Революционное умопомрачение
Александр Николаевич Боханов родился в 1944 году. Окончил МГУ им. М.В. Ломоносова. Автор и соавтор школьных учебников по истории, многих монографий, популярных книг, посвященных эпохам царствования и самим личностям, олицетворяющим русскую монархию, а также ряда других исследований в области русского самодержавия.
Александр Блок и 1917 год
Переломным годом в истории России навсегда останется 1917-й год. Вихрь беспощадного русского бунта — сначала Февраль, а затем Октябрь — сокрушил историческую государственность, развенчал русскую культуру, разрушил весь многовековой миропорядок, уклад жизни всех и каждого. Никто не остался в стороне, никому не удалось отсидеться в башне из слоновой кости.
Тот вселенский катаклизм навсегда запечатлелся и в биографии замечательного русского поэта Александра Александровича Блока, ставшего не только очевидцем, но и одним из первых летописцев тех событий. Тема «Блок и революция» напрямую затрагивает проблему исторической судьбы не только интеллигенции, но и, в широком смысле, всего русского культурно-цивилизационного феномена, историческое бытование которого оборвалось в 1917 году. В свое время философ Г.П. Федотов даже называл эту тему фатальной, считая, что в ней — «ключ к пониманию России и ее будущего».
Поэт безоговорочно принял Октябрьскую революцию, радовался ей, понимая, что бороться с ней бессмысленно и неумно. Вопреки большинству интеллигенции, он радостно воспринял и приход к власти большевиков. В те дни, по словам очевидца, «он ходил молодой, веселый, бодрый, с сияющими глазами — и прислушивался к той “музыке революции”, к тому шуму от падения старого мира, который непрестанно раздавался у него в ушах, по его собственному свидетельству». В торжестве большевизма, в этом «девятом вале» революции он видел логичное, неизбежное и желанное продолжение февральско-мартовских событий. Как поэт и как гражданин он публично признал правоту Октября.
Со стороны это казалось «изменой», поведение поэта представлялось непонятным, скандальным. Его обвиняли в предательстве «идеалов», в отступлении от незыблемого интеллигентского канона. По его адресу неслись оскорбления и уничижительные заявления. «Пифия декаданса» Зинаида Николаевна Гиппиус называла его поэму «Двенадцать» «кощунственной», а Иван Алексеевич Бунин расценил сотрудничество Блока с большевиками как проявление человеческой глупости. Потом, уже после смерти поэта, когда стали выясняться ужасные подробности его жизни в «Совдепии» и детали глубокой трагедии, многое было прощено, но ничто не было забыто. В среде самых последовательных и непримиримых «мартовских сирен» имя поэта сопровождалось сострадательно-снисходительными эпитетами. Он навсегда остался «заблудшей душой».
Даже те, кто безусловно почитал в его лице большого поэта, кто питал к нему душевную симпатию, например Зинаида Гиппиус, не поняли и не простили ни «Двенадцати», ни «Скифов», ни его статей и выступлений 1917–1920 годов. По-своему они были правы. Но и Блок владел собственной истиной: он никогда не был ни революционером, ни тем более большевиком, но сумел разглядеть и запечатлеть горькую правду красного радикализма, инфернальную предопределенность России, давно «беременной Революцией». В этом отношении он оказался масштабней и прозорливей, чем многие другие именитые художники — творцы Серебряного века.
Трудно считать (хотя это нередко и делалось), что поэт имел некое цельное политико-социальное мировоззрение. Его интуитивные эмоциональные и художественные аллюзии и ощущения, придать которым политико-прагматическое выражение невозможно, отражались на восприятии минувшего, наступившего и предстоящего. Все это он оценивал и как поэт-символист, и как обыватель, но в первую очередь как поэт. Его чуткая, трепетная душа улавливала приближение социальной бури задолго до ее наступления. В первой главе поэмы «Возмездие» (1911), описывая наступление XX века, Блок предрекал:
И отвращение от жизни,
И к ней безумная любовь,
И страсть, и ненависть к отчизне...
И черная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи...
Когда же грянула ожидавшаяся буря, то он не удивился. Он думал о ней, ждал ее. Она представлялась неизбежной (а со стихией ведь не спорят!). Блок и не спорил.
Его очаровала и заворожила эстетика социального смерча. Он вдыхал тот незабываемый воздух весны 1917 года и, как многие другие, был уверен, что распались «темные чары», что все теперь будет иным, все будет по-другому. Но как? Этого не знал никто. Не ведал того и Блок. Но в одном не сомневался: прошлое было слишком мрачным, слишком пошлым, слишком серо-тягучим, чтобы можно было по нему вздыхать и печалиться. Там, в тех днях, годах и десятилетиях, ставших так быстро историей, он не оставил ничего, о чем сожалел бы и что мечтал бы вернуть. Только будущее, врата которого открыла революция, станет, как представлялось, временем истинных человеческих радостей, осуществлением давних светлых упований.
К 1917 году имя Александра Блока было хорошо известно не только узкой петербургско-московской литературной среде, но и кругам «читающей публики», и, исходя из этого, некоторые уверенно отводили поэту роль одного из «властителей дум» тогдашней России1. Его бесспорное общественное «реноме» пытались использовать в собственных видах различные политические течения либерального и левого толка. Но из этого ничего не получилось.
Блок никогда не был «партийным» человеком, да и не мог им стать. Его натура для этого являлась слишком неординарной, эмоциональной, «неформатной». Но при всем при том можно установить определенные политические пристрастия и приоритеты, отличавшие поэта и до марта 1917 года, и особенно после него.
Он совсем не был «западником», но не принадлежал и к числу «почвенников». В его миросозерцании переплелось, перемешалось разное, часто трудно соединимое. «Неужели ты не понимаешь, — восклицал он в письме жене 3 марта 1917 года, — что ленинцы не страшны, что все по-новому, что ужасна только старая пошлость, которая еще гнездится во многих стенах». А ведь прошло полтора месяца, наполненных очевидными проявлениями хаоса и распада, но Блока это мало занимало.
В своих мыслях он был над временем, грезил о великом будущем. «Нового личного ничего нет, а если бы оно и было, его невозможно было бы почувствовать, потому что содержанием всей жизни становится всемирная Революция, во главе которой стоит Россия. Мы так молоды, что в несколько месяцев можем совершенно поправиться от 300-летней болезни. Наша Демократия в эту минуту действительно “опоясана бурей” и обладает непреклонной волей, что можно видеть и в крупном, и в мелком каждый день», — сообщал поэт жене Любови Дмитриевне 21 июня 1917 года. Здесь явно ощущаются отголоски представлений об особой мировой духовной миссии России, высказанные философом Владимиром Соловьевым, которого поэт весьма чтил.
Блок полон радужных надежд. Его мысль устремлена в будущее, которое, по его мнению, не будет иметь ничего общего с прошлым. Стремление разорвать нерасторжимую связь времен соответствовало настроениям отечественной интеллигенции, потерпевшей страшное крушение в переломном 1917 году. Блок-гражданин был неотрывной частью этой уникальной исторической субстанции, исповедовавшей отречение от реального мира во имя отвлеченных гуманистических идей.
Свободомыслие, свободолюбие и абстрактное чувство справедливости являлись отличительными чертами мировосприятия поэта с ранних пор. В этом отношении Александр Александрович мало чем отличался от подавляющей части русской интеллигенции, принявшей еще в ХIX веке либерально-народнические установки и ценности, всю народофильскую философию и фразеологию.
Вместе с тем он был большим поэтом, улавливал только ему слышимые голоса и звуки, обладал даром воспринимать происходившее иначе, чем другие. «Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: все или ничего; ждать нежданного; верить — не в “то, чего нет на свете”, а в то, что должно быть на свете; пусть сейчас этого нет и долго не будет. Но жизнь отдаст нам это, ибо она — прекрасна».
Поэт находился в состоянии восторженного ожидания и после прихода к власти большевиков, когда, по словам Василия Розанова, «с лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою Историею железный занавес».
Но Блок, видя темное, мрачное, кровавое, не терял надежду и не сомневался, что его «прекрасная Дама», его Россия выстоит, выдержит исторический циклон и станет лишь великолепнее. А отовсюду неслись крики и стоны, а надежда покидала даже самых стойких. Замечательный мыслитель Семен Франк весной 1918 года с беспощадной безнадежностью констатировал: «Если бы кто-нибудь предсказал еще несколько лет тому назад ту бездну падения, в которую мы теперь провалились и в которой беспомощно барахтаемся, ни один человек не поверил бы ему. Самые мрачные пессимисты в своих предсказаниях никогда не шли так далеко, не доходили в своем воображении до той последней грани безнадежности, к которой нас привела судьба. Ища последних проблесков надежды, невольно стремишься найти исторические аналогии, чтобы почерпнуть из них утешение и веру, и почти не находишь их. Даже в Смутное время разложение страны не было, кажется, столь всеобщим, потеря национально-государственной воли — столь безнадежной, как в наши дни; и на ум приходят в качестве единственно подходящих примеров грозные, полные библейского ужаса мировые события внезапного разрушения древних царств. И ужас этого зрелища усугубляется еще тем, что это есть не убийство, а самоубийство великого народа, что тлетворный дух разложения, которым зачумлена целая страна, был добровольно в диком, слепом восторге самоуничтожения привит и всосан народным организмом».
