Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Кругосветка

Михаил Иванович Федоров родился в 1953 году в Вологде в семье военнослужащего. По профессии адвокат. Автор шести книг прозы, вышедших в Москве и Воронеже. Член Союза писателей России. Живет в Воронеже. 

Кругосветка

Посвящается внучке Софии

1

В последний августовский день в новом, еще ремонтируемом здании института проходило заседание кафедры. Выступал заведующий кафедрой красавец мужчина по прозвищу Златоуст:

— Сегодня сюжетов, которые я хотел бы затронуть, несколько. Первый сюжет — спасибо, что вы все здесь. Нас теперь аж пятьдесят!.. Видите, как растет кафедра, как расширяется институт... Открыты новые филиалы, и нам все надо охватить... Второй сюжет. Верстка нагрузки состоялась, и все вы можете ее узнать... Третий сюжет: от нас требуется в новом году не только количество, но и качество... И я думаю тех шероховатостей, о которых я говорил, не будет... Еще сюжет: знания студентов... Мне пришлось столкнуться с одним нашим «гением» из Давыдовки (сделал ударение на третьем слоге)... Он довел меня своими познаниями до каления, я швырнул в него зачеткой... Еще сюжет. У меня до сих пор нет своего угла как у заведующего, и мне приходится обнимать вас в коридоре, а с приятелями выпивать под лестницей... И вот когда нам дадут помещение, я окончательно перейду в институт...

Сюжеты сыпались из уст заведующего как из рога изобилия, и благодушная обстановка снимала естественные напряжение и страх, живший в душе каждого: не сняли бы часы, не забрали бы предмет, не сократили бы нагрузку... Казалось, с таким заведующим можно жить... Но вот он прекратил речь, и люди потихоньку стали рассасываться по институтским коридорам... Выяснив даты выездов, ушел собираться в свою первую командировку в новом учебном году и преподававший здесь адвокат Федин.

Институт на самом деле набирал обороты: из чахлого зданьица строительного управления перебрался в огромный корпус бывшего заводоуправления; открыл представительство в Старом Осколе; в Алексеевке представительство переехало с верхнего этажа допотопного домика в помещения обанкроченного комбината; заблестели институтские доски в Чаплыгине, Лебедяни, Таловой, Урюпинске, Верхнеозерске; удвоился парк машин; пригнали «аудюшку» для ректора. Набор студентов превзошел все ожидания — пять тысяч молодых людей теперь носило в кармашках студенческие билеты института, о котором еще три года назад не было ни слуху ни духу. Институт многим учебным заведениям утирал нос, снизив плату за обучение, и в него хлынул поток  не только абитуриентов, но и студентов — перебежчиков из других вузов.

Первый семестр Федину предстояло ездить в пять представительств: в Алексеевку — на юго-запад; в Россошь — на юг; в Богучар — на юго-восток; в Калач — юго-восток, но чуть севернее; в Борисоглебск — на восток.

Перед обновленным институтским корпусом вытянулся ряд поблескивающих лаком машин. Ровно в восемь утра они заурчали и побежали по улицам. Автобус с Фединым через полчаса плутания между кирпично-бетонных теснин вырвался в испятнанные пожелтелыми блямбами посадок просторы, в разрывах которых замелькали геометричные поля подсолнечника, кукурузы, свеклы и озимых, и в истощенной от адвокатских проблем душе Федина с первыми солнечными лучами словно запел щегол.

Из хмари проступили порезанные оврагами склоны холмов, на высоту которых взлетело лезвие асфальтовой косы, машина как бы зависла над помеченной озерами поймой реки, нырнула в лощину и снова увлеклась подъемом. Через три часа пути автобус скользнул в стелившийся туман и, словно покружив в облаках, уткнулся в бордюр перед трехэтажной коробкой в Алексеевке.

Федин удивился размерам здания представительства, смене директрис — по настоянию предоставивших помещение властей. А пройдясь по алексеевским улицам, изумлялся газонам из кормовой травы — амаранта, подвесным и понтонным мостикам над вялой, зеркальной, камышовой речкой Тихой Сосной, голубым елям на аллеях, базарчику у храма, гусям на перекрестках и всему такому близкому Федину, такому родному — детство прошло в глухих краях, в гарнизонах, где служил отец.

Жизнь — векторы. Векторы пути: на запад, на восток, на юг, на юго-восток, вытянутые, многокилометровые, многочасовые.

