Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

В плену (1941–1944)

 

Сергей Петрович Демушкин родился в 1932 году в Москве. Учился в МГУ (механико-математический факультет). Затем аспирантура: институт математики Академии наук. Защитил кандидатскую диссертацию. Работал в Математическом институте АН, в отделе алгебры, которым руководил И.Р. Шафаревич. Автор многочисленных статей по математике.

Живет в Москве.

В плену

(1941–1944)

 

Окончив первый класс, когда мне было девять лет, я поехал на лето в деревню к дедушке — это двести пятьдесят километров от Москвы к Смоленску. Проводить меня было некому, отправили одного, попросив попутчиков разбудить перед тем, как они будут сходить.

Как только я залез на полку и поезд тронулся, началось уничтожение продуктов. Есть не хотелось, но интересно было хозяйничать самому. Поел и заснул. К вечеру меня разбудили соседи: они сходили.

До станции Сухиничи, где мне сходить, далеко, а я стою у двери. Горят фонари. Моросит дождик. Я пошел на станцию, рассуждая, что если никто не встретит, то переночую на вокзале... «Сергей!» — крикнул кто-то сзади и обнял меня. Сестра дедушки, все родные звали ее «мамаша», я тоже. Своих детей у нее не было, и как-то так получалось, что она все время воспитывала чужих. Она жила у дедушки с тех пор, как у нее умер муж. Жена дедушки всячески над ней издевалась и унижала. Посылала в лес возить дрова, заставляла делать тяжелую домашнюю работу. Кормила плохо. Мамаша все это терпеливо переносила и никому не жаловалась. За доброту и трудолюбие в деревне ее любили и жалели. Когда жена дедушки умерла, мамаша стала хозяйкой в доме, но осталась такой же доброй и хорошей, как и прежде. Она вырастила моего папу и его брата Федю. Потом, уже при мне, растила Васю и Настю — детей моего отца от первой жены. Теперь и я стал ездить в деревню. Она постарела, согнулась, у нее появились глубокие морщины. «А Вася тебя по всем вагонам ищет», — сказала она, беря у меня чемоданчик.

Мы пошли к станции. Откуда-то вынырнул Васька, взял у мамаши чемоданчик и пошел рядом. Тогда ему было лет пятнадцать. Поезд тронулся, а мы свернули вправо. Наша станция называется Главные Сухиничи. Недалеко от станции был городок Сухиничи. Деревня Печенкино находилась в пяти километрах от города. Когда пришли домой, дедушка посадил меня на колени и начал щекотать — такая у него привычка. Дом у дедушки был большой и хороший. Сенцами он разделялся на комнаты: хату и горничную. В саду через дорогу росло много малины (даже желтой) и пять яблонь. Я почти целый день сидел в саду.

Однажды я залез на загородку и стал обрывать чужую вишню. «Ты что делаешь?» — вдруг сказал за спиной Васька. Я чуть с загородки не свалился от страха и стыда. У нас ведь была своя вишня, даже более спелая. Васька ничего никому не сказал. Светило радостно солнце, ну только жить! А тут война некстати... Увезти меня в Москву мама не успела, и я остался в деревне. Начали готовиться к зиме. Мамаша, Васька и дедушка возили дрова и убирались по дому. Я тоже «помогал»: колол дрова, ел яблоки и дрался с мальчишками. В деревню приехала тетя Катя с двумя ребятишками. Лиде было три года, Валерик только родился. Дядя Федя (муж тети Кати) и мой папа были уже в армии. Фронт приближался. Стали слышны гулы орудий и видны зарницы от выстрелов и взрывов. Когда немцы подошли близко, Васька с Андреем, жившим напротив нас, ушли в тыл.

Однажды осенью мы, как обычно, обедали в хате за длинным столом с лавками. Я обернулся в окно, и у меня внутри все похолодело. У дома, где жил Андрей, стояли пять немцев с велосипедами, в непривычных для нас зеленых гимнастерках и штанах. Обед был расстроен, никто есть не хотел. Это была разведка, а через день пришли немецкие войска, похожие больше на саранчу, чем на военных. Загоготали гуси, замычали коровы, завизжали свиньи, попрятались в свои норы люди. Постоянно приходилось быть начеку и прятать хлеб, масло, соль. Я почти все время сидел на печке. Там я и спал, и ел, и играл. Раз ночью проснулся от говора. За столом сидели люди и что-то обсуждали. Разговаривали они по-русски! Оказалось, что немцы отошли, а это передовые отряды Красной армии. Немцев за эту ночь угнали далеко. В Сухиничах тридцать тысяч немцев попали в мешок (их окружили), и там сейчас шли бои. Вернулись домой ребята.

Жизнь пошла по-прежнему. И вдруг в Попкове, в трех километрах от нас, высадился десант немцев с танками. В Попкове они сожгли несколько домов и пытались по шоссе пробраться в Сухиничи. Их на шоссе обстреляли, и они вернулись обратно в Попково. В деревню к нам подошли москвичи-добровольцы. Ночью они ушли в разведку, вернулись не все...

