Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Уроки академика Панченко

Юрий Владимирович Зобнин родился в Ленинграде в 1966 году. Окончил филологический факультет ЛГУ. Доктор филологических наук, профессор, научный сотрудник РНБ.
Автор многочисленных работ, посвященных российской культуре конца XIX — начала XX века, творчеству писателей Серебряного века и русского зарубежья, среди которых монографии «Николай Гумилев — поэт Православия», «Казнь Николая Гумилева», «Жизнь и деяния Дмитрия Мережковского», «Поэзия белой эмиграции».
Живет в Санкт-Петербурге.

I

Десять лет прошло со времени кончины Александра Михайловича Панченко. Учитывая приверженность человеческого мышления к неким «круглым» датам, подобная временная дистанция вполне может быть осознана рубежом, который дает повод для разговора о «трудах и днях» покойного академика уже вне некрологической субъективности современников. Хотя, конечно, в случае с А.М. Панченко подобный объективизм мало что значит: то, что его наследие останется в истории русской культуры XX века знаковым, давно ясно каждому из прошедших вместе с ним через горнило русских 90-х годов. В это страшное время имя академика Панченко было символом духовного сопротивления наступающему со всех сторон хаосу.

Историк древнерусской культуры, один из великой плеяды литературоведов-медиевистов Пушкинского Дома, Панченко был увлечен прежде всего «бунташным» XVII веком. Там — Смутное время, избрание Романовых, присоединение Украины и Белоруссии, Раскол, Соляной и Медный бунты, Стенька Разин, царевна Софья, «хованщина» и, наконец, — воцарение Петра I и начало реформ. За Панченко вставал «ночной», темный, грозный, барочный хмель красных кирпичных стен и башен Московского Кремля. Его рокочущие монологи опьяняли и увлекали слушателей как «огненные словеса» протопопа Аввакума. Миссия ученого-гуманитария не замыкалась для Панченко сферой академической науки, но предполагала выход в сферу общественную. Он был убежден в нерасторжимой связи всех эпох тысячелетней российской истории и учил видеть в отечественном историческом «далеке» прецеденты, позволяющие не падать духом в виду очередной российской смуты.

Для пишущего эти строки особенно памятно выступление А.М. Панченко на пленарном заседании международных Гумилевских чтений, проходивших в 1996 году. Высокий, грузный, сутулый, он сидел в президиуме, теребил всклокоченную «боярскую» бороду и хмуро поглядывал из-под нависающих, густых бровей на огромный, до отказа заполненный зал. Рукописи перед ним не было — только стопка библиографических карточек, которые он перебирал, словно тасуя колоду в ожидании объявления его речи, открывающей конференцию. Начал он неожиданно, медленно, как бы «взвешивая» каждое слово:

Когда в тоске самоубийства

Народ гостей немецких ждал

И дух суровый византийства

От русской церкви отлетал,

Когда приневская столица,

Забыв величие свое,

Как опьяневшая блудница

Не знала, кто берет ее,

Мне голос был...

Он сделал паузу, запечатлевшую тишину, воцарившуюся в зале: все почувствовали, что на их глазах совершается Событие, творится История.

«Это — Анна Андреевна Ахматова, — продолжал Панченко, так же неторопливо и веско. — Потом, как известно, первые строфы она опустила, но “тоска самоубийства” и религиозные проблемы, о которых здесь говорится, это — дух “серебряного века”...»

Панченко говорил о кризисе религиозного мировосприятия, который переживала страна без малого сто лет тому назад. Говорил об истоках этого кризиса — и уходил еще дальше, в начало XVIII века...

«И теперь главное. И больными, и в “фазе надлома” можно писать хорошие тексты. Поэтому давайте их изучать и исследовать. Но будем понимать, что все это: символизм, футуризм и прочее, так сказать, весьма сомнительно и, по крайней мере, не совсем хорошо. А хорошо, знаете, когда? Когда на душе хорошо. А у них на душе было плохо. И, я думаю, надо им посочувствовать, потому что у нас на душе — тоже не сладко»1.