Векторы — с запада, с востока, с юга, с юго-востока...

Вектор с востока прошил дубовый, сосновый, березовый, вязовый край, «черную яму» — село Карачан, хутор Бирючий, село Ключи, поворот к Лавровке, Красовку, лучше бы Красавку — с заболоченной Савалой и «журавлями» у колодцев…

Вектор на юг... Проткнул шубу тумана над Доном, село Гремячье в утюжных облаках; пронесся не то над рекой, не то над ручьем Девицей; прорезал Солдатское, отсеченное Потуданью от мелового вала с карабкающимися на гору елочками...

Вектор на юго-восток... Сначала в Калач… Потом в Богучар… Сквозь Рогачевку, уставленную стеллажами с пакетами кукурузных хлопьев, слаломный спуск по «тягунку» в окружении белогривых лбов к пойме Битюга…

Вектор на восток...

Еще из памяти не выветрились подпаленные красным огнем закатного солнца вчерашние дубравы, как уже восход, подрезая изножья кленов, расплавно линовал ребристую гладь водохранилища. Федин катил навстречу светилу, и его вовсе не интересовало, куда он едет и зачем. Хоть к черту на кулички... Вот охристая дорожка перекочевала с воды на какой-то гранулированный, словно исписанный арабскими буквами латок, асфальт и то расползалась вширь, то сужалась до нити... За посадками юно, молодо, изумрудно светились всходы озимых, древесная голь-чернота вещала о чем-то весеннем, и казалось, что вскоре все вновь окунется в тепло и жару, осыплется листвой, повернет осень вспять, подальше от накатывающихся зимней стужи и снега... И как сладостно было бы почувствовать себя неким всесильным магом, способным развернуть движение времени, сменить октябрь на июнь, погнать прочь прохладу и в первом же подвернувшемся озерце окунуться...

Дорогу устлали пилонные тени тополей. В глаза Федина из пустот меж стволов пулеметно стреляли латунные лучи, напоминая собой кинематограф двадцатых годов с потрескиванием, расплывчатостью, разрывностью кадров... Вот латунь поднялась выше тополиных запястий и растворилась в льдистом океане перистых облаков. Картины сменялись одна другой: дубравы — осинниками, осинники — борами, боры — топями, топи — меловыми горами со свечками церквей и колоколен, приоткрывая взору Федина лишь видимые тайны и продолжая скрывать невидимые, самые интересные... Его везли, но теперь везли как по огромному музею — музею природы, которому в подметки не годились ни по отдельности, ни вместе взятые Третьяковка, Лувр, Эрмитаж, Пушкинский... Он наслаждался подлинниками жизни, творением высшего, к которым и на километр не мог приблизиться своим самым совершенным мастерством самый знаменитый земной художник... А присутствие Творца ощущалось из каждого ложка, каждой речки и каждого кучерявого от деревьев взгорка... И это в который раз поражало Федина.

 

2

Через день Федин отправился в Россошь. В «Роскошь», как выразился заведующий кафедрой. Дорога отсчитывала посадки, речки, рощи, села, повороты. В глаза летели голубые и белые таблички с названиями населенных пунктов. То звучное слово «Отрадное», бывшее Голубово, Выкрестово, когда-то помещичья дача; то «Парусное», где на полотняной фабрике когда-то шили паруса для петровских кораблей; то «Новая Усмань», некогда атаманская слобода Собакина поляна; то «Подклетное», с клетями — загонами для животных; то «Каширское», прежде поселение монастырских крестьян. И чем дальше, тем больше захватывало дух от географических меток на трассе и возникавших ассоциаций о переселенцах, крестьянах, монахах, графах, колхозниках, сменах эпох и поколений.

Стоило Федину откинуться на спинку кресла автомобиля, как он погружался в какое-то упоительное состояние. В такие минуты ему более в жизни ничего не желалось, лишь бы вот так ехать да ехать. Студент счастлив пятерке, судья — взятке, милиционер — бесплатному мешку картошки, а Федин радовался привольному пути, и ему порой думалось, что даже если бы ему перестали платить в институте зарплату, он все равно бы продолжал ездить и преподавать.

