочу, как все это будет выглядеть, я еще и сам точно не знаю, но у меня уже есть начало.

— Может, прочесть это начало? — спросил я Пиита.

— Валяй! Буду слушать! — И он налил себе полстакана портвейна.

— Значит, так... Поэт не гасил на ночь свет в своей комнате. Он в одежде ложился на спину, вытягивал ноги, закрывал глаза и чувствовал, как с потолка его поливает густым тусклым желтым светом, и так ему было тепло и уютно, дыхание его замедлялось, он почти переставал потреблять воздух и отдавался мыслям, как парящая птица отдается воздушным потокам, мыслям, течение которых мог постичь только равный ему по полету... В эти моменты он ощущал себя хищником — соколом, который выискивает на земле жертву, находит ее и камнем падает вниз, вцепляется в эту жертву и... словом, — объяснил я, — под жертвой я подразумеваю пришедшую в голову мысль или возникшее чувство, то есть стих, или просто строфу, или строчку, которая будет решающей в очередном стихотворении. Дальше, — продолжил я, — пойдут воспоминания о жизни, о том, например, как он, поэт, выступал перед большим залом и триста женщин вожделенно смотрели на него... Потом как он однажды ехал на машине в горах, по Кавказу, увидел внизу речку, спросил у шофера, что это за речка, услышал в ответ, что речка называется Валерик, и тогда попросил остановить машину, выскочил, скатился вниз по крутой осыпи и искупался в знаменитой воде, которая была ледяной и чистой, как слеза, сел после этого на камень и вдруг увидел, что вода-то в речке вся красная...

В этом месте Пиит поднял брови и покачал головой.

— Ну вот, а потом будет про его любовь, и не одну, и будет, конечно, про музу, которая вдохновляла его, но, к сожалению, не была его женщиной... И еще предстоит разговор с Пушкиным, правда, не знаю, в каком виде, а вернее, в какой области окружающего пространства ему явится Пушкин: прямо ли перед ним, сбоку ли, или висеть будет наверху, над ним, не знаю... Ну как тебе это все?

Пиит налил стакан до краев и на этот раз не выцедил, но одним вдохом выпил портвейн, понюхал корочку хлеба.

— Скажу тебе так, друг мой... — И он показал пальцем вверх. — С соколом и его жертвой — это реально, что-то похожее, хищническое, испытываю и я, когда пробиваюсь к стиху... С Пушкиным — тоже реально, мне он, например, видится наверху, но, собственно, я вижу только его ноги в старинных ботинках, но как можно вести беседу с ботинками? Так что разговора не получается, возьми себе на заметку, дарю... Что же касается остального, тут наворотить можно что угодно, но у тебя нет главного.

— Чего же?

— Одиночества. Кстати, а какой будет конец? Главное, сам знаешь, это конец и начало.

— Пока не знаю.

— А пусть он с похмелья умрет, пусть его муза со своим любовником к нему придут, похмелиться ему откажутся покупать, решат, что пусть завязывает с этой пьянкой, и уйдут, а он и умрет. Тоже дарю.

— Ты, кстати, — посоветовал я Пииту, — не налегай на портвейн — сердце посадишь.

Пиит тут же заторопился, буркнул, что спешит по делам, и быстро ушел, и в это утро был, пожалуй, самый длинный с ним разговор за все время нашего общения.

Ушел по делам, н-да... Однажды, выпив портвейна, он сказал, что собирается сейчас ехать в Дом литераторов, на встречу с редактором. Мне в этот день тоже нужно было в Дом литераторов, я, собственно, уже и собрался и только ждал ухода Пиита и поэтому предложил ехать вместе, ну а потом, после дел, пообедать в писательском ресторане. Но Пиит отказался, объяснил, что сначала ему необходимо побывать в редакции одной из газет, где выйдут его стихи, а в Дом литераторов он отправится уже после газеты.

— Так что уж извини, пути наши не совпадают. В другой день как-нибудь.

