«Я каюсь! Я гусар...»
Нина Михайловна Молева — профессор, доктор исторических наук, кандидат искусствоведения, член Комиссии по монументальному искусству при Московской городской думе. Член Союза писателей СССР. Живет в Москве.
«Я КАЮСЬ! Я ГУСАР...»
Последнее половодье
Колеса телеги вязли в весенней жиже. Местами дорога начала просыхать. Но в ухабах лед держался по закраинам. Лошадям было не под силу удержать повозку, то вскарабкивавшуюся из грязных промоин, то срывавшуюся в глубь колеи. Притороченный толстыми веревками ящик едва не касался земли, чтобы тут же подняться чуть что не дыбом.
Телега плелась в конце целого цуга. Впереди две брички с путешествующими, пара возов с провизией.
— Говорила, надо бы еще подождать.
— Господь с вами, сударыня! И так все что ни на есть сроки пропустили. Напротив — поспешать бы надобно.
— Это кто ж, акромя меня, сроки тебе назначить, Козьма Евсеич, решился? Кто присоветовал?
— Так ведь я о землице, барыня.
— Что о землице? Опять в спор пуститься решил! Одно скажу — и крепко тебе о том запомнить советую! — в умишке твоем паршивом не нуждаюсь. Что решу, так тому и быть!
— Да разве я...
— Всегда хозяйкой была, а уж теперь искать защиты тебе и вовсе негде. Всё! Кончились твои разговоры с барином за моей спиной, как Софью Николаевну обойти, как свою волю творить! Может, вам и лестно было когда надежду такую иметь, только нынче все бредни из головы выкинь, а то вмиг другого управляющего сыщу. И помоложе, и порасторопней: в глаза будет глядеть, каждую мысль угадывать.
— А нешто я, барыня, так не смогу? Да я...
— Поживем — увидим. Поспешать ему запонадобилось!
— Так ведь санная-то дорога не в пример лучше. И вам куда легче: бока не отбивать. И барину...
— Что барину? Что барину? Договаривай! Ему что — не все равно? Душа его и так отлетела, а прах — как довезем, так довезем. Праху разницы никакой.
— Как никакой? Что несешь, Сонюшка, прости, Господи, на грубом слове.
— И ты, нянька, туда же!
— А кому ж тебе правду-то высказать, как не мне, старухе. Молчать молчала, а сердце все изнылось. Не по-христиански у тебя все пошло, Софья Николаевна, не по-человечески. Человек помер — горе-то какое, беда неизбывная! Мало что супруг богоданный, так еще десятерым деткам отец.
— И это его заслуга? Будто не я их всех десятерых выносила да родила! Его одного, видите ли, заслуга!
— Гневаешься, Сонюшка, значит, сама неправоту свою видишь. Не всех Господь в браке так щедро благословляет, ой, не всех. Значит, угоден был ваш союз Господу, значит, тебе бы пылинки с Дениса Васильевича сдувать. Да что там — добрый, веселый, мухи не обидит, даром что генерал. Боевой генерал!
— В его-то годы вокруг старика еще и хороводы всякие водить!
— Хороводы не хороводы, а уважить никогда не грех. Где такое слыхано: человек Богу душу отдал, а его в дровяной сарай на шесть недель положить. Покойника!
— Отстань, нянька! Сама знаешь, пути не было. Что бы нам с покойником в пути делать?
— Сорок дней пути не было! Сорок дней! Сороковины Денис Васильевич, царство ему небесное, на дворе в сарае справил. Барыня, чего-то мужики там орут. Случилось что...
— Так вели остановиться, выйди посмотри.
Дверцу распахнула — теплынь. Снегу ни следа. Землей пахнет: чуть в стороне мужики борозды прокладывают. Травинки по обочине проклюнулись.
Не любил Денис Васильевич здешних мест. На словах не говорил, а в душе бычился. Ей ли не знать. То о лесе заговорит — привык к нему с детства. То о деревьях вокруг дома. О саде — в Европе, видно, насмотрелся. Огород лекарственный разводить велел, а на что он ему вышел, огород-то? Блажь одна. Лежит теперь в ящике своем и никаких снадобий ему не надо. Она-то всю жизнь знала: дом на юру стоять должен, безо всяких там кустов и деревьев. Лишь бы солнца больше. Смолоду, когда поженились только, помалкивала, а матерью семейства стала, прямо дело поставила: так оно и людей видно, кто при каком деле, и детишек, кто где балуется, и свечей меньше жечь приходится, и в доме сушь.
На одном настоял покойный. Дом на берегу большой копанки-пруда, по берегу ветлы посадить. Согласилась. Теперь срубить велит: ни к чему они.
Мужики к возку бегут. Козьма Евсеевич тулупчик нараспашку. Побагровел весь. Одно слово — простонародье: держать себя не могут.
— Барыня, Софья Николаевна! Ящик...