Еще не истекла первая декада сентября, а с тополей уже осыпалась листва, и в оголенных кронах вычернились грачиные гнезда недавно галдевших птиц; еще не налилась зерном кукуруза, а подсолнечник на полях засох и скрючился; еще не выкопали свеклу, а уже выстригли пшеничные поля — и тут и там побросали маленькие копенки; еще не окрасились разноцветом леса, но засеребрились березняки и насупились дубравы, — и в этой череде смешений ощущался пульс чей-то всеохватной, полнокровной жизни, которую и малым своим движением нельзя было сравнить с мелочным существованием Федина, занятого говорением в аудиториях и судах и пытавшегося хоть в определенные моменты приобщиться к большому, совершенному. Он с нетерпением покидал сутолоку города и только на отрезках степного пути понимал, что такое ЖИЗНЬ и у кого она настоящая, а у кого поддельная.

После ночных холодов на волокнистый небосклон выкатило огромное, как будто алюминиевое светило и, слепя глаза проснувшимся людям, погнало по лощинам росистый туман, все выше зависая над ватными лесами. На этот раз маршрут Федина пролегал навстречу этому жгущему шару. Когда машина оказывалась в тени деревьев, он мог разглядеть сквозь искристую облачность окружающей пыли лаковые, как бы маслом политые, листья, словно с перепугу трясущие шнеками комбайны и поражался тому, как быстро пролетело лето и как споро собирали урожай.

Сзади, привычно травя анекдоты, смеялись коллеги. Одна профессорша нервно восклицала:

— А про попугая слышали?.. Ну так вот...

Федин старался не слушать коллег, возвращавших его в знакомый до тошноты мир, и закутался в куртку.

Наглядевшись подстепья, наслепив глаза, надышавшись полевыми запахами, он спрыгнул с сиденья у блеклой пристройки какого-то технического училища в Борисоглебске.

Сразу после занятий, не желая показываться в барачной квартирке, снятой для преподавателей, поспешил к своему крестному — священнику местной церкви, в которой он крестился десять лет назад. Этот убеленный сединой батюшка, перекрестивший половину жителей городка и округи, был к тому же художником. Федин долго искал человека, которому мог бы открыться, излить душу. Во время командировок много ходил по церквям, и, лишь попав на выставку священника, с картин которого на него брачным цветом яблонь выплеснулась весна, тополиным пухом — лето, зеркалами озер — осень, мохнатыми шапками крыш — зима, ликами святых дохнула вечность, он понял — вот кому можно довериться. Священник выслушал и пригласил к себе.

В один из редких выходных — он тогда работал следователем — Федин приехал в этот город Бориса и Глеба, нашел мансардный дом священника, почти всю ночь проговорил с ним — это оказалось исповедью, — а утром батюшка окрестил его под сводами расписанного им же храма. Какое облегчение тогда почувствовал Федин, он словно помолодел, словно начал новую жизнь, помчав из городка будто на крыльях... Но ненадолго хватило обретенного тогда полета, вновь засосала милицейская жизнь. Но к крестному тянуло. Он слышал о выставках священника, о том, что у того сложности с епархией, переживал за него, хотел проведать, даже звонил и договаривался о встрече, но никак не получалось съездить. И вот добрался. Сразу окунулся в мир красок, пейзажей, икон. С ближайшего полотна брызнул сноп южного света, запахло сосновой смолой, повеяло ветерком, родниковой прохладой.

А крестный, только что отстоявший многочасовую службу, писал копию с картины «У озера», и из мазков проступили ветви верб, клонящие свои черненые косы к омутной тишине, в которой беззвучно ходили сомы.

 

3

Невольно потек разговор, и вскоре Федин узнал про постигшие батюшку горечи: его продолжал «гноить» владыка, запрещая выставки протоиерею. И докатился до того, что даже запретил похоронить при храме недавно почившего тестя крестного, тоже сельского священника, прослужившего в одном приходе более сорока лет. Не позволил исполниться последней воле старика.

Потом долго пили чай. Батюшка кому-то названивал, то прося за сироту-студентку декана педагогического института, то разговаривая с директором завода и выясняя его мнение о кандидатах на предстоящих выборах, с которыми теперь он связывал свои надежды, почему-то думая, что если сменится власть, то новые люди обязательно уберут владыку. И как было странно услышать от батюшки:

— Не могу, хоть бы на старости лет подышать дал!