В пришествии «апокалипсиса наших дней» была повинна и русская интеллигенция, традиционно являвшаяся, по словам Ф.М. Достоевского, носителем идеологии «государственного отщепенства». Революция и ей вынесла смертный приговор. Ее участь была предрешена. У нее уже не было будущего в стране, «сбросившей оковы рабства». Ее роль и значение становились совершенно иными, чем прежде. Об этом тогда догадывались немногие, и Блок был в их числе. О переломном времени и своем восприятии его он писал и говорил не раз. И наверное, наиболее откровенно и цельно — в очерке «Интеллигенция и Революция», написанном уже при большевиках и давшем название сборнику блоковской публицистики, первый раз опубликованному в 1918 году.
Блок не разделяет стенаний по поводу гибели России, придерживаясь убеждения, что стране «суждено пережить муки, унижения, разделения; но она выйдет из этих унижений новой и — по-новому — великой». Предчувствия неизбежного крушения русского мира мучили поэта многие годы, «года глухие», легшие на плечи «как долгая, бессонная, наполненная призраками ночь». Он чувственно воспринимал происходившее, и его одолевали «тоска, ужас, покаяние, надежда». То было время, когда «власть в последний раз достигла чего хотела: Витте и Дурново скрутили революцию веревкой; Столыпин крепко обмотал эту веревку о свою нервную дворянскую руку. Столыпинская рука ослабела. Когда не стало этого последнего дворянина, власть, по выражению одного весьма сановного лица, перешла к “поденщикам”; тогда веревка ослабла и без труда отвалилась сама»2.
В своих ощущениях, в своей поэтической метафизике, в неповторимой художественной ипостаси Блок поднимался до невероятных вершин, предчувствовал, предощущал и отражал пульс времени; здесь он общался с Вечностью. Но в текущей повседневности, в конкретных политических оценках и суждениях не выходил за обывательские пределы, оставаясь человеком определенного социального круга и конкретного времени.
Он воспринимал старую власть так, как ее воспринимала и оценивала подавляющая часть «образованного общества», еще в XIX веке уверовавшего раз и навсегда, что государственная система архаична, реакционна, антинародна и с ней, с этой «темной силой», нельзя иметь ничего общего. Подобный интеллигентский «кодекс чести» надлежало неукоснительно исполнять, а отступнику грозили отлучение и поношение. Превозносились и воспевались различные борцы с «тиранией» и даже те, кто запятнал свои руки кровавыми преступлениями.
В своем дневнике известный петербургский журналист и издатель влиятельной консервативной газеты «Новое время» Алексей Сергеевич Суворин описал примечательный разговор с Ф.М. Достоевским, относящийся к началу 1880 года. Дело происходило в Петербурге в день покушения народовольца И.О. Млодецкого на «первого сановника Империи» графа М.Т. Лорис-Меликова. Маститый журналист и известнейший писатель беседовали о терроре и отвечали на вопрос: оповестили бы они власть, если бы вдруг узнали о готовящемся взрыве главной царской резиденции — Зимнего дворца? И оба ответили «нет». Поясняя свою позицию, Федор Михайлович с грустью заметил: «Мне бы либералы не простили. Они измучили бы меня, довели бы до отчаяния. Разве это нормально?» Уже почти на краю могилы маститый писатель опасался террора либерального общественного мнения, отравившего жизнь многим людям в России, не желавшим играть по правилам «прогрессивной общественности».
В том 1880 году Александр Блок только родился. Но он рос и формировался в той среде, в той атмосфере, где безусловное властиненавистничество сделалось непререкаемой нормой.
В XX веке уже не считалось зазорным не только молча злорадствовать, но чуть ли не открыто рукоплескать по поводу убийства должностных лиц. Русская интеллигенция сделала свой выбор. В угоду политическим представлениям можно было переступать через человеческий закон, данный людям свыше. Конечно, Блок, как человек сугубо непартийный, удаленный от повседневных общественных страстей, публично не умилялся деяниям «бесстрашных рыцарей революции» в бурные 1905–1907 годы, когда страну охватила волна радикального насилия и от рук бомбистов погибли тысячи людей.
И все же Александр Блок уже тогда приветствовал «ветер свободы» и участвовал в антиправительственных демонстрациях под красным флагом. В то же время все «эксцессы революции» проходили мимо его сознания, они его совсем не волновали. А вот «реакция», все то, что исходило от власти, все, что предпринималось для подавления кровавой оргии, возмущало, угнетало. Зрелище «столыпинской веревки», которой этот «последний дворянин» скрутил революцию, было невыносимым для Блока-интеллигента.
Особо мрачным и смрадным виделся и заключительный период существования монархии: «Распутин — все. Распутин — всюду; Азефы разоблаченные и неразоблаченные; и, наконец, годы европейской бойни; казалось минуту, что она очистит воздух; казалось нам, людям чрезмерно впечатлительным; на самом деле она оказалась достойным венцом той лжи, грязи и мерзости, в которых купалась наша родина». Власть после Столыпина «перешла из рук полудворянских, получиновничьих в руки департамента полиции». Конечно, подобное умозаключение — примитивный политический лубок, но при этом весьма популярный в интеллигентской среде того времени.
Политическая картина времени, исторический облик России воспринимался только так, исключительно в темно-безрадостной гамме. Здесь иных цветов у Блока не было. Он улавливал гул приближавшегося обвала, отчетливо различал первые, еще неясные и далекие, звуки, улавливал упоительные «диссонансы». А потом... А потом грянула «музыка революции», и Блок слушал с наслаждением и призывал других последовать его примеру.
Конечно, революция перечеркнула обычное, переломила жизни простых смертных, но это не имело особого значения. «Почему дырявят древний собор? Потому что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и водкой торговал. Почему грабят в любезных сердцу барских усадьбах? Потому что там насиловали и пороли девок: не у того барина, так у соседа. Почему валят столетние парки? Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть; тыкали в нос нищему — мошной, а дураку — образованностью. Все так».
Жизнь — тяжелая, переломная, кровавая — объяснена; насилия и жестокости оправданы. Не надо никаких искуплений, так как именно разметанное прошлое и люди его во всем виноваты. Ушедшая Россия — лишь сгусток несправедливости и дикости. Ничего другого о той стране, о «погибшей Атлантиде», в памяти поэта не запечатлелось.
И как радостны были эти слова, эти умозаключения победившим радикалам-большевикам, как быстро и охотно зачислили они в свои ряды известное имя. Общественные представления поэта служили им самооправданием, доказательством их исторической надобности и политической значимости. Ниспровергатели представали в роли спасителей страны и защитников народа.
Поэт не играл по большевистским правилам. У него были личные символы и ориентиры, но он помимо своей воли оказался втянутым в исторический водоворот, и его «утлый челн» прибился к тому берегу, где талантливому и политически неподкупному человеку места не было. Ложь и насилие без конца, рождавшие во все более грандиозных масштабах новую ложь и новые насилия.
Александр Блок старательно не замечал в первый момент грядущих опасностей, наступавшего невиданного кошмара, по сравнению с которым все остальные примеры и случаи теряли значение. Он был певцом мечты, жрецом светлого порыва в эпоху всеобщего крушения и распада. Поэт не судил настоящее, не давал ему нравственной оценки. Забылась давняя, но не стареющая историческая аксиома: несправедливость, несуразность, жестокость минувшего никому не дают индульгенции для будущих действий, никак не оправдывают новых насилий и несправедливости.
Блок же считал иначе. «Не дело художника — смотреть за тем, как исполняется задуманное, печься о том, исполнится оно или нет. У художника — все бытовое, житейское, быстро сменяющееся — найдет свое выражение потом, когда перегорит в жизнь. Те из нас, кто уцелеет, кого не “изомнет с налету вихрь шумный”, окажутся властителями неисчислимых духовных сокровищ. Овладеть ими, вероятно, сможет только новый гений, пушкинский Арион; он, “выброшенный волною на берег”, будет петь “прежние гимны” и “ризу влажную свою” сушить “на солнце, под скалою”. Дело художника, обязанность художника — видеть то, что задумано, слушать ту музыку, какой гремит “разорванный ветром воздух”».
Пройдет еще некоторое время, и Блок убедится в том, во что верить не было сил: теми месяцами 1917 года звучала не радостная «симфония новой жизни», а реквием, погребальный звон по людям, культуре, стране, так сильно любимой, но мало понимаемой и в реальности своей не принимаемой. И голос поэта ослабеет, а затем и совсем умолкнет. Роль «Орфея в аду» окажется для Блока непосильной.
* * *
Поэт — «небожитель», «схимник», «эстет» — по воле причудливого случая лично оказался вовлеченным в события 1917 года. Ему пришлось не только «слушать музыку революции», но стать одним из первых историографов падения монархии в России. Он не только всей душой принял Февральскую революцию, но и в буквальном смысле отдал себя «служению делу Февраля», начав работать в учрежденном Временным правительством особом следственном органе под зловещим названием Чрезвычайная следственная комиссия для расследования противозаконных по должности действий бывших министров и прочих высших должностных лиц (ЧСК).