Финал ошеломил всех. Панченко умолк, вновь занявшись своими карточками, а зал так и молчал, пожирая его глазами и мучительно пытаясь «вместить» только что услышанное — молчал добрую минуту и лишь затем обрушился овацией...

Речь в настоящей статье идет не об актуальности наследия А.М. Панченко sub specie aeternitatis, «с точки зрения вечности»: в доказательстве такой самоочевидной истины никакой необходимости нет. Речь идет об актуальности его наследия «с точки зрения времени» — нашего времени, времени становления новой, путинской России, уже освободившейся от нигилизма и пессимизма 90-х годов ХХ века, уже поборовшей в очередной раз гибельную тоску самоубийства, «волю к смерти», но, как кажется, еще не усвоившей до конца «волю к жизни»:

Ах, двойному заклятью покорный,

Музыкальный, магический ход

Или к гибели страшной и черной,

Или к славе звенящей ведет.

II

Представим себе установленный близ автострады рекламный щит, призывающий проносящихся мимо водителей приобрести некий полезный в автомобильном хозяйстве продукт. Информация на нем, как правило, фиксируется двояко: крупно в центре и сбоку, мелким текстом. То, что в центре, видят все, а то, что сбоку и мелко, — могут прочитать лишь те, в ком достаточно «познавательной воли», чтобы притормозить, запарковать машину, подойти поближе и вникнуть. И это при том, что мелким шрифтом обозначаются далеко не «мелкие» для потенциального потребителя рекламируемого продукта сведения...

Умение читать «мелкую печать» применительно к гуманитарному знанию называется феноменологическим методом, и в работах А.М. Панченко, посвященных русской культуре, мы находим совершенные образцы практического применения подобной методологии. «А.М. Панченко наделен способностью видеть значительное в малом и анализирует это малое как некое всеобщее. Он может толковать текст, тесно связанный со своей эпохой, и открывать в нем нечто, что объясняет не только феномен языка и литературы, но и целой исторической эпохи, народного характера, законы движения истории...»2.

Между тем соблазн «не притормаживать» для пылкой российской интеллигенции был всегда очень велик. Устремляясь к стройным, универсальным схемам и формулам, содержащим, как им казалось, ключ к последним тайнам бытия, сторонники научно-технического и особенно социального прогресса сплошь и рядом игнорировали (и игнорируют) не укладывающиеся в эти схемы «частные факты», связанные с индивидуальными особенностями конкретного «феномена». К чему это может привести, продемонстрировал Ф.М. Достоевский, рассказав на страницах «Преступления и наказания» о «теоретическом убийстве» — «не по реальной надобности, а потому, что в идее это очень хорошо»3.

Пророчествам Достоевского Россия не вняла — и на собственном опыте убедилась, как действуют фанатики научного знания, задавшиеся целью любой ценой подогнать под это знание все многообразие отечественного бытия не только в настоящем, но и в прошлом. Марксистскую ревизию российской истории В.И. Ленин предпринял еще в 1914 году, объявив, ввиду постоянного «отсутствия революционности в массах великорусского населения», большинство его представителей — «вызывающими законное чувство негодования, презрения и омерзения холуями и хамами», а все ими созданное — «прикровением собственного рабства»4. А уже в советские годы Н.И. Бухарин с властных кремлевских высот разъяснял, в чем заключается «рабское историческое прошлое» великоросса, «еще живущее в нас»: «Оно — в темноте. Оно — в мордобое. Оно — в пьянстве и т.д, и т.п.»5. И «Наркомпрос» делал из этих теоретических положений вполне практические выводы: вместо отечественной истории в школах и вузах стали преподавать «мифологию», в которой фрагменты мрачной русской были причудливо переплетались с еще более мрачным вымыслом.