Я вышел на улицу вслед за ним, буквально спустя две-три минуты. Пиит не сел в подошедший как раз трамвай, который ехал к метро, а двинулся вдоль трамвайных путей, по узкой дорожке. Мне почему-то тоже вздумалось прогуляться, и я, не ожидая следующего трамвая, отправился за Пиитом, следуя метрах в ста. И вот перед бензоколонкой, то есть на полпути до метро, Пиит свернул с дорожки направо, к своему дому; издалека я увидел, как он заходит в подъезд.

«Ну, — решил я, — может быть, передумал куда-то ехать, может, настроения нет».

Но все это повторилось: опять по случайности я обнаружил, что Пиит, уговорив свой портвейн и намереваясь вроде бы снова ехать к другу-миллионеру «отдыхать от городской суеты», вместо этого прошелся вдоль трамвайных путей, свернул к своему дому и скрылся в подъезде. Конечно же я не следил за ним, но так вышло, что после его ухода я тут же отправился в магазин за продуктами, который располагался рядом с домом Пиита, — вот невольно и обнаружил. Входя в подъезд, он оглянулся, и мне показалось, что он увидел меня, хотя, впрочем, расстояние между нами было приличное. Но мне стало как-то не по себе — как будто бы я подглядел чужую тайну.

Потом Пиит не появлялся у меня целый месяц. Я даже забеспокоился: человек все же употребляет портвейн, который действительно нехорош для сердца, — мало ли что? Поэтому я позвонил ему, справился о здоровье и сказал, что сейчас зайду в гости. Никогда еще я не был у него дома.

Мне открыла его жена:

— Проходите, он у себя в комнате.

— Трезвый? — спросил я.

— Да что вы! — удивилась она. — Он же не пьет!

Я прошел в комнату. Окно было наглухо закрыто плотными бордовыми шторами. Горела одинокая желтая лампочка, которая висела просто на коротком куске проводки, без абажура или плафона. Пиит лежал на кровати, неотрывно смотрел на эту лампочку, курил; по комнате слоился табачный дым.

— Лежишь?

— Да, что-то и вставать не хочется.

Комната была вся в книжных стеллажах, от пола до потолка, и еще книги стопками высились на полу. Большой, а вернее, даже солидный письменный стол был занят разными старыми и новыми печатными машинками, их было не менее пяти-шести.

— Что это у тебя столько машинок?

— Да я ремонтирую на дому, зарабатывать чем-то надо... Когда-то училище по ремонту окончил, и вот пригодилось...

— Слушай, — предложил я, — поехали за город. Недавно у одного прозаика вышли сразу две книги, он хочет отметить это дело не в ресторане, а на даче, сегодня, приглашал к вечеру. На улице-то прекрасно — май!

— А что за прозаик?

Я назвал. Фамилию этого реального человека я здесь выдавать не хочу и поэтому обозначу его просто буквой К.

— А-а-а, знаю его, графоман, ему, кажется, и сорока нет, а навыпускал уже кучу книг... Но человек, говорят, неплохой, у него, кстати, связи во всех издательствах, неплохо было бы и познакомиться... А кто там будет?

Я назвал: тот-то, тот-то и тот-то... и еще, видимо, тот-то...

— Ну-у-у, — протянул Пиит, — я в этом обществе инородцем буду...

— Зря ты так думаешь, тебя все знают, иногда даже и обсуждают, просто ты редко где появляешься, вот тебе и кажется, что ты малозаметен... Да и вообще там солянка сборная собирается, от настоящих до никаких...

— Ладно, встаю.

И мы с Пиитом поехали.

* * *

Старую, похожую на заброшенную, двухэтажную дачу окружал лес, признаков хозяйственности вокруг не было никаких, деревья, кустарники наступали прямо на дом, возле которого едва нашлось свободное место для большого длинного стола, за которым на стульях, табуретках и чурбаках уже расположилась и пировала компания приглашенных довольно еще молодых поэтов, прозаиков и драматургов; в гамаке, растянутом меж двух сосен, спал, посапывая, хозяин дачи, собственно, этот самый К. Всего собралось человек пятнадцать, из них две женщины — драматургиня и критикесса. Стол гудел хаотическими разговорами, все уже были навеселе, так что, когда появились из леса мы с Пиитом, раздалось только дружное: «О-о-о-о-о-о!..» — и, таким образом, мы сразу вписались в веселую атмосферу.