Только что рассвело. Всю ночь, да и сейчас бушует метель и идет снег. Несколько человек бегут в начало деревни. Остальные стоят на крыльце и не знают, в чем дело. Глядя на них, побежали и мы, а вслед за нами и другие. По дороге узнали, что где-то у гумна спустился парашют, думают, что десант. Гумно находилось недалеко. Все боялись туда подходить. Наконец кто-то пополз. Когда он помахал рукой, все туда побежали.

У стены лежал большой шелковый парашют. Рядом лежали туша свиньи, тридцать штук кур, еще какие-то продукты и записка, написанная по-немецки. Нашлись ребята, которые прочитали: «Доброго аппетита». Продукты забрали красноармейцы и после проверки отдали на склад. В Сухиничах окруженным немцам приходилось плохо. Это им сбросили продукты, но из-за ветра и метели их отнесло в сторону на пять километров. И вдруг опять гулы орудий и разрывы снарядов. Загорелось Попково. Немцы пытались по шоссе пройти к Сухиничам. Их отбили...

Рядом с деревней опустился двукрылый самолет. Мы побежали туда. Самолет вздрагивал и разметал снег. Прилетел он со стороны Попкова. У него не хватило горючего. Летчик даже не знал, что в Попкове немцы, сел в нашу деревню случайно. Набрал горючего, поднялся и улетел. Два дня ничего особенного не происходило. На всякий случай все закапывали свои вещи в снег: земля уже промерзла. Железнодорожный путь на Сухиничи уцелел, и немцы этим воспользовались, пустив в Сухиничи с большой скоростью бронепоезд с продуктами и боеприпасами. Бронепоезд чуть не проскочил станцию, но кто-то на ходу вскочил на подножку и остановил его. Все досталось Красной армии. Однажды утром на холме от Попкова показались бегущие фигурки, человек пятьдесят. Васька с ребятами ушли в тыл. В деревне все попрятались в погреба. Все ближе, ближе подбегают они. Кажется, дети бегут... Если это немцы, то при чем тут дети? Из Попкова стали стрелять из винтовок, пулеметов, минометов. И мины рвались над бегущими.

Оказалось, что жители Попкова, воспользовавшись тем, что немцы были пьяны, убежали от них прямо из-под носа. Наши знакомые из Попкова стали жить у нас. Васька постранствовал недели две и, узнав, что в деревне немцев нет, вернулся домой. Начались метели. И в одну такую метель в деревню вошли немцы. Ребятам бежать было некуда. Два дня немцы строили укрепления и рыли окопы. Потом началась перестрелка между нашими и немцами, пока несильная...

По протоптанной в снегу узкой тропинке шла сгорбившаяся старушка. Платок съехал с головы и открыл седые волосы. Она тяжело дышала. Второй день скотина стояла некормленная, а хозяйственная старушка терпеть этого не могла. На первый день идти она побоялась: гумно, где лежало сено, было довольно далеко, а тут еще вокруг рвутся снаряды. На второй — пошла. «Накорми скотину, а потом бойся сколько хочешь. Оно, конечно, боязно...» И вдруг снаряд: у-у-ууу. Ниже, ниже его вой, а разрыв совсем злой и раздирающий. Во время разрыва она прижалась к сараю и... услышала за стеной стон, а потом окрик: «Хальт! Цурюк!» Это немец выглянул из ворот сарая, куда он спрятался от снарядов. И еще стон и какое-то бурчание... такие знакомые! Старушка обмерла. «Сашутка! Что они с тобой сделали?!» — еле могла выговорить она. По голосу узнала сына: он так же стонал, когда после ранения лежал на лавке. Только сейчас в стоне слышались другие ноты: боль, злоба, ненависть... После того как немцы вошли в деревню, он ушел, а она, успокоенная, осталась дома ждать его...

Но уйти он не успел, задержался, разыскивая товарища. Сашке говорили, чтобы он спрятал комсомольский билет на время куда-нибудь, но он и слушать об этом не хотел: «Что я, боюсь их, что ли? Не буду прятать!» Скоро его забрали. Допрашивали, но он ничего не сказал. Потом повели в этот сарай. Ну а там издевались: рвали уши, выкололи глаза, порезали нос и щеки. На груди вырезали своими штыками пятиконечную звезду. Живого еще оставили в сарае, поставив у двери часового, который боялся и нос высунуть из сарая. После всех этих издевательств Сашутка еще целые сутки ползал по сараю, стонал, иногда несильно вскрикивал, истекая кровью и умирая, не приходя в сознание.