Федин слушал крестного. Перед ним открывалась жизнь седовласого клирика, который пережил страшные времена — сталинщину, когда за одно оброненное слово люди оказывались на Колыме; хрущевщину, когда доламывали храмы, а тот свою церковь восстанавливал и расписывал; брежневщину, когда завербованные чекистами владыки срывали кресты с верующих священников. Сколько он хлебнул при коммунистах и сколько сносил теперь, когда, казалось, настало время свободы веры, ее расцвета и можно было расправить плечи и зазывать людей в храм. Но батюшка как был гоним в прежние времена, таким же гонимым оставался и поныне. Если раньше его давил уполномоченный по делам религий, то теперь — иерархи. Митрополит не упускал случая, чтобы не унизить его, не уколоть словом, не ущемить старейшего в епархии священника. И все из-за чего? Из-за того, что у него был свой непререкаемый авторитет у прихожан и повидавших виды священников; за то, что тот был непокорен владыке; за то, что имел свое «я»; за то, что был художником.

Все началось давно, когда митрополита сняли с поста руководителя хозяйственного управления патриархии и тот посчитал, что к этому приложил руку батюшка. А он никогда ни под кого не копал, ни на кого не жаловался, тогда как сам митрополит сеял среди священников рознь и поощрял доносительство. Не раз предлагал батюшке: напиши на того, напиши на этого... И ладно бы митрополит не привносил ничего хорошего, а он растлевал паству, изничтожал порядочных священников, убивая в них все хорошее, что им после его проволочек идти на службу было невмоготу.

— А как же веру в Бога прививать? — воскликнул батюшка.

Казалось, наступило время только обращать людей и обращать, не давая им уйти в секты, погрязнуть в стяжательстве, пьянстве, а с таким владыкой только росло отвращение.

Сначала владыку приняли как родного, его любили, восхваляли, но такое продолжалось недолго. И, чувствуя изменение к себе отношения, владыка как-то спросил у священника: «Ты что на меня косишься?» А тот ответил прямо, как считал: «Потому что вы — безбожник». Так и заявил своему епископу. Может, зря, может, нет, но себе не солгал. И с тех пор к священнику потек холод из епархии.

Тем временем одна за другой проходили выставки картин батюшки. Он организовывал еще одну — и это вдруг взбесило митрополита. Ранее все пропускал мимо ушей, а тут выдал: «Как посмел без моего благословения?!» Батюшка ему: «Другой бы владыка был рад, что его священник пишет картины, народ к церкви притягивает, а вы — наоборот. Меня всюду с картинами приглашают, управление культуры документы на заслуженного работника искусств подало».

Как тут митрополит завелся! Устроил скандал в администрации. Управление культуры поспешило документы из Москвы, якобы на доработку, отозвать. И посыпались на священника «указы». Первый: «В связи с многочисленными просьбами о своем освобождении снять с должности настоятеля… церкви отца…», хотя он таких просьб не подавал и не намеревался оставлять храм, который не только восстановил в сталинские времена, уберег в хрущевские, но и расписал в брежневские и даже на колокольню поднял привезенные из Крыма колокола... И вот сняли, а в настоятели батюшке дали недавнего выпускника семинарии, которого тот ловил на рынке с порнографическими открытками... Ему, выпускнику академии, кандидату богословия, — недоумка-попика... Владыка намеревался таким образом унизить батюшку, отомстить ему, а тот — стерпел, снес унижение.

Вскоре все расписанные батюшкой своды церкви замазали. Колокола куда-то увезли — видимо, настоятель их продал, — и теперь вместо переливчатого звона над городом разносились звуки, похожие на удары в ведро. А известнейший клирик епархии, художник, как выражались некоторые, «дьячком бегал по храму и размахивал кадилом».

Но и это снес батюшка, утешая себя: «Христа вон распяли, а ты...» И даже не роптал, когда до него долетали высказывания владыки о нем как о «внецерковном человеке». И все обиднее становилось ему за веру, за православие, которое по нынешним временам было гонимо самими иерархами и не могло разогнуть согнутую еще атеистами спину.

Тяжелую исповедь выслушал Федин и покидал крестного в угнетенном состоянии духа. Травя батюшку, митрополит причинял боль и ему, Федину. И какими детскими показались ему собственные обиды в сравнении с теми, что сносил местный Андрей Рублев.

По дороге из города «убиенных Бориса и Глеба» Федин прятал от коллег глаза и, глядя в окно на почерневшие поля, твердил:

— Таких бы епископов на Алеутские острова и без права выезда оттуда...