Возле стола на земле основательно так стояли несколько ящиков с ркацители, и стаканы, фужеры, опустошившись, тут же заново наполнялись. Драматургиня и критикесса то приносили из дома еду, закуски, взяв на себя, видимо, роль хозяек, поскольку никаких женщин больше в этом обществе не было, то колдовали над самоваром, пытаясь разжечь огонь.

Легкие разговоры одновременно с наступающей темнотой посерьезнели, перешли на профессию — на литературу, кто-то припомнил классиков, причем, видимо от заигравшего в голове ркацители, с критической точки зрения, и минут десять доставалось по полной многим известным сочинителям всех жанров, пока критикесса не воскликнула:

— А посмотрите-ка на себя!

Тут сразу же наступила минутная тишина, после которой всех, кого обсуждали, вернули на пьедесталы.

Было уже темно, на веранде включили свет.

— А давайте костер сделаем и почитаем стихи! Я, между прочим, не только пьесы пишу, но и стихи тоже, — заявила драматургиня.

Идея понравилась, попытались разбудить хозяина дачи, но он только повернулся с одного бока на другой в своем гамаке. И тогда нашли поляну в лесу, наломали сухих веток и зажгли костер.

Стали читать стихи. Разные голоса, от певучего до хриплого, с разной интонацией, как бы от огня костра разлетались эхом по лесу. Красота ситуации была необыкновенной, незабываемой. Пиит тоже читал, причем только его попросили прочесть еще что-то и еще что-то.

Огонь костра постепенно угас, все вернулись за стол, под падающий с веранды свет. Наконец-то зашумел самовар. Стали пить чай, не забывая про ркацители.

Не помню уже, кто и кому, но было сказано так:

— Какой ты поэт — ты поэтишка!

— А вот по мордасам!

И пошло, и поехало! Причем сцепились как-то все сразу и слишком серьезно, образовав кучу-малу. Опрокинули стол, драматургиня и критикесса визжали, разнимая дерущихся. Проснулся К., выбрался из гамака, и, хотя он ничего еще не сказал, пока еще не среагировал на происходящее, ему почему-то оскорбительно крикнули прямо в лицо:

— А ты вообще молчи, графоман!

Тому, кто это крикнул, сразу заехали по уху и по носу, закапала кровь.

Все это казалось отвратительным, недопустимым, но тут я приостановлюсь и посмотрю с другой стороны. Дело в том, что со временем, спустя много лет, мы превратимся в больных, с различными недомоганиями людей, в бывших, вылечившихся алкоголиков, в настоящих жлобов — если такая черта наметилась уже в молодости, в алиментщиков, в — как окажется — бездарей, в чревоугодников, в предателей всего и кого только можно или вообще умрем — что уже совсем плохо, и вечер этот те, кто останется жив, будут вспоминать только одной доброй фразой: была молодость, мы пили вино, читали стихи и конечно же дрались — золотые были времена!

Утром, так и не замирившись (редкий случай), большинство гостей в полном молчании, угрюмые, не разговаривая друг с другом, ушли к станции — ждать электричку в Москву. Драматургиня и критикесса остались — они расположились спать на веранде. Пиит, еще два поэта, я и сам К. сготовили крепкого кофе, привели стол в порядок и расселись пить этот кофе, посматривая на остатки вина в ящиках. У К. был синяк под глазом, у Пиита треснуло стекло на очках; поэты и я были вроде без повреждений.

— Кисло, конечно, — сказал один из поэтов.

— А надо было, — сказал другой поэт, — приглашать только своих, свой круг, а ты, — это хозяину дачи, — назвал всех подряд.

— Да я как-то на радостях наприглашал... — ответил К.

— А жена-то где?

— Жена, дети, теща — все в Москве, попросил их не приезжать, дать, как говорится, гульнуть, дать свободы, и слава богу...

