Вивальди
Михаил Михайлович Попов родился в 1957 году в Харькове. Прозаик, поэт, публицист и критик. Окончил Жировицкий сельхозтехникум в Гродненской области и Литературный институт имени А.М. Горького. Работал в журнале «Литературная учеба», заместителем главного редактора журнала «Московский вестник». Автор более 20 прозаических книг, вышедших в издательствах «Советский писатель», «Молодая гвардия», «Современник», «Вече» и др. Кроме психологических и приключенческих романов, примечательны романы-биографии: «Сулла», «Тамерлан», «Барбаросса», «Олоннэ». Произведения публиковались в журналах «Москва», «Юность», «Октябрь», «Наш современник», «Московский вестник» и др. Автор сценариев к двум художественным фильмам: «Арифметика убийства» (приз фестиваля «Киношок») и «Гаджо». Лауреат премий СП СССР «За лучшую первую книгу» (1989), имени Василия Шукшина (1992), имени И.А. Бунина (1997), имени Андрея Платонова «Умное сердце» (2000), Правительства Москвы за роман «План спасения СССР» (2002), Гончаровской премии (2009), Горьковской литературной премии (2012). Член редколлегии альманаха «Реалист» (с 1995), редакционного совета «Роман-газеты XXI век» (с 1999). Член Союза писателей России. С 2004 года возглавляет Совет по прозе при Союзе писателей России. Живет в Москве.
Вивальди
Окончание. Начало — № 6.
* * *
Атмосфера в зале накаленная и праздничная одновременно. Люди продолжали прибывать. Поднимались по широкой белой лестнице на второй этаж, некоторые несли большие букеты, держа их на руках, как грудных детей. Другие прятали за штаниной жиденькие гвоздички. Кое-кто был вообще без цветов, но с явными признаками жажды и аппетита на физиономии.
Некоторые раскланивались друг с другом, останавливались, придерживая собеседника за локоток, что-то обсуждали.
Зал наполнялся. Тем, кто явился заранее, уже приходилось убирать свои сумки с рядом стоящих кресел.
Телевизионщики распускали по полу резиновых змей. Перед камерой топтались две некрасивые девицы в обтягивающих джинсах, отставив с вызовом ногу и брезгливо выпятив губы. Всем своим видом они старались показать, что освещали события и поважнее.
В Фонде российской культуры готовилось присуждение литературной премии имени Иннокентия Анненского. Вокруг и вверху уместная здесь лепнина, высокие деревянные двери с массивными бронзовыми ручками. Благородный хруст паркета, портьеры и т. п. У дальней стены большой рояль, потертый, как портфель, полукруг из восьмерки стульев и три выспренно выглядящих микрофона. Напротив восьмерки стульев — места для примерно полутора сотен гостей.
Справа три двустворчатые двери; когда они приотворяются, видны на миг очертания пребогатого банкета, уже накрытого в соседнем помещении.
Организаторы снуют от микрофонов к метрдотелям. Последние штрихи.
Условленное время уже исполнилось, но в таких делах точность отвратительна, она синоним спешки, а здесь борются за солидность, за статус.
Во-первых, до сих пор неясно, явится ли сам. То есть Никита Сергеевич. Он здесь хозяин, но его, понятно, вся Москва рвет на части.
Кроме того, в атмосфере праздника крепнет какая-то нервная составляющая.
Что-то там, в кулуарах, за кулисами события, еще недовыяснено.
Не только в Михалкове дело.
На восемь выставленных у рояля стульев должны высадиться члены жюри, которые накануне делили премиальный миллион, выделенный мэром какого-то золотоносного поселка с Колымы. Сам он, большой, симпатичный дядька в очень дорогом и очень плохо сидящем костюме, сидит на крайнем стуле первого ряда, положив огромные красные лапы на квадратные колени. Этими самыми лапами он не только добыл пуды золотишка, но и «настрокал», как он выражается, историю северного русского золота. Она называется «У нас на Колыме» и, по общему мнению, представляет собой вполне пристойный исторический очерк, за который не жалко отдать часть выделенного им же самим миллиона.
Мэр время от времени недовольно косится в сторону закрытого правого зала, где утрясаются последние, вернее, только что возникшие «неурядки». Приехал важный писательский чин и теперь выгибает из уже принятой схемы какой-то свой выверт.