— Что «ящик»?
— Ящик повело. Денис Васильевич...
— Сколько раз толковала: никакого Дениса Васильевича! Поклажа! Слышь — поклажа! Иначе осложнений не оберешься.
— Денис Васильевич...
— Опять!
— Денис Васильевич из гробу выдвинулся!
— Ты, что ли, рассмотрел?
— Да возчики наши заприметили: веревки вкось пошли. Остановились, поправлять стали. Тут и местные подошли.
— Только не хватало!
— Веревки-то поправить не велик труд. Да вот тут село рядом. Церква вон виднеется. Туда бы завернуть...
— Это еще к чему?
— Панихидку отстоять. Как положено.
— Нет!
— Сонюшка, опомнись, дитятко, опомнись! Не крещеная ты, что ли!
— Сказала, нет!
— Да что ж это ты завзятая такая? Ведь в последний путь мужа провожаешь! И с каких пор вдова так судить может? Грех, Сонюшка, великий грех...
— Грех, говоришь. Разума у вас обоих на медный грош не осталось! А дух в храме пойдет, поп да причетники учуют? Поди, тем же временем исправнику донесут. Как тогда объясняться? Не наши ведь знакомые, а? Как ответ-то перед ними держать? Допрос учинять станут. Дело заведут. Тогда что вдове-то, нянька, делать? Соболезнователи какие!
— Господи! А все потому, что еще санным путем...
— Опять за свое, Козьма! Дождешься от меня порки, да такой, что год ни встать, ни сесть не сможешь!
— Виноват, барыня, кругом виноват. Ты только скажи, делать-то нам что.
— Самим не догадаться? Ящик подправить. Гроб не гроб, перед Господом Богом ответ держать будем. Ваську лётом за дегтем посылай. Все щели горячим варевом обмазать. Слыхал, Козьма? Горячим!
— По горячему и веревки прикрутить?
— Наконец-то в ум приходить стал. И чтоб мне словом никто не обмолвился, что покойника везем! Никому не спущу!
— А с детками-то как, Сонюшка? Ведь, поди, услыхали.
— Вот и потолкуй с ними. Выбирайся, выбирайся из возка! Грязь не такая уж и глубокая. Бреди к ним побыстрее. Ты для них слова найдешь — меня только страшиться станут.
— Известно, страшатся. Где ты им слова ласкового найдешь — все окриком да угрозой. Ладно бы мальчишек, а то и дочек застращала. Генеральша!
Лишний прогон целый велела без передыху проехать. Подальше от оказии.
На почтовой станции приказала всю избу очистить. Чтоб никаких проезжающих. Всеми брезговала. Стол своей скатертью застелила — от крахмала горбом стоит. Полотно домотканое, зато на лугу, под солнцем белёное. Поглядишь — от белизны зажмуришься.
Самовар свой всегда ставить велела. Мало что начищенный — непременно серебряный, вазой. Снедь всю свою потребляла: и расходу меньше, и по вкусу не сравнишь. Так и говаривала: на почтовых станциях есть — травиться. От хозяев разве что хлеб подовый брала: всякий хлеб — от Господа.
На лошадей сама вышла посмотреть. Как от поту отерли. Как попонками прикрыли. Вода для водопоя отстоялась ли — студеной поить не разрешала. Все в доме знали: тем когда-то и Дениса Васильевича взяла. Где барышню найти, чтобы в конном деле разбиралась да и скакала — иному гусару позавидовать!
Обратно на крыльцо подыматься стала, дух перехватило. У их телеги с поклажей народ собрался. Кто так стоит, кто крестится. Иной вроде молитву губами читает.
Дознались! Дознались о Денисе Васильевиче! А в почтовой избе картинка печатная с надписью: «Храбрый партизан Денис Васильевич Давыдов». За бумажкой несколько колосков и цветы сухие.
Ехать! Ехать скорее надо! О ночевке и речи быть не может.
Поедешь тут! Нянька вздыбилась: деток пожалела. А что им в такие молодые годы сделается? Одну ночь прокемарить — великое дело.
Козьма за лошадей вступился: чай, не на перекладных — на своих. Жалеть надобно. Толком передых дать.
Голос подняла: все равно еще один перегон проедем. Спорить нечего. Позже лошадьми займетесь. А детей и на руках в избу перенести можно. Вон как прямо вповалку и заснули.
Дороги ровной как не было, так и нет. Швыряет возок из стороны в сторону. Сколько раз Козьме повторяла. Никакой, твердит, возможности. Не устоялся, мол, еще тракт.
За Волгой луга заливные так озерами и стоят. Синевой поблескивают. На заре — приснилось, поди — жаворонок почудился. Заливается тонко так, чисто-чисто. Нянька в слезы: «Дениса Васильевича нашего, соловушку залетного, провожает. Птаха малая, а и у той сердце есть...»