Эта деятельность стимулировала написание Блоком очерка «Последние дни императорской власти», опубликованного в петроградском журнале «Былое», а затем многократно переиздававшегося и в России, и за рубежом. После отречения царя эта тема стала необычайно популярной, но сочинение Александра Блока отличалось от прочих тем, что основывалось на материалах, почти никому в то время не доступных. Поэт пользовался документами и сведениями комиссии, в работе которой принимал участие несколько месяцев. Это была удивительная институция «свободной России», и имя Блока навсегда осталось с ней связано.
ЧСК была образована при Министерстве юстиции решением Временного правительства 4 марта 1917 года, то есть всего лишь через двое суток после отречения от престола императора Николая II3. В нее вошли юристы и общественные деятели кадетско-эсеровской ориентации, задача которых состояла в выявлении и выяснении закулисной стороны свергнутого режима. Новые правители России были убеждены, что «народ должен знать всю правду». И указанная комиссия должна была эту «правду» добыть и огласить. Непосредственным инициатором и главным «патроном» всего начинания являлся А.Ф. Керенский, занявший пост министра юстиции в первом составе Временного правительства. Состав Комиссии менялся, но руководителем ее оставался присяжный поверенный (адвокат) из Москвы Н.К. Муравьев, выступавший до революции защитником по политическим делам.
Комиссия была наделена правом производить следственные действия, заключать под стражу отдельных лиц, выносить решения об их освобождении и получать любую информацию из государственных, общественных и частных учреждений по вопросам, ее интересующим. Первоначально конечная цель подобных занятий была не совсем ясна: некоторые деятели новой власти считали, что Комиссия должна подготовить материалы для привлечения к суду бывших правителей. Позднее ее задача формулировалась более конкретно: подготовить заключение к Учредительному собранию, которое должно было принять решение о будущем устройстве России. Деятельность ЧСК окружала завеса секретности, и все ее служащие давали обязательство не разглашать информацию. Но это условие в атмосфере общего хаоса и растущей безответственности должностных лиц всех рангов было почти невозможно соблюдать. Многое становилось достоянием публики.
Комиссия с рвением принялась за работу, но постепенно в силу различных обстоятельств энтузиазм убывал, а с осени 1917 года в ее деятельности наступило затишье. Затем пришли к власти большевики, главные фигуранты Февраля разбежались и попрятались, а некоторые были арестованы. В марте 1918 года большевики окончательно упразднили этот орган, хотя фактически к этому времени он уже и не существовал.
За короткий срок Комиссия успела собрать огромный материал. Были допрошены и опрошены десятки бывших высших должностных лиц империи, известные политические и общественные деятели, придворные. Среди них: царские премьер-министры И.Л. Горемыкин, князь Н.Д. Голицын, граф В.Н. Коковцов, Б.В. Штюрмер; министры внутренних дел А.А. Макаров, Н.А. Маклаков. А.Д. Протопопов, А.Н. Хвостов; министр юстиции, а затем председатель Государственного Совета И.Г. Щегловитов, министр Императорского двора граф В Б. Фредерикс, дворцовый комендант В.Н. Воейков, высшие чины военных ведомств и Полицейского управления. Дали свои показания и те, кто оказался в числе героев «славных» февральско-мартовских событий: лидер кадетской партии, министр иностранных дел в первом составе Временного правительства П.Н. Милюков, глава Военно-промышленного комитета, в марте-апреле 1917 года военный министр А.И. Гучков, председатель II Государственной думы А.Ф. Головин, председатель IV Государственной думы М.В. Родзянко, известные политические деятели — В.Л. Бурцев, В.И. Ленин, Н.С. Чхеидзе, А.И. Шингарев и др. Частично стенограммы допросов были опубликованы в семи томах под названием «Падение царского режима», вышедших в 1925–1927 годах.
Когда появились эти материалы, стало окончательно ясно, что инициаторы этой акции просчитались: установить «преступные деяния» властителей, выявить их антигосударственную деятельность и разоблачить предательские сношения с врагами государства не удалось. А ведь так искали, так искали! По прошествии времени стало очевидно, что подобных фактов просто не существовало в природе, хотя «профессиональные разоблачители царизма» были убеждены в их наличии (иначе никакой комиссии и не создавали бы).
Но и задолго до появления этого издания, опираясь лишь на интуицию и доступную публичную информацию, находились люди, не ослепленные революционным угаром. Весной 1919 года в Одессе Иван Бунин написал: «Нападите врасплох на любой старый дом, где десятки лет жила многочисленная семья, перебейте или возьмите в полон хозяев, домоправителей, слуг, захватите семейные архивы, начните их разбор и вообще розыски о жизни этой семьи, этого дома, — сколько откроется темного, греховного, неправедного, какую ужасную картину можно нарисовать, и особенно при известном пристрастии, при желании опозорить во что бы то ни стало, всякое лыко поставить в строку! Так врасплох, совершенно врасплох был захвачен и российский старый дом. И что же открылось? Истинно диву надо даваться, какие пустяки открылись! А ведь захватили этот дом как раз при том строе, из которого сделали истинно мировой жупел. Что открыли? Изумительно: ровно ничего!» Писатель был абсолютно прав: в общем-то «открылись» действительно пустяки.
Когда же в 1917 году загремела «музыка революции», когда «взревел поток», многим уходящее представлялось иначе, ситуация виделась совершенно по-другому. Еще царь пребывал на престоле, еще все существовало в привычных формах, а «прогрессивная общественность», ее политические лидеры — пламенные и страстные — уже были убеждены, что знают все тайны «околотронного закулисья», что им ведомы самые потаенные пружины власти, весь механизм действия «темных сил» с царем во главе. Возмущались и в своем кругу, в изысканных гостиных и закрытых залах дорогих ресторанов. Писали гневные статьи в многочисленных либеральных газетах, громогласно клеймили власть с трибуны Государственной думы. «Распутинское самодержавие» (А.Ф. Керенский), «преступники» (П.Н. Милюков), «безумные» (А.И. Гучков) и т.д. и т.п. И уж никаких других эпитетов, кроме уничижительных, не существовало.
Сердца «борцов с тьмой» горели, как им казалось, «праведным гневом». Все порывы, все намерения, все политические тактики и стратегии сводились к одному желанию: освободить «несчастную Россию» от «слепой власти», от «бездарных министров», от «тлетворных влияний», от всего того, что символизировало монархию и политику царя. История знает немало примеров массового социального безумия, поражавшего большие социальные общности, иногда целые народы. В последний период существования монархии Россия явила страшный образец историко-психической паранойи, охватившей практически все элитарные группы. Они видели то, чего не было в природе, они слышали голоса, которых не существовало в действительности.
Блок был в общем-то свободен от либеральных химер. Мировоззренчески поэт симпатизировал «демократии», но взгляды на монархию либералов и тех, кто был левее них, вплоть до большевиков-ленинцев, во многом, очень во многом являлись схожими. После февральско-мартовского крушения началось быстрое общественно-партийное расслоение всех оппонентов и противников павшего режима, резкое размежевание стратегий и тактик, лозунгов, призывов, программ. Но это не отразилось на прежнем единодушии в одном пункте: в отношении поверженной власти. Здесь оценки оставались почти идентичными и у кадетов, и у эсеров, и у социал-демократов, как и у более мелких политических групп и течений, размещавшихся в социальном спектре «слева от центра». Их уверенность в том, что царизм «темен», «преступен», разделяли и те, кто ни в какие политические группы не входил, в том числе и Александр Блок.
Вся петроградская фабула февральского переворота прошла мимо поэта, находившегося в те дни далеко от столицы, в районе Пинских болот, где по мобилизации с июля 1916 года служил табельщиком в 13-й инженерно-строительной дружине. Он откликнулся на отречение Николая II лишь приветственной телеграммой, посланной своему давнему знакомому — миллионеру-меценату М.И. Терещенко, занявшему в первом составе Временного правительства пост министра финансов.
В столицу Блок вернулся 19 марта, получив месячный отпуск. Здесь сразу же все заворожило, захватило, восхитило. Пали все ограничения, бушевала людская масса, опьяненная невероятным, но, как казалось, давно желанным «воздухом свободы». Красные флаги, красные транспаранты, красные гвоздики — это был его любимый цвет, и такого обилия красного он никогда раньше не видел. Но понять происходящее, осмыслить его и представить грядущее было невозможно.
Кругом царил восторженный хаос чувств, жестов, слов. Прошло около трех недель, и Блок записал: «Я не имею ясного взгляда на происходящее, тогда как волею судьбы я поставлен свидетелем великой эпохи. Волею судьбы (не своей слабой силой) я — художник, то есть свидетель. Нужен ли художник демократии?» Вопрос был риторическим. Никто не знал ответа, да это в тот момент и не имело особого значения. Но одно не вызывало сомнений и с каждым днем становилось все более ясным: надо искать собственное место в новой реальности, надо суметь быть нужным ей. Неожиданно подвернулся случай, сделавший из поэта действительно «свидетеля времени», свидетеля заинтересованного, тонкого и пристрастного. Знакомый по инженерной дружине присяжный поверенный Н.И. Идельсон, служивший уже в муравьевской комиссии, 23 марта предложил Блоку работу в ЧСК. Поэт ответил, что «подумает».