В километре от нашей деревни стояла Красная армия. Началась жизнь в прифронтовой полосе. Дома еще ничего, на улице страшно. Выйдешь, сейчас же вдалеке немного стукнет, потом: у-у-ууу, — и разрыв. Всех мужчин от четырнадцати лет немцы согнали в одну хату. Оттуда они брали их, когда нужно, на работу. Ваську целый день заставляли работать: под разрывами снарядов таскать на кухню воду из реки за деревней, потому что в колодцах воды не хватало. Лежа после работы на печке, он никак не мог отдышаться. Пока Васька нес воду, за ним наблюдал немец, стоявший под навесом. И вдруг Васька куда-то пропал.

Мамаша всем говорила, что он поехал провожать немцев и не вернулся. А он, оказалось, перешел линию фронта. Надел простыню и пошел с товарищем. Их обстреливали. Когда они подползли к деревне, в которой, как они предполагали, были русские, там оказались немцы. Их чуть не схватили. Они поползли обратно. Как только вспыхивала ракета, они прижимались к земле. Подползая к другой деревне, они насторожились: и свои могли застрелить. Сначала им не верили. Потом все объяснилось. Васька показал цели в нашей деревне, по которым нужно стрелять. Утром в деревне стали рваться более меткие снаряды. Только немцы проведут провода между домами — разрыв снаряда, и проводов нет.

Однажды был особенно сильный обстрел с советской стороны. Мы ушли в соседний погреб, так как в наш никого не пускали: там сидели немцы. Соседний погреб был хуже, чем наш. При каждом разрыве с потолка сыпалась земля, крестились старушки. В углу кто-то читал: «Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром, французу отдана». После обстрела мы нашли в хате большой осколок от снаряда. Он пробил ворота, задел столб, прошел через деревянную стену дома — как раз в том месте, где я всегда сидел за обедом, отскочил рикошетом от печки, пробил лавку и воткнулся в пол. Все окна были выбиты.

У нас в доме находились кладовая и какое-то начальство, всего человек двадцать. Начальство заняло горницу. Все оттуда выбросили. В другую половину поставили лавки и положили всякие продукты. Нас восемь человек (теперь без Васьки) загнали в проход между стеной и печкой. На печке было много места, но немцы так ее топили, что невыносимо. Чтобы охладиться, мы с Лидой лазили под печку. Спали одетыми, на всякий случай.

Немцы привозили с мороза конфеты, конфеты оттаивали, делались липкими; чтобы с ними не возиться, они их бросали в печку. А нам, ребятам, хоть бы дали когда одну конфетку. В хату приходил один офицер, наверное не немец, давал нам шоколадку и все о чем-то спорил с нашим офицером. Новые шерстяные костюмы немцы рвали на портянки. Чтобы не сушить, не возиться с ними, они каждый раз меняли их на новые. В домах немцы рыли блиндажи. Так прошел месяц.

Однажды мамаша под вечер вышла почистить снегом лампу. Недалеко разорвался снаряд. Мамаша упала. Ее принесли без сознания. Ран не было. Только осколок пробил складку на ее платке. Вскоре она поправилась. Стали сменяться немецкие части. Эти уехали, другие приехали. Говорили, что они вырвались из окружения в Сухиничах. Были они бородатые, грязные, голодные. Весь день кто-нибудь из них ловил вшей и бросал их на пол. Ночью вши опять наползали на немцев. Если немцы находили муку, то, не вскипятив воду, клали туда муку и ели. Дедушка стал говорить на каждом шагу, что больше хлеба нет. Я стал припрятывать за обедом корки. Мамаша увидела это раз и усмехнулась: хлеб пока был. На второй день немцы нас выгнали. Всю деревню согнали в четыре дома на краю деревни. В каждом доме было человек по пятьдесят. Спать все в доме не могли. Спали по очереди, человек по пять. Мамаша ходила домой к корове, которая недавно отелилась.

Мамаша рассказывала, что немцы задумали вырыть блиндаж под печкой. Печка наша стояла на деревянных столбах. Они подрыли под столбы, и при первом взрыве печка должна бы обвалиться. Наш сосед Андрей — мальчишка лет пятнадцати — говорил: «У нас тоже немцы вырыли блиндаж в доме, с двумя выходами: один в хату, другой на улицу. Чтобы не было сквозняка, немцы велели мне наружную дверь немножко смазать глиной. Я их так замазал, что теперь они там и останутся в опасном случае».

