В стороне от России
Павел Александрович Лукьянов родился в 1977 году в Москве. Окончил МГТУ им. Баумана. Кандидат технических наук, специалист в области техники низких температур. Работал техником и бригадиром на заводах России, научным сотрудником в Европейском центре ядерных исследований (CERN, Женева). В настоящее время отвечает за криогенное обеспечение первого в Испании синхротрона (ALBA, Барселона). Победитель международного конкурса поэтов русского зарубежья “Пушкин в Британии” (2008). Один из основателей Русско-Каталонской ассоциации “ARCA” (Барселона). Публиковался в газете “Литературная Россия”, в журналах “Знамя”, “Арион”, “Новая Юность”, “Континент”. Живет в Москве и Барселоне.
Проданные и забытые
Испанское телевидение показало интервью с автором новой книги. Издательство потирает руки: товар свежий и ходовой. Автор?— женщина, проститутка, описавшая свою жизнь в книге “Невинная от рождения”.? “Проститутка-писатель. Почему бы нет?”?— спросим мы, давно привыкшие к антропофагии в жизни. Грань между цензурой и самозащитой человечества от расчеловечивания кажется нам неявной. В чем разница между словом писательницы-проститутки и словом Кати Масловой? Мысли обеих написаны одинаковыми буквами, компьютер и не распознает, кто написал текст — жертва или убийца, потому что функционально, конструктивно?любые тексты равны перед бесстрастным анализом, потому что компьютеру?— все равно. Но нам-то, людям, помимо механического умения читать, присущи страстность восприятия и пробужденное отношение к происходящему. Страсть к лучшему жива в каждом человеке, и лишь окружающий беспросвет лишает нас сил стремиться к собственной ясности.
Книга проститутки?— ищите на полках страны. Автор дает интервью, окропляя газеты и телеэфиры своим скандальным рейтингом. Деньги и рейтинг не пахнут: главное?— чтобы были. Фокусник современного восприятия обращается к нам:?“Как можно запретить существующее? Проституция?— существует, проститутка?— существует, жизнеописание?— существует. Мир непрерывен и многомерен, почему же люди не могут этого знать?” Но речь идет не о запрещении книги, а о спокойствии, с которым ведется речь о книге. Меня не устраивает легкость этих тяжких уст. Неужели только я один слышу, как женщина обкрадывает себя, тиражируя свою подлинную тяжесть и трагичность в эдаком среднепринятом общевзвешенном увеселительно-повествовательном ключе?! А мы, зрители, помогаем красть, заодно обкрадывая и свое собственное восприятие человека. Жизнь, в своей неразъемной и цельнокаменной сути, всегда глубже и темнее наших желтых прибауток и откровений на потеху дня. Бедную женщину насилуют уже всем районом, всем городом, всей страной, а она все тянет руку за якобы состраданием, но мы ей в руку вкладываем все те же деньги, только?уже не за тело, но за всю жизнь оптом, за малую землю жизни, которую она вынесла на продажу. Соня Мармеладова тоже рассказывала о себе, но при этом с нами был автор, знавший о том, что ее история?— страшна и что не телом единым жив человек. Мария Магдалена 2009?года розлива?— девчонка двадцати семи лет?— сидит перед камерой в профессиональных чулках и рекламно делится с покупателями:
— Когда я говорю с людьми, с мужчинами, то все признают, что да, проституция?— это обычная, такая же, как другие, работа. То есть мое занятие вроде бы воспринимается ими как нечто незазорное. К тому же сами мужчины?— ведь они пользуются мной, ведь это существует, не я сама это придумала. Но я страдаю, потому что никак не могу найти человека, с кем бы я могла жить. Все мужчины воспринимают меня исключительно как шлюху, потому что я занимаюсь этим за деньги, хотя они сами говорят, что да, это можно считать обычной работой.
