Кюхельбекер. Горе-богатырь печального образа

Дмитрий Владимирович Аникин родился в 1972 году в Москве. Окончил Московский государственный институт электроники и математики. Работал сторожем, грузчиком, инженером, руководителем предприятия. Печатался в журналах «Новый мир», «Нева», «Наш современник», «Prosodia», «Слово/Word», «Плавучий мост», «Перископ-Волга», «Кольцо-А». Автор четырех книг стихов. Лауреат конкурсов «Золотое перо Руси», «Русский Гофман», конкурса журнала «Отчий край». Вошел в шорт-лист конкурсов «My Prize», «Мыслящий тростник», «Серебряный голубь». Живет в Москве.
Блажен, кто пал, как юноша
Ахилл,
Прекрасный, мощный, смелый,
величавый,
В средине поприща побед
и славы,
Исполненный несокрушимых
сил!
Вильгельму Карловичу Кюхельбекеру (1797–1846) досталась иная судьба: он умирал как Филоктет на Лемносе, только никто за ним не приехал, чтобы хоть обманом увлечь на священную войну до самой победы. Любитель и знаток античности, Кюхельбекер мог бы оценить этот образ.
Тынянов написал: «Кюхельбекер назвал в дневнике своем одного небольшого поэта “горе-богатырем”», — и тут же заметил, что определение это стало применяться по отношению к самому Кюхельбекеру. Точнее не скажешь.
Кюхельбекер, как истинный Дон Кишот, спешил ввязаться в каждый заведомо безнадежный бой. Те, кто собрался на Сенатской, хотели для себя судьбы, славы, власти, места в истории, погибели — для каждого был свой соблазн. А Кюхельбекер? Кажется, сам черт его подстрекнул заняться дурным делом, чтобы потом в последний момент толкнуть под руку и не дать это дело доделать. Кюхельбекер пытался застрелить великого князя Михаила Павловича...
Кюхельбекера приняли в Северное общество в ноябре 1825 года. Успел.
Удивительно, что Кюхельбекер, покушавшийся на великого князя, избежал виселицы: по любым законам — и тогдашним, и нынешним — он был террорист, недостойный никакого снисхождения. Видимо, император понял: нет на свете ничего более безопасного, чем стать мишенью для Кюхельбекера.
Единственное, что почти удалось Кюхельбекеру, так это побег после поражения восстания: каким-то чудесным образом он смог добраться до Польши, вот уже за недальней границей брезжила свобода, но тут судьба Кюхельбекера вернулась к своему обычному modus operandi: беглеца опознали, арестовали и препроводили в Петербург.
Кюхельбекеру не повезло стать соучеником Пушкина, излюбленным предметом издёвок самого, да и всей честной компании. Насмешки над своим творчеством Кюхельбекер сносил как должное, как честные удары в литературной войне, а вот на уколы личные реагировал бурно, чем только раззадоривал острословов. Дело дошло до того, что доведенный до отчаяния Кюхельбекер пытался утопиться в лицейском пруду.
Совсем непритязательным насмешникам достаточно было перевести фамилию — по-русски получается «хлебопекарь».
А можно и не переводить: как смешно для русского уха звучит «Кюхельбекер»! И как зловеще — «Бенкендорф».
За ужином объелся я,
А Яков запер дверь оплошно —
Так было мне, мои друзья,
И кюхельбекерно, и тошно.
Из-за этой эпиграммы Кюхельбекер звал друга на дуэль, оба остались живы, но если Пушкин довел потом идею дуэли до трагического и логического завершения, то для Кюхельбекера фарс так и остался фарсом. Лучше бы ему не брать в руки оружия.
Если смешной человек одновременно является человеком чести, то жить ему нелегко.
С наморщенным челом
потухшими глазами
Глядит на светлый мир
стоический глупец —
Что для него весна с любовью
и мечтами
И что бессмертия венец?
Эти строки Кюхельбекера мог бы написать о нем самом какой-нибудь недоброжелатель.
Для поэтов Золотого века главным показателем признания было так или иначе оказаться названными в главном тексте русской литературы — в романе «Евгений Онегин». Кто-то упоминался вскользь, как пьяный Дельвиг, кто-то оказывался среди действующих лиц, как Вяземский. А вот Кюхельбекер...