В эту ночь нас разбудили немцы. Выгнали на улицу. Мы еще не проснулись и не опомнились как следует, а нас куда-то уже погнали. Подошли к краю деревни. Мы стали догадываться, что гонят куда-то из деревни. Мамаша хотела забежать за тетей Катей (она в это время сидела с детьми в подвале, мимо которого мы проходили), но немец так ее ткнул прикладом, что она больше не пыталась никуда отходить. Вспыхивали ракеты. Стало рассветать. Мы дошли до соседней деревни, где нас загнали в старый сарай. Все несли с собой кто что мог, потому что люди спали всегда одетыми и с готовыми узлами: мало ли что могло случиться... У нас была котомка с мясом. Мы бы взяли ее с собой, да ее у нас еще день назад стащил немец. В сарае мы просидели до полного рассвета. Дети плакали. Подали подводы с куцыми лошадьми. Посадили маленьких, стариков и положили вещи. Молодые бежали за подводами. Меня с дедушкой тоже чуть не ссадил немец с револьвером. У меня закоченели ноги, но слезать с повозки я не решался: потом будешь всю дорогу бежать. Приехали в маленький городок. Он был полон немцев. Здесь я слез наконец с повозки. Всех посадили на другие повозки и повезли дальше. Приехали в какую-то деревню. Нас поставили на постой к старику с вдовой и дочерью. У них самих есть нечего. Вчера у нас был свой кусок хлеба, а сегодня уже нет. Продукты почти у всех кончились. Некоторые пошли собирать милостыню. У нас еще положение было лучше, чем у других. Дедушка сшил хозяевам, у которых мы остановились, рукавички, починил шубу, и за это они нас кормили. У них у самих почти ничего не было, но мы все-таки от них что-то получали.

Я бегал по улице, играл в свои игрушки: деревянные часы с передвигающимися стрелками, билетики, ходил в соседний дом, где жили бабушка с дедушкой. Дедушка лежал больной. Однажды зимой к ним пришел незнакомый человек (деревня тогда еще не была занята немцами) и попросился переночевать. Он говорил, что вырвался из немецкого окружения и идет в свою часть (после выяснилось, что это был немец и вырвался из окружения он не у «немцев», а у русских).

Его пустили, накормили и постелили постель. На следующее утро бабушка куда-то ушла, дедушка один остался дома. Он вышел во двор и присел по нужде. Незнакомец подкрался сзади и ударил его по шее топором. Воротник пиджака немного предохранил от удара, и дедушка остался жив. Убийца забрал все ценное в доме и ушел. Дедушка кое-как дополз до порога, истекая кровью, потерял сознание. У порога его и нашла бабушка. Теперь дедушка все время лежал, бабушка рассказывала эту историю и плакала, а дедушка только кашлял. Потом она, жалея меня, наливала мне молока. У них была коза. В этой деревне мы пробыли неделю. Потом нас погнали дальше. Шли пешком. Дорогу замело снегом. Ноги проваливались. За день все так уставали, что еле передвигали ноги. На этом отрезке пути я начал просить милостыню (как тогда говорили — побираться). Сперва ничего не приносил, потом стали понемногу подавать. Завидев вдалеке деревню, спешили вперед, чтобы быть первыми.  Раз на дороге дедушку остановили встречные немцы и сняли с него валенки. Дедушка сел на снег, а немцы стали валенки примерять. Они оказались им малы, и немцы вернули их дедушке. Так мы и шли.

Раз в дороге нас застала метель. Мы все-таки дошли до какой-то деревни и пробыли в ней три дня. Первую ночь мы переночевали кое-как. Назавтра нас распределили по домам. Я ходил просить милостыню. Где стояли какие-нибудь начальники — обходили стороной. Однажды я зашел в маленькую хатку. Там обедали. Мальчик лет двенадцати встал из-за стола, понес мне кусок хлеба. Его руку перехватила старушка: «Самим будет скоро есть нечего, а ты все подаешь!» «Я сегодня не буду есть свою порцию, что-то не хочу», — ответил мальчик и протянул мне хлеб. «Будешь сидеть голодный, вспомнишь». — «Не вспомню». Нас погнали дальше. Уже наступила весна. Под ногами хлюпала вода. Пригнали в деревню Кондрыкино и опять распределили по дворам.

Мы попали к дочери священника. Эта деревня мне запомнилась особенно хорошо. В первый день нам совсем есть было нечего. Кое-как перебились. На другой день жители принесли нам картошки и немного хлеба. Хозяйка говорила, что хлеба у нее нет, тогда как на полках лежали целые буханки. Я с мамашей спал на печке, а дедушка — у окна на сундуке. Ему было холодно, но он и слушать не хотел, чтобы ему спать на печке. Наутро дедушка пошел по деревне с аршином. Никто не позвал его к себе что-нибудь шить. К вечеру из растащенного сарая мамаша с дедушкой принесли бревно. Дедушке после этого сделалось плохо. Он всю ночь не спал.

Наутро нас перевели в другие дома. Я с мамашей стал жить в небольшой избушке с маленькими сенцами и закутком, где были куры, а дедушка за деревней. По другую сторону улицы шел ряд домов, между которыми стояли два хороших каменных дома, крытых соломой. Один напротив избушки, там жила дочь старушки с мужем и двумя сыновьями, десяти и шестнадцати лет; другой направо от избушки, там жили староста с женой и двумя детьми, девочкой и мальчиком. У них же жил брат старосты с женой и сыном шестнадцати лет. Он болел чахоткой (туберкулезом легких). Жизнь его подходила к концу. Работать он не мог, и его в доме не любили. Староста ранил себе кисть руки, бежал с фронта. Руку он носил все время в варежке, видимо, потому, что она была обожжена. Над ним летом смеялись: «Неужели сегодня так холодно, что ты надел варежку?» Он говорил, что больная рука замерзает. «Ты бы ее на солнышке погрел!» Он не знал, что на это отвечать.