После падения Бухарина и других «романтиков революции» ленинского призыва нигилизм в официальной советской историографии продолжал существовать, хотя список «персон грата» несколько пополнялся в 30-е годы — автократами (Иван Грозный, Петр Великий), в 40-е — военачальниками (Александр Невский, Суворов, Кутузов), в 50-е — деятелями науки и искусства, тени которых были призваны свидетельствовать об отечественной культурной самодостаточности ввиду «холодной войны» и развернувшейся в СССР борьбы с «низкопоклонством перед Западом». Ничего общего с восстановлением исторической справедливости эти пропагандистские кампании не имели. Напротив, откровенный цинизм придворных историографов, использовавших (вполне в духе ленинско-бухаринских заветов) научные данные для решения прагматических политических задач окончательно разлагал советское обществоведение, превращая Россию в «страну с непредсказуемым прошлым», а ее народ — в «Иванов, не помнящих родства».

III

«Феноменологическая методика» А.М. Панченко ломала стереотипы ущербной советской историографии, стремившейся к упрощению картины прошлого до формулы или лозунга, как, например, это произошло с вошедшими во все учебники «потемкинскими деревнями». «Словосочетание “потемкинские деревни” давно стало фразеологизмом, — пишет А.М. Панченко. — Так говорят “о чем-то, специально устроенном для создания ложного впечатления видимого, показного благополучия, скрывающего истинное положение, состояние чего-либо”. Общепринято, что это выражение — реакция трезвомыслящих и наблюдательных людей, русских и иностранцев, которые во время путешествия Екатерины II в Новороссию и Крым не дали себя ослепить пышными празднествами, устроенными Потемкиным. За пышным фасадом эти люди разглядели истинное и весьма печальное положение дел»6.

Между тем великий покоритель Тавриды Григорий Александрович Потемкин вовсе не был плутом и «очковтирателем», и Панченко, подробно и неторопливо разбирая исторические источники, относящиеся к «пути на пользу» (так тогда именовалась поездка императрицы), приходил к ошеломляющим выводам.

Во-первых, он доказывал, что слухи о «потемкинских деревнях» придворные интриганы, ненавидящие Потемкина, стали распускать еще до начала путешествия! «Разбор источников не оставляет сомнений, что мысль о “потемкинских деревнях” возникла за несколько месяцев да того, как Екатерина II ступила на новоприобретенные российские земли. Миф предварял реальность, и в этом нет никакого парадокса, если учитывать атмосферу соперничества, наговоров и взаимной ненависти, в которой жил петербургский высший свет. О том, что ее ожидает лицезрение размалеванных декораций, а не долговременных построек, царице твердили еще в Петербурге...»7.

Во-вторых, становилось ясно, что те же самые отодвинутые Потемкиным от власти отечественные интриганы заблаговременно передали новость о «потемкинских деревнях» (то есть о готовящихся фальсификациях) европейским наблюдателям в свите сопровождающего царицу австрийского императора Иосифа II. Те ухватились за подобную информацию с радостью, ибо «всякий русский успех казался им нонсенсом»8, и сосредоточились исключительно на поисках подвоха во всем, что они должны были увидеть.

И, наконец, в-третьих, Потемкин и в самом деле строил деревни-декорации, но это не было обманом! «Потемкин действительно декорировал города и селения, но никогда не скрывал, что это декорации. Сохранились десятки описаний путешествия по Новороссии и Тавриде. Ни в одном из этих описаний, сделанных по горячим следам событий, нет ни намека на “потемкинские деревни”, хотя о декорировании упоминается неоднократно. Вот характерный пример из записок графа Сегюра: “Города, деревни, усадьбы, а иногда простые хижины так были изукрашены цветами, расписанными декорациями и триумфальными воротами, что вид их обманывал взор, и они представлялись какими-то дивными городами, волшебно созданными замками, великолепными садами”»9.