Он еще весь погружен в «стихию революции», слушает патетические звуки, пропитывается впечатлениями незабываемых дней. Через месяц после падения монархии, 2 апреля 1917 года, наступила Пасха. Блок был на праздничной службе в Исаакиевском соборе, его переполняли восторженные эмоции, которыми он делился с матерью: «Иллюминации почти нигде не было, с крепости был обычный салют, и со всех концов города раздавалась стрельба из ружей и револьверов — стреляли в воздух в знак праздника. Всякий автомобиль останавливается теперь на перекрестках и мостах солдатскими пикетами, которые проверяют документы, в чем есть свой революционный шик. Флаги везде только красные, “подонки общества” присмирели всюду, что радует меня даже слишком — до злорадства». Да, как все быстро и резко преобразилось. Восхищение вооруженными патрулями, стрельбой из ружей и злорадство по поводу несчастий других («подонков общества») вопиюще контрастировали с традиционными чувствами любви, сострадания и просветления, переполнявшими ранее православные души в Светлое Христово воскресенье.
Блока не одолевали сомнения. Ни капли сострадания, никакого снисхождения к павшим правителям и их «сатрапам». Он был устремлен вперед, пренебрегал скучным прошлым и отбрасывал «пошлые сантименты». Эстетическое любование бурей, восхищение ее разрушительным действием не могло стать жизненной ролью. Надлежало определиться со своим положением, найти определенное место в настоящем, обрести житейскую опору посреди этого потока и потопа. Поэтическая страда прошла. Наступило время дела, а его не было. Блоку претила мысль о всяких регулярных служебных обязанностях, он уже был «сыт по горло» своей бестолково-ненужной службой в инженерной дружине. Возвращаться назад, в свою часть, не имело никакого смысла, а числиться дезертиром не позволяла совесть. 30 апреля Блок написал письмо Михаилу Терещенко, просил помочь с увольнением из дружины. Ответа не получил: бывший покровитель искусств был слишком занят «делом свободы» — что ему теперь какие-то личные проблемы вчерашнего друга-поэта.
Наконец, 6 мая, снова позвонил Идельсон и опять предложил работу редактора в комиссии. Теперь уже Блок согласился сразу. Подобная должность давала определенное общественное положение. Главное же все-таки было в другом: увидеть, ощутить, приобщиться к потаенному, закрытому, почти мистическому, что изучала и расследовала ЧСК. К таинственным вещам Блок всегда тянулся, а теперь представился случай непосредственно прикоснуться к заповедному миру, о котором так много в те дни вокруг говорили и писали во всех газетах.
На следующий день, 7 мая 1917 года, Блок начал работу в комиссии. Посетил Зимний дворец, познакомился с Муравьевым, совершил ознакомительную прогулку по бывшей царской резиденции, большую часть которой занимал военный госпиталь. В тот же день на вокзале случилась встреча с родственником — А.Ф. Кублицким-Пиотухом, высказавшим свои соображения о комиссии, которую он считал «скандальным учреждением», так как юридически ее компетенция не была обеспечена. Выслушав этот монолог, Блок заключил: «Чрезвычайная следственная комиссия стоит между наковальней закона и молотом истории. Положение весьма революционное. Несомненно, существуют мнения еще более крайние. Явствует из этого, что комиссия, обработав весь материал, какой она получит, должна представить его на разрешение представителей народа».
Он не сомневался в целесообразности, полезности работы этого учреждения, а разговоры о законе и справедливости считал реакционными. При чем тут юридические нюансы, когда вершится революционная справедливость! В этом были своя логика и свой резон: революция не делается по правилам, она не подчиняется нормативной регламентации. Все это так. Но оставался один важнейший аспект, требовавший объяснения и прояснения, а его-то никто не собирался объяснять и прояснять. Свергали-то власть как раз для того, чтобы утвердить закон, во имя, как говорили, писали и кричали годами, торжества права.
Как только образовалась ЧСК, сразу же возникли и юридические вопросы, связанные в первую очередь с тем, на каком основании привлекать бывших правителей к ответственности. Ответ был дан тотчас и Керенским, и его «альтер эго» Муравьевым: на основании существовавших законов, которые власть имущие так долго и так «бесстыдно» попирали. Никто из инспираторов не сомневался, что подобных преступлений необозримое множество, надо лишь собрать факты, систематизировать их и «представить народу». Однако с первых дней работы ЧСК столкнулась с неразрешимой дилеммой: как совместить реальный закон и желание толпы, требовавшей скорой расправы с «бывшими»? Комиссия очень хотела понравиться левым, завоевать их симпатию. Эти же чувства одолевали и большинство министров. Временное правительство оказалось в плену у радикалов, организационным центром которых являлся Петроградский совет рабочих и солдатских депутатов. Здесь уже никто не думал ни о каком ином праве, кроме права сильного; здесь все жаждали лишь мести.
Само же Временное правительство, в состав которого входили и юристы, старалось облечь действие в правовые формы. Правда, никто не возмущался, когда были арестованы царь с царицей, а вместе с ними их дети и приближенные. Не раздались голоса возмущения, когда после отречения царя и в Петрограде, и в других местах лишались свободы люди лишь за то, что занимали какие-либо мало-мальски видные посты при старом режиме или просто считались приближенными ко двору. Хватали на улицах, в общественных местах, вламывались в квартиры и тащили под арест, где те потом и находились днями, неделями, а кто и месяцами. Некоторые так уже и не вышли из застенков, а когда осенью пришли к власти большевики, то они им в наследство от Временного правительства и достались. А уж ленинцы являлись «настоящими революционерами», начисто лишенными «буржуазных предубеждений», у них было истинное «революционное сознание». Расстреливали без колебаний...
Террор красных все спасшиеся герои февральско-мартовской интермедии безоговорочно осуждали, большевистских правителей проклинали как узурпаторов и убийц, но никогда не признавались, что они сами несли ответственность за разрастание вакханалии насилия. Ведь никто из тех, кто занял министерские кресла в марте 1917 года, рта не раскрыл, чтобы осудить произвол и насилие маргинальных толп в первые недели «весны свободы». Но в вопросе расследования «преступных деяний» свергнутой власти требовалось соблюдать юридический декорум, и его соблюдали, что порой походило на печальный фарс.
Вот история с известным боевым генералом Н.И. Ивановым. В конце февраля 1917 года царь отправил его во главе отряда георгиевских кавалеров навести порядок в столице. Генерал прибыл с георгиевцами в Царское Село, куда пришла и телеграмма Николая II, предписывавшая не предпринимать никаких действий. Их и не предпринимали. Вскоре император отрекся, а генерал Иванов был арестован, и ЧСК начала расследование его «преступных деяний». Председатель Н.К. Муравьев видел в нем одного из обвиняемых на будущем судебном процессе. Но мало-мальски непредвзятому человеку трудно было усмотреть в делах престарелого командира основания для серьезных обвинений. Тем более это понимали беспристрастные юристы, привлеченные к работе в комиссии.
Один из них, сенатор С.В. Завадский (заместитель председателя ЧСК), позже писал: «В вину ему (Иванову. — А.Б.) ставилось то, что он принял от государя поручение усмирить мятежный Петроград и двинулся к нему с какими-то воинскими частями. Спрашивалось: какого преступления признаки заключаются в этом поступке? Я отвечал и теперь отвечаю не колеблясь: никакого. Поручение было дано 28 февраля, то есть за два дня до отречения царя; генерал Иванов обязан был повиноваться императору как главе государства, в законности власти которого не могло быть ни тени сомнения; а деятели революции в то время были явно государственными преступниками и сами должны были тогда это понимать; генерал Иванов ничьей крови не пролил и вслед за отречением государя остановился со своими войсками где-то на пути, не дойдя до Петрограда. Вот и все. Где же тут хоть намек на преступление с точки зрения закона, существовавшего в момент действий, предпринятых Ивановым во исполнение высочайшего повеления, то есть — с единственной точки зрения, которая доступна для всякого, кто не забывает, что он судья?» «Потребности времени» во многих других случаях приходили в вопиющее противоречие с законом.
Блок же не был юристом. Сухие формальные категории его мало интересовали, и, не колеблясь, он принял сторону «молота истории». Давая собственную оценку разговорам о правовых нормах, писал матери: «Такое мнение (мной глубоко не разделяемое) существует даже в среде самой комиссии. Его держатся профессионалы-юристы, для которых юридические нормы представляют священное и никому не доступное место: место, недосягаемое даже для “чрезвычайных обстоятельств”. Разумеется, тут есть не всегда уловимая тяга к контрреволюции».