Меня стали назначать в дома обедать. Мамаша помогала кому придется. «Кто-нибудь да что-нибудь даст», — говорила она, и ей давали кто баночку муки, кто две картошки. И если не давали ничего за работу или давали мало, мамаша никогда не жаловалась, а говорила мне убежденно: «Бог все видит, Сережа. Он за все отплатит». И я верил, что Бог все видит и что Он за все отплатит. Бабка обменяла у нас рубашку за три литровые банки муки, муку дала плохую. Меньший сыночек, Васька, у старосты был кругленький, толстенький. За обедом он вылавливал с ужимками из миски все мясо, а мы обедали на лавочке и смотрели, как его просили съесть кусочек и он ел его с отвращением. Мы ели постный борщ из лебеды и хлеб из казинки (это кашка, растущая на пару, которую мы рвали, сушили, толкли и с кружкой муки пекли хлеб). Тесто рассыпалось, и поэтому приходилось печь пирожки. Из печки хлеб выходил жесткий, хрупкий, обдирающий рот. После того как сошел снег и немного подсохло, я стал собирать по полям прошлогоднюю картошку (крахмал). Дедушка поселился в домике за деревней. В доме жили ребята с отцом, мать умерла, но в другой раз он не женился. Там дедушка взялся шить тулупы, рукавички и занялся починкой готовой кожаной одежды. Когда был молодой, он портняжил, теперь, как он говорил,  вспомнил свою молодость. Ему стало плохо еще после того, как он спал у окна и принес бревно с мамашей.

Вдобавок у нас в это время было нечего есть, а у дедушки был катар желудка. Ему становилось все хуже и хуже. Сейчас бы ему нужна была корка сушеного белого хлеба, чашка хорошего чая и залезть на печку — и все бы после этого прошло. Мамаша обегала всю деревню, достала только корку черного хлеба и выменяла на новую юбку кусок масла. Вторую шубу дедушка дошить не успел — слег. Потом он часто вставал, но так и не дошил ее. Он велел не брать плату за свою работу. Почувствовав, что умирает, он велел позвать мамашу, а меня не хотел расстраивать. На месте, где похоронили дедушку, остался маленький холмик земли, а мы с мамашей остались одни. С нами были еще люди из деревни, но это совсем не то. Дедушка умер еще до того, как мы перешли жить к старушке. Теперь, когда мамаша рассказывала, как она доставала для дедушки масло, мед, сушеную корку хлеба и т. д., старуха говорила: «Да что же ты ко мне-то не пришла, да я б тебя всем снабдила».

Есть было нечего, и я поэтому носил трехведерные бидоны с водой. Сбоку я их носить не мог, поэтому приходилось носить их между ног, двумя руками.

Раз я его еле донес (мне помог старший сын хозяев) и стал ждать, когда немец что-нибудь даст. Он мне выбросил заплесневевшие обрезки хлеба, я поднял их и с навернувшимися слезами пошел домой. Мамаша эти обрезки сушила, потом толкла их в ступе, плесень вылетала и оставались крошки хлеба. Эти крошки мы подбавляли в тесто, чтобы хлеб получался лучше.

Васька, младший внук старушки, когда я был на печке, влезал туда тоже, расставлял ноги в обе стороны и загонял меня таким образом к стенке. Печка у стенки была разрушена, но и туда доставали ноги Васьки, и я был вынужден слезать с печки. Вслед за мной слезал и Васька. Когда мы кололи березовые дрова, то, по словам Васьки, у меня всегда получалось больше осколков, чем у него. Он меня донимал этим, заставлял колоть дрова, а потом ругал и смеялся надо мной.

Меня и его немцы раз заставили чистить тазы. Нам надоело этим заниматься, и мы убежали. Немец разозлился, но мы ему больше на глаза не показывались. Мамаша меня жалела и берегла. Когда нам удавалось достать что-нибудь хорошее, она отдавала это мне.

Однажды на востоке от нас началось наступление русских. Немцы переполошились и погнали нас дальше. Собрали нас на площади у сгоревшей церкви. Началось прощание со знакомыми. И тут наша знакомая старушка упала в обморок. Мамаша и я с семьей старушки отнесли в сторону свои вещи. Немцы ничего не заметили, всех угнали, а мы остались. Один старик, который тоже остался, был немного вредноватый. Встречая меня где-нибудь, он часто говорил: «Ну, как, плохо живется-то, не так, как в Москве?» (Никто, кроме нас, не знал, что я жил в Москве.) И вот один немец узнал об этом и однажды остановил меня в саду: «Ну, как в Москве?» «Что “как”?» — ответил я растерянно. «Хлеб, молоко, яйки», — начал перечислять немец. Я ответил: «В магазинах». Очевидно, он мне не хотел делать ничего плохого. Потом он спросил: «А папа что?» «А папа — сапожник».