Какая-то трогательная бабушка со слуховым аппаратом, старинной сумкой и толстенными стеклами в очках уселась в президиум, как бы сослепу. Кто-то из молодых, ретивых распорядителей хотел ее вежливо выпроводить в люди, но выяснилось, что она «такая-то», то есть член жюри, только что приехала и не знает, «где все». Перед ней извинились.
Напряжение росло.
Мэр посмотрел на бабушку, она на него. Он ей улыбнулся как мог, она отвела взгляд. До объявления итогов никаких личных отношений.
За свою позицию мэр был спокоен и за хранителя музея-квартиры И.Анненского с выделенной ему сотней тысяч — тоже. А вот главный чин, поэтический, был еще, кажется, в стадии назначения в кулуарах. Вроде бы был намечен и даже утвержден престарелый, но еще действующий поэт Глеб Горбовский. Все же он один из немногих, у кого есть репутация подлинного поэта. Когда-то, в доисторические времена, единственный реальный конкурент самого Бродского на питерском поэтическом олимпе. Несколько раз пропадавший в реке забвения и теперь, на старости иссохших лет, дождавшийся награды. Все же полмиллиона рублей для небогато живущего классика — большая поддержка.
Вон он сидит в пятом ряду, с краю, чтобы было легче выбираться к микрофонам. Пожилой, усталый, наверное, нездоровый, но в форме.
Члены жюри очень радовались, что судьба сделала их хотя бы в этот раз орудием подлинной справедливости. Приятно ощущать себя хорошим.
Однако время.
В тылу собрания началось какое-то движение.
Головы повернулись.
Нет, это пока не члены жюри с искусственно каменными лицами. Главный распорядитель премии, молодой еще, лысый мужчина, ведет под руку высокого, худого, во всем черном, и в черной шляпе, человека. Сначала все думают — Боярский, потом сразу понимают ошибку: Бисер Киров.
Болгарский певец улыбается всем и никому, как умеют они, звезды, даже бывшие. Он уверен, что всех здесь осчастливил. Щелкает пальцами куда-то в угол мальчику, склонившемуся за аппаратурой. Через пару секунд в зале с псевдоклассической лепниной и портьерами раздается хриплая фонограмма, и «Бисер мечет бисер», раздается шепот за спиной у мэра.
«Надежда — мой компас земной» и так далее.
Поет атташе по культуре болгарского посольства плохо, а держится все увереннее.
Бабушка в жюри и не подумала слинять. Смотрит на него изучающе, как бы прикидывая: может, и его чем-нибудь наградить?
Бисер требует аплодисментов, совместного исполнения, наконец вымучивает из аудитории жидкие, неповсеместные хлопки. Во время исполнения несколько раз наклоняется к бабушке в жюри, как бы обыгрывая факт ее нахождения на сцене. Она ежится и хмурится. Ей бы не хотелось, чтобы присутствующие подумали, что они знакомы. Бисеру плевать, он дожидается конца фонограммы и победоносно покидает сцену.
И сразу же начинается основное.
Коллеги бабушки усаживаются рядом с ней — все виновато улыбаясь.
Председатель выходит к микрофону. Большой, хмурый человек, явно жалеющий о том, что ему досталась эта роль. Еще вчера он ею гордился. Перебирает листки, объявляет номинацию.
Хранитель музея и мэр получают свои дипломы и букеты как по писаному. Из зала выбегают девушки, начинается цветочная инфляция.
Председатель медлит, перебирает бумажки, бросает взгляд куда-то вдаль, влево — видимо, там ему выкручивали эти руки, — для того чтобы он сказал то, что сейчас скажет.
— Итак, первую премию в номинации «Поэтическая вселенная» получает… — еще один взгляд в направлении невидимого мучителя. — Андрей Дементьев!
И тут сразу же становится интересно. Всего лишь секундная пауза — и тут же в зале вскакивают в разных местах десятка полтора человек и начинают кричать. Среди них несколько девушек, они самые активные, но, если присмотреться, всем руководит высокий молодой человек с удлиненным черепом.
— Позор! Как же это можно! Какой Дементьев поэт?! Горбовский! Горбовский! «Я ненавижу в людях ложь!!!» Позор жюри! Как вам не стыдно! Горбовский! Горбовский!
Сидящие в зале крутят головами. Большинство было в курсе, что премия назначена Глебу Горбовскому. Но среди них есть и парочка тех, кто считает и Андрея Дементьева достойным любых и всяческих наград. Их не так уж мало, но они не понимают смысла происходящего.