О божественный бизнес! О свобода и рынок! О!.. Нас так замучили ежедневным душеприношением финансовой деятельности, что мы уже не как сумасшедшие из пьесы, а как нормальные, поднявшиеся на новую ступень развития люди признаем за существующее только то, что приносит деньги. Игра на бирже? Перепродажа овощей? Все хорошо! Все есть работа. Современная работа найдется для всех, кто примет нехитрую вещь: сущим является лишь то, что поддается стоимостной оценке. Принеси прибыль и стань человеком, иначе?— не лезь. Писательница, труженица мужских скипетров, плачет нам, что как же так: все признают в ней равноправную работницу, однако при этом не относятся к ней как к законной налогоплательщице! “Что не так?”?— плачет женщина. Ответ прост и страшен:?не так наш мир.?Проститутка с пером в руке, мы с книгой под мышкой?— все мы заложники той самой разницы между телесным и небесным. Наше местное финансовое бытие перенормировало жизнь всего человечества на манер общемирового банка: каждое наше движение дозволяется лишь в случае, если оно направлено на достижение прибыли. Убыль?— тоже сгодится: ты только лишь служи, ценна сама целеустремленность к неустанному денежному выражению собственной сущности. Важна ежетотальная поддержка системы финансового человекооборота. Этот подход уже не вызывает сомнений: о пенсионерах мы говорим в терминах изношенности и нерентабельности, дети?— наше вложение в генофондовый рынок, не вещи для человека, а человек?— для максимизации своих покупок. В этом?— наш текущий вселенский смысл. Всецелое подчинение сознания ловкому подменышу в лице финансовой целесообразности. Логика сердца подменена логикой рынка. Стремление человека обменять весь кальций своих костей на золото и стать полноценной единицей экономического бытия.
Подобная самораспродажа?— это не личный, но общественный, мировой грех, пробой в цепи человечества. Каждый писатель-проститутка?— в ответе за каждую овцу, которая прочтет его бестселлер. Какая-то 15-летняя девчонка проникнется рассуждениями по поводу приемлемости любого продажного бизнеса, приносящего прибыль, и получит лишнее подтверждение темноты, безрадостности и безразличия этого мира. Да, бытие твердокаменно, твердосердечно, но эта стена сложена из наших же тел и дел. И у каждого есть возможность отказаться доказывать своим существованием бессмысленность своего бытия. Жизненный калейдоскоп непоследовательных событий и ситуаций, отсутствие общей устремленности и внятности?сбивают нас, мешают определить себя и ощутить, что настоящее золото вообще не блестит, а тихо бьется в нас, делая разум ясным, а жизнь осмысленной. Девочка, мы все не умеем жить правильно, но в стремлении к лучшему мы, бессомненно, едины. Оставь сомнения, я?— твой брат, ложись со мной, я тебя не трону.
На английском телевидении была с успехом проведена видео-презентация смерти двадцатисемилетней Джейд Гуди. Девчонка умирала от рака в ежевечерней телепередаче, на виду у не сводящих глаз зрителей, заплативших ей за право ежедневной съемки и показа ее агонии. Говоря бижутерными словами: она до последнего боролась, человеческий подвиг, умерла в муках, мы были с ней до последнего дня. Разгул человеческого безразличия под маской человечности. Вроде бы гильотинирование и суд Линча давно стали деталями исторических фильмов. Вроде бы нацистские лампы с абажурами из человеческой кожи?занесены в обвинительную книгу Нюрнберга. Вроде бы Чикатило, беседовавший с жертвами перед убийством, расстрелян и проклят. Вроде бы мы называемся людьми, но что такое здесь творится, если мы смотрим ток-шоу “Агония вечерком”? Бедная Джейд восемь лет назад была звездой шоу “Большой брат”, скандалила, нравилась зрителям, не нравилась им, запомнилась, забылась. Но уже тогда началась запись ее последней агонии. Секрет современного зверства в отстраненности убийцы от объекта убийства. Высокоточность ракеты позволяет нажать “Enter” в Вашингтоне и не быть рядом с разрушенным домом в Белграде. Интернет и медиа-пространство делают нас гнусными ежедневными потребителями не лучших человеческих знаний, но слабейших людских пороков и сайтов, название которым всеядность.com и безразличие.info. Мы смотрим, да, но мы непричастны, нет!