Он понял, почему хлынувшие в церкви в начале девяностых люди вскоре отхлынули... И было горько за себя, за крестного, за прихожан его церкви, за верующих епархии, мнение которых попирал митрополит... И даже разбой веками орудовавших в здешних местах бандитов показался Федину меньшей бедой, нежели та, которую несли бездуховные пастыри.

Уезжал с камнем на душе, и лишь покойное течение проплывавших полевых речек Вороны, Савалы, Токая, Битюга, Икорца унимало боль в груди.

 

4

На этот раз ехал на юго-восток. За рекой Икорец буйством красок играли осинники, березняки, дубняки. Мешались с многолетним мачтовым бором. Невольно возник вопрос: что лучше — оперенья-одногодки, нежные, яркие, порывистые, или многолетняя колючая хвоя, выдерживающая морозы и жару? Первые — красочные, полетные, вторые — безликие, приземленные. Первые — краткосрочные, вторые — долгожители. Первые — горячая молодость, вторые — мудрая старость. И невольно нахлынуло другое: много лет назад он оказался здесь в Бобровском детском доме. Ему обхватил ноги мальчуган. Задрав голову, прожигая его своими глазенками, лихорадочно просил: «Дяденька! Заберите меня отсюда... Дяденька…» Не мог покинуть детский дом. Потом долго ныло в груди. Ведь никто не мешал усыновить пацаненка. Вырастить. Тот бы уже отслужил в армии. Стал человеком. Не попал бы в колонию, где обычно оказываются беспризорные дети. Сделал бы конкретное дело, а не размотал силы по мелочам.

В подавленном состоянии добрался до Калача. После занятий весь вечер бродил вдоль реки Тулучеевки, с высоченных верб оглашаемой раздирающими криками грачей, взобрался на меловую гору, смотрел на погрузившийся в сады и рощи город.

Тем временем в общежитской комнате досыпал его коллега — преподаватель природопользования, которому дома не давала житья молодая жена. Пришла к нему с одним чемоданом, а теперь отсуживала квартиру. Отдохнуть он мог только в командировке. Однажды чуть не прибил ее. Жена наговорила по платному телефону на уйму денег. Он сделал ей замечание. Но та… Кинул в нее чем попало под руку, когда получил сумасшедший счет с телефонной станции... А ведь когда-то, потеряв голову, приударил за ней, тогда студенткой. И не предполагал, чем все обернется.

Федин знал о тяжбе преподавателя, который советовался с ним. И теперь вспомнил его. Даже этот бедолага, гонимый женой, был счастливее его. У него рос сын. А у Федина не было никого.

Сколько возможностей летело ему в руки! Мальчик из детского дома. Женщины, с которыми мог бы скрепить отношения отметкой в паспорте. Нынешние студенты, в которых мог бы вложить душу. А все чего-то боялся. Сторонился. Какая-то чуждая сила властвовала над ним, сдерживала, не давая раскрыться, безоглядно отдаться жизни. И за все это приходилось платить, как платила природа за тепло сменявшим его холодом.

 

5

В одну из командировок в Богучар, город Бога и чар, Федин наткнулся на сохранившуюся с екатерининских времен бывшую тюрьму, закрытую в 1954 году. Толстенный, в три этажа дом на склоне горы поразил узкими лестницами, низкими коридорами, зарешеченными — прут в прут — окнами. Он долго лазил по распахнутым небу проходам, вчитывался в надписи на стенах и вдохнул столько истории, сколько не почерпнул бы из самого полного краеведческого справочника.

Разговорился с могильной старухой, сгребавшей листву рядом в саду, которая, как оказалось, после войны работала в тюрьме учетчиком и даже была заседателем в судах. Видела, как выносились приговоры. Слышала вопли увозимых на расстрел, выстрелы из яра, за которым теперь находятся военный городок и учебный комбинат с институтом. Федин спросил ее: «А что же вам больше всего запомнилось с той поры?» — и услышал: «Да бумажки одни».

Когда-то сам в архиве просматривал дела времен культа личности и видел консервные обертки с записями о приведенных в исполнение расстрелах.

«Вот она — жизнь. Даже клочка бумаги не нашлось», — заныло в груди. И он, забыв проститься с бабулей, направился в горку через злополучный яр, за которым прятался приют для преподавателей.