Председатель морщится, глухая бабушка из жюри, все вынесшая в этой жизни, даже Бисера, вцепляется ему в рукав.
Встает и тут же садится на место Андрей Дементьев, никогда, многими отмечено, не выглядящий плохо. А сейчас он выглядит именно плохо. Бледен, сбит с толку. Он знает о закулисном перевороте, совершенном в его пользу. Знает, что в зале сидит Глеб Горбовский, с этим он готов смириться. Но такой скандал...
Вой все крепнет. Юноша с удлиненным черепом грамотно дирижирует своими клакерами, крики их становятся все более агрессивными и организованными.
Председатель силится вырвать рукав из цепких бабкиных пальцев. Другие члены жюри мнутся, прячут глаза, им очень хочется исчезнуть из зала.
— Ведите собрание! Это провокация! — кричит главный распорядитель премии председателю. И толкает в спину Дементьева: идите, идите берите!
Тот тормозит, упирается, а потом с ним происходит неожиданная и очень резкая метаморфоза. Он светлеет лицом. Быстрым, ладным шагом выходит к микрофону, поднимает властную руку, и вопящие смолкают. Обаятельно улыбаясь, Андрей Дементьев говорит дрожащим от понятного волнения голосом:
— Все правильно. Хоть моя фамилия и означает в переводе с античного «безумие», я не безумец. Я прекрасно знаю, что Глеб Горбовский намного талантливее меня и заслуживает эту премию больше, чем я. Глебушка, иди сюда. Я первый тебя поздравлю.
* * *
Петрович решил зайти с другой стороны, и я не мог ему в этом отказать. Мне было противно, меня выворачивало наизнанку от отвратительности моей миссии, но не мог же я, в самом деле, ему отказать!
Ехал как лунатик на эту улицу Борцов. Ни у кого ни о чем не спрашивая, садясь наугад в автобусы, выходя по наитию.
Доехал.
В новое место я никогда и никуда не добираюсь без приключений, даже если у меня на руках подробно расписанный план, со всеми «первыми-последними» вагонами, всеми «направо-налево», с номерами трамваев и домов, цветом дверей и количеством ступенек, по которым надо подняться. Плутаю, матерюсь, оскорбляя так по-дурацки построенный кем-то город.
А тут открываю глаза — вот она больница.
Сразу подошел к нужному корпусу, хотя их было с десяток.
Оставалась лишь надежда, что меня просто не пустят в палату. Вдруг там особые требования по части дезинфекции?
За столом у прохода на лестницу два охранника — молодые, прыщавые, неудовлетворенные жалованьем.
Мимо идет поток людей. Помимо тех, что в больничных халатах, полно людей вполне уличных, в облаках стафилококков. Никого не останавливают.
— Можно пройти? — спрашиваю. Проверено многократно: спросишь — не пропустят. Эти же вяло кивают неумными головами.
Отчаянно вращаю головой в поисках зацепок. Нашел. Посещение разрешается с 16.00.
— А ничего, что я пройду сейчас, ведь еще нельзя? — с надеждой наклоняюсь я к парням.
— Вам очень надо? — спрашивает тот, что справа.
Мне совсем не надо, но и признаваться нельзя, это будет предательством по отношению к Петровичу.
— Да нет, не очень.
Тот, что слева, тоже просыпается. Я становлюсь ему чем-то интересен. И правый задумался. Переглядываются. Надеюсь, они раздражатся на меня за ту путаницу, что вносится моей назойливой честностью в простую ситуацию.
Желая усугубить ситуацию, достаю из кармана пятьсот рублей. Это явный выход за пределы принятых здесь норм. Провокация? Контрольная закупка? Они должны обидеться, испугаться, они должны меня турнуть.
Нет, левый спокойно берет у меня деньги и говорит неожиданно интеллигентным голосом:
— Я вас провожу.
Спросив номер палаты, он ведет меня к лифту через прохладный холл. Приезжаем на третий этаж — и натыкаемся на великолепную бумажку с предупреждением: «Вход только в сменной обуви».
— Вот! — почти кричу я, тыкая пальцем в надпись, а потом в свои ботинки.
Парень мягко улыбается: мол, тут все так.
— Вы идите.
После этого он ведет себя странно. Лезет в карман, достает кошелек, роется в нем, отсчитывает из него две бумажки по сто и одну в пятьдесят рублей и аккуратно засовывает мне в карман. А пятисотку прячет.
— Это для Саши доля, для напарника.