Джейд Гуди говорит перед смертью:?“Я была бедной, росла в тяжелых условиях, у меня?— две дочки, я не хочу, чтобы после моей смерти они жили так же бедно, как я в детстве”. Поэтому она продала право на съемку процесса своего угасания, ее лысая голова неделями не сходила с английских телеканалов, которые потом этими же руками будут тыкать в нецивилизованных азиатов. Желание Джейд обеспечить своих малышей за счет продажи своей уединенности, своей личности?— это ее желание?— смертный приговор окружающему мироустройству или же приговор всем живущим. Истина уже может не победить, потому что победит не сильнейший, а злейший. Устаревший символ свободолюбивого бытия?— волевой, железный человек Джека Лондона, готовый на любые лишения ради достижения успеха, выродился сегодня в несчастную мать, боящуюся оставлять детей одних в этом мире. Но почему Джейд должна нас бояться? Почему она спешит взять у нас деньги, чтобы отгородить ими своих детей от нас? Мы что?— так страшны? Почему в этом мире два малыша не могут быть просто обогреты, даже если у них нет никакого миллиона за плечами? Разве мы волки, кушающие щенят погибшей волчицы? Разве мы паучихи, пожирающие самцов после случки? Кто мы, если наша черствость не снилась никакой корке хлеба? Разве нам не страшно ходить по улице, если в домах люди ужинают и посматривают по телевизору на слабеющую девушку, умирающую всем на потеху? Ведь она?— чья-то сестра! Ведь у нас тоже есть сестры!
Давайте вынесем к телекамерам своих безногих матерей, давайте покажем ток-шоу “Аборт дня”! Почему австриец, державший свою дочь в подвале и насиловавший ее 25?лет, приговорен к пожизненной тюрьме, а не получил миллион долларов? Это же шоу покруче будет. Потому, вероятно, что он не догадался заранее обратиться на телевидение, предложив пикант-шоу “Инцест в восемь вечера”. Вы, может, скажете, что Джейд Гуди умерла бы и без нас, что мы не были причиной ее смерти. Но девочку в подвале тоже насиловали бы не мы: мы бы только смотрели, мы бы просто смотрели на экран и в том и в другом случае. Так в чем разница? Так в ком разница? Может, ее нет? Может, разница в нас? Мы так привыкли к логике кино, что любую движущуюся картинку воспринимаем как специально для нас снятую. Мы уже забываем, где кино, а где жизнь. Джейд Гуди умерла на экране, потому что она действительно умерла. Ее сейчас больше нет.
Лев Толстой в течение всей книги подводит нас к смертному финалу, он доводит наше сознание до сострадания к Анне Карениной, потому что он точно знает, что есть зло и что есть страдание, а телеканал, сующий в умирающую руку девушки миллион, не имеет никакой веры ни во что, ему нечего нам сказать, поэтому он просто показывает нам: лишь бы что, лишь бы деньги, а размышления и разговоры?— это уже личное дело каждого, главное?— смотрите только у нас: эксклюзивное страдание лысой крошки. И, судя по массовым дебатам об этой смерти, телевидение знает,что делает. И если нам есть что тут доказывать, то, значит, мир действительно во зле лежит. О чем, правда, мы были давно оповещены.
?
?
Норд-Вест
(хроника одного захвата)
Данная статья содержит рецензию на спектакль “Boris Godunov”, поставленный барселонской театральной труппой “La Fura dels Baus”. На премьере данной пьесы автор делает обобщающие замечания об одной из тенденций современного искусства: симуляционной подлинности.