А у нее, рабы Божьей Софьи, значит, нет. Так, что ли, понимать прикажете?
Все на его стороне. С самого начала все. Чем, если сказать, сердца к себе приваживал? Чем?
В Москву невестой повезли. Из местных никто не подворачивался. Мелкопоместье одно. Да и те в сторонке стояли, с предложениями не торопились.
Родные совет держали не один раз. Чем не невеста? От француженки-гувернантки что можно переняла. За фортепьяно не садилась — так оно и не обязательно. Романсов не пела. Опасалась, как бы без учителя смешно не получилось. Пищать да ахать, как соседские барышни, смешным казалось. Зато на балу стенок не подпирала: кавалеры нарасхват приглашали. Устали не знала, хоть на настоящую танцорку похожа и не была.
Свое ввечеру отпляшет, а снова с утра соискателей как не было, так и нет.
Хозяйство отлично знала. Когда сеять, когда убирать, со старостами — что твой мужик! — обсуждала. Землю для посева точно угадывала — старики только дивились: баричем бы тебе, Софья Николаевна, родиться.
О Москве не легко решали. Целую зиму готовились. Денег что в таком деле жалеть, да ведь столичным вкусам потрафить надобно. А из их-то глуши чего высмотришь!
Родных в первопрестольной хватало. Фамилия, может, и не родовитая, зато коренная дворянская. С каких пор в Симбирской губернии укоренилась. Старики говорили, будто предок их еще Дмитрию Донскому на Куликовом поле служил.
Родословными не интересовалась. Пуще всего боялась и в Москве счастья своего не найти.
Нашла! На Дениса Васильевича попервоначалу только от любопытства глядела: кто бы его не знал. Из себя не очень видный. Ростом не вышел. А в форме генеральской кто ж на это смотреть будет! Золотую саблю за храбрость не каждому дадут, отличий всяких и вовсе не счесть.
Танцы начались — и вовсе глаз не оторвешь. До того ловок — театральному танцовщику впору. Все барышни рядом с ним тетехами казались. Робели — щеки пунцовые, говорить разве шепотом могут.
На себе проверила. Вдруг ни с того ни с сего перед ней остановился:
— Не удостоите ли?..
— Благодарю, сударь.
— Как хорошо вы по-русски ответили.
— Да я и по-французски...
— Ответить можете? Не сомневаюсь. Только по мне так лучше. Роднее.
— Не любите чужих диалектов?
Сама себе удивилась, что заговорить смогла.
— Ну, почему же? Всему свое время и место. А вот теперь моя очередь сказать: сердечно благодарю, сударыня, за приятнейший танец. Надеюсь, вы не лишите меня своей благосклонности и на будущее.
— Если буду свободна.
Зачем глупость такую сморозила? Тетки заставили назубок выучить: мол, порядок такой, иначе провинциалкой сочтут.
А он чуть-чуть улыбнулся, шпорами щелкнул и был таков. Барышни вокруг него венком вьются.
Тетки кинулись с расспросами: о чем говорил да как? Между собой перемигнулись. Уж наша в том забота, чтобы еще пригласил. Не сомневайся!
Ну и выбоины! Так возок швырнуло, что грязью все окошко захлестало. Сколько же еще так? Господи!
— Приехали, Сонюшка.
— Как приехали?
— Ты ж до станции велела, вот и добрались. Ладно, что живы еще.
— Куда Козьма делся? Задремала я, что ли?
— Задремала, Сонюшка, задремала.
— Думала, по такой толчее и глаз не сомкнешь.
— Видишь, и сомкнула. А Козьма на ходу спрыгнул, на станцию побёг. Устраиваться надобно.
— Тебе, нянька, только бы устраиваться.
— А как же, милушка, люди-то живые. Вон мужики сказывают, Денис Васильевич случаю не упускал, чтоб людям передышку дать, лошадей обиходить, добрая душа.
— Живые — не живые, а одним кормом лошадям обойдемся.
— А деткам-то, да тебе самой, Сонюшка, с устатку хоть чайком побаловаться.
— Ладно, пусть самовар раздуют и наш, и людской.
— Может, у почтарей яишенку спроворим? Как это ладно у Дениса Васильевича выходило: десяточек яичек ему заварят, он уже ровно в живой воде искупался: живой, веселый. На моей памяти и не зевнет никогда, на усталость не пожалуется.
— Надоела, нянька. Забыла, что на погост его везем? Что яишенка ему больше не понадобится?
Опять народ у поклажи собираться начал. Один за другим потянулись. Кто шапку с головы стягивает, кто крестится. В пути легче. Много легче.
Тогда, после первого бала, долгонько генерала не встречала. Нарочно приноравливаться стала: раз к Чириковым нашим на Остоженку, раз на Спиридоновку. Правда, настоящих балов они не давали, да все думалось, по пути заедет. Не заезжал. Другое дело Римские-Корсаковы. Дом как дворец, у Тверской заставы. Лестница широченная. Лакеи поставлены. Музыка до утра почти что играет.