И вот я сижу перед огромной кроватью, без сменной обуви и с дурацкими абрикосами в потных пальцах, стараясь не допустить заискивающего выражения на лице. Девушка так слаба и бледна, будто нарисована акварелью на огромной подушке. Трубки капельниц, впившихся в вены, почти такой же толщины, как ее руки.
— Вы кто?
Она меня забыла. Это хорошо. Речь постороннего заденет ее меньше. Ох, Петрович, как бесчеловечна может быть отцовская любовь! Что я должен сказать этой почти замогильной молодке? Меня умоляли намекнуть ей, что для Роди предстоящая операция может быть очень опасной. Обязательно клясться, что послал не Родя, не отец, а его друзья, что сам парень на все готов и не в курсе этого посещения.
Сижу смотрю. Хочется кашлянуть. Взгляд сам собой избегает вида несчастной. При этом включается какая-то ненормальная наблюдательность. Я вижу, например, что капельницы работают с разной скоростью: одна процентов на двадцать быстрее другой. Может, так задумано, но меня это раздражает, как подмеченный непорядок. И радует одновременно: есть к чему придраться.
Я не должен вырывать у нее какое-то решение. Просто довести до сведения. Тихая, маленькая роль, почти что «кушать подано». Но на самом-то деле — только здесь до меня доходит — я навалю на это существо, почти уже впитавшееся в больничное белье, вдобавок к страданиям физическим еще и чувство вины.
Тошно! Ох, как тошно! Но выхода нет. Или есть? Нет!
Но если нет, тогда все надо сделать очень быстро. Убить без пыток!
— Вы кто? — опять спрашивает она. Все еще не узнала. Она смотрела на меня спокойно, как с памятника.
Я заглотил огромный кусок воздуха, чтобы подавить нервную дрожь внутри. Ладно, сейчас, на выдохе…
Но тут произошло вот что: стул подо мной качнулся, накренился и стал подниматься. И поплыл спинкой вперед. В глазах Милы блеснуло сильное удивление. Ведь казалось, что ее уже ничто не может ни заинтересовать, ни испугать в этом мире.
В коридоре стул мягко грохнулся на бледный линолеум, и я понял, что произошло. Боря и Федя, телохранители Петровича, якобы отправленные в отпуск без содержания, появились из-за моей спины.
— А... — сказал я.
— Пошли, — шепнул Федя. — Шеф ждет.
Петрович сидел на заднем сиденье своего BMW, откинув голову и закрыв глаза. Прерывистое, сиплое дыхание вырывалось из ноздрей. Все было понятно.
— Я не успел ничего ей сказать.
Он затаил дыхание, открыл один глаз и осторожно на меня посмотрел.
— Да?
— Клянусь.
И тут выдохнул, так мощно, как будто вместе со своим воздухом он выпустил еще и мой, тот, что я хлебнул там, в палате. И объяснил мне: закончилось Родино обследование, и серьезные врачи черным по белому написали, что расставаться ему с почкой не надо. Слишком большой риск для донора, не стопроцентная польза для больной.
— Думаешь, он откажется?
— Не идиот же. Это будет бессмысленное геройство на грани двойного самоубийства.
— А нельзя было подождать результатов и не посылать меня просто так, на всякий случай к девушке? — спросил я устало.
— Извини. Сначала я был неправ, когда тебя послал, а потом — ты, когда отключил телефон. Я бы вернул тебя с дороги.
Мы были уже в центре. Выйдя на Цветном бульваре, я купил банку джин-тоника и уселся на скамейку. Осадок оставался, но все же я скорее был благодарен и Петровичу, и девушке, и охранникам.
Ладно. Будем разбираться со своими делами.
Что я имел в виду?
Надо было закрыть историю с Ниной. Меня совершенно не удовлетворил «разговор отцов» в кафешке Рудика. Отношение обоих моих «коллег» к этой истории показалось мне каким-то невнятным. Никакого мужского союза не получилось. Оба они явно решили, что им в образовавшейся довольно мутной воде полезнее действовать (или бездействовать) в одиночку. Именно — действовать. Я не верил, что они просто отползли каждый в свою привычную нору и там дремлют, как будто их не интересует, чем тут все кончится. В потенции каждый — на треть папа.
Но если они действуют (не знаю как), то и я должен действовать — хоть как-нибудь. Вряд ли они объединились против меня, они наверняка не знали о своем участии в нашем тройственном деле, до того как все открылось, и не могли сговориться заранее.