“La Fura dels Baus”?— театральная труппа из каталонской Барселоны, имеющая 25-летнюю историю. Со спектаклем “Boris Godunov”, впервые показанным 6?марта 2008?года, театр гастролирует по Испании, Германии, Италии и т.д. У спектакля имеется собственный сайт www.borisgodunov.es, так как без Интернета?— как без штанов: неприлично. Заставка сайта, перемежаемая криками людей и выстрелами, вполне настраивает нас на обновленное прочтение классической русской драмы. Общим фоном идет тревожная музыка, эта тревога?— лишь общее место всей подобной триллерной музыки?— мир искусства стал так удобен: сэмплы “напряженности”, “страха”, “тоски” записаны заранее, надо лишь достать требуемое. Изобретать не нужно, даже несовременно как-то: велосипед в эпоху Сааба. Подлинность есть пережиток того смутного времени и тех людей, чьим именем наш театр прикрывает свои текущие творческие делишки. Только и идешь на знакомое классическое название, чтобы посмотреть, насколько ловко тебя подденут и обманут. Из разряда моды на исконные русские имена, даваемые сегодняшним детям, или дворянские титулы бывших комсомольцев. Искусство больше не обязано указывать на жизнь. Вектор погнут. Постмодернизм-с. Посттеатр-с.
Спектакль начался с хороших актерских интонаций и визуально впечатляюще. Лжедмитрий и Шуйский ходили по внутренностям условно московских палат — проецируемого во всю ширину сцены и во всю высоту занавеса трехмерного интерьера: черно-белых стен, колонн и лепнины с металлическим оттенком игры “DOOM”. Видеопроекция двигалась вместе с героями, вызывая неуют своей мертвенной достоверностью, компьютерно прорисованные окна хотелось открыть и помахать рукой Кремлю. Большая темная птица, как тяжелый птеродактиль, периодически пролетала по одинаковому маршруту над кремлевской стеной. Над боярами гудел триллерный шумок, герои обсуждали по-каталански российские беды смутного времени. Из экрана на них выехал на ленинском балкончике Годунов?— кучерявый испанец — любитель женщин и “уметель” фламенко,?— и жарко и убедительно прокричал о свободах и улучшении жизни. Нам показывали хороший, добротный спектакль, без кривизны, в рамках. Однако зрители не за подобным шли сюда и ждали. И дождались.
Через 15?минут после начала обычного классического спектакля?— настоящий спектакль, ради которого все и пришли, наконец начался. Инфразвуковой шум, гудевший из динамиков, превратился и стал живым: с криками и выстрелами, с грохотом и порохом из-за кулис и изо всех дверей в зал ворвались артисты с автоматами, играющие боевиков, захватывающих наш спектакль и берущих нас в заложники.
“Show must start up! Пацаны, дождались!?“Норд Ост”! “Норд Ост”!”?— зашептали знающие.
Что говорит циничный зритель в таких ситуациях? “А что дальше?” В смысле: чем первое шоковое впечатление будете перекрывать? Шок шоком перебивают. Над моим ухом, порывисто двигаясь и дыша, стояла актриса в камуфляже и наигрывала взбудораженность террористки. И я с надеждой ждал и надеялся, что у режиссера хватит ума взорвать театр под конец спектакля настоящей бомбой, ждал, что нагрянет подлинная барселонская полиция. Я считаю, что если уж ты заиграл с реальностью, так и играйся до конца, не замирай на полпути! Террористы установили на сцене газовые баллоны с циферблатами часовых механизмов (кадры для “Крепкого орешка”), поломали нам прически, протягивая над нами веревки, чтобы если мы встанем, то вроде как все рвануло. Артистка-террористка исполняла возбужденное дыхание хорошо и шевелила автоматом, дублируя возбужденность жестами: на случай наличия глухих заложников. Для полноты и глубины подделки к нам в зал пришла каталонская “Политковская” и препиралась с “Бараевым” арабского вида. Перед нами, на экране, транслировалось имитационное заседание правительства в виде наскоро снятой серии мыльного боевика, перемежаемое показами “прямого” видеонаблюдения за фойе и подсобками театра, где тараканили артисты с автоматами, потом и это обрывалось и пускали постановочные ТВ-новости?— о захвате нашего спектакля “Борис Годунов”. Вдобавок режиссер был не без сердца, поэтому ту самую дышавшую надо мной женщину он сделал бывшей(!) актрисой(!), узнавшей(!) среди захваченных артистов театра своего бывшего товарища по(!) сцене(!). Мелодраматичность ситуации добавляла зачем-то человечности захватчикам. Игра под названием “все мы?— люди”. Параллельно шли унылые пересуды другой захватчицы, пришедшей сюда, чтобы отомстить за убитого мужа, и развязного террориста, подкалывающего ее на предмет муженька:?“Хорош он был в постели, а?” Зрители в зале сидели как дощечки и не мешали актерам играть в их театр. Для убедительности из зала вытащили за волосы мою подсадную соседку и тут же убили ее (понарошку). Все события, которые перед нами разыгрывались, были почти дословным повторением тех событий, что произошли в действительности на Дубровке. Зрители (барселонские, а не московские) сидели смирно и пытались попасть в спектакль. Но захватившим нас артистам никак не удавалось никого из нас захватить.