Он шел. Его продирало. Вся милицейская, адвокатская жизнь Федина говорила о том, что чужая жизнь не стоит и ломаного гроша. Сколько раз хулиганы, избившие человека, заявляли ему: «А чего тут такого!», бандиты, насиловавшие девушек: «А чё?», убийцы, лишавшие жизни: «Так получилось...» Одно время он сажал — боролся с хулиганами, насильниками, убийцами, позже — защищал их в судах... И столько горечи скопилось в нем, столько чужих бед теснилось в душе, что порой ее разрывало на части... Он гасил в себе чужие крики, черствел с каждым днем… Вот и бабуля за множеством расстрелянных людей не видела никого — только бумажки: приговорено столько-то, приведено в исполнение столько-то, пуль израсходовано столько-то.

Федин слышал заявления о нарушениях прав людей, раздававшиеся из столичных кабинетов. Профессора и доктора наук схватывались между собой из-за какой-нибудь запятой в законе, не видя другого: что действовал иной закон — беззаконие. Беспредельщики заполнили кабинеты следователей, милиционеров, прокуроров и судей. Глав администраций и губернаторов. Вот о чем стоило бить во все колокола.

Вот чему стоило учить студентов, на что открывать глаза, а не талдычить заупокойные нормы. Но разве отважился бы хоть один преподаватель заговорить об этом?.. Разве решился бы он на такой шаг, грозивший лишить его кормушки?.. Федин на такое решиться тоже не мог... Он и судьям, махровым взяточникам, о чем знал не понаслышке, а от своих клиентов, продолжал при встрече улыбаться; прокурорам, бравшим машинами, заискивающе заглядывать в глаза... А что он мог?.. Что могла старушка, подписывавшая смертные приговоры?.. Сделай она что не так, ей бы приговор тут же подписали другие.

Перед глазами плутали длиннющие обочины жухлой травы, говоря о бесспорной немощности, тщетности надежд Федина... Ведь он не мог повернуть время ни на минуту, ни на секунду назад, не говоря уже о том, что не мог заглянуть на час, на полчаса, на пять минут вперед... И у Федина вновь возникло ощущение того, что он — нечто мизерное и ничтожное, крошечное, как малая букашка, способная разве что стрекотать и перелетать с бугра на бугор, но всецело зависящая от всесилия другого.

В этот вечер он спрятался под тонкое одеяло в холодной кровати общаги уже при луне.

И вновь дорога... Вот проскочили асфальтовый поворот в рощу, к психиатрической лечебнице на берегу Дона. Федин вдруг стал думать о ценности собственной жизни, потраченной на тяжбы, аресты, погони, схватки, очные ставки, допросы, увольнения, выступления в судах, на все самое горькое, самое пошлое, к чему так бесцеремонно подталкивала его судьба.

Казалось, что всю его прежнюю, следовательскую, адвокатскую, «значимость» теперь отодвинуло в сторону, сменило преподавательской, более человечной стезей. В новом облачении он сможет забыться, вычеркнуть из себя прошлое, сможет не вспоминать прежние низость и грязь, тем более что теперь его никто не заставлял в них окунаться. Но преподавание то и дело касалось его прежнего опыта, обнажало следовательское и адвокатское нутро. Приводя примеры из юридической практики, он невольно возвращался в прежний мир. Получалось, что прошлое крепко удерживало его, и наивно было тешить себя мыслью, что, пока он преподает, все его связи с прошлым утрачены.

Ему было жаль студентов, их родителей, которые отдавали последние деньги на обучение детей. Вспоминал студентов, которые своим трудом платили за учебу: одного, весельчака, — тот открыл в парке тир; другого, с морщинами на лице и мозолями на руках, — калымил на «камазе»; третьего, в конопушках, — каждый сезон выращивал на продажу по тысяче кустов помидоров и огурцов; четвертого, дерганого, — продавал шашлыки... Представлял родителей студентов — худого пчеловода, всю жизнь прокоротавшего в полях; тракториста, взявшего на учебу сыну кредит; щуплую учительницу, продавшую корову... Не было жаль прокурора, всунувшего дочь за бесплатно в институт; таможенника, сшибавшего деньгу на границе; начальника вытрезвителя, в руки которого тек золотой ручеек... Блатные и богатые сами наказывали своих детей, которые не смогли выдержать конкурс в достойные вузы. А вот то, что наказывали детей простых тружеников, это не укладывалось в голове. Сколько раз их обманывали, дурачили, кидали и теперь уже с их ребенком совершали очередной обман.