Она казалась верный снимок
Du comme il faut... (Шишков,
прости:
Не знаю, как перевести.)
У Пушкина вместо фамилии «Шишков» были поставлены точки, и Кюхельбекер до конца жизни был уверен, что настоящее прочтение было «Вильгельм, прости...». Может, он был прав.
Пишите оды, господа,
Как их писали в мощны годы,
Как было встарь заведено... —
писал Пушкин, имея в виду взгляды Кюхельбекера.
В литературе Кюхельбекер тоже вел себя вполне по-донкишотовски: отстаивал устаревшее, отжившее или никогда не жившее, отстаивал с таким жаром, который делал его удобной мишенью для эпиграмм. Горячность идет новаторам, архаистам пристала степенность.
В отличие от большинства тогдашних поэтов, для которых античность была всего лишь маской, надеваемой на злободневные темы, чтобы заморочить цензуру, Кюхельбекер увлекался древностью всерьез, он пытался привнести в русскую поэзию размеры и темы старых мастеров.
Долговязый, он даже внешне чем-
то походил на гекзаметр.
Склонность Кюхельбекера к гекзаметру веселила Пушкина, но дело кончилось тем, что он сам под конец увлекся и начал писать если не полноценным гекзаметром, то элегическим дистихом.
Друг воды на всю природу
Смотрит в черное стекло,
Видит горесть и мученье,
И обман и развращенье,
Видит всюду только зло!
Друг вина смеется вечно,
Вечно пляшет и поет!
Для него и средь ненастья
Пламенеет солнце счастья,
Для него прекрасен свет.
Кажется, Кюхельбекер обладал редким антихристианским даром обращать вино в воду: все то, что у его товарищей по литературе бурлило и пьянило, у него лилось мутным потоком. Так уныло воспеть пьяное веселье — это ж надо уметь! Тоскливая, как утро в провинциальном вытрезвителе, вакхическая песнь...
Кюхельбекер встречался с Гёте. Старику было не привыкать к почитателям разного рода, но даже ему, кажется, можно было удивиться такому восторженному русскому немцу.
Истинный дар Кюхельбекера был даром драматурга. Прежде чем приступить к трагедии, Кюхельбекер тщательно штудировал греческие оригиналы.
Кюхельбекер был одним из многих европейских драматургов, пытавшихся понять значение хора, этого голоса (народа? театра? рока?), который и превращает личную драму героев в настоящую, всеобщую трагедию. С точки зрения поэзии хоровые партии — лучшее, что есть в пьесах Кюхельбекера, но с действием пьесы они связаны слабо: герои и хор, кажется, существуют на разных сценах, лишь изредка перекликаясь и как будто удивляясь своему соседству.
1-й корифей
Для нас отверзся Гадес
молчаливый;
Уж Кербер лаял у подземных
врат,
Но вырвал враг из наших рук
булат.
2-й корифей
Нас ждал Харон нетерпеливый
И судия теней, Минос:
Их ожиданье не сбылось!
Или еще:
Строгая дщерь жизнедателя
Зевса, отца и карателя,
О Немезида! Ты зришь
Светлые дни и плачевные,
Зришь все движенья душевные,
С вечной судьбой говоришь!
Куда девается обычная неловкость Кюхельбекера-поэта, когда он пишет для театра? Хор звучит мощно, чередование размеров придает размах его песням. Мысль не стеснена, но усилена формой.
Кюхельбекер был настолько архаистом, что последний из трех великих трагиков Еврипид казался ему чересчур чувствительным, жеманным, модничающим, каким-то карамзинистом времен Античности. В собственных текстах Кюхельбекер опирался на опыт Эсхила и Софокла.
Сюжет «Аргивян» взят у Плутарха, тогда вся Россия читала Тацита и Плутарха, обучаясь у них актуальной политике. «Аргивяне» — пьеса о зарождающейся и разрушающейся тирании. Тема совершенно нецензурная в последние годы правления императора Александра. Тема вряд ли приятная членам тайных обществ — будущим декабристам, потому что:
Свобода гибнет в бешенстве
страстей!