Я чувствовал, что не нужно ему говорить, что папа на фронте. «Мама?» — «Бухгалтер». Я не понимал по-немецки, а он — по-русски, и разговор у нас не получался.

Как-то с ребятами мы стащили нитки для чистки винтовок, я их связывал и думал, что у меня будут теплые варежки. Старосте было неловко, что у него никто не стоит на квартире. Он взял меня. Я у них обедал и ужинал, а остальное время проводил в доме старушки. У старосты я колол дрова, еле поднимая полено, хотя они и не заставляли меня ничего делать. Однажды я пришел обедать. Брат старосты с женой сидели за маленьким столиком и ели мясо околевшей вчера овцы. Их сын сидел на печке, ему ничего не предлагали, потому что он не мог ничего зарабатывать. Староста усмехался: «Что же ты, Коля, брезгуешь, что ли, овечкой?» Коля еще ниже опустил голову и ничего не ответил. Я сел за стол, когда начался обед.

После обеда я и сын старосты Витя залезли на печку, как будто погреться. Нам было жалко Колю, и мы принесли ему кусочки хлеба. Он их быстро съел. Мать его принесла на печку чашечку щей из лебеды и небольшой кусочек хлеба. Это он тоже быстро съел. Лицо его было худое, бледное, с желтоватым цветом. Глаза его устремились в одну точку и остались неподвижны, он задумался. Я тоже посмотрел в ту сторону, куда смотрел Коля, но ничего особенного там не увидел. Потом мы начали играть в карты, в короля. Коля даже начал улыбаться. Хотя он умел играть хорошо, но нам почти всегда проигрывал, что доставляло нам и удовольствие, и огорчение, потому что он играл не по-серьезному.

Немцы в деревне пили, ели, гуляли, стреляли в кого попало. Пьяный капитан вышел на улицу и смотрел, в кого бы ему стрельнуть. Летит ворона. Он вяло поднимет руку и стреляет. Прицелился в воробья — промахнулся, в сороку — промахнулся. Его стало брать зло: капитан не может убить птицу с такого расстояния! Он оглянулся по сторонам, не заметил ли кто его промахов. Он решил во что бы то ни стало убить хотя бы одну птицу. Стал стрелять по кресту церкви, где сидело много птиц. Стрелял до тех пор, пока не заметил дым, идущий из купола. До вечера купол дымился, потом вспыхнул, и церковь загорелась как свечка на своих поминках. Всю ночь горела она и рушились ее вековые стены. Так из простой забавы одного человека погибло то, что создавалось годами несколькими тысячами людей.

В городах начался голод. Много городских жителей ходило по деревням в поисках пищи. Однажды опять раздались раскаты орудийных залпов на востоке. Нас быстро собрали на площади. Мало у нас чего прибавилось из вещей, хотя мы прожили в этой деревне почти год. Наступила весна. На себя много надеть одежды было невозможно. Взяли с собой только самое необходимое. Дошли до города Жиздры, в десяти километрах от Кондрыкина. Прошли через весь город. Здесь сопровождавший нас немец сел в машину и уехал, сказав, чтобы мы шли к рынку. В восемь часов вечера по городу начинали ходить патрули, всех отводили в комендатуру, так что нужно было из города куда-нибудь убираться. Мы пошли обратно в Кондрыкино. Стемнело. Давно должна уже быть деревня, мы все шли и шли, а впереди ничего не было. Наконец совсем сбились с дороги и завязли в снегу. Показалось, что немного взяли вправо, поэтому завернули влево. Через несколько часов наткнулись на забор. Часов в двенадцать разбрелись по домам.

Утром всех посадили на сани. Мы наложили на них все свои пожитки. Не много: мешочек всякого тряпья, мешок банок, коробок, кружек, две банки муки, наш хлеб и еще кое-что. Лошадь, так как она была хозяйская, ела чистую пшеницу. Наконец поехали. Жиздра. Поселки. В одном таком поселке остановились. Холодные, с паром, вошли в хаты. Отогрелись. Начались разговоры. В поселке стояли немцы. В этой хате их не было. Сварили суп. Соль кончилась.

В этой же хате стояла городская женщина с ребенком. Она еще по-городскому варила картошку — в соленой воде. Эту соленую воду из-под картошки мы подливали в суп и макали в нее картошку. Поэтому соленую воду, как запас соли, мы хранили в бутылках. В этом поселке мы прожили недели две. Меня хотела взять за сына вдова с двумя уже взрослыми детьми. Мамаша никак не соглашалась. Через две недели нас перевезли в соседний поселок. Этот поселок был от Кондрыкина в двадцати километрах. Здесь мы прожили почти год. На эту весну, наученные опытом, посадили немного картошки и пшеницы. Наступила весна, зазеленели всходы. Наконец-то, думали мы, и у нас будет урожай. Картошка с бурной ботвой. Пшеница зеленая.