Федин наблюдал за посадками, где темно-зелеными, где желтыми, где коричневыми, словно покрашенными выпившим художником, и, машинально ища в кармане таблетки от давления, горевал. Он тосковал о чем-то несбыточном.

 

6

Машина скатилась с горки на мост, проплыла над глинистыми обрывами и выскочила за светофор в сужении бетонных плит гаишного поста. Сзади сократились и сжались в коробки белесые фасады высоток, салон наполнился каким-то горным гудением ветра за стеклом. Веки Федина сомкнулись, он погрузился в завораживающий, тягучий шум, представляя себя чуть ли не парящим над землей пернатым. Изредка веки размыкались — он глядел на протаявшие в полях островки жирного чернозема, на словно изъеденные молью склоны, на стаи грачей, уже разлетавшиеся по грачовникам, и в душе неожиданно пробуждался страх. Страх, что не столь длительно его воображаемое парение, что не столь долговечен его контракт с институтом. Как уже не раз бывало в его жизни, не попросили бы его вскоре из вуза. Вот что было неприятно: снова оказаться только на адвокатских харчах, порой без гроша в кармане. Сколько раз он уже получал под зад коленом: в бытность курсантом, вылетая из военного училища, будучи следователем — из милиции, будучи юристом — из коммерческого банка.

С некоторых пор он стал нервным и готов был дуть на воду, принимая даже шорох за предвестие очередных неудач. Он понимал, что наступит время, и его попросят из вуза, ведь он не кандидат наук и тем более не доктор, у него нет научных трудов, чем козыряют большей частью бездарные, но пробивные преподаватели, и видел свою задачу в том, чтобы как можно дольше продержаться на подвернувшейся работенке.

Вдруг возникло ощущение неминуемого конца... Казалось, что полоса его жизни вот-вот сузится, упрется в тупик, оборвется... Только вот когда это произойдет? Где?.. За очередной развилкой?.. За городом Бориса и Глеба?.. За сотней, полусотней таких поворотов и городков?.. Холодный озноб пополз по спине, перетек на грудь и сцементировал легкие. В иной момент глаза Федина ловили столб, на который, как казалось, устремлялась машина, и они вот-вот врежутся... Но легковая пролетала дальше… И он ждал того мгновения, которое определит дальнейшее существование или не существование, и ему было глубоко наплевать, ждут ли его на краю области студенты или разбежались.

С испятнанного плешинами холма спустилась хмарь, и крупяными крошками забарабанило по лобовому стеклу. Белые стайки заметались по асфальту. Видимость сократилась до полста метров. Вокруг еле просматривались замшелые дома с заколоченными ставнями, дырявые телятники со сбитыми воротами, заброшенные фруктовые сады. От всего повеяло таким запустением, такой скудостью, что стало холодно даже в теплом салоне машины. «Бедный край! — заныло в груди. — Из тебя насосом выкачивают последние соки... Последние крохи... На тебя набросились вымогатели, и все норовят урвать, выцыганить, хапнуть, а там хоть трава не расти... И при первой возможности сбежать в заморские страны... А ты, моя земля, раздетая и разутая, так и останешься впроголодь сносить свою незавидную судьбу».

Занятия прошли скомканно. Студенты издергались и просились по домам, не особо ораторствовал Федин. Вскоре он закрылся в комнатенке для препов и слушал по радио новости из Чечни. Полковник, командир танкового полка, не то изнасиловал, не то убил дочь чеченского полевого командира. Снайпера, стрелявшего в солдат. Его арестовали. Изнасилование не подтвердилось. Убийство — неизвестно. И вот офицера, пропахавшего на брюхе Терский и Сунженский хребты, вовсю клеймили корреспонденты. А чеченца, по прозвищу Тракторист, прилюдно перерезавшего горло солдатам и снимавшего это на пленку, чуть не возносили как героя. «Продажные журналисты! Их бы туда. В зиндан. И по одному пальцу отстреливать, как это делали “чечены”...»

Он оправдывал полковника. Увидев по телевизору видеозапись о зверствах Тракториста, услышав гортанные хрипы его жертв, он однозначно решил для себя: «чеченов» надо мочить — и не оглядываться на брызжущие со всех сторон слюни репортеров.

