Мир за ночь стал другим
Николай Владимирович Переяслов родился в 1954 году в городе Красноармейске Донецкой области. Поэт, прозаик, критик. Член Международной ассоциации писателей и публицистов. Секретарь правления Союза писателей России. Лауреат многих литературных премий. Живет в Москве.
Октябрь в Донбассе
М.Д. Нагайцеву
Осенний ветер требует от птиц:
«Поторопитесь! Скоро грянет холод!..»
Зануда дождь окатывает город,
и мокнет высь над шахтой «Три — три бис».
Какой тоскою веет от полей!
Какая грусть повисла над Донбассом!
Поют ветра — то тенором, то басом,
и тают в небе всхлипы журавлей.
Под этот плач сном старцев и детей
спят терриконы под дождливой пылью.
Уносят птицы Родину на крыльях,
как будто бисер капель от дождей…
Вот так и мы, ловя судьбу, как приз,
летим сквозь годы среди будней серых.
И лишь в ночах — сквозь дали слышит сердце,
как плачет высь над шахтой «Три — три бис».
Первый снег
Мир за ночь стал другим. Сады рукой стопалой
встречают над собой веселые снега.
Земля белым-бела. Как будто не ступала
еще нигде ничья настырная нога.
Мир за ночь стал другим. Стерильным, чистым, строгим.
Безгрешным, как дитя. Наивным, как фольклор.
Оленьим стадом — нет, чудовищем сторогим
леса летят, звеня, в фарфоровый простор.
Не стой на их пути! Иначе, не заметив,
пространство на скаку копытами круша,
затопчут в слепоте — и улетит за ветром,
как пар из их ноздрей, беспечная душа.
Как отыскать ей путь? Здесь все так незнакомо.
Мир за ночь стал другим — как ватман, что готов,
чтоб кто-то прочертил на нем пунктир до дома
спешащею строкой прерывистых следов.
Мир за ночь стал другим. Все то, что было черным —
взорвалось белизной, когда настал рассвет!
Земля, дома, сады — все излучало свет
и ластилось к ногам слепым щенком покорным.
Все утонуло вдруг в сиянии слепящем.
Казалось, больше нет ни горя, ни разлук.
Мир за ночь стал другим — без войн, смертей и мук,
лишь белый снег — да свет, столбом над ним стоящий.
Куда ни посмотри — такая чистота,
что рвутся слезы в мир, как рифмы с губ поэта.
Как будто мир лежит за пазухой Христа,
и там — нет ни-че-го, кроме любви и света…
Сон
Детство. Прообраз желанного рая.
Снится мне сладкое время твое…
Кошка лежит. И котята, играя,
носятся кубарем возле нее.
Кошка прикрыла глаза, но, как нянька,
чутко за глупым потомством следит.
В комнате — я и сестра моя Танька,
вон она, на табуретке сидит,
делает в тонкой тетрадке уроки
да поминутно бросает свой взгляд
в угол — на сереньких и белобоких
и разношерстно-пятнистых котят…
А за окном, наметая сугробы,
колко поземка скребет по стеклу.
Надо родиться героями, чтобы
выбежать в эту метельную мглу.
Мы и сидим в теплоте, у окошка,
где на печи тихо чайник шипит,
а возле печки — котята и кошка…
(Кошка устала и, кажется, спит.)
Танька решает задачки упрямо,
я же буравлю метельную мглу,
где растворилась, оставив нас, мама,
выйдя с утра в магазин на углу.
Он ведь не дальше полутора улиц,
как говорится — всего в двух шагах.
Что же она до сих пор не вернулась?
Может, тропу потеряла в снегах?
«Мама!» — шепчу я. И в кольцах метели —
вдруг проявился родной силуэт…
«Ф-фух! Ну и снег! Добрела еле-еле!
Долго стояла за сладким в отделе,
но принесла вам в награду конфет».
Вот она — за ожидание плата!
Мы разрываем обертки скорей…
Тихо пищат возле печки котята.
Капает с валенок снег у дверей.
* * *
У зимы — церковные одежды,
белоснежней патриарших риз.
То прощенья символ и надежды,
а не моды взбалмошной каприз.
Никому не пожалев подарка,
Рождество приходит к нам, как встарь,
и глядит с улыбкой патриарха
до бровей заснеженный январь.
И сияют окна, как иконы,
в коих символ веры не угас.
И слышны в высоком небе звоны
звезд стеклянных, что горят для нас.
Пробираясь тропками кривыми
меж сугробов сонного села,
ветер тянет «Иже херувимы»
и за щеки щиплет всех без зла.
Жарко пышут в серых избах печки.
Серп луны прорезался из тьмы.
И стоят, как в Божьем храме свечки,
над домами белые дымы…
Ноктюрн
Ночная Москва — как огромный кроссворд из горящих
и аспидно-черных — погашенных — окон домов.
Налево пойдешь — краткосрочную радость обрящешь,
направо пойдешь — потеряешь навеки любовь.
А прямо по курсу — наткнешься на сотни вопросов,
ответы к которым таятся за дымкою лет.
Решишь хоть один — и считай, ты уже Ломоносов
и можешь сложить про себя триумфальный куплет.
Московский кроссворд все тасует окошек квадраты —
часть окон зажжет, а другие погасит взамен.
Что нам посулят эти желтые яркие карты —
усладу успеха иль горькую горечь измен?
Кто прячется там, за горящими клетками окон?
Какую судьбу в них вписать, чтобы им подошло?..
Ночь мягкою тайной окутала все, словно кокон,
лишь призрачно светит луна, точно диск НЛО.