Жили мы теперь на краю поселка у женщины с малыми детьми. Детей было много, сколько точно, даже не помню. Старший был мне ровесник, сильнее меня и шустрый мальчик. Сладить с ним я не мог, он донимал меня на каждом шагу, даже доводил до слез, но он же после давал мне что-нибудь из еды, из интересных игрушек. В первый же день потащил меня в лес рубить деревья. С дороги я притомился и не мог свалить даже тоненького дерева с одного удара. Тогда он взял топор и в два взмаха свалил дерево, а когда пришли домой, рассказал все мальчишкам: какой я беспомощный городской мальчик, а через пять минут угощал меня запеченной картошкой. Жить стало немного лучше, да и интересней. Надо было ходить за картошкой. Мы, ребята, ходили за ягодами и грибами. Мне удавалось больше набирать грибов, а Гришка всячески мешал, рассказывал про меня разные небылицы, доводя меня до слез, бросал одного далеко в лесу. Через некоторое время я стал пилить для немцев небольшие бревнышки для печки, чтобы получить корку плесневого хлеба или взять из лошадиной кормушки несколько зерен.

Однажды я сидел на крыльце. Сюда же вышел чистить штык немец. Некоторое время слышалось лишь трение тряпки о штык. Потом немец повернулся ко мне, оскалился и поднес к моему носу штык. У меня все в груди похолодело. Немец ухмыльнулся еще раз и пошел в хату. Больше я никогда к немцам не ходил. Играл с ребятами, ходил собирать прелую картошку.

Много времени мы проводили в лесу. Там было и свободно, и можно было найти несколько ягод земляники, отыскать гнездо с яйцами. Мы взрывали бутылки с водой, подкладывали в огонь патроны, начиненные порохом, насыпали в гильзы пороху, поджигали его и направляли струйку огня на сухие ветки, воткнутые тут же в землю. Лазили по деревьям, особенно на тонкие березы, с которых можно было спуститься прямо на землю. Каждый построил себе в лесу шалаш. Мамаша с мужем старушки, упавшей в обморок, рубили дрова на кухне. Им давали каждый день по куску хлеба и остатки от обеда. На грядках с картофелем стали появляться маленькие клубеньки. Наконец-то у нас будет своя картошка!

Часто у нас на крыльце собирались старики и старушки. Говорили, что плохо стало жить, много стало неверующих, скоро ли будет конец света; о том, что плохо стало спаться. Старичок всегда некстати говорил серьезно: «Не спится, не лежится, и сон не берет. — И после эффектной паузы торжественно заключал: — Жениться надо!» Сам же все свободное время спал беспробудно. Назавтра опять это: «Не спится, не лежится, и сон не берет».

Однажды мимо нас проехала пара немецких лошадей, тащивших бревно поперек дороги. За поселком они вдруг свернули вправо и поволокли бревно по посеву гороха. Старушка быстро побежала туда и закричала: «Чтоб тебе этот горох комом стал! Не мог ты объехать кругом? С пуд гороха стоптали!» Немец не обращал на нее никакого внимания. Проехал в один конец поля, поворотил, поехал снова по гороху. Старушка опешила. Пропадало ее последнее пропитание, последний запас. Немец проехал другой, третий раз, а старушка все стояла. Потом подбежала к лошади, схватила ее за уздцы и потащила лошадь в сторону. Немец оттолкнул ее и поехал дальше. Старушка подумала, что этот немец сошел с ума. Она оглянулась, думая найти этому подтверждение. Все поле было усеяно немцами. Одни водили под уздцы лошадей с бревнами, другие дергали молодую картошку и клали ее на землю, третьи просто топтали все ногами. «Да они, наверное, все с ума посходили», — решила старушка и медленно пошла домой.

В поселке голосили женщины. Посевы наши и картошку все стоптали лошади. Все пропало. На другой день всех собрали на главной улице. Немного вещей положили на подводы и повели за поселок. Мы растерялись, не зная, что делать: бросать вещи или нести. Немцы, стоявшие у дверей кухни и поглаживавшие свои животики, смеялись. Тогда мы подняли все вещи и часть их положили на ближайшую подводу. На подводе ругались, хотели сбросить все, но не сбросили.

Стояло лето, приближалась осень, но было еще тепло и даже жарко. На себя надеть нельзя ничего тяжелого. К вечеру нас пригнали к деревне и пустили на поле, где устроили лагерь. Ничего там не построили. Люди брали снопы, прямо целые, с зернами, необмолоченные, и делали из них шалаши. Воровали картошку. Хозяева всего этого защищались палками, косами. Все равно воровали.