И потом — что может дать такое объединение? Какая здесь представима победа? Вот мы сходимся с мизантропическим Коноплевым и всучиваем назойливого ребенка Гукасяну? Как? Закрытым голосованием? Но он всегда может сказать: давайте экспертизу!
Или это я один дергаюсь, а мужики не дергаются? Тайна Майкиного происхождения держит нас на равном расстоянии друг от друга, не давая ни разорвать треугольник, ни сойтись в полном взаимопонимании. То есть обессмысливая любые немедленные инициативы.
Умнее всего сидеть на месте и ждать.
Все дело было в том, что я не мог сидеть и ждать. Все это равновесие, равномерное разделение ответственности, показалось мне почему-то невыносимым. Пусть какой угодно результат, но результат!
Будем действовать — осторожно, но действовать!
Поначалу просто подойдем поближе и повнимательнее рассмотрим конструкцию ситуации.
Вовремя я себе это сказал. Я в этот момент подходил к своему дому, взгляд нырнул в глубину двора, засек в слишком привычной картине непривычную фигуру. Я его сразу узнал: вежливый сержант. Он меня не увидел, потому что отвлекся на разговор с вороной в тот самый момент, когда я выходил из-за угла дома.
Шаг назад. К подполковнику мне не хотелось. Но я все еще не был до конца уверен в том, что он не вправе меня выдергивать к себе в камеру за Кольцевую дорогу. Может, все-таки пожаловаться в милицию? Мне не раз приходила в голову эта мысль. Но стоило мне вживе представить эту ситуацию: я пишу заявление участковому или кому-нибудь другому офицеру, усталому и циничному, что свихнувшийся подполковник Марченко скрывается в одном подмосковном СИЗО, потому что боится мести неких сверхъестественных сил, управляемых пенсионером Зыковым, мужем задавленной старушки…
Нет уж, лучше без психушки.
Я быстро пересек сквер и затерялся между гаражами. Но ночевать где-то ведь надо.
Сначала я набрал номер Василисы, но уже на третьем звонке сообразил, насколько это неуместно. И опасно. Ведь у меня даже Майки нет для защиты.
А поедем-ка мы к Любаше. Сегодня не тот день, который она для меня намечала, но вдруг у нее что-то есть для меня.
В институте ее называли Балабошина, потому что она непрерывно что-то болтала. Познакомился я с ней очень просто. Сидим мы в своей комнате с мужиками, прикидываем, на сколько «пузырей» хватит собранных рупий, как распахивается дверь, влетает она, бухается на койку и обрушивает на нас предложение:
— А давайте спорить!
Заядлая, заправская комсомолка, когда этот отряд номенклатуры в полном составе двинул в бизнес, она оказалась не в последних рядах. Теперь ее можно было называть Баблошиной, от слова «бабло». Бабла этого у нее было много. Двухэтажный тихий пансионат в укромном переулке. И, помнится, он у нее не один.
— Знаешь, я где-нибудь тихо, на полатях, в людской, — сказал я, добравшись до ее заведения.
— Номера все укомплектованы, — заявила она не без гордости в голосе, как бы разглаживая меня взглядом.
Я не обиделся — сам знаю, что мят, несвеж.
— Ничего, — сказала Балбошина, — подберем что-нибудь. Ты пока там разберись, немного поработаешь.
Заведение ее называлось «Под липами». У входа и в самом деле росло четыре крупных дерева этой породы. Мной занялась девушка в переднике, с обаятельной улыбкой и быстрой до неуловимости речью. Я все время переспрашивал, перехватывал ее посреди предложения и силой заставлял говорить медленнее.
В номере, — как я понял, для прислуги — принял душ в помещении более плоском, чем даже шкаф. Вместо мятых джинсов и мятого, но довольно дорогого пиджака, купленного в Милане, мне выдали одежку типа Джавахарлал Неру, только радикально черного цвета. Еще я был похож на пастора, забывшего подшить воротничок. Брюки еле-еле застегнулись. Нота бене: растет живот.
Балбошина оглядела меня так, будто я уже полностью поступил к ней в услужение, и предложила пока прогуляться-осмотреться.
Заведение ее было двухэтажное, московская барская усадьба, якобы реставрированная. Тихие ковролиновые лестницы, камерно тлеющие светильники, мореный дуб, начищенная бронза.
Бар: темно, прохладно, зеркала, полированные черные панели, все во всем отражается. Бармен спросил, не желаю ли я чего. Деньги у меня остались в миланском пиджаке, поэтому мне ничего не хотелось.