Документальность, понятая как копирование без осознания оригинала, без собственной человеческой, моральной позиции,?— это плохой документ, это?— подделка: вам в любом банке подтвердят. Фальшивомонетчик, с вялостью копирующий доллар, никогда не станет миллионером. Для описания реальности недостаточно раздробить ее на события и воспроизвести: нужны неуловимые волоски страха, водяные знаки пота, переливы красок крови, рельефные знаки для слепых — все то, что составляет неразрешимую и полномерную купюру нашего бытия. Плохое сравнение жизни с деньгами, но хоть так, хоть как-то донести ущербность подобного искусства, подобной симуляционной подлинности. Трагедию жизни не переиграешь, поэтому надо играть на любой, кроме как поддельно документальной, площадке. Сила не в прямом копировании жизненной трагедии, а в ее прямом переживании и постпереживании. Толстой не бросает нас под поезд, но каждый читающий “Каренину” всем телом все же валится под колеса. В документальном же театре необходим обратный фокус: от случившегося?— к сопережитому, а не к дурной бесконечности повторения случившегося!
Неизвестный мужчина вошел в театр,чтобы обменять себя на своего сына.Его вывели на сцену,и он стал кричать в зал:?“Артем, сынок, Артем!”?Но никто не отзывался. Он опять вызывал, вызывал Артема из зала, но мальчик молчал. Мужчина, может, надеялся на сообразительность любого подростка из зрителей, чтобы спасти его, любого пацана, или правда где-то здесь сидел его Артем, сидел, но боялся признать отца.Тогда бандиты тихо спросили:?“Ну что, значит,никакого сына нет?”?Мужчина тихо сказал:?“Значит, нет”. Бандиты молча увели его со сцены, и зрители услышали четкие выстрелы показательного возмездия...
Это было в реальности. Это показали нам в театре. Каким же образом должно было начать биться наше сердце, когда мы, спокойные за свои жизни, наблюдали безопасную копию действительной смерти? Никак оно и не билось. Обычное, воспитанное триллерами сердце. Это же не по правде. Реальность, бывшая в действительности на Дубровке, даже если не была никому (слава богу!) из нас понятной, все же понималась всеми нами как ужас, бывший в реальности. Как нечто случившееся в действительности, бесчеловечное, унесшее жизни сотен людей. Здесь же, играя ненастоящие роли в эдакой пародии на настоящую трагедию, мы, купившие за 20 или 50?евро билеты, гламурные лапочки, сидели и играли с артистами в игру “а ну-ка, захвати!”.