Однажды приходит немец и объявляет, что все должны выйти из шалашей, а то он их будет поджигать. На улице погрузили малых, старых и вещи на подводы и увезли. Остальных оставили пока здесь. Потом куда-то погнали. Кругом в лесах с собаками искали убежавших. По слухам, кого находили, тут же расстреливали. Мы боялись, как бы нас теперь не разъединили. Пройдя деревни три, остановились. Немцы поели, покурили. Пошли дальше. Страшно. Мамаша с вещами уехала, а я остался один. Меня уже считали большим. В это время мне было двенадцать лет. Куда гонят, не знаем. К вечеру подошли к какой-то станции. Раздавались отдельные паровозные гудки, лязгали буферами вагоны. А что, если нас сейчас погрузят да и увезут куда-нибудь? Прошли разбитый дом. Около сарая сидели и те, которых увезли на машинах. Их куда-то гнал высокий, тощий офицер. Они не шли. Он кричал. Они молчали и сидели. Мы уже быстрее подошли к сараю. Оказалось, что их без нас хотели погрузить в вагоны. К вечеру всех погрузили в товарный состав. В один вагон загнали человек 50–80. Нечем было дышать. За ночь чуть не задохнулись, хотя все двери и окна открыты. Рано утром состав тронулся. Стоял туман, было пасмурно. На остановках вылезали из вагонов. Мне вылезать мамаша не разрешала. Боялась, что отстану. В вагоне огонь развести было нельзя, не было печки, так тесно. Есть почти нечего. На остановках дергали молоденькую картошку и тут же, у вагонов, варили. Как только поезд трогался, люди бежали следом, обжигая и ошпаривая руки.

Я не помню, чтобы кто-нибудь задумывался, куда везут и зачем. Никому и в голову не приходило отстать от поезда, цеплялись за поезд, куда бы он ни шел. Что было бы, если бы кто-нибудь отстал? Поймали бы, избили и опять отправили с поездом. И что делать после того, как отстанешь от поезда? Я не знал. Ехать назад нельзя, на первой же станции свели бы в комендатуру. Места незнакомые.

Через три дня приехали в какой-то большой город. По-моему, Вильнюс.  Ярко горели фонари. Играла музыка. По платформе ходили нарядные женщины с немцами. К нам подошла маленькая женщина в потрепанной одежде. Принесла хлеба, плакала и говорила, что трудно стало жить. По-русски понимала плохо. Мы совсем почти ничего не понимали, что она говорила. Все понятно без слов. Она ушла. Поезд тронулся. Красивый город остался позади. В полдень проехали Каунас, затем было несколько туннелей, затем поехали по направлению на Алитус.

В Алитусе остановились. Сразу начали варить ранее запасенную картошку. Через час приказали выгружаться. Из поезда выходить все не хотели: еще что-нибудь устроят. Наконец вышли. Говорили, что нужно починить поезд, потом опять поедем. Куда-то погнали в сторону от станции. И вдруг перед нами ворота. Открыли их, загнали нас туда и закрыли. Погнали в какие-то бараки. Загнали в один из них. Там было много сетчатых нар. Пока мы расположились на полках. Так мы попали в один из немецких концлагерей.

Весь лагерь делился на две части. В одной жили до бани, как бы в карантине. В другой жили после бани, как бы после карантина. Подле барака начиналась загородка из колючей проволоки. На каждом углу лагеря стояла вышка, в которой все время стояли часовые. Первые дни я был почти все время в бараке. Потом стал выходить и шляться по первой половине лагеря. Эта часть была меньше другой части. На этой стороне стояли пять длинных бараков подряд. Они были прямоугольные, низкие. Всего в высоту было пять рядов больших проволочных нар. На них можно было залезать только на четвереньках. Днем в бараке было темно, как в сумерки. В ряд с бараками в стороне стояла баня. Еще при въезде в лагерь у всех отобрали коров, лошадей и телеги. Они, дескать, вам не нужны.

Мы будем пасти коров и вам после давать молоко. На второй день их куда-то угнали. Некоторые своих коров зарезали. Стало не так голодно, ели мясо. Хозяева коров давали мясо и всем другим, потому что если немцы находили зарезанных коров, то хозяевам приходилось плохо и потому что мясо тухло. Через неделю опять стало голодно. Немцы выдавали с кухни по 200 граммов хлеба, кружку горького кофе, кружку жидкого супа на день. Все это говорилось, на самом же деле доставалось еще меньше. Нам, например, с мамашей давали граммов 300–350.  Рассказывали, что люди здесь хорошо подают милостыню.

Однажды нас повели со всеми вещами в баню. Все вещи отобрали и снесли в камеры. Потом раздели, белье тоже положили в камеры. Чуть все это не сгорело. Всех наголо постригли, чем-то спрыснули. Мы вымылись, оделись, и нас повели в другую часть лагеря. По дороге к нам присоединил<





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0