Если бы декабристы победили, то Кюхельбекер со товарищи смогли бы не на сцене насладиться зрелищем, когда бывший защитник народа и его свобод превращается в тирана.
Была в Коринфе лишь мечта
свободы;
Мой сын попрал одни насилья
мощных!
И ты жалеешь о минувшем
буйстве?
На бурю веча буйство чернь
сзывало
И по мгновенной прихоти ее
Судьбиной, жизнью лучших глав
играло!
Тиранию, как всегда, лицемерно оправдывают несовершенством демократии, ее институтов и процедур. Но Кюхельбекер видит и другое: тирания сама первая виновница собственной гибели, главная заговорщица против самой себя.
Но тиран уныл и мрачен,
Дикий взор его горит;
В нем нет сердца: другу, брату —
Всем он гибелью грозит.
Всех отчужденный в угрюмой
боязни,
Он вымышляет и страхи и казни;
Бездну он видит и к бездне
спешит.
Самое плохое народовластие может устоять, самая лучшая тирания рухнет.
К редким драматургическим удачам Кюхельбекера стоит отнести образ Сатироса, народного вождя, демагога и в тогдашнем, и в теперешнем смысле слова, пронырливого хитреца, который строит козни на благо Родине и заявляет о себе:
Никто не вникнет в бездну
человека,
В глубокий мрак страстей
и помышлений;
Одним богам мои известны
чувства!
Пьесы из русской жизни удавались Кюхельбекеру хуже.
«Когда я прочел предисловие к “Ижорскому”, то содрогнулся от ужаса при мысли, что, по долгу добросовестного рецензента, мне должно прочесть и книгу; когда прочел книгу, то увидел, что мой страх был глубоко основателен. Господи Боже мой! И в жизни такая скука, такая проза, а тут еще и в поэзии заставляют упиваться этою скукою и прозою!..» — писал Белинский о мистерии «Ижорский». И трудно с ним не согласиться: пьеса почти бесконечно затянута и неимоверно скучна.
В непроходимой толще текста лишь изредка мелькают бодрые строки:
Содроглися кости в заросших
гробах:
К нам Бука несется в густых
облаках;
Дохнет ли перуном — завяла
трава;
Просвищет ли бурей — валятся
древа.
Даже в своих мистериях Кюхельбекер остается теоретиком: духи у него весьма начитанны, сведущи в актуальной русской литературе, они о ней спорят, как будто не где-то в своей преисподней стакнулись, а на страницах свежего журнала.
Это почтенная традиция: у Гёте в сцене Вальпургиевой ночи тоже много чего написано на злобу немецкого литературного дня.
Истинные драматурги пишут свои пьесы на потребу конкретного театра, определенной труппы: таковы Эсхил, Шекспир, Мольер, из наших — Озеров и Шаховской. Фонвизин и Грибоедов писали пусть не для конкретной труппы, но с расчетом на текущее состояние дел русского театра. Иное дело Пушкин и Кюхельбекер, их трагедии как бы свысока не замечают сценического искусства, они целиком и полностью литература, более того — поэзия. Кажется, только Гёте умел служить двум господам — издателю и постановщику: вся его драматургия, кроме «Фауста», театрально-злободневна, предназначена для сборов и оваций, а вот «Фауста», особенно вторую его часть, пойди попробуй поставь на сцене.
Русский театр не заметил Кюхельбекера.
«Один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошел высокий, бледный и худой молодой человек с черною бородою, в фризовой шинели... Увидев меня, он с живостию на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга — и я узнаю Кюхельбекера» — так Пушкин описал их последнюю встречу.
Кюхельбекеру досталась доля горше — ему предстояло оплакать Пушкина:
Он ныне с нашим Дельвигом
пирует;
Он ныне с Грибоедовым моим:
По них, по них душа моя тоскует;
Я жадно руки простираю к ним!
Кюхельбекер не был крупным поэтом, его теоретические изыскания не заслуживают даже опровержения, он неудачно поучаствовал в неудачном восстании — воистину «горе-богатырь». Но все-таки богатырь: есть у него стихи, в которых талант явлен несомненно, а жизнь его — прямой образец честного служения свободе и Родине.