У стойки чахла старушка в сидячем сопровождении молодого человека в дорогом костюме и стильно подстриженного. На старушке много чего висело-посверкивало, она курила и болтала ногой, словно находилась на краю бассейна.
Играла музыка, но такая, что не понять до конца, она есть или нет.
Ввалились сразу две компании и расползлись по разным углам, где диваны буквой «П».
Делать мне в баре было нечего, побрел дальше.
Поднялся по очередной бесшумной узкой лесенке, раздвинул портьеры. Вот оно! Казино. Рулетка пока в замершем состоянии, а картишками вдалеке вон там посверкивают. Я сделал круг вокруг стола с рулеткой. Крутнуть ее, что ли? Но почему-то не решился.
Кстати, а как я буду отрабатывать ночлег? Она мне что-то говорила на борту «Китежа», еще бы вспомнить что.
Я вышел из казино.
А там что за дверь?
Открыл, вошел. Темень такая, что освещение бара могло бы показаться иллюминацией. При этом — ощущение довольно большого пространства. И кажется, не пустого. Кто-то тут есть. И не исключено, что находиться здесь у него, или у них, больше оснований, чем у меня.
— Вы кто? — спросили меня. Сам по себе этот вопрос труден для ответа, а тут еще смущало то, что я не смог определить — мужской это голос или женский. Хотя какая разница?
— Как вам сказать...
— Вам лучше покинуть помещение.
Я не обиделся. Чувствовалось, что ко мне применена самая щадящая из возможных в данной ситуации мер. Извинился и ретировался. И тут же натолкнулся на Балбошину.
— Ты чего туда поперся?! Как ты вообще нашел эту комнату?!
— Ты сама сказала — осмотрись. И если хочешь, так я вообще могу… где мой пиджак?
— Иди поешь.
Она тут же исчезла, и скандалу не на чем было разгореться. Говорливая девушка уже манила меня половником. Она явно мне симпатизировала, видя во мне собрата: такая же прислуга, как и она, что-то вроде шофера.
Подала теплую окрошку; пить не стал, хотя чуть-чуть предлагалось. Помещение, где я питался, было странное — отдельное и тесное, как купе проводников. А чего, собственно, дергаться? Я скрываюсь от милиции, надо быть благодарным и за это. Скрываюсь от милиции, которая сама от кого-то скрывается. Если у меня ничего из того, что задумала Балбошина, не получится, она больше меня не пригласит — и это все! Останусь без теплой окрошки.
Во время еды немного поизучал жизнь народа. Ядвига, так звали говорливую, приехала из Астрахани. Странно, я бывал в Астрахани, там больше никто так быстро не говорит и не носит таких имен. Приехала поступать в институт, не поступила, в проститутки не взяли, теперь вот прибирается. Любовь Сергеевна строгая, как Сталин, но жить можно.
— В Астрахани жара, — сказал я, чтобы поддержать разговор.
Ядвига выразила такое неподдельное восхищение моим знакомством с астраханской жизнью, что я смутился, отказался от добавки и пошел пройтись еще разок.
За двадцать минут жизнь в «Под липами» изменилась кардинальнейшим образом. Я застал состояние тяжелого, буйного разгула. В баре гремела музыка, извивались фигуры в блестках и с распущенными волосами. Рулетка вертелась и цокала шариком, и за ней следило восемь пар глаз. По коридорам сновали, покачиваясь, как будто находились на корабле, игриво мурлыкающие люди. Это напомнило вечер встречи выпускников.
Мне не удалось остаться в неприкосновенности; маленький рыжий мужичонка — голубые глаза, редкие зубы сильно вперед, галстук в нагрудном кармане — усадил меня в кресло у входа в казино и стал рассказывать свои впечатления от Лас-Вегаса. Он называл его просто — Вегас.
— А там ведь никто не играет, — сообщил мне рыжий. Я покосился на него с намечающимся интересом. — Вернее, играют, но по маленькой. Эти ящики с ручками, они ведь на сто ударов. Бросил доллар и сто раз бей. А выигрышу радуются как дурни. Пляшут, всех зовут жрать торт. И инвалидов много. Но больше всего — жирных, ездят на низеньких мотороллерах, я сначала им дорогу уступал — думал, и они инвалиды. Оказалось, — мне потом объяснили — жирное жлобье, им лень ходить ногами из павильона в павильон.
— Что ты здесь делаешь?