Неожиданно из леса вышла и направилась к нам женщина в пестром, восточном платье, с сумками в обеих руках. Она деловито и весело подкатилась, как ртуть, к столу, [привнеся] резкий запах «Красной Москвы», назвала К. по имени, погладила по голове, поцеловала в щеку и с ходу стала выкладывать на стол из своих сумок разные блюда, завернутые в салфетки и пергаментную бумагу. Блюда эти я определил как татарские, глаза женщины были чуть раскосые, и все это было очень странно...

— Поезд задержался, — сообщила женщина, — мама сказала, что ты на даче празднуешь, ну и я сразу сюда. Так что поздравляю тебя от всей Казани! Где книги? Я многим пообещала, только обязательно подпиши!

— Книги, книги... — промямлил К. — Подпишу... Хорошо, что приехала, а вот это мои друзья — поэты, писатели.

— Очень приятно! Ну, я тоже с вами кофе попью.

И она стала пить кофе и по-простецки уплетать свои же привезенные блюда.

Мы молчали.

— Как у вас тут в Москве?

Мы молчали.

— Вижу, — сказала женщина, — что-то не то! — И потрогала, поправляя, свои прекрасные, золотые с рубинами серьги, достала из лакированной черной дамской сумочки помаду и провела ею по губам ярко-вишневым цветом, добавила на себя из маленького флакончика еще «Красной Москвы» — К. даже чихнул. — Кислые вы всегда какие-то, москвичи! — Помедлила, разглядывая наши печальные лица, и предложила задорно, по-пионерски: — А знаете что, приезжайте-ка к нам на Волгу! Там весело! Река — широка! На реке песни поют и русские, и татары! Что вы тут сидите как постные щи!..

— Я приеду, — сразу сказал Пиит.

Я тоже сказал, что приеду. И оба поэта изъявили желание приехать.

— Вот и замечательно! — ответила женщина. — У меня здесь ручечка есть с золотым пером — подарок от мужа, и блокнотик имеется, я напишу телефон, как соберетесь — звоните, на Волге у нас с мужем огромный дом. И лодка есть, и все, что угодно.

И, раздав телефонный номер, записанный на листках из блокнота, сказала:

— Ну, не буду вам тут мешать, угощайтесь, тут все домашнее, и сочиняйте стихи! — И ушла к полянке, где белели колокольчики ландышей, стала собирать цветы, тихо запев при этом известную песню: «Ландыши, ландыши...»

— Что это было? — спросил Пиит.

— Да это тетка моя родная, — объяснил К. — Она еще в молодости замуж вышла и в Казань уехала жить. И вот специально приехала — поздравить с выходом книг.

— А глаза почему-то раскосые, и одежда... — констатировал один из поэтов. — Ты вроде же чисто русский, без восточной крови.

— Ну, — ответил К., — человек мимикрирует под свое окружение.

— «Милы глаза, немного узкие, как чуть открытый ставень рам...» — процитировал Пиит. — Как раз о Волге.

С теткой стало как-то хорошо, уютно, один из поэтов сказал:

— А, плевать на всё!.. Забудем... А тетка отличная!

И мы принялись за угощение.

На крыльце веранды появились критикесса и драматургиня, обе зевнули, потянулись, и критикесса всей грудью вздохнула:

— У-ух, мы и выспались! Воздух чудесный.

— Ну что, ркацители еще осталось? — спросила драматургиня.

«Как прекрасно мы съездили!» — признался мне Пиит уже в электричке.

* * *

Пиит объявился в начале августа, как всегда, с бутылкой портвейна.