Товарищ режиссер, а почему бы вам не поставить спектакль “Бомбардировка Барселоны франкистами”? Прям реальные трехтонки скидывайте с самолетов. А что? Как раз юбилей был в том году?— 1937–2007. Мэрия денег выделит. Я же не против реалистического театра, понятого в самом посредственном смысле! Что вы!! Давайте поиграем в Чернобыль: распылим по рядам ландышевый уран и будем благоухать! Да, я знаю, что в Мемориальном музее холокоста в Вашингтоне ты можешь чуть ли не полежать в газовой камере, побыв тем, кто умер в нацистском концлагере (http://alexandr-fokin.livejournal.com/5509.html),?— посетитель получает карточку заключенного и прогуливается по местам смерти. Или еще: недавно в Милане установили аттракцион “электрический стул”, где за одно евро резиновый муляж твоего брата во Христе, притороченный к электрическому стулу, начнет пускать искры, затрясется, задымит и обмякнет (http://www.travel.ru/news/2008/07/24/125333.html). Все же это существует в мире, в котором мы живем. Чем же “Борис Годунов”, а-ля документальный “Норд-Ост”, хуже? Да ничем, мои родные современники, делайте что хотите! Предел наших деяний?— это ведь человеческий предел, и если сегодня он таков, то значит и мы таковы, и жизнь наша?— вседозволена, безотносительна и ни на чем не настаивает. Современное искусство так боится навязать точку зрения, что вообще потеряло зрение. Одна лишь забота стоит перед театром (мама моя Мамона!)?— заманить зрителя, а голой бабой или голым трупом?— не важно. Пока терроризм рентабелен, нам не перестанут подсовывать бесчеловечно шагающих убийц и будут сподвигать нас на стокгольмский синдром сочувствия несочувствуемому! Мы же?— люди закаленные: сидим в темном зале, глядя, как мимо нас актеры тащат трупы актеров, кто-то кричит истошным голосом, слышна перестрелка, но наши бесстрашные сердца пищеварительно ёкают от безопасных выстрелов, и никто не опасается за свои уплаченные места в жизни. Мы вальяжны и спокойны. У нас еще целый вечер впереди. Мы аплодируем вышедшим на поклон террористам, хотя никакого спектакля нам так и не показали.
Синим вечером, после спектакля, в жаркой Барселоне, кроме обычного желания выпить воды, ко мне подступило и другое желание — жить. Пойти куда-то и сделать что-то свое: документальное, подлинное и бессомненное. И пусть нас копируют и убивают повторно: все равно единственным и вечным источником самой последней театральной постановки будет исходная, никем еще не подделанная жизнь.
Я?не немец, не поляк, а Иванушка-дурак
Я?— русский. Вот я иду по Москве, и все встречные люди имеют в себе идею о том, что я?— русский человек. Они не формулируют это словами, но если меня подвести к любому москвичу и спросить:?“Русский ли я?”?— то человек даже не поймет: почему его спрашивают о тривиальном? И эта молчаливая очевидность?— как гарантийное обязательство техподдержки на весь срок моей эксплуатации на территории России.
Теперь?— все иначе: я иду по Барселоне, по Европе, по миру. Я довольно давно живу вдали от привычных русских пейзажей и жизненных ситуаций. Но я упорно существую с той же самой мыслью о себе: о том, что я принадлежу русскому языку, русскому сердцу, русским глазам и волосам. Однако теперь никто из окружающих не имеет в себе идеи о том, что я?— русский. Спроси парижанина:?“Кто этот парень с третьего этажа?” Скажет, что француз; спроси румына:?“Кто это с горочки спустился?”?Скажет, что румын; немец?примет меня за немца. И это ежедневное замалчивание, непризнание твоей русскости неустанно разъедает тебя. Как китенок, мечешься ты в стае пираний: у них?— ничего личного к тебе, просто?— природа, просто?— постоянное время обеда. И ты, твое огромное тело, становится неустанным блюдом для этой чужой природы, куда тебя занесло. Зубчики мелко стригут бока.