В ЧСК на Блока была возложена функция литературного обработчика (редактора) стенограмм допросов и показаний, проводившихся комиссией с середины марта. Только приступив к занятиям, написал матери 8 мая 1917 года: «Сейчас взял себе Маклакова и прошу потом Вырубову, а в пятницу хочу присутствовать на допросе Горемыкина. Жалованье мое 600 рублей в месяц. Сейчас читал собственноручную записку Николая II к Воейкову о том, что он требует, чтобы газеты перестали писать “о покойном Р” (Распутине. — А.Б.). Почерк довольно женский — слабый; писано в декабре. Его же — телеграмму, чтобы прекратить дело Манасевича-Мануйлова. Скучный господин».
Сколько сразу впечатлений! Блок получил доступ к самым интимным документам, держит в руках автографы монарха, который совсем еще недавно обитал на такой недосягаемой высоте. Теперь же это заключенный, ожидающий «приговора народа». И он, Блок, будет участвовать в этом важнейшем историческом акте!
Начав свою работу в ЧСК, Александр Александрович не был осведомлен в деталях о политической жизни России последнего периода, но отношение к «бывшим» — однозначно критическое. Николай II — «слабый правитель», и эту «слабость» якобы отражал даже почерк царя. Подобная изначальная заданность восприятия только что миновавшей действительности вела к тому, что все изучение и расследование в ЧСК сводилось к подбору документальных иллюстраций для подтверждения установленной уже «правды истории». Подобный «ракурс зрения» характеризовал умонастроения не только литературного редактора.
Для Блока все это походило на разбор только что просмотренного спектакля с героями, антигероями, «хором и музыкой». Часто приходило сравнение с грандиозным романом. Главные персонажи конечно же царь и царица. В конце мая записал: «За завтраком во дворце комендант Царскосельского дворца рассказывал подробности жизни царской семьи. Я вынес из этого рассказа, что трагедия еще не началась; она или вовсе не начнется, или будет ужасна, когда они предстанут лицом к лицу с разъяренным народом (не скажу — с «большевиками», потому что это неверное название; это — группа, действующая на поверхности, за ней скрывается многое, что еще не проявилось)». Запись сделана в конце мая 1917 года, и уже тогда поэт видел историческую перспективу большевизма, ощущал, что за ним — сила.
Царь же для него скучен, неинтересен. Он не испытывал никаких неудобств, когда завтракал в чужом (царском) доме, на чужой (царской) посуде, осматривал (без приглашения) спальню и ванную комнату; его не мучили сомнения при чтении интимной корреспонденции Николая II и Александры Федоровны, самых сокровенных признаний любящих мужчины и женщины. Моральных неудобств не возникало. Знал, что они — обреченные. Не ошибся в предвидении. Когда в июле 1918 года пришло известие о том, что на далеком Урале царь расстрелян, это его не тронуло. К тому времени вся царская история давно стала уж совсем «пресной».
Но годом раньше интерес существовал. 26 мая 1917 года Блок записал: «Завтра я опять буду рассматривать этих людей. Я вижу их в горе и унижении, я не видал их — в “недосягаемости”, в “блеске власти”, к ним надо относиться с величайшей пристальностью, в сознании страшной ответственности».
Глядел, запоминал, делал портретные зарисовки, эскизы образов, проходивших перед глазами. «Я продолжаю погружаться в историю этого бесконечного рода русских Ругон-Макаров, или Карамазовых что ли. Этот увлекательный роман с тысячью действующих лиц и фантастических комбинаций, в духе более всего Достоевского... называется историей русского самодержавия XX века», — сообщал матери 18 мая. Через несколько дней писал жене: «Я устал от многих неизгладимых впечатлений; особенно в камерах Трубецкого бастиона — у Вырубовой, у Протопопова, у Воейкова, у директоров департамента полиции и многих других. Я слушал Горемыкина, над которым сейчас работаю, что особенно ответственно».
Внимание привлекали в первую очередь не суть разбирательства, не истинные или мнимые дела и проступки должностных лиц, а форма, драматургия, сюжет. Здесь Блок перестает быть обывателем; здесь он уже художник. Смена декораций, калейдоскоп лиц и положений. Первый допрос в Петропавловской крепости, на котором он присутствовал, произвел сильное впечатление. Перед ЧСК предстал бывший директор Департамента полиции, сенатор С.П. Белецкий. За 5 часов допроса литературный редактор не почувствовал усталости. Блоковские зарисовки ярки и разнообразны, он улавливает мелочи, видит то, что другие участники действия не замечают. «Передо мной Белецкий, умный директор Департамента полиции, недавний, на чьей совести есть преступления, а все кажется, будто так обыкновенно, все стирается серыми обоями, серым цветом, голой веточкой за окном... Короткие пальцы, желтые руки и лицо маслянистое, сильная седина, на затылке черные волосы. Очень “чувствителен” — посмотришь на его руку, он ее прячет в карман, ногу убрать старается. Острый черный взгляд припухших глаз. Нос пипкой». Блок уже знает, что перед ним «преступник», и, хотя начальник полиции не признавался в «преступных деяниях», поэт в них не сомневался.
Через несколько дней Блок присутствовал уже в Зимнем дворце, на допросе бывшего министра внутренних дел и премьера И.Г. Горемыкина. Такое громкое имя, столько всего о нем говорили — и вот известный сановник перед комиссией: «Породистый, сапоги довольно высокие, мягкие, стариковские, с резинкой, заказные. Хороший старик. Большой нос, большие уши. Тяжко вздыхает. Седые волоски. Палка черная с золотым колечком. Хороший сюртук, брюки в полоску... В паузах Горемыкин дремлет или вдруг уставится вперед тусклыми глазами и смотрит в смерть. Барин». Художник рисует живой портрет и ненароком предсказывает «судьбу модели»: пройдет шесть месяцев и пьяная матросня прямо на улице буквально разорвет старика, глаза которого «глядели в смерть» уже давно. Одновременно «красавцы революции» «порешат» и членов его семьи.
Или вот зарисовка еще одного видного персонажа из последней главы «Монархия» — Б.В. Штюрмера. Бывший губернатор, министр, премьер. Палитра Блока ярка. «Штюрмера ввели, он покрутил усы и посмотрел сразу остро, потом — взгляд побледнел и потускнел; иногда опять остреет. Руки породистые, голос дребезжащий... Взгляд делается иногда злым... Он сморкается, вытаскивая очень грязный платок и распуская его... Несмотря на довольно хороший язык — “засим”. Курточка толстая, серо-зеленая и штаны — широкие — на коротких ногах. Брюховат». Что это: шарж или реальный портрет? Поэт не думал об этом.
Чем дальше, тем меньше Блока занимало само разбирательство, нудные выявления и сопоставления документов, фактов, текущие препирательства. Ему становится иногда так скучно, что он с трудом борется со сном. Один раз почти заснул и чуть не упал со стула. Когда же происходит смена лиц и декораций, как только возникает кто-то новый — сразу оживляется. И опять — весь слух, весь внимание. Сильные чувства в казематах Петропавловки, куда ходил не раз. Видел многих «бывших»: министров, чинов полиции, генералов. Особенно запомнились некоторые.
Конечно же Анна Вырубова. Ближайшая подруга и конфидентка царицы, преданнейшая почитательница Распутина. Хотя она никакой официально должности не занимала, Блоку не приходит в голову усомниться в правомочности ее нахождения в каземате Трубецкого бастиона. Ведь она была одним из главных действующих лиц режима! Он это знал наверняка. Описывая впечатления от встречи, восклицал: «Эта блаженная потаскушка и дура сидела со своими костылями на кровати. Ей 32 года, она могла бы быть даже красивой, но есть в ней что-то ужасное».
Что же именно ужаснуло, поэт не объяснил. Он знал, что эта «несостоявшаяся красавица» — возлюбленная Распутина. Об этом «все говорили», значит — правда. И когда Вырубова плакала, в душе просыпалось лишь отвращение. В том мае, наслушавшись оскорблений в свой адрес, Анна Александровна Вырубова потребовала медицинского освидетельствования, установившего, по словам следователя ЧСК, что «она девственница»4. Но это никоим образом не отразилось на мнении «прогрессивной общественности». Ложь оставалась «мировоззрением».
Блок ненавидел этих «подонков общества» и не считал, что надо проявлять к ним какое-то милосердие. К чему? К кому? Говоря о них, заметил: «Когда они захлебываются от слез или говорят что-нибудь очень для них важное, я смотрю всегда с каким-то особенным внимательным чувством: революционным». Эстета, любителя «муз и граций» не коробило от вида несчастных человеческих существ, многие из которых были сломлены, раздавлены случившимся. Некоторые, потеряв всякую опору в жизни, забыв обо всех и обо всем, впали в состояние, близкое к прострации, и несли невесть что при допросах в ЧСК.
Другие же держались, сохраняли, насколько возможно, достоинство, внятно и аргументированно отметали все попытки руководителей допросов и следователей заставить их признаться в преступлениях. Верно служили государю и вины за собой не чувствуют. Да, бывали всякие случаи, имелись мелкие погрешности, иногда даже нелицеприятные дела, но никаких преступлений не совершали. Конечно же члены ЧСК им не верили, но постепенно, сами собой стали отпадать наиболее одиозные обвинения: в государственной измене, в казнокрадстве, в аморальном поведении. По крупному счету у следователей ничего не получалось. Действительно, по словам Ивана Бунина, обнаруживались «сплошные пустяки».