«Парадоксальность ситуации, — заключает Панченко, — состоит в том, что Потемкин более всего потряс путешественников не тем, что он им показал, а тем, что они могли увидеть только на планах. Здесь мы вступаем в мир идей — и это, вне всякого сомнения, самое интересное в новороссийском путешествии. Над ним как бы витал дух истории. <...> Иосиф II и посланники европейских держав превосходно поняли, с какой целью взяла их в путешествие Екатерина. Их скепсис был скорее маской. За нею скрывался страх, что Россия сумеет осуществить свои грандиозные планы. В этой среде и появился миф о “потемкинских деревнях” <...> Заметим, что уже во время путешествия, и особенно сразу после него, буквально все иностранные наблюдатели пишут о неизбежной и близкой войне России с Турцией. Известно, что не только Франция и Англия, не только Пруссия, но даже союзная внешне Австрия буквально толкали Турцию на открытый конфликт. Коль скоро в Новороссии и Тавриде нет ничего “существенного”, нет хорошего войска, нет хорошего флота, коль скоро там есть только “потемкинские деревни”, — значит, победа Турции возможна, значит, Крым снова будет ей принадлежать.

Турции пришлось убедиться, что миф о “потемкинских деревнях” — это действительно миф»10.

IV

Фундаментальным положением в системе взглядов А.М. Панченко явилось его учение о топике культуры. Согласно этому учению, в культурном бытии каждого народа существует особое пристрастие к некоторым историческим событиям и образам, символизирующим основные мировоззренческие установки этноса, оригинальную и неповторимую «стилистику» национального мышления. Так, например, «неотчуждаемой топикой» российской культуры являются, по мнению Панченко, Куликовская битва, Полтавская баталия и Бородинское сражение: «...Нация запомнила и сделала символами победы на грани поражений, победы с громадными потерями. <...> Россия, если можно реставрировать ее историческое мышление по литературе, ставит героизм выше одоления, а самопожертвование и самоотречение выше силы»11.

Учение Панченко о «неотчуждаемой топике» национальной культуры снимает предельно острое в современной отечественной интеллектуальной среде противоречие между «консерваторами», отстаивающими национальную самобытность российского бытия, и «прогрессистами», исповедующими «общечеловеческие ценности». Первые склонны отрицать проникающие извне цивилизационные новации. Вторые считают главной задачей внедрение «евростандарта». Панченко, оказавшийся вовлеченным в 80—90-е годы ХХ столетия в очередной виток российской «реформации», предложил третий, средний путь, определяя некие стилистические черты, неотчуждаемые от российского исторического действия в самые разные эпохи. Сохранение подобной «исторической стилистики» в любых условиях — залог национальной самоидентификации России при всех ее, иногда чрезвычайно революционных, метаморфозах. А «историческим символом», проясняющим специфику российского взгляда на реформы, в творчестве Панченко явился император Петр Великий: «Петр — оселок русской мысли, ее вечная проблема, касающаяся не только историософии, но и религии, не только национального пути, но также национального бытия»12.

В петровском царствовании Панченко намеренно делает акцент на самых острых и болезненных эпизодах, позволяющих видеть всю сложность проблемы «русской реформы», ее минусы и плюсы, в предельно наглядном воплощении. Такова, например, история противостояния царя-реформатора и православного духовенства, завершившегося упразднением патриаршества и подчинением российской церкви Святейшему Синоду во главе с обер-прокурором. Грубый деспотизм светской власти в такой деликатной сфере, как свобода совести, был осужден и современниками, и потомками. «Оценивая двухсотлетний синодальный период истории русской церкви, — замечает Панченко, — ни один мало-мальски заметный автор, от нигилистов до православных богословов, не нашел для него добрых слов»13.

Сам Панченко предлагает иной взгляд на церковную реформу Петра. Не скрывая, разумеется, всего «негатива», который был привнесен ею в духовную жизнь страны, он обращает внимание читателей и на целый ряд ее глобальных позитивных следствий. Прежде всего нельзя забывать, что, вводя в 1721 году «Духовный регламент» и превращая русское общество из религиозного в светское, Петр предотвратил религиозную гражданскую войну, подобную «реформаторским» войнам между католиками и протестантами, выкосившим едва ли не треть населения Европы! Многократно обращаясь к событиям, сопутствующим началу петровского царствования, Панченко настойчиво обращает внимание на то, что религиозная война в это время практически уже началась в России, расколотой еще в XVII веке на старообрядцев и «никониан». «Кое-где она шла по тем же правилам, что и войны католической Лиги и евангелической Унии: друг другу противостояли вооруженные отряды, строились крепости <...> Каково было Петру, которому предстояло управлять самоистребляющейся страной?»14.