Барышни четыре в доме, одна другой краше. Только стороной узнала, и им Бог судьбы не дает. Не первый сезон в свете, а женихов верных нет. Все больше стихами дело обходится.
Генерал появился с приятелями. Все вокруг от золотого шитья заблестело. Громко смеются. Шутят. Барышень всех для танцев разбирать стали.
Два танца генерал оттанцевал, ко мне направился:
— Разрешите вашим словом воспользоваться? Не соблаговолите ли в котильоне пройтись?
— Да я уж приустала. Не знаю, как с таким ловким танцором, сумею ли.
Тетушка рядом стоит, чуть не в бок толкает.
— Я постараюсь сделать для вас этот танец необременительным. Зато вы доставите мне истинную радость. Вот и полковник Алябьев поддержит мою просьбу. Не правда ли, Александр Александрович?
Господи, сам Алябьев! Что ни вечер, в Большом театре премьеры его водевилей. Музыка легкая такая, воздушная.
Согласилась. Еще бы не согласиться! А он вместе с Алябьевым и был таков. Вроде и совсем с бала уехали.
За весь котильон ничего, кроме шуток бальных. Туалет похвалил. Прическу. Чуть не первой красавицей назвал, да это все для болтовни.
Сколько таких вечеров было, по пальцам счесть. А вот после последнего приехал утром в дом. С букетом. Свататься.
Тетки сказали, так и быть должно. И время положенное, и разговор не с невестой — с родными. Едва не с час проговорили. Потом меня позвали.
Горничную загодя прислали — приодеться, прическу поправить, драгоценности какие-никакие приодеть.
Вошла в гостиную — тетка сразу с разговором. Мол, так и так, генерал оказывает нам честь — просит твоей руки.
Ни слова раньше не сказал, ни намека не сделал. Думала, порядок в Москве такой. Думать ни минуты не думала — согласилась.
В уме сосчитала: ему — тридцать пять, мне — двадцать четыре. В какие уж тут детские игры играть, в Зефира и Хлою рядиться.
Это через шестнадцать лет сборник его стихов вышел. Не о Софье Николаевне. О ней ни строчки.
Кажется, конца этой дороге не будет. Солнце всерьез припекать начало. Открытые окошки возка не помогают. Нянька неумолчно каноны бормочет. Не уймешь, не прикажешь. Козьма бегает поклажу проверять. Все будто обвиняет: не так надо было, не тогда надо было...
Перед Москвой последний полустанок: ехать ли сразу в Новодевичий монастырь — там решила погрести покойника — или домой, на Пречистенку?
Все самой решать надо. Все одной. С родней давыдовской по-настоящему ни складу, ни ладу не вышло.
Хорошо бы прямо в обитель, так ведь поклажу образить надо. Тело в новый гроб положить. Обиходить. Иначе так оговорят — жизни не обрадуешься. Ей-то все равно — жить в свою Новую Мазу уедет, а дети — им служить, в жизнь выходить.
В дом? Но куда? Где такое место укромное найти, от любопытных глаз подальше, чтобы все устроить? Там и двора-то делового нету, не в курдоннере же располагаться.
Велела Козьме рассчитать на Пречистенку как можно позднее приехать. Оно и верно, весенние дни длинные, ночи светлые, но уж к полуночи народ-то, поди, восвояси уберется.
Вперед верхового послала все надобности погребальные справить, что следует прикупить, с духовенством договориться.
Настоятельница разахалась: сам Денис Давыдов! Честь какая! Почет для обители какой! Просила без народу, да вряд ли выйдет: не то имя.
Во двор пречистенского дома въехали все-таки почти засветло. После яркого солнечного дня сумерки наступать не спешили, и Софья Николаевна подумала, какой лишний труд на себя взяла с такой поездкой.
Дело было не в последней воле покойного. О ней Софья Николаевна не стала бы и думать, тем более что вспоминал Денис Васильевич чаще всего Ливны. Свои маленькие поместья. Жилье любимой тетки Марьи Васильевны, что вышла замуж за Алексея Петровича Ермолова, прославленного генерала. Великое множество знакомых, так что сразу после похода 1812 года Денис Васильевич предпочел отдохнуть как раз там.
Уж куда проще было ограничиться местным погостом — любил или не любил Денис Васильевич Верхнюю Мазу. Но детей было слишком много, и каждого предстояло пристроить непременно с помощью влиятельных родственников. Москва позволяла еще раз подчеркнуть связи с самыми близкими — множеством Давыдовых и Раевских.
— Вот отсюда вся беда наша и пошла. Уж чем тебе, Софьюшка, не жилось, чего надо было волю свою творить?