Вон там — кто-то молится, кто-то корпит над стихами,
там — кто-то читает Пелевина, тихо плюясь.
А там — кто-то меряет комнату нервно шагами,
браня за свои неудачи соседей и власть.
Вон женская тень в желтой раме окна, а над нею —
склонилась мужская, в объятья ее заключив…
Разгаданный мною, мой город тихонько темнеет,
заполненных клеточек-окон огни отключив.
Над кромками крыш высь источенный плед развевает,
прожженные звездами вольно раскинув края.
И полночь зевает… зевает… зевает… зевает…
И вот уж уснула устало столица моя!..
По мере того как с секундами перетекали
мгновения вечера в ночи звенящий хрусталь —
все те, кто с утра себя числили по вертикали,
вписали себя в многоспальную горизонталь.
Затихли во мраке гудящих моторов раскаты,
недавние боли снесло ветерком во вчера.
И я возвращаюсь домой, кем-то свыше разгадан
и в клетки кроссворда записанный им до утра.
И сладостный сон овевает меня собой, будто
на свете не стало ни войн, ни болезней, ни ссор.
И падают звезды с небес, как незримые буквы,
кому-то назавтра готовя судьбу, как кроссворд…
Московские соловьи
Владимиру Фирсову
У Белого дома поют соловьи —
да так, стервецы, выдувают искусно,
как будто выводят рулады свои
они не в Москве, а в сиренях под Курском!
Лучам подставляя уставший свой лоб,
я пью этой страсти шальную истому.
А песня, что льется взасос и взахлеб,
и мне сносит крышу, и Белому дому.
Куда убежать от любви и весны?
Они нас настигнут сирени кипеньем,
прорвутся сквозь окна, войдут в наши сны
и душу разбудят неистовым пеньем.
Что каменный город вокруг, что леса —
природа свое отвоюет у века.
Москва — а вокруг соловьев голоса…
Воистину, любит Господь человека!
По улице мчит «мерседесов» поток,
а рядом — растут за оградой березы.
И, воздуха Родины сделав глоток,
поют соловьи, за восторг пряча слезы.
Куда нам бежать от весны и любви?
Они нас настигнут в Москве и Париже,
и до помраченья, до студа в крови
вдруг трель соловьиная душу пронижет.
Аж вздрогнешь внезапно и «не упади!» —
прикажешь себе, покачнувшись опасно.
И так станет больно и сладко в груди,
и так на душе станет чисто и ясно,
что так бы корнями здесь в землю и врос,
оставшись стоять среди белых берез…
19 августа
В недрах души закипает хмельное брожение,
жизнь окунается в радость, как яблоко в мед.
Лето венчается праздником Преображения,
тот, кто читал о Спасителе, это поймет.
Стукнет, упав с высоты, точно яблоко по столу,
спелое счастье, набравшее сладость и вес.
Это являет себя, как Спаситель апостолам,
наша судьба в дивном свете Господних чудес.
Сердце щемит от тягучей, светящейся радости,
взгляды чисты, словно купол небес голубой.
Столько несчастий на нас низвергается в августе!
Все их окупит Господняя милость собой.
Поле судьбы — это вечное с бесом сражение,
и не дано нам предвидеть, кто верх в нем возьмет.
Бог укрепляет нас праздником Преображения,
силы вливая нам в душу, как липовый мед.
Льется струя золотая, тягучая, вязкая,
воздух наполнен дыханием яблок и груш.
Бог нам являет Свой свет — и волшебною сказкою
преображаются тысячи верящих душ.
В мире так мало дается нам счастья и сладости,
как-то все больше тоска наши души гнетет.
Пусть же, хотя бы раз в год, в золотом этом августе
Бог изольет на нас щедрость, как пасечник мед.
Праздничный день — как привал для усталого путника,
миг, когда можно присесть, ни о чем не грустить…
Это так мало в сравнении с прочими буднями,
да ведь и этого сердцу в себя не вместить!
Берег осени
Все более яркой янтарною пенкой
сентябрь листву золотит день за днем.
Еще один день — и вся гамма оттенков
на рощи и парки прольется огнем!
Ночь скатится в тени, как в узкие щели,
и лес придорожный окажется вдруг
весь красным, как киноварь, где только ели
чернеют, войдя в этот огненный круг.
В семнадцатом веке вот так староверы
в невьянских иконах свой огненный дух
в багрянец и охру вливали без меры,
спаяв воедино восторг и испуг.
Еще один день — и костром Аввакума
взовьются леса, унося в небеса
сгоревшие души берез, что угрюмо
останутся мерзнуть и ждать чудеса.
Листок на ветру, как посланье в конверте,
помчит, вопрошая: «Доколе ж терпеть?»
и высь отзовется: «До самыя смерти…»
(А после — веками средь ангелов петь!)
Кончается в жизни любая дорога,
но надо ль грустить, что недолог был путь?
У Бога — небесных обителей много,
в любую входи и как дома в ней будь!
Ну кто мы на дереве жизни? Не больше,
чем листья меж небом и голой землей.
Нет силы смотреть с высоты нам и — Боже! —
нет силы подумать о встрече с зимой…
Как танки по полю, пугающим ромбом
тяжелые тучи ползут в небесах.
И нет нам укрытия в мире огромном
под ветреной высью в холодных слезах.
Курлыча прощально, протяжно и громко,
косяк журавлей уплывает на юг.
У берега осени — хрупкая кромка,
опасно стоять у нее на краю.
Очнись! Не смотри в эти мокрые выси!
там холод и смерть, и ничто не спасет
от ветра, что ловит багряные листья
и их, словно души, над миром несет…