Сама реформа, как показывает Панченко, была отнюдь не прихотью великого императора, а объективной необходимостью, осознанной, кстати, лидерами русского духовенства, опять-таки, уже во второй половине XVII века, то есть задолго до введения «Духовного регламента». «Синодальный плен» русского православия, жесткий петербургский административный контроль над всеми духовными инициативами «на местах», выявление и оперативная нейтрализация агрессивных фанатиков, как старого, так и нового обрядов, — можно рассматривать и как альтернативу «свободного» самоистребления российской духовной элиты. Без «третейского» вмешательства царя вопрос о том, двумя или тремя перстами нужно совершать крестное знамение, мог быть решен ею только силой оружия в братоубийственной распре.

Выводя общество к состоянию, сочетающему в бытии россиянина (в более или менее гармонической пропорции) светский и духовный элементы, Петр не только сумел сохранить, пусть худой, но мир в российском православии, но и стимулировал резкий взлет русской культуры, парадоксальным образом способствовал формированию специфической «русской цивилизации» в общем контексте национальных цивилизаций великих европейских держав. «Та “всемирная отзывчивость”, которую прославил в Пушкине Достоевский, корнями своими уходит именно в Петровскую эпоху, именно в реформу Церкви. Отделив (или отдалив) Церковь от “общества”, Петр сблизил его с инославными и вообще с иноверными культурами»15.

«Нынешние нападки на Петра, — заключает Панченко, — объясняются, по-видимому, современным общественным умонастроением: сейчас скорбят о побежденных — и судят победителей, среди которых Петру в общеисторическом плане, бесспорно, принадлежит первое место. Ясно, что это инстинктивное умонастроение взбунтовавшегося раба. Он хоть и взбунтовался, а все раб... Ясно, что такие устремления имеют мало общего с исторической истиной»16.

V

Разговор о трактовке церковной реформы, осуществленной Петром Великим, подводит нас к другой, наряду с учением о «культурной топике», на наш взгляд, актуальнейшей теме в наследии Панченко — теме «славянской идеи».

То, что националистические концепции сейчас осуществляют настоящую интервенцию в молодежную среду, уже поделившуюся на составляющие, полюсами которых являются враждующие (до крови и смертоубийства) группы «скинхедов», с одной стороны, и группы «антифашистов», с другой, известно каждому, хотя бы бегло просматривающему ежедневные телевизионные выпуски новостей. Гораздо меньший круг современников (в том числе и работающих в сфере образования) имеет представления о том, что проблематика «национальной идентификации» славянства в подобном же кризисном историческом контексте уже громко заявляла о себе на русской почве все в том же, любимом Панченко «бунташном» XVII веке. Пути разрешения этой болезненной проблематики были предложены Петром Великим, и по крайней мере как прецедент его действия должны быть небезынтересны нынешним политикам, идеологам и воспитателям.

«Петр последовательно и неуклонно учил русских чувствовать себя европейцами», — пишет Панченко17. Это означало, что подданные Петра не должны были ощущать своего славянства ни как преимущества, ни как ущерба по отношению к другим европейским этносам. Главную ставку Петр делал при этом на бытовые этнические контакты, «неслыханное по масштабам и интенсивности общение русских и “немцев”», позволявшее «птенцам гнезда Петрова» чувствовать себя «обыкновенными европейцами», — не более, но и не менее. Пресекая эксцессы, связанные с шовинистической агрессией против «немцев» и «иноверцев», созданная Петром «петербургская» российская государственность в то же время без стеснений и оглядок стремилась поддержать россиян в конкурентной борьбе на внешнем и внутреннем рынках по формуле «своим — всё, прочим — закон». Отрицая проповедь духовного и светского шовинизма, петровская идеология равно пропагандировала толерантность и патриотизм. Панченко особо обращает внимание на то, что характерным сюжетом литературы петровского времени является любовный роман русского героя и «европейской» героини: «Василий Кориотский, “российский ковалер” Александр, российский купец Иоанн влюбляются в иностранок — если не в иноверных, то заведомо в инославных»18. Естественно, что «к концу Петрова царствования у русских появилось европейское мироощущение», а с ним и какая-либо надобность в особой «славянской идее» отпала сама собой.