Я встал перед свирепо подлетевшей Любой по стойке «смирно». Я считал, что развлекаю ее гостя. Я ошибался.
Она еще раз оглядела меня с ног до головы. Ничего не сказала.
— Пошли.
Мы сразу же направились к той двери, за которой скрывался в темноте голос гермафродита и куда мне полчаса назад было нельзя. Перед входом она дала мне последнюю инструкцию:
— Войдешь. Прямо к столу, над которым горит лампа. Займешь свободный стул. Руки на стол. Дальше по ходу.
Я понял — начинается работа. Как будто с улицы случайно забрел в стоматологическую поликлинику и тебя тут же загоняют в кресло.
Вошел. Стол увидел сразу. На краю его высился подсвечник с толстой свечой. Стол окружали спины сидящих. Я решительным шагом направился к нему, по ходу оценивая ситуацию. Свободного стула не было. Неизвестные мне спины обсели круглую столешницу плотно. Я пошарил взглядом вокруг, нашел небольшое полудетское креслице с низенькой спинкой. Главное, втиснуть его в круговую шеренгу без особого скандала. Будем надеяться, что не все тут друг с другом знакомы. Потолкались, как танкеры при входе в Босфор. Я все же как-то утвердился, выпятил локти и двинул лапы по сукну в сторону большого белого листа плотного ватмана, прикрепленного огромными бронзовыми кнопками к столешнице. Лист был расчерчен, как барабан «Поля чудес»: круг, в который по внешнему краю вписаны буквы, а внутри — опять-таки по кругу — цифры. Между кругами букв и цифр черным и красным цветом было начертано напротив друг друга: «да» и «нет», а также восклицательный и вопросительный знаки. Еще бросилось в глаза, что за границами круга, в углу листа, отдельно-сиротливо виднелась, причем в поверженном на бок виде, буква «ё». Я вспомнил худого старика — меня с ним знакомила Василиса, — борца за возвращение этой буквы в реальную жизнь русского алфавита. Тогда он мне показался немного комическим персонажем, из числа охотников за летающими тарелками. Теперь я понял, что все значительно серьезнее.
Я оторвал взгляд от листа с буквами и узнал среди сидящих бабушку — ту, с болтливыми ногами из бара. Рядом ее хорошо одетый внук-телохранитель. А может, и муж, кто их сейчас поймет. Мужчина с огромной головой, большим жабьим ртом, похожий на огорченного Шрэка, дама толстая и дама худая. Трудно было сказать, знакомы ли эти господа друг с другом. Может, явились на тех же основаниях, что и я. Секундное общее сосредоточенное молчание.
Встал телохранитель бабушки. Сделал шаг во тьму, что обступала стол, добыл оттуда блюдце и, повернувшись к свече, накрыл ее, как фарфоровым абажуром. Я понял: нагреться. Блюдце сделалось чуть ли не прозрачным, всем было видно, что оно без изъяна. Затем молодой человек, держа блюдце в одной руке, другой вынул непонятно откуда, вроде как опять из самой темноты, фломастер, снял с него колпачок и нанес с внешней стороны блюдца, по его краю, весьма изящную стрелку. Что-то схожее с манерами ловкого крупье было в этих мастерских движениях.
— Старая школа, — прошипела у меня над ухом худая дама. И, что странно, осуждающим тоном.
Молодец уже сидел за столом. Блюдце он держал дном вниз наклонно в самом центре разрисованного листа, словно что-то выливал на свою сторону стола.
Я понял, что он наизготове — он медиум, он ждет.
— Пригласите дух Егора Тимуровича! — прошептала толстая старуха, сидевшая от меня слева.
Щека медиума дернулась, взгляд скосился в сторону бабки из бара. Она одними губами подсказала: «Гайдара».
— Дух Егора Тимуровича Гайдара, пожалуйста, придите к нам.
И так три раза. Потом он резко поставил блюдце на все дно, как бы улавливая явившийся дух в подблюдечном пространстве. Сколько там свободного места, я мог себе представить. Как там было поместиться такому великому духу? Он не пришел. Пальцы всех участвующих (и мои) лежали на краю блюдца, но оно осталось абсолютно неподвижно.
— Мы обидели Егора Тимуровича, — расстроенно сказала толстая дама.
Потом вызвали Николая II.
С тем же успехом.
Потом Ельцина. Почему-то я был уверен, что этот прилетит. В свое время лично ведь бродил по пустым магазинам и ездил в трамвае. Чего ему чиниться перед жаждущим народом?