Нянька! Опять нянька, да еще при Козьме. Верно, что и так все, как управляющий, знал, а ни к чему.
— Велела ведь помолчать, нянька. Что тебе не терпится? Кому рассуждения твои дурацкие нужны.
— А кто ж тебе, Сонюшка, окромя меня, старой дуры, правду скажет? Кто к уму-разуму вернет? Не Козьма ли наш Евсеевич?
— Ты меня, старая, не тронь. Мне и невдомек, о чем толк-то идет.
— Вот-вот, ему невдомек, а тебе, матушка-барыня, только бы норов свой тешить. Да кабы себе на пользу, а то противу самой себя.
— Да что ты привязалась!
— Привязалась, говоришь, Софья Николаевна? А забыла, матушка моя, как в девичестве о доме московском собственном мечтала? И чтоб улица хороша, и чтоб палисад перед домом, и чтоб ворота сквозные чугунные — и все твое, за версту каждому дурню видать, что твое?
— Ну и что?
— А то, что Денису Васильевичу все уши в те поры прожужжала. Он-то, голубчик, чисто баран окуренный, то один дом супруге своей снимал, месяца не поживет, в новый перебирается. Всех гусаров тогда смех разбирал: какой там у Дениса Васильевича адрес, одно слово — Москва да его собственное имя. Все едино почте по всему городу метаться.
— В Мазу-то нашу мы тогда уехали.
— Потому и уехали, что никак ты своего норова утихомирить не могла.
— Вовсе не потому. Воздух там, простор...
— Вот-вот, ты кому другому свои сказки и расскажи. Чем плох дом в Знаменском переулке был? Один сад чего стоил. Такой красоты в Мазе никто и не видывал.
— Да, хорошо поместье было, даром что в городе. Другого такого и в Москве не найти, ей-богу.
— И ты туда же, Козьма!
— Так я, барыня, к тому, что выбирать товар вы умели, тут уж ничего не скажешь.
— Выбирать-то, может, и умела, да и спускать сразу, как никто другой, спускала.
— Не подходило, значит. Еще тебе, старой, отчитываться стану!
— А мне, Сонюшка, отчета и не надобно. Я человек куда какой старый. Для меня ложь от правды отличить ничего не стоит. За версту вижу.
— Ты о чем?
— О том, что товарищи тебе Дениса Васильевича не по нраву пришлись. Цельный день ими дом полон. И все-то такие достойные, вальяжные. Посмотреть — сердце радуется. А тебе думалось, как бы Денис Васильевич квочкой-наседкой на хозяйстве твоем сидел, трубки курил да наливочку потягивал. Нагляделась ты на таких в наших-то краях. Вот и увезла сердешного в нашу Мазу. Лучше в карты пусть примется играть, чем непонятные разговоры разговаривать.
— Да чего ты сейчас за старое принялась? Чего вздыбилась? И спорить с тобой не стану, и доказывать мне нечего.
— Не мне, Сонюшка, сама себе ответь. Аль забыла, как Денис Васильевич этому-то дому как малое дитя радовался, нахвалиться не мог. Соседи и те примечать стали, по скольку раз без дела мимо собственных ворот проезжал, чтобы владением полюбоваться. Гостей из Петербурга зазывал, такой гордый ходил. И место-то красивое, и соседство с собственным двоюродным братцем знаменитым преотличное, и ото всех одни похвалы слушал.
— Было, да сплыло.
— А почему это вдруг? И охота к дому пропала, и жить здесь разонравилось, и всех приятелей принялся уговаривать помочь все хозяйство в казну продать.
— Ну, знаешь...
— Знаю. И я знаю, и ты знаешь, Сонюшка.
— Придумывать сейчас начнешь.
— Придумывать? Да тут быль хитрее всякой сказки. Ты же начала все наперекор Денису Васильевичу делать. Он ничего перестраивать не хотел. Старые палаты берег. А ты все крушить принялась. Все не по твоему разумению, не по твоему вкусу. А уж о флигелях и говорить нечего. Статочное ли дело для дворянки — сдавать их всяким там торговцам решила! От нищеты, что ли? Аль с досады?
— Все равно этот дом теперь продам.
— И не пожалеешь?
— Только бы покупателя хорошего найти, дня ждать не стану.
— И тут душой кривишь. Есть у тебя покупатель. Им последнее огорчение Денису Васильевичу и доставила.
— Это что — баронесса Розен?
— Имена-то откуда мне знать. Что баронесса, помню.
— Только бы не спугнуть ее теперь похоронами. Козьма, что баронесса во флигелях устраивать собиралась? Бумаги-то у тебя.
— Да вот в левом флигеле собиралась хлебную лавку открывать, а в правом — слесарное и седельное производство поместить.
— Это в барском-то доме? Господи!