У Блока в первые недели работы в ЧСК не было сомнений в справедливости всего происходящего. Если детали, реальная фактография не соответствовали сложившимся представлениям, то это ничего не меняло. Он полон энтузиазма и эстетствует даже там, где это совсем неуместно. После осмотра казематов Петропавловской крепости в письме к матери заметил: «Надеюсь, что еще пойду, навещу всех главных обитателей Трубецкого бастиона. Очень красивы на некоторых из них синие халаты со стоячими воротниками».
Тонкую натуру поражала и отвращала лишь «одинаковость камер и одинаковость запаха: кислого, ватерклозетного». Один раз даже хотел попробовать арестантскую пищу, но природная брезгливость не позволила.
По характеру своей работы в ЧСК Блок не был обязан присутствовать на допросах и посещать казематы. Он делал это исключительно по личной инициативе, о чем с самого начала попросил Н.К. Муравьева и получил его согласие. Ему было интересно.
Прямая же обязанность — редактирование стенограммы — с первых дней легла на плечи тяжким грузом. 13 июня зафиксировал в записной книжке: «С 18 марта было 48 допросов 33 лиц. Черновики стенографических отчетов занимают около 2150 страниц. Совсем не тронуто около 520 страниц, что требует моей работы 26 дней полных (считая 7 часов в день, всего 26 дней)».
Незадолго до прихода к власти большевиков секретариат ЧСК составил опись всех допросов, проводившихся с 18 марта по 11 октября 1917 года. Из этого перечня явствует, что всего было 88 допросов, а Александр Блок редактировал показания министра внутренних дел Н.А. Маклакова, А.А. Вырубовой, С.П. Белецкого, И.Л. Горемыкина, вице-директора Департамента полиции С.Е. Виссарионова, министра внутренних дел Н.А. Хвостова, государственного секретаря С.Е. Крыжановского, председателя II Государственной думы Ф.А. Головина. Так как почти каждого опрашивали по несколько раз, общий объем стенографических записей исчислялся тысячами страниц. Но это лишь прямые поручения. Как можно заключить из личных записей самого Блока, он знакомился и со многими другими стенограммами. Ему это надо было для готовившегося «исторического полотна».
Первоначально речь не шла о какой-то отдельной литературной работе. Первая цель, обозначившаяся еще в конце мая 1917 года, — составить литературные характеристики главных действующих лиц царской власти. Об этом его попросил председатель Н.К. Муравьев, считавший, что уже в то время надо было готовиться к написанию общего заключения. Блок согласился с охотой. У него созрел план: одновременно с этим необходимо издать и стенографические отчеты комиссии. Об этом сразу же уведомил председателя особой докладной запиской. Подобная публикация, по мнению Блока, должна была содержать и «характеристику власти: 1) в ее целом, включая и безответственную власть со всеми влиявшими на нее силами; 2) на основании документов неизвестных и 3) руководствуясь исключительно данными неоспоримыми, что способствовало бы лучшему пониманию происшедшего, могло бы опрокинуть как идеальные, так и чудовищные представления, прочно укоренившиеся в обществе». Эта мысль в конечном итоге и привела Александра Александровича к написанию его очерка «Последние дни императорской власти» (впервые вышел под названием «Последние дни старого режима»). Творческий замысел окончательно оформился летом 1917 года, а текст был полностью завершен 3 апреля 1918 года.
Говоря о Блоке-историографе, неизбежно возникают вопросы: является ли его сочинение действительно исследовательской работой, или это только собрание мыслей, чувств, ощущений, возникших во время службы в ЧСК? В какой мере факт, документ в его изложении первичен, а в какой личные представления преобладают над фактурным материалом? Однозначных ответов тут нет. С одной стороны, он, несомненно, понимал, что необходимо создать объективную картину ушедшего мира, но с другой — все это было еще так живо, так болезненно, так близко, что роль отвлеченного летописца исполнить было практически невозможно. Современники, как правило, не могут бесчувственно относиться к своему времени; здесь всегда много личного, пристрастного. И Блок в этом смысле не являлся исключением.
Свой очерк Александр Александрович разделил на три части, в каждой из которых дал описание, с его точки зрения, наиболее важных и характерных черт, отличавших русскую общественную и политическую жизнь в последний период существования монархии. Речь идет почти исключительно о конце 1916 — начале 1917 года, и автор оставляет в стороне причинно-следственные связи, не попадающие в этот хронологический отрезок времени. Каждый раздел получил и соответствующее название. Первый — «Состояние власти», второй — «Настроение общества и события накануне переворота» и третий — «Переворот».
Изложение построено на показаниях и признаниях лиц, привлекавшихся ЧСК, а также на документах и материалах, находившихся в распоряжении комиссии и ее литературного редактора. Здесь главными для Блока были сведения, сообщенные директором Департамента полиции, товарищем (заместителем) министра внутренних дел С.П. Белецким и последним царским министром внутренних дел А.Д. Протопоповым. Они неоднократно опрашивались и самой комиссией, и следователями, прикомандированными к ней.
Находившиеся в многомесячном заключении арестанты по собственной инициативе составили письменные показания о недавнем прошлом, о личной роли в делах и событиях. Авторы очень старались завоевать симпатию новых правителей и интерпретировали происходившее в духе постреволюционной конъюнктуры. Их обширные трактаты просто «нашпигованы» эпизодами и случаями из жизни правительственных и придворных «сфер». Повествования полны горьких сожалений и раскаяний за свою былую деятельность, которая, как они точно узнали после крушения, являлась «результатом заблуждения».
Блоку именно эти тексты очень приглянулись, и реальная фактография жизни «верхов» рисуется им по рассказам Белецкого и Протопопова, людей растерянных и сломленных, главным желанием которых было любой ценой спасти себе жизнь. В их рассказах много путаницы, противоречий и откровенных несуразностей. Автор «Последних дней» не замечает, что подобные свидетельства далеко не всегда адекватно отражали реальную панораму событий. Эти бывшие сановники просто были не способны на спокойный, трезвый анализ всего происшедшего, так как их сознание было парализовано страхом.
Из трех частей блоковского очерка узловой является первая, где речь идет о власти, о ее облике, импульсах и смысле. Наблюдения и умозаключения по этому предмету обусловливают и характеризуют поведение «общественных кругов» накануне переворота и в ходе февральско-мартовских событий. Этим объясняется и репертуар документальных приложений, помещенных в конце отдельного издания очерка, вышедшего в издательстве «Алконост» в 1921 году5.
Трудно сказать, какие причины заставили поэта отдать предпочтение данным материалам. Возможно, он считал, что подобные документы наиболее наглядно рисуют политическую ситуацию в России накануне крушения. В предисловии к алконостовской публикации Блок упомянул о семи документах, но на самом деле их шесть, а фактически — пять, так как обращение правых деятелей («Записка, составленная в кружке Римского-Корсакова») к царю и пояснения к ней — по сути дела, одно целое.
Помимо этого, здесь же воспроизведены письмо шурина царя, великого князя Александра Михайловича, написанное незадолго до падения монархии, письмо к монарху бывшего министра внутренних дел Н.А. Маклакова, запись беседы членов Прогрессивного блока с министром внутренних дел А.Д. Протопоповым 19 октября 1916 года и последний доклад председателя IV Государственной думы М.В. Родзянко, имевший место 10 февраля 1917 года. Эти документы непосредственно касаются политической ситуации в России и послужили автору «Последних дней» основой для заключений и выводов общеполитического характера.
Блок начинает свой рассказ с характеристики общественного положения в стране. По его наблюдению, к концу 1916 года «все члены государственного тела России» были поражены болезнью, для излечения которой требовалась «сложная и опасная операция». Мировая война усугубила болезнь, расшатала весь «государственный организм» и лишила его «последних творческих сил». К этому времени мало кто сомневался, что крупные социальные потрясения неизбежны. Военные мобилизации обескровили страну, парализовали хозяйственную жизнь, и для разрешения возникшего социально-политического кризиса «требовались исключительные люди и исключительные способности». Подобных «титанов» в правительственных кругах не оказалось. Их и быть не могло, так как сам верховный правитель был непригоден для такой роли в столь ответственный момент. В справедливости подобного вывода Блок не сомневался.
Он рисует четкий, одномерный портрет Николая II. Перед читателем предстает человек «упрямый, но безвольный, нервный, но притупившийся ко всему, изверившийся в людях, задерганный и осторожный на словах», переставший «понимать положение», целиком доверясь Распутину. «Имея наклонность к общественности, — замечает Блок, — Николай II боялся ее, тая давнюю обиду на Думу». Став Верховным главнокомандующим, император тем самым утратил свое центральное положение, и верховная власть, бывшая и без того «в плену у биржевых акул», «распылилась окончательно в руках Александры Федоровны и тех, кто стоял за нею». Естественно, что при такой исторической диспозиции крушение власти и монархической системы было не только неизбежным, но и желательным для общего блага. Так воспринимал происшедшие события Блок; так виделись они и многим другим.