И если полковник лишил жизни снайпера, убивавшего его солдат, он поступил так, как и следовало, а не отдал убийцу в руки прогнившего правосудия.

Федин не знал тогда, что осудят полковника…

Его душило известие и о другом полковнике, замполите дивизии, который за доллары — пять штук за человека — вывозил раненых боевиков на лечение в Дагестан, пока не был задержан. Этого подонка, возвращавшего в строй тех, кто убивал его же солдат, носившего удостоверение комиссара, он удушил бы своими же руками, как это сделал командир танкового полка со снайпером. «Вот жизнь...» Сколько ни жил Федин, она продолжала его удивлять.

Назад Федин ехал, ловя безучастным взглядом белевшие впереди полосы, которые с приближением зеркально блестели, еще ближе оказывались лужами, а потом отражали склоненные к ним стволы могучих деревьев. Мягко, бесшумно, словно входящий в масло нож, скатились к пруду, взметнулись на горку и, миновав храм с медными главами, устремились к дубовой роще.

 

7

В редкие перерывы между преподавательскими поездками Федин занимался адвокатскими делами. Вот подкатило и это дело... Его клиентка — дама лет сорока пяти — купила у одной старушки квартиру, но та продолжала в ней жить. Это стесняло женщину и ее семью, ведь у нее были и дочь, и взрослый сын, которым тоже негде было жить... Для того чтобы снять им квартиру, мать семейства заняла у бабули полторы тысячи долларов... И вот когда пришел срок расчета, она привезла деньги к уже переехавшей старушке, отдала, забрала расписку... Старушка позвала их — она пришла с невесткой сына — на кухню попить чай. Дама сняла пиджак, в карман которого положила расписку, повесила на спинку кресла и прошла с невесткой на кухню... Старушка попросила их помыть руки в ванной, включила им в ванной свет. Те помыли руки, прошли на кухню, попили чай. Дама вернулась в комнату, одела пиджак, и они вы­шли из квартиры... По дороге она сунула руку в карман и... не обнаружила расписку... Сразу вернулась, но старушка дверь не открыла... Потом она звонила старушке по телефону и та говорила, что расписки нет и если найдет, то непременно порвет ее и выкинет... А сама обратилась в суд с требованием взыскать якобы невозвращенный долг!

И вот клиентка Федина, поняв весь ужас происшедшего, как отрубила:

— Я лучше эти деньги кому угодно отдам, только не этой воровке!

И Федину предстояло биться за «растеряху» в суде. У него перед каждым судебным заседанием обычно портилось настроение, падало до самого мрачного, лишь на редкие мгновения взлетая до эйфории, и стоило ему оказаться в городе, как все — дома, стены, улицы — напоминало ему о том, что он, кроме преподавателя, адвокат и никто лямки адвокатской с его плеча не снимал.

До него его клиентке уже помогал другой адвокат — слепец, упустивший много возможных зацепок и словно сдавший клиентку старухе. Федин сразу посоветовал своей клиентке написать заявление в милицию на бабулю: пусть разберутся, крала она или нет. Может, под давлением улик сдастся и заберет заявление из суда...

Даже если милиция ничего не сделает, все равно дело затянется, а и так измотанная заседаниями, откладываниями, их бабуля возьмет да и отдаст концы...

Федин с клиенткой пораньше явились в суд и сразу выложили на стол судье копию отправленного в милицию заявления... Судья долго выясняла у клиентки Федина, что та хочет своим заявлением сказать, слушала адвоката Федина, адвоката старушки, старушку, которая махала руками, стучала в пол палкой и кричала: «Судите счас! Ня нада мялицию!» — чем невольно обрадовала Федина: «А, волнуется. Значит, что-то не то», и отложила дело... Федин был доволен этой маленькой, но все-таки победе.

— Почто защищаешь мошенницу! — полетел вслед Федину старушечий хрип. — Почто?..

С поднявшимся настроением Федин попрощался с клиенткой — у них было несколько месяцев передышки до очередного заседания — и облегченно сбежал с порожек суда, не желая ни на секунду, ни на минуту оставаться даже рядом с местом, где только улеглись раскаты клокотавших голосов.

Его ждал новый забег по степному краю, и надо было успеть взять командировку, получить командировочные и уже потом забыться в институтском «скакуне». Отправляясь в поездку после судебных заседаний, Федин представлял себя воришкой, подворовыв





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0