— Хватит, нянька, хватит! А рассудим мы с Козьмой, пожалуй, так. Ставить покойника в хлебной лавке ни к чему, а в мастерских вполне можно. Вот туда и сворачивай нашу поклажу. Там и подъезд со стороны переулка незаметней.
— Не извольте беспокоиться, Софья Николаевна, за пару часов как есть управимся и в обитель выедем.
— Вот и славно. А наш возок да детский к большому дому сворачивай. Быстро!
Кузены и кузины
А было их множество. Хоть специально Денис Васильевич родством не считался — всем и вся товарищей по оружию предпочитал, любить его от сердца любили, да и он, надо сказать, почтением никого не обходил.
На письма скупился. Больше литературными да историческими экзерсисами занимался, а через проезжих и прохожих непременно приветы да поклоны передавал. Сам по пути не прочь был заглянуть. Там шпорами щелкнет, там ручку поцелует, в кабинете хозяина новые стихи прочтет. Душа общества, одно слово. Вся Москва шутки да эпиграммы повторяла. Легко ему давались. Играючи.
Вот и теперь никого не забыть бы. Осудят. И так родственные отношения не сложились. Может, и она сама тому виною, да теперь-то, в задний след, какой толк рассуждать.
Остаток ночи прилечь думала. В спальню прошла — хоть нарочного и послала, никто чехлов холстинных не снял. Мебеля как гробницы какие замурованные стоят. Пыль поверху серым покровом тянется.
Дернула с досады портьеру у окна — ламбрекен перекосился. Нет хозяина в доме! Нет и не было. Досада опять такая к горлу подступила — дыхнуть не дает.
Нянька прибрела:
— Да ты, голубонька, не серчай. В будуаре приляг — я уж там все доглядела. Девки полы и те тряпкой промахнули. А тут... что уж, в супружеской опочивальне тебе не спать. И сердца себе не рви. Пойдем, пойдем, Сонюшка! Я уж и самоварчик раздуть велела. Того гляди, запоет — чайку с дороги отопьешь. Рому из ящика достала. Плеснешь в чашечку, оно сразу полегчает, как Денис Васильевич-то любил, царствие ему небесное.
— Одним ромом чаепитие свое и кончал! Раз плеснет, другой, а там уж для чаю и места не остается.
— А хоть бы и так, что за беда? Человек военный. В походах да лагерях всеми ветрами да морозами прохваченный. Кабы не жизнь походная, разве в такие молодые годы убрался бы?
— Наш век не походами мереный — волею Господней.
— Так-то оно так, да к чему ж пословица тогда: «Бог-то Бог, да сам не будь плох», а, Сонюшка?
— И тут спорить принимаешься, нянька.
— Да упаси меня Господь. Это я для разговору только. Вот мы в твой будуар и пришли. Погляди, как прибрались хорошо. Донимать тебя не стану, чашечку налью, а уж дальше сама сиди хозяйничай. Коли что запонадобится...
— Ступай, ступай, старая. Доняла, сил моих больше нет.
— Вот всегда ты так, Сонюшка, рывом да злостью, сколько к тебе сердцем ни подходи. Ну да Господь с тобой, отдыхай, голубонька, отдыхай, небога.
Дверь притворилась. Голоса в коридоре. Козьма свое дело знает, надо думать, ничего не упустит. Боится, чтобы после барина с ним не расправилась. Погляжу. На все погляжу.
«Опочивальня супружеская», «будуар» — ишь, слов каких старуха понабралась. А все чтобы Денису Васильевичу угодить. Никогда никого не распекал. Голос повышать не любил, разве что от веселья. Все равно в глаза ему глядели, каждое желание угадывали.
Вроде спор у них вечный шел. Неизбывный. Так все слуги на его стороне. Знали, что ее крепостные. Знали, на все ее воля.
Замуж выходила, тетушки спросили, что на супруга перепишет. Как подарок свадебный. Мол, порядок такой. Чтобы семья крепче держалась.
Плечами только повела: ничего! Все ее как было, так и останется. Послушней будет. И ей спокойней. Откуда знать, чего от человека военного, походного дождешься? Может, картежник окажется? Может, на сторону глядеть станет? Может... Да всего не предусмотришь. Пусть из моих рук глядит.
Тетки в спор. Смех один: руками машут, доказывают. Всему конец положила: иначе не будет! Сама Денису Васильевичу сказала. По сей день помнится, платье на ней голубенькое было. По декольте веточка миртовая тоненькая-тоненькая. Еще в зеркало перед его приходом погляделась: пора, пора под венец. Дозрела барышня. Вот все и выложила.
Бровью не повел. Словом не отозвался. Разве что чуть поморщился. Вроде не о том говорим. И что же мне, выходит, из себя ангелочка представлять? Так слова в воздухе и повисли. А теперь...
Нечего чаи распивать. В обитель ехать надо. Самой. Насчет Донского монастыря передумала. Тесно там. По дорожкам не протиснешься. Покойник на покойнике. Вроде бы славные. Именитые. А на деле никому не нужные.