Будучи по воспитанию и образованию человеком интеллигентской среды, отдавая политические симпатии левым течениям, Блок повторил здесь почти слово в слово то, что звучало в рядах приверженцев правых партий и течений: «Царь слаб», «Царь не понимает положения», «Царь слушает не тех людей» и т.п. Подобные умозаключения-обвинения повторяли на все лады, оправдывая тем собственные краснобайство, безделье, безответственность. Консерваторы призывали монарха проводить твердый и жесткий курс: распустить Думу, закрыть антиправительственные газеты, запретить общественные организации. И другие меры предлагали, не поясняя лишь главного: как это сделать, какого эффекта надо было ожидать от подобных действий и возможен ли он вообще.
В свою очередь, либералы и умеренные социалисты ратовали за учреждение подотчетного Думе правительства «общественного доверия», полагая, что лишь таким путем можно преодолеть паралич государственной системы. Ну и действительно, казалось бы: почему царь не призвал в министры тех, кто за многие годы произнес столько красивых речей о благе страны и сорвал столько шумных аплодисментов публики?
За годы правления Николая II в политике империи можно было отыскать черты непоследовательности, двойственности, порой растерянности. Конечно, наделенный огромными властными полномочиями, монарх нес морально-политическую ответственность за дела в России. Но объяснять особенностями личности Николая II и Александры Федоровны причины падения тысячелетнего царства несправедливо и исторически недостоверно. Сейчас уже невозможно отрицать, что царь знал и о брожении в стране, был осведомлен и о настроениях различных общественных элементов. И он, и императрица искренне хотели мира и благоденствия. Ни одного свидетельства обратного почти за сто истекших лет так и не было найдено. И переживали, и страдали, и молились за Россию. Но достижимой ли являлась та желанная цель?
Простых решений сложных, многоаспектных проблем не существовало. Не было таких чудодейственных решений и в распоряжении критиков и оппонентов режима. Но общественные деятели ни за что фактически не отвечали и в погоне за популярностью могли предлагать все, что угодно. Положение царя было совершенно иным. Его меньше всего заботила личная популярность. Он не имел права «единым махом» разрубать социальные узлы, он должен был их распутывать.
Не все здесь получалось, как хотелось бы, однако по-иному поступить он не мог. Ввести диктаторское правление? Но таким путем можно было добиться лишь кратковременного результата. А дальше что? Время жесткой руки миновало. Царь в том не сомневался, хотя в его душе, душе традиционного русского монархиста-консерватора, подобные призывы не могли не встретить сочувственного отклика. Но это не стало (и не могло стать) импульсом политического действия.
Создать правительство из общественных деятелей? Но учреждение высшего исполнительного органа, ответственного не перед монархом, не только будет противоречить исторической традиции, но и, что еще важнее, неминуемо приведет к резкому ослаблению всей административной вертикали власти. Ведь новые министры перестанут считаться с царем и немедленно начнут реорганизовывать систему управления на всех уровнях. И это в период войны, когда нужна всеобщая консолидация усилий, когда все, кому дороги Россия и ее будущее, должны забыть разногласия и объединить силы для разгрома врага.
Рисуя психологический портрет Николая II, Блок мало был знаком с внутренним миром этого человека и правителя, что было понятно и объяснимо. Но слабую осведомленность проявляли и те, кто близко стоял к трону, кому по служебным делам часто приходилось встречаться с венценосцем. В этом тоже была своя закономерность, вызываемая особенностью личности и мировосприятия последнего царя, причисленного ныне к лику святых.
Он никогда никому не раскрывался, никогда не произносил политических монологов, ни перед кем, кроме как перед Богом, не исповедовался. С малолетства усвоил истину царского долга: за дела свои нести ответственность перед Всевышним. Общественные бури и потрясения не поколебали подобного представления. К этому можно как угодно относиться, но, обращаясь к характеристике Николая II, с этим нельзя не считаться. Однако подобные вещи в расчет не принимались. Все объяснялось просто и рационально даже тогда, когда прагматических объяснений не существовало. Их же тем не менее находили.
Нашел их и Блок. По его мнению, два основных фактора определяли сценарий монархической драмы: слабоволие царя и мистицизм правителей. Представляется странным, что Блок-историограф, изучив и отредактировав тысячи страниц показаний должностных лиц свергнутого режима, не обратил внимания на важный момент: нигде в этих материалах, даже в тех, где постулируется тезис о безмерном влиянии Александры Федоровны на дела управления государством, не приведено ни одного конкретного доказательства.
Так было принято считать. Так и считали. Социальные легенды возникают и существуют по своим законам. Документированные факты тут особой роли не играют. Несомненно, что царица была причастна к некоторым решениям, касавшимся главным образом назначений на должности тех или иных лиц, но считать, что она правила Россией, — значит подменять реальность мифом.
Что же касается «мистических настроений» правителей, о которых до сих пор пишут, то подобное утверждение в данном случае бессмысленно. Православная вера немыслима без мистицизма (таинства), а Блок, который признавался, что «XIX век заставил нас забыть самые имена святых», фактически порвал связи с церковью Христовой. Потому в его очерке вообще нет духовной проблематики, а значит, нет и ощущения вселенского масштаба крушения 1917 года, которое явилось в первую очередь, по своему внутреннему содержанию, духовной вселенской катастрофой6.
Царь и царица являлись полнокровно и всецело верующими людьми, и в том невозможно усомниться.
При описании царя и царицы неизбежно возникает фигура Григория Распутина, вызывавшая живейший интерес. Внимание к этой персоне не ослабевает до наших дней, и число различных сочинений, вышедших и в нашей стране, и за рубежом, огромно. Распутинская тема привлекла пристальное внимание и Блока. По его мнению, «область влияния этого человека, каков бы он ни был, была громадна; жизнь его протекала в исключительной атмосфере истерического поклонения и непроходящей ненависти: на него молились, его искали уничтожить; недюжинность распутного мужика, убитого в спину на юсуповской “вечеринке с граммофоном”, сказалась, пожалуй, более всего в том, что пуля, его прикончившая, попала в самое сердце царствующей династии».
В этой сакраментальной картине верны некоторые нюансы, но это скорее карикатура, чем адекватный портрет. Яркая, броская, талантливая, но все-таки — произвольная карикатура, то есть изображение не подчеркивающее, а затемняющее суть. Блок-историограф не задавался целью провести научное исследование распутинского феномена и роковых причин, обусловивших появление этого человека у подножия трона. Образно говоря, он лишь поставил «диагноз», оказавшийся целиком фальшивым.
В очерке совершенно обойдена важнейшая тема: о гемофилии наследника престола — цесаревича Алексея, которому Распутин удивительным образом помогал во время обострения болезни. Об этом явлении, столь важном для понимания распутинской роли, рассказывали допрашиваемые в ЧСК, например Анна Вырубова, показания которой Блок редактировал. Однако данному обстоятельству автор «Последних дней» не придал никакого значения.
В то же время Блок был, несомненно, прав, говоря о том, что Григорий являлся «связью власти с миром». Точнее говоря, не с миром вообще, а именно с народно-православным миром. Сохранившиеся документы подтверждают, что во многом, очень во многом замечания и оценки Распутина отражали истинные настроения, господствовавшие в народной гуще. Праведник-утешитель объяснял правителям то, что узнать и понять иным путем и другими способами было невозможно: скрытое, глубинное, стихийное, народное7.
Это совершенно неожиданно подтвердил и Александр Блок. 14 июля 1917 года в Петропавловской крепости редактор ЧСК томился в ожидании прибытия членов комиссии и разговаривал с тюремным врачом и охраной. Выяснилось, что «свободные граждане солдаты» испытывают такую ненависть к заключенным, что не дают им прописываемые медиками продукты, не веря никаким комиссиям и комитетам.
И Александр Александрович занес в дневник: «Есть в этом внешне нелепом положении одна глубокая русская правда. Русский человек (часть его души) судит не за дела, а за то, как люди себя носили. Поэтому вот это “посиди на нашей солдатской пище”. С этой точки зрения мы все, интеллигенция, несем вину. Это понял бы... Распутин. Все это — бездны русского духа (и большевизм без всякой политики, как так называемая “анархия”, непослушание и Распутин), пропасти его».
Второй сюжетный узел, которому Блок уделяет большое внимание, — настроение общества накануне переворота. Эту тему он затрагивает во всех трех частях своей книги, но особенно подробно — во второй. Здесь изложение достаточно широко представляет взгляды и поведение различных социальных элементов: от великих князей до думских деятелей. Эти же настроения отражают и документальные приложения.
Блок неоднократно подчеркивает мысль, что на излете монархической власти ее представители не блистали талантами, а последним масштабным политиком являлся П.А. Столыпин, убитый в 1911 году. Подобные оценки можно считать справедливыми, но необходимо учитывать, что они были сделаны в 1917 году. Еще многое было неясно, многое смутно лишь обозначалось впереди. К началу 1918 года, в то «головоломное время», кое-что и прояснилось.
Уже нельзя было не заметить, что все те, кто под сенью монархии сделал имя громкими разоблачениями царизма, выставляя себя восприемниками власти, на деле, после падения этой власти, оказались банкротами. Уже отыграли свои сольные политические партии и импозантный председатель Государственной думы М.В. Родзянко, и неугомонный «сын модистки» А.И. Гучков, и элегантный интеллектуал англоман П.Н. Милюков, и неистовый «социалист» А.Ф. Керенский.