Зато эта надобность возникла в это же время на Западе! «Северная война, поражение и упадок Швеции, пребывание царя и армии в Европе, появление северного «парадиза» Петербурга — все это заставило узнать славян и задуматься о них. Так начался диалог славянства и Запада, и к екатерининским временам он приобрел отчетливые формы. <...> Романо-германский мир признал равноправие славянства»19.

Именно признание равноправия российского исторического опыта среди прочих исторических судеб народов Европы теперь, спустя три столетия, стало главной задачей той духовной миссии, которую осуществил академик Панченко. А насколько успешны оказались ее плоды, мы увидим, как хочется надеяться, в ближайшие шесть лет.

Примечания

1 Панченко А.М. «Серебряный век» и гибель России // Гумилевские чтения. Материалы международной конференции филологов-славистов. СПб: Издательство СПбГУП, 1996. С. 10.

2 Речь Д.С. Лихачева на заседании Пушкинского Дома, посвященном 60-летию А.М. Панченко, 25 февраля 1997 года. Цит. по: Николаев С.И. Краткий очерк научной, педагогической и общественной деятельности [А.М. Панченко] // Александр Михайлович Панченко. М., 2007. С. 19—20. См. также: Кибальник С. Александр Михайлович Панченко и петербургская школа феноменологии культуры // Звезда. 2008. № 2. Собственно «феноменология» с ее лозунгом «К самим вещам!» — возникла в начале 10-х годов именно как реакция Э.Гуссерля и его единомышленников на чрезмерную абстрактность современного им научного мышления. Средневековая истина, что «дьявол скрывается в мелочах», была начисто позабыта самоуверенным Новым Временем.

3 См.: Волгин И.Л. Последний год в жизни Достоевского. М., 1986. С. 32. Автор приводит эти слова из письма Н.Н. Страхова Л.Н. Толстому о цареубийстве 1 марта 1881 года, подчеркивая прямую связь «теоретика»-Раскольникова с политическим террором.

4 См.: Ленин В.И. О национальной гордости великороссов: Сочинения. М., 1948. Т. 21. С. 85. Для В.И. Ленина безусловно ценными были лишь те проявления русского бытия предшествующих столетий, которые оказывались в его сознании связаны с революционными возмущениями.

5 Бухарин Н.И. Злые заметки // О писательской этике, литературном хулиганстве и богеме. Л., 1927. С. 10.

6 Панченко А.М. «Потемкинские деревни» как культурный миф // Русская литература XVII — начала XIX века в общественно-культурном контексте. Л., 1983. С. 93—104. (Серия «XVIII век». Сб. 14)

7 Там же. С. 93.

8 Там же. С. 95.

9 Там же. С. 98.

10 Там же. С. 100.

11 Панченко А.М. Русская культура в начале петровских реформ. Л., 1984. С. 357.

12 Панченко А.М. Церковная реформа и культура Петровской эпохи // XVIII век. СПб., 1991. С. 3.

13 Там же. С. 4.

14 Панченко А.М. Начало петровской реформы: идейная подоплека // Итоги и проблемы изучения русской литературы XVIII века. Л., 1989. С. 7—8.

15 Панченко А.М. Церковная реформа и культура петровской эпохи... С. 16.

16 Там же. С. 4.

17 Панченко А.М. Петр I и славянская идея // Русская литература. 1988. № 3. С. 148.

18 Там же. С. 151.

19 Там же. С. 151—152.

 





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0