Денис Васильевич рассказывал, как Пушкин ездил дядюшку своего, Василия Львовича, хоронить, да кстати решил бабкиной могилке поклониться. Не Ганнибальше — Пушкиной. А где могилка, не знает. Померла, когда совсем дитятей был. Так, выходит, никто из родных туда его не возил. И перед тем как в лицей отправлять. Никому старуха не нужна оказалась: двое сыновей, двое дочерей. О внуках и толковать нечего.
Заметила Денису Васильевичу — плечами пожал. А ты, мол, матушка, о государе Петре Алексеевиче Великом никогда не думала? У него и вовсе бабка с дедом, как-никак царицыной крови — Натальи Кирилловны родители, без поминания в Высоко-Петровском монастыре лежат. Так не только царственный внук, никто из государей — сколько их уж сменилось! — поклониться праху не удосужился.
Возразила тогда: может, вклад какой за них сделан? Вклад, говоришь? Монастырь-то куда какой бедноватый. Да и разговоров не бывало, чтобы туда правящие особы заезжали. И впрямь не было.
Вдруг посмурнел Денис Васильевич. Человек на земле как солдат на поле боя. Стоит, бежит — нужен, упал — все мимо пройдут, не обернутся не помянут. Помолчал: «А бабка ему крестной матерью была». — «Чья бабка?» — «Александра Сергеевича. Пушкина».
Нет, сама поеду. Сама место выберу. Немедля. Ни в каком не в Донском — в Новодевичьем монастыре! Потому что царский монастырь. Второй такой обители в Москве нет. Да и во всей России.
Тут тебе и правительница-царевна Софья Алексеевна жила в собственных покоях, преставилась и место последнего упокоения нашла. Там про Петра Алексеевича что ни говори, а сколько лет одна государством правила.
Тут тебе и государыня-царица Ирина Федоровна Годунова, во иноцех Александра. Брата-то ее, Бориса, в обители государем и выкликнули. Вся Москва тогда у обители собиралась. Уж как там судьба ихняя ни сложилась, а царского сана никто с них не снимал.
Правительница-царевна колокольню выше Ивана Великого строить положила. Кончить не дали, а все равно красота неописуемая. На Пасху раз подымались с Денисом Васильевичем под колокола — такое не забудешь!
Вот и пусть лежит там — у всей Москвы на виду. Мало ему почету от власти предержащей было, ой мало! А такого памятника не запретят, не закроют. Если в гусарстве своем и повинен был, если стихи не по их мысли писал, разбираться теперь уж нечего. Про дела семейные и поминать нечего. Кому какое дело, что судьбу ее бабью переломали! Как дом ни хорош, а ходить по нему ноги не идут: не для нее покупал, не о ней думал. Это уж как Господь решит, а на людях чтоб герой, чтоб каждый мужик в землю ему поклонился. Так-то оно справедливо будет.
Кто-то еще в Мазе сказал: здесь бы и похоронить. Гнездо, мол, семейное. Отрезала: никогда! Не любил здешних мест, так зачем насильничать? При жизни ему почестей жалели, а уж в Мазе и совсем забвению предадут. Москвич он. И по славе своей москвич.
Мол, вам, Софья Николаевна, сподручнее на могилку ездить. Детки опять же здесь укоренятся.
«Укоренятся»! Вон у Дениса Васильевича какая родня многолюдная, а поди собери вместе. О склепе фамильном и речи нет. У каждого своя жизнь. К ним не заезжали. Причины разные. Что теперь-то считаться.
Больше всего на свете обществ их тайных военных боялась. Что еще за общества, коли и так в государевом строю стоят? Ан нет, чисто помешались, как батюшка покойный говаривал. Своего разума, своей правды захотелось.
Откуда бы ей в девичестве-то знать, что все кузены давыдовские — декабристы? Ни один в стороне не остался. Дениса Васильевича земле предавать, так едва ли не вся родня на каторге сибирской да поселениях. Поэт его любимый, Пушкин Александр Сергеевич, и тот ссыльный. Он-то вернулся, а родня, гляди, так в Сибири и сгниет.
Да, по совести говоря, не больно-то до царского суда о таком и думалось. Нянька толкует, Господь их брак благословил. Грех роптать, а за двадцать лет, что вместе прожили, дюжину детей выносить да родить — каково это?
Первенцу как солнышку весеннему радовалась. А потом...
Тяжело носила. Руки, ноги пухли. Лицо в пятнах. Голова, как ни поверни, кругом идет. Есть — неделями подчас крошки в рот не брала. Муторно. Тошно. Куда там выезжать с Денисом Васильевичем — по комнатам подчас бродить невмоготу.