Борис Николаевич тоже не явился.
Я решил было, что причина во мне. В этом глупом, в общем-то ироническом отношении к происходящему. Насмотрелся в советских фильмах про эмиграцию пародий на сеансы столоверчения, вот оно и вылезает из подсознанки. Получается непреднамеренный сглаз.
После того как получился облом и с Григорием Распутиным, и с Высоцким, и с академиком Лихачевым, и шансонье Кругом, и со Львом Яшиным, и с Андреем Мироновым, молодого человека отставили от должности. Он, впрочем, и не упирался. Было видно, как он смущен. Сменил его Шрэк, он вел дело значительно развесистее, играл бровями и голосом, но успеха не снискал.
Ни Молотов, ни Хрущев, ни маршал Жуков являться по его зову не пожелали.
Бабушка первого медиума тоже попытала счастья. У нее был свой круг: Уланова, Лепешинская, Клара Лучко, Рина Зеленая, Людмила Зыкова — все молчали.
При фамилии «Зыкова» я на мгновение напрягся. Микроскопические личные ассоциации. Мой взгляд терял сосредоточенность, стал блуждать по ватману, снова упал на отселенную от общего алфавита букву «ё», и я вспомнил памятник ей в Ульяновске. А от Ульяновска было совсем недалеко до мысли, что надо бы вызвать дух Ленина, тем более что лететь ему по прямой через Москву-реку километра всего полтора. И опять выбранил себя за прущую из всех дыр иронию. Что это за интеллектуальный большевизм! Ведь люди куда как крупнее меня к спиритизму относились уважительно. Сам Достоевский виртуознейше извивался в «Дневнике», чтобы, говоря спиритизму в общем-то «нет», окончательное «нет» все-таки не сказать.
— А давайте вызовем Федора Михайловича, — неуверенно предложил я.
Шрэк махнул рукой, вытащил белый платок из кармана и стал осушать большую, очень потную лысину. Было в этом что-то от выкидывания белого флага.
— Или Конан Дойля, — вторично вылез я, очень опасаясь получить какой-нибудь ядовитой репликой прямо по своему голому дилетантизму.
Все только вздыхали.
— Пусть он объяснит — в чем дело! Ведь такие тома написал по этой части, — настаивал я по инерции, но тон мой таял в нарастающей неуверенности.
— Я, молодой человек, — скомкал свою мокрую простыню Шрэк, — в хорошие времена даже Шерлока Холмса мог вызвать.
Некоторые из присутствующих кивнули, но кто-то и недоверчиво поднял бровь. Дух персонажа, видимо, вызывался не совсем из того места, откуда дух реально жившего человека.
Помня, что я на работе, мне нужно было как-то двигать действо, приходилось лихорадочно соображать, что мне известно о предмете. Было трудно. Это все равно как восстанавливать в памяти таблицу умножения в надежде поразвлечь компанию профессиональных математиков. И вообще, чего я дергаюсь? Лучше пока понаблюдаем.
Висела невеселая пауза.
— И так уже больше недели, господа, — подал голос первый пытавший счастья молодой человек.
Из завязавшегося обмена мнениями я понял, что присутствовал не просто при обычном медиумистическом сеансе, а на экспертном совете-консилиуме. Оказывается, уже девять дней, как в московских салонах возникли проблемы с вызовом представителей того света. Сначала «они» являлись через раз, обрывали разговор в самом интересном месте, капризничали, а теперь, кажется, вообще становятся недоступны. Теперь только недавно умершие родственники откликаются, да и то как-то нервно.
Шрэк рассказал о забавном, но одновременно зловещем случае, когда дух академика Углова явился в состоянии, очень напоминающем вульгарное опьянение, и попросил передать проклятие главному идейному наркологу. Правда, оставались сомнения, правильно ли он был понят.
— Нет-нет, я понимаю, коллеги, что это звучит как законченный бред, и в другой ситуации сам бы посмеялся над такой рассказкой, как над анекдотом. Но в создавшейся ситуации… — Молодой медиум встал, снял нагар со свечи и вдруг спросил меня: — А вы нам что расскажете?
— Да, я давно уже поняла, что вы откуда-то не отсюда, — просипела его бабушка.
И без всяких профессиональных способностей, которыми обладали эти люди, легко можно было разглядеть, что я лишний, взять хотя бы мое дико неудобное, некондиционное кресло среди их венских тронов. Я охотно встал, давая волю з