На этот раз, цедя стакан за стаканом, он много говорил: рассказывал о своей поездке на Волгу, к тетке К. Рассказывал, как его хорошо встретили, как он блаженствовал, купаясь в реке и загорая под солнышком на белом песчаном пляже, как его угощали разными местными блюдами, как он ловил больших рыб на удочку и как потом на берегу готовили из этих рыб уху, как плавали на лодке по необъятной Волге, как поднялись волны и недалеко от берега другая прогулочная лодка с детьми и взрослыми перевернулась и как он с теткой и ее мужем спасали попавших в беду людей, как волны мешали этому и как все-таки всех спасли... В итоге он даже прочитал небольшое стихотворение про Волгу, которое мне не очень понравилось. Но все, что он рассказал, мне так понравилось, что я позавидовал и на следующий день позвонил тетке К. с вопросом, помнит ли она о своем приглашении и можно ли к ним приехать вместе с женой.

— Мой друг, — сказал я, — который у вас побывал и с которым вы спасали утопленников, передает вам привет — он просто в восторге от ваших мест, вот и я мечтаю у вас побывать.

— О приглашении конечно же помню, — ответила тетка. — Конечно же приезжайте, только возьмите у моего племянника еще штук десять книг, и пусть подпишет. И позвоните, когда будете выезжать, мы встретим. Но только никакой друг ваш здесь не бывал и никаких утопленников мы не спасали! До встречи!

Не знаю почему, но приходы Пиита прекратились, он как будто исчез. Больше мы нигде и никогда не встречались. Два года спустя я узнал, что Пиит умер. На похоронах я не был, потому что находился в это время далеко от Москвы.

* * *

Со временем я купил две тоненькие книжки стихов Пиита. Стихи замечательные, их высоко оценит любой профессионал и любитель поэзии тоже, но замечательность стихов в нашем мире не дает известности, так необходимой поэтам, которые, если вдруг история или Бог не вознесут их на вершину горы, должны заниматься своей известностью сами либо надеяться на покровителей. Пиит не занимался этим, и покровителей у него не было, он был скромным литературным трудягой, так что в Интернете повисли и до сих пор висят два-три коротких личных воспоминания о нем и столько же коротеньких оценок его малоизвестного творчества. И ничего более того.

Я заправляюсь бензином на той самой бензоколонке, возле которой стоит тот самый типовой дом, где жил Пиит. Теперь к бензоколонке пристроили магазин. Заправившись, я отъезжаю метров за тридцать, на парковку, где можно курить. Я закуриваю, смотрю на подъезд Пиита. Одна сигарета, вторая, третья... И вот вчера из магазина вышла продавщица, несколько полная, средних лет, одетая в униформу веселого салатового цвета, и подошла ко мне, тоже курить.

— Наблюдаю, — сказала она, выпуская дым. — Вы тут уже не первый раз стоите и курите после заправки и все на этот дом смотрите — там кто-то жил знакомый у вас? Может, первая любовь жила?

— Да нет, — ответил я. — Вон в том крайнем подъезде жил мой друг, поэт, и давно уже умер, вот и вспоминаю его до сих пор.

— Что, настоящий поэт?

— Да, настоящий, и человек был прекрасный, дома писал стихи, а летом путешествовал, все время на Волгу ездил, говорил — там раздолье, душа отдыхает.

— Настоящий поэт... надо же! И Волгу любил, а я сама с Волги! А доску-то хоть повесили у подъезда?

— Какую?

— Ну как какую? С надписью: «Здесь жил поэт». И — фамилию.

— Не очень-то он известен был, поэтому и не повесили.

— Ну и что? Повесили бы просто тогда: «Здесь жил поэт». Нет, ну что же у нас за сволочи, вот же сволочи, здесь поэт жил, а они даже доску не повесили!

Она нервно притушила сигарету и, возвращаясь к магазину, на полпути крикнула заправщику азиатского типа:

— Ахмет, ты представляешь себе... — Она обернулась и показала рукой. — Вон в том подъезде поэт жил когда-то давно, а они, сволочи, даже доски не повесили в его честь! Ты представляешь, гады какие!

— Шайтаны! — крикнул Ахмет, не отрываясь от заправки машины. — Не беспокойся, Наталванна! Поэт — великчеловек, Аллах не забудет его!





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0    
Мы используем Cookie, чтобы сайт работал правильно. Продолжая использовать сайт, вы соглашаетесь с Политикой использования файлов cookie.
ОК