Роды сутками тянулись. Доктор дождаться не мог: на повитуху оставлял, к другим пациентам спешил. А там — младенец то ли выживет, то ли нет. Приноровились на второй-третий день после родов крестить. Всех соседей крестными по скольку раз перебрали.
У Дениса Васильевича одно утешение: на супругу Пушкина погляди. Шесть лет до его кончины женаты были, четверо детей на свет пришло. А она будто до последнего дня на балах плясала, после родов недели дома не высиживала. Все ей чтобы праздника какого придворного не пропустить.
Может, и так. У каждого своя судьба. Может, и ей не след было над каждым захворавшим дитем ночами просиживать. Да ведь сердцу не прикажешь. Что в спальне супружеской лежать, каждый хрип детский ухом ловить: вдруг нянька задремала, вдруг девки отлучились? Кому, кроме матери, вахту нести? Денис Васильевич подчас досадовать начинал. А то и вовсе в кабинете стелить велел. Ночами сидел писал.
Вот и сейчас по комнатам ходишь-ходишь как неприкаянный. То ли вспоминаешь, то ли от мыслей неотвязных избавиться хочешь. Ах, да, родные! Чтобы никого не пропустить, всех уважить, да и народу на погребение побольше собрать. Когда детей пристраивать, пригодиться могут. Сколько еще ждать, покуда подрастут, в разум войдут. Сегодня Юленька в доме старшенькая, а ей-то всего семь годков набежало. Рано прибрался Денис Васильевич, куда как рано...
Главный — батюшка Василий Денисович. У него сестра — Марья Денисовна. Ее за Петра Александровича Ермолова выдали. Сынок у них знаменитым генералом стал — Ермолов Алексей Петрович. Ермоловы одной семьей и жили. В родных местах. Орловские все они. Помещики-степняки средней руки. Только на жалованье и полагались. Петр Александрович в 1820-х годах статским советником стал, директором Орловского тюремного комитета. И то удивительно, что во времена опалы сына. Император Николай Павлович генерала, уж какого по тем временам знаменитого, за связь с декабристами в отставку отправил. Разгневался сверх всякой меры — все говорили.
А вот попробуй сладить с такими! Пушкина государь император в Закавказье отправил. Так тот самовольно чуть не двести верст от пути разрешенного отъехал для одного только, чтобы с генералом опальным познакомиться. Да не в глушь какую — в Орел заявиться не побоялся.
Да и Денис Васильевич особенно генерала-кузена почитал, а уж о тетке и говорить нечего. Всегда поводов искал побывать у нее, по его словам, любезностью ермоловской попользоваться. Тем паче деревушка его собственного семейства обок с их поместьем была. О кузене иначе не выражался как о благотворном гении. Щедр на похвалы другим был. Ничего не скажешь.
О семействе Льва Денисовича только что на словах знаю. Помер он чуть что не день в день с императором Павлом Петровичем, дожил до шестидесяти лет, и все на юге — в Каменке. Женился на вдове — Екатерине Николаевне Раевской. С детьми. Овдовела она рано — лет двадцати. Вот и стала всем хозяйством заправлять. Детей в полном почтении к себе держала. Все ею как самой любезной хозяйкой нахвалиться не могли.
Первенца своего, Николая Николаевича Раевского, на внучке самого Ломоносова — Софье Алексеевне Константиновой женила. Все, как один, говорили: и ума широкого человек, и благородства необычайного. Детей у них множество. По-настоящему никакие не родственники Денису Васильевичу, а всегда их за родных почитал. Да ему бы хватило, что все мужчины в кампании 12-го года воевали, а еще с Пушкиным дружили!
Уж как волновался, когда старшего из них, тоже Николая Николаевича, по следствию в крепость забрали. Столько в доме о достоинствах Николая Николаевича-младшего толковали, что в память врезалось. Это ему Пушкин «Кавказского пленника» посвятил, по его рассказу «Бахчисарайский фонтан» написал, первым советоваться насчет «Бориса Годунова» стал.
Этого-то из крепости выпустили, а сестрицам его не повезло. Екатерина Николаевна вместе с мужем временную ссылку разделяла, а Мария Николаевна с супругом, князем Сергеем Волконским, на каторгу уехала.
Кузены эти все в кампании 12-го года отличились. Петр Львович начинал службу еще при Павле I корнетом, дослужился до генерал-майора, а в канун нашего венчания уволился с военной службы тайным советником. Хорош, видно, смолоду был, куда как хорош, коли двадцати одного года под венец графиню Наталью Владимировну Орлову увел. Их сыну последовало высочайшее разрешение двойную фамилию носить — граф Орлов-Давыдов.
Василий Львович тоже службу с корнета начинал, Тильзитский мир встретил подполковником Александрийского гусарского полка, но уже в 1820-м вышел полковником в отставку. Не по своей воле: с политическими обществами связался. А после событий на Сенатской площади и вовсе двадцать лет каторжных работ получил. Жена осталась, сын да две до&