Поняв, что здесь, на чужбине, некому, кроме нас самих, доказывать, что мы?— русские, мы, по традиции отцов, не сдаемся и идем в литературную атаку на барселонские театры и сцены: сама ситуация делает нас партизанами русской культуры. Иначе не спасешься: наши вечера русской поэзии, усиленные каталонскими переводами, наши поэтические семинары, наше неунывающее общение с Большой землей через русских поэтов и критиков?— это есть защита родной территории языка от скукоживания, это проверка самого себя на русскость. Ты кто? Носитель русской культуры? Ну, тогда неси! И ты начинаешь и разворачиваешь знамя Мандельштама и Хармса, Маяковского и Набокова, ты стоишь с флагом русской культуры под пальмами субтропиков, среди стрекота и цикад, в каркающем шуме романской речи и вдруг видишь, что аборигены с интересом тянут свои шеи в твою сторону, и никто не сопротивляется тому, что ты жив и защищаешь свое. И как-то незаметно и уверенно русские встречи становятся привычной частью культурного пейзажа северного испанского Средиземноморья. И ты вдруг видишь, что русское общество в Барселоне крепнет, потому что прутики уже не одиноки и веник в руках отца?— не преломить.
Переводы, переводы: были aсos*?— стали годы
Язык?— это такой огромный вредный старик, который упирается при переводе его через дорогу: с русской стороны на каталонский/испанский тротуар. Мария Игнатьева, решившая во что бы то ни стало перевести-таки русского дедушку современной русской поэзии на испанскую землю, изо всех сил подталкивает его в спину, а десяток испанцев в переводческом порыве тянут его изо всех сил на себя. Переведенный русский дедушка? будет уже не тот: изменится ритм его одышки, ускользнут родные и возникнут иные смысловые реалии, возможно, даже изменится пол героя и дедушка станет бабушкой. Но все же это?единственный способ донести русское слово до испанской головы, это?— наш единственный шанс услышать хоть кого-то, кроме себя.
Умеют ли испанцы пить водку?
Не умеют.
Умеют ли русские пить вино?
Не умеют.
Оставь меня, старушка, я?— в печали!
А сейчас я расскажу вам о главном признаке русских людей. Вы будете смеяться, но это?— опять язык. Точнее?— его неискоренимая идиоматичность. Каким только языком мы, русские, не разговариваем: языком Грибоедова и Маяковского, Гайдая и Горбачева, языком попсы и Библии, словами Штирлица и ежика в тумане. Живя в России, порой и застонешь от ежедневных присказок: “любви все возрасты”, “кто не работает?— тот ест”, “пилите, Шура”, “счастливые?— часов”, “любовная лодка” и “танки наши быстры”... Владивосток говорит с Белгородом на одном языке благодаря не только общей школьной, но и общей жизненной программе. Какая-то неустанная живительная наивность позволяет русскому человеку радоваться удачно вогнанной в уста героя или политика фразе. Что же это за новый год, да без елочки? Борис, ты не прав! Не сметь стрелять по Багдаду! Мы подпеваем одинаковые песни, и наши деды помнят те же пословицы, что и мы. Я подозреваю, что и в аду угрюмые русские мужики, жарясь на сковороде, смеются над анекдотом и ядрено посылают черта. Я подчеркиваю эту особенность русского сознания как яркую и отличительную. Ты не услышишь испанцев, стоящих у картины Дали со словами:?“Налетай, торопись, покупай живопъсь!” Никто, кроме русского, не откомментирует крик начальника фразой:?“Он сказал:?“Поехали!” Он взмахнул рукой!” Русские же делают это в условиях вечной мерзлоты и Черноземья. Сибиряки поют того же Высоцкого, что и карелы. Каждый из нас подтвердит, что из песни слова не выкинешь. Из человека?— тоже.