И многие другие канули в Лету. Борцы за европейские права и свободы, разоблачители «темных сил» показали свою абсолютную общественную недееспособность и политическую никчемность; их реальная деятельность не выявила никаких дарований. В этом отношении они являлись не меньшими «футлярами» для амбиций и самомнения, чем пресловутый царский премьер Б.В. Штюрмер, имя которого Блок использовал как символ беспомощности и безответственности власти.
При описании настроений различных общественных сил Блок использует различные материалы: агентурные донесения полиции, письма различных лиц, показания в ЧСК. Особое место в этом ряду он придает докладу председателя Государственной думы М.В. Родзянко, имевшего аудиенцию у царя накануне открытия сессии Думы 10 февраля.
Автор подробно останавливается на этом эпизоде. Глава законодательного собрания прибыл в Царское Село с намерением «открыть глаза государю» и призвать его предпринять неотложные меры для стабилизации обстановки в стране. Блок не комментирует ни поведение Родзянко, ни то, что он сказал монарху. Сказал же тот многое.
Кратко остановившись на истории отношений между правительством и Государственной думой, глава ее патетически восклицал: «Мы подходим к последнему акту мировой трагедии в сознании, что счастливый конец для нас может быть достигнут лишь при условии самого тесного единения власти с народом во всех областях государства». Естественно, что себя и своих думских соратников Родзянко считал «народом», которому противостояла «власть». Необходимо объединить эти полярные силы, чтобы «спасти Отечество».
Что же предлагал словоохотливый глава Думы? Надлежит незамедлительно сменить министров, которые «не пользуются доверием народа», допустить «народных избранников» к участию в выработке всех государственных решений, исключить административные действия против общественных организаций и печати, не допускать ограничений сессий Государственной думы, продлить срок ее полномочий.
Иными словами, императору предлагалось перекроить весь механизм управления и фактически передать власть думским деятелям. Нет оснований сомневаться, что если бы последний царь уверился в том, что таким путем можно ускорить военную победу и установить в стране мир и порядок, то он, вполне возможно, и согласился бы. Властолюбием он никогда не отличался, а благо России всегда ставил выше собственных амбиций и интересов. Николай II совсем не считал, что подобное резкое изменение в политике принесет положительный результат. Он не верил в то, что думские деятели обладают государственной ответственностью и могут в угоду политической конъюнктуре момента прибегать к опасным для государства шагам и мерам.
Он прекрасно помнил, как в свое время с его полного согласия и премьер С.Ю. Витте, а затем П.А. Столыпин приглашали и А.И. Гучкова, и П.Н. Милюкова, и целый ряд других лиц войти в состав правительства. По этому поводу велись сложные и длительные переговоры, закончившиеся ничем. Лидеры объединений и партий либерального толка обставили свое согласие таким количеством условий и оговорок, принять которые было невозможно. Они чувствовали себя значительно увереннее в оппозиции, в роли пристрастных оппонентов власти.
Во время последней личной встречи между Николаем II и М.В. Родзянко глава Думы находился явно в психопатическом состоянии, о чем свидетельствует его последующий диалог с царем, приводимый Блоком со слов Родзянко. Монарх услыхал из уст главы законодательной палаты требование удалить министра внутренних дел А.Д. Протопопова. Эта, как утверждалось, первоочередная мера жизненно необходима «для спасения» династии и России.
Можно было подумать, что вся страна, десятки миллионов крестьян и крестьянок, сотни племен и народов были обеспокоены и возмущены именно этим. Не вдаваясь в подробности данной истории, которая специально рассматривалась в литературе, уместно заметить, что Александр Дмитриевич Протопопов являлся депутатом Государственной думы третьего и четвертого созывов от Симбирской губернии и в 1914 году был избран товарищем (заместителем) председателя Думы. Он входил во фракцию октябристов (правоцентристская группа), и летом 1916 года М.В. Родзянко рекомендовал его царю на пост министра торговли и промышленности.
Но случилось иначе. Весной 1916 года русская парламентская делегация во главе с А.Д. Протопоповым совершила поездку по западноевропейским странам и произвела там самое благоприятное впечатление. Английский король Георг V счел уместным лестно охарактеризовать Протопопова в письме своему кузену Николаю II. После личного знакомства с пятидесятилетним парламентарием император предложил ему важный государственный пост — министра внутренних дел.
Когда в середине сентября 1916 года об этом стало известно, среди радетелей и спасателей воцарился шок. Кто бы мог подумать, что один из «наших» может совершить подобное: принять власть без согласования с ними.
Когда прошло первое потрясение, столичную общественность обуяла ярость. Изменника, отступника надлежало покарать. В ход пошло испытанное в России оружие — клевета и инсинуации. Как круги по воде стали циркулировать самые нелицеприятные слухи. Вдруг выяснилось, что Протопопов «сумасшедший», что у него «разжижение мозга на почве сифилиса», что он «марионетка Распутина», что участвовал в предательских сношениях с врагами России.
Последний министр внутренних дел не блистал государственными талантами, но то, что о нем начиная со второй половины 1916 года непрестанно говорили, высвечивало уровень политической сознательности и исторической ответственности тех, кто изображал себя «выразителем чаяний несчастной России».
Публика, незнакомая с закулисной стороной политической жизни, жадно ловила антиправительственные инвективы и верила самому безумному вымыслу. Поверил этому и Александр Блок. Он уверенно пишет, что Протопопов — «ставленник Распутина». Никаких доказательств тому не приводилось, да они тогда были не нужны. Ведь об этом и так «все знали».
В «Последних днях» фактография самого февральского переворота излагается довольно подробно. По прошествии десятилетий, когда многое переменилось, многое открылось, а иное и забылось, весь этот сюжет все равно остается одним из ключевых моментов отечественной истории новейшего времени.
Закончив повествование отречением Николая II и его возвращением в Ставку в Могилев, Блок совершенно неожиданно для читателя приводит текст телеграммы командира одного из конных корпусов. Это крик отчаяния, вырвавшийся из души истинного монархиста:
«Но, Ваше Величество, простите нас, если мы прибегаем с горячей мольбою к нашему Богом данному нам Царю, не покидайте нас, Ваше Величество, не отнимайте у нас законного наследника Престола Русского. Только с Вами во главе возможно то единение русского народа, о котором Ваше Величество изволите писать в Манифесте. Только со своим Богом данным Царем Россия может быть велика, сильна и крепка и достигнуть мира, благоденствия и счастья».
У художника собственная логика, порой необъяснимая. Когда Блок в известнейшей поэме «Двенадцать» описывал революционную ватагу, идущую в будущее, то во главе ее оказался Спаситель:
В белом венчике из роз —
Впереди — Исус Христос.
Как получился такой образ, того поэт и сам не знал и никогда не объяснил. В дневнике записал: «Религия — грязь (попы и пр.). Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красноармейцы “не достойны” Иисуса, Который идет с ними сейчас; а в том, что именно Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой». Но ведь никого другого, более достойного, не было. И быть не могло. И никакой иной России, кроме той, тысячелетней, уходившей, умирающей, не было. То, что являлось на смену прошлому, уже не имело значения.
На заклинаниях монархиста Александр Блок заканчивает «Последние дни». Почему именно эти строки стали своеобразным эпилогом? Случайность? Скрыт ли здесь сокровенный смысл? Сам Блок того не пояснил, но не исключено, что второе предположение и может быть верным.
Автор писал свою работу через год после падения монархии, когда трудно было не заметить, что события марта 1917 года не открыли стране двери «в царство света и свободы». Прошла мимолетная эйфория весны и лета того года, а с осени всех и все начала заволакивать тьма безысходности. Блок бодрился, пока еще публично не расставался с верой и надеждой, но не мог не ощущать очевидного. Его душа была слишком чувствительной и ранимой, чтобы не уловить флюиды новой, беспощадной эпохи. И совсем в другом свете представала старая Россия, и хотя Блок и не признавался в том, но, может быть, инстинктивно выразил то, что укрывалось в самых потаенных уголках сознания: Бог, царь, Россия — только в этом единении заключен великий, эсхатологический смысл русской истории.
Примечания
1 Степун Ф.А. Сочинения / Сост., вступ. ст., примеч. и библиогр. В.К. Кантора. М.: РОСПЭН, 2000. С. 731.
2 См.: Блок А. Россия и интеллигенция. С. 11.
3 Материалы комиссии сохранились в делах Государственного архива Российской Федерации (далее — ГАРФ). Ф. 1467.
4 Руднев В.М. Правда о царской семье и «темных силах». Берлин: Двуглавый орел, 1920. С. 24.
5 Последнее издание очерков: Блок А. А. Последние дни Императорской власти / Сост. С.С. Лесневский, З.И. Перегудова. М.: Прогресс-Плеяда, 2012.
6 Подробнее см.: Боханов А.Н. Российская империя: Образ и смысл / Под ред. М.Б. Смолина. М.: ФИВ, 2012.
7 Подробнее см.: Боханов А.Н. Правда о Григории Распутине. М.: Рус. изд. центр, 2011.