Пучкин
Один из вечеров русской поэзии. Оригиналы и переводы. Русские и каталонские/испанские. Барселона, культурный центр Атенйу. Все поэты и переводчики уже выступили, прозвучали Блок, Гумилев, Хлебников, Хармс, Олейников, и мы уже попрощались со зрителями, люди задышали, закашляли, заволновались. И вдруг со второго ряда заговорил старичок: он весь вечер полушутливо-деспотично выкрикивал с места реплики и энергично двигался на стуле. И вся эта суета оказалась подготовкой к его заключительному непредвиденному выступлению. Его никто не звал выступать, он?— бессловесный зритель, в Москве таких героев слова и дела всегда немало. Они могут подскочить к микрофону и начать без приглашения нести свою поэзию. Здесь же подобное поведение экзотично. Публика обернулась на интонацию, на призыв. У него?— спина дугой, в руке?— палка. Он?— как тугой согнутый рулон ковра. Публика рада. Публика уже не верит телевидению, что скандалы существуют, и вот?— удача: она сама присутствует при одном из них. Незапланированный дедушка?— что он скажет? Он идет три шага к столу, идет долго, хоть и спешит, и говорит-говорит на ходу: на каталанском, на русском, сбивчато, настаивая, прося. Кто-то начал его фотографировать, он отмахнул рукой, чтоб не мешали тому важному, что он хочет сделать. Он вышел и сел за стол. Играя на том, что он смешон и стар и уважаем, он приказной шуткой велел мне подвинуть ему микрофон, сказал:?“Спасибо!”?— и вдруг заговорил поставленным голосом актера, которого никто не ожидал.
Он говорил:?“А как жа ви забили великово первово мировова поэта алексяндря сергееча пучкина?!!! Пучкин?— великий поэт!?— И, переходя с русского на каталанский, пользуясь нашей растерянностью и уважением к старшим, в жадном молчании зала он начал читать:?— Мьедный всатник. Люблъю тьебя, пьетра тваренье, люблъю твой строгий стройный вид...” Он читал по-русски, он читал, перевирая ударения, коверкая акцентом русский язык, вероятно, не понимая смысла слов, но читал артистично, показывая руками гранит, Неву и небо. Все было верно, все по тексту, но он спешил, его уверенность и наглость?— эти дырявые латы Кихота?— слетали, он стал говорить “ла-ла, эм-эм”, теряя в памяти слова, пытаясь глазами опереться на публику, которая слушала его, но слушала как сумасшедшего! Я самого себя поймал на том, что улыбаюсь, и осекся. Кто я такой? Я?— такой же он, только чуть пораньше. На 50?лет пораньше. На те 50?лет, которые назад он выучил это стихотворение и исполнял его в театре с друзьями. Его время, кажется, умерло. Но кто из нас не умер, если накинуть полтинник лет? Я?— это он, я выскакиваю на сцену, я не умею жить такой принятой жизнью, служить в службе, дружить с верными издателями и критиками, бухать с ними, понимать ранжиры поэзии. Не Пушкин, а жизнь?— наше все! Вот единственное, что нас роднит! Не регалии и признанность, а сама жизнь, ее страсть, этот читающий дедушка, боящийся только одного: не успеть дочитать. Он читал, испуганно спеша, он был уже не наглый король, а восьмидесятилетний постреленыш: читающий, машущий руками, с вылетающими из памяти словами, уже больше половины его чтения составляли “та-та-мы” и “эм-эмы”. И он оборвал чтение. И зал грохнул. Выждал и прихлопнул его крышкой аплодисментов, смеясь над смешной выходкой дедушки. Счастливый старичок сидел и улыбался, кивал, прося прощения за то, что прошло пятьдесят лет жизни, что он?— старый старичок, так и сказал:?“Простите, я?— старый старичок!” Так и ушел. Так и остался в памяти.
P.S.
Я родился и жил в Москве и вдруг попал в теплую Испанию,пахнущую женщинами и вечнорыжими апельсинами.Жизнь завалила меня праздниками:кричит пляж,играет гитара,танцует испанка,купаются голые туристки,шум и гам,вино и дым.Но посреди беспросветного веселья мои белые глаза ищут какой-то родной тростинки,какой-то коряги,опоры в чужих зарослях.Шаришь,ищешь ее,а она никуда и не девалась:ты сам?—передвижной кусок России,1977?года рождения,рост?—метр восемьдесят,глаза?—карие,язык?—русский.Семидесятикилограммовая Россия купается в Средиземном море и не тонет.Апельсин?—дерево.Орхидея?—цветок.Бык?—животное.Попугай?—птица. Россия?— наше отечество. Испания?— неизбежна.