Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Император, или Блеск и нищета одинокого «пустынника» Парижа (окончание)

Виктор Николаевич Сенча родился в 1960 году в городе Кустанае (Казахстан). Детские и юношеские годы провел в городе Вятские Поляны Кировской области. Правозащитник, писатель, публицист.
Автор книг «Однажды в Америке: триумф и трагедия президентов США» (2005), «Этюд с кумачом без белых перчаток» (2012), «Полчаса из прошлого» (сборник рассказов, 2012). Печатался в журналах «Нева», «Наш современник» и др.
Живет в Москве.

* * *

В Париже Бальзака ждали дела. Вместе со славой писатель начинает войну. Большую войну с кредиторами. А их не счесть. Издатели, книготорговцы, типографские «пауки» — все они требуют одного — денег. Много денег! Талант, понимает романист, помимо славы, приносит хлопоты его обладателю. Чтобы расплатиться с долгами, приходится работать не покладая рук.

Из письма к Зюльме Карро:

«Надо вам сказать, что я погружен в неимоверный труд. Я живу как завод­ная кукла. Ложусь в шесть или семь часов вечера, вместе с курами; в час ночи меня будят, и я работаю до восьми утра; потом сплю еще часа полтора; затем легкий завтрак, чашка крепкого кофе, и я вновь впрягаюсь в упряжку до четырех часов дня; затем у меня бывают посетители, или я сам куда-нибудь выхожу, или принимаю ванну; наконец я обедаю и ложусь спать... Надо набраться терпения и работать еще года три...»

К слову, у Бальзака имелся собственный рецепт приготовления кофе. Во­первых, любимый напиток, которым писатель восстанавливал силы, представлял из себя некую смесь, состоявшую из мокко, бурбона (арабики) и кофе с Мартиники; во-вторых, он лично покупал составляющие кофе в разных магазинах, в каждом из которых всегда был желанным гостем. И в­третьих, при заваривании кофейник не убирался с огня до тех пор, пока его содержимое не прокипит несколько минут (что, как известно, для истинных ценителей кофе является самой «фатальной» ошибкой!).

И все же чем бы ни занимался Бальзак, его мысли были постоянно заняты Евой (так писатель теперь называл Эвелину). Их переписка на имя Анриетты Борель, ставшей доверенным лицом Ганской, не прекращалась. Оноре лелеял мечту жениться на Чужестранке.

Они стали близки в Женеве, где Бальзак провел полтора месяца. Ганская сняла для француза номер в гостинице «Лук», недалеко от дома Мирабо, где поселилась с мужем. (По правде, Бальзак предпочел бы другую гостиницу — «Корону». Именно там противная маркиза де Кастри когда­то так унизила его.) Их встречи проходят в атмосфере строгой секретности: ревнивый супруг Эвелины, кажется, присутствует везде — в доме, на прогулках, в парке. Тем не менее Ганской удается несколько раз тайком пробраться в гостиничный номер Оноре. Какое-то время ей удается удерживать ситуацию под контролем, ограничиваясь робкими поцелуями и шутливыми письмами.

Воскресный день 19 января 1834 года Оноре запомнит навсегда: в этот день началась его интимная близость с возлюбленной.

«Мой обожаемый ангел, я без ума от тебя, это просто безумие, писал Бальзак Ганской на следующий день. — ...Вчера весь вечер я говорил себе: “Она моя! Ах, даже ангелы в раю и те не так счастливы, как я был счастлив вчера!»

Еще несколько дней они встречаются регулярно. Бальзак на вершине блаженства. Он всегда стремился обладать именно такой аристократкой — красивой, умной, элегантной и чувственной. Теперь Оноре уже по-настоящему влюблен в ту, которую, казалось, искал всю жизнь. Они поклялись в вечной любви, уверовав, что еще немного, и будут неразлучны всю жизнь. Даже пытались строить планы на будущее.

Правда, их планам кто­то настойчиво мешал — тот, кто никак в них не вписывался. Эти двое постоянно забывали об одном человеке. О пане Венцеславе Ганском...


* * *

После возвращения из Швейцарии в феврале 1834 года Бальзак вновь за рабочим столом. В перерывах — та же беготня с рукописями, работа по ночам, воловьи порции кофе... И все же он изменился, и даже очень. На самом деле из Женевы вернулся совсем другой человек. Влюбленный и счастливый. Он добился-таки своего. Ева — его!

Теперь в кабинете Бальзака все напоминало о Ганской: кольцо, тайно подаренное ему в Женеве и ставшее его «счастливым талисманом» (и в этом он ничуть не сомневался!); томик рукописи «Серафиты», переплетенный лоскутом ее серого платья (держа в руках эту книгу, он словно возвращал тот миг их первой ночи, когда Ева скинула с плеч именно это платье!); письма Евы к нему, наполненные нежностью и любовью. Один взгляд на все эти вещи заставлял тут же приниматься за очередное письмо к любимой.

Весной 1835 года все мысли писателя были прикованы к Вене: Ганские в австрийской столице. Однако он завален рукописями. Теперь работает над «Сценами парижской жизни» и «Лилией долины», заканчивает «Серафиту».

А по Европе тем временем совершает триумфальное шествие его «Отец Горио». Вместе со славой к Бальзаку приходит достаток, а с ним и богатство. В это время писатель расплачивается с многими кредиторами, подписывает выгодные контракты с издателями; однако окончательно вылезти из долгов не помогают даже щедрые гонорары (как говорится — по приходу и расход). Как только у него появляются деньги, Бальзак-трудяга тут же превращается в Бальзака­мота, прожигателя жизни, обожающего шик, расточительные званые застолья, дорогие (зачастую никчемные!) покупки и прочие разорительные траты. «Будьте осторожны с господином де Бальзаком, он весьма легкомысленный человек», обронил однажды в адрес писателя его хороший знакомый барон Джеймс Ротшильд. (А уж скряге-миллионеру можно было доверять.)

Тем не менее все только и говорят о том, что Бальзак обзавелся очередной тростью. На этот раз — с золотым набалдашником и бирюзой, ставшей пищей для многочисленных сплетен среди не только парижских обывателей, но и жителей европейских столиц. (Сколько этих разнесчастных тростей (а также желтых кожаных перчаток!) было у Оноре, он, пожалуй, не сказал бы и сам. Ну не мог он без всего этого!)

«...Если во время своих путешествий вы услышите, что я обладаю волшебной тростью, которая убыстряет бег коней, раскрывает ворота замков, отыскивает алмазы, не удивляйтесь, а посмейтесь над этим вместе со мною, писал Бальзак Ганской. — Никогда еще с таким увлечением не выставляли напоказ хвост собаки Алкивиада!»

Деньги утекали, как вода в песок; за спиной писателя постоянно слышалось тяжелое дыхание нетерпеливых кредиторов. Приходилось работать до изнеможения. За ночь была написана новелла «Обедня безбожника», в три дня — «Дело об опеке»! «Отдых мне необходим, полный отдых медведя в берлоге», — напишет он в одном из писем.

Загруженный работой и спасаясь от кредиторов, Бальзак съезжает с улицы Кассини, найдя удобную «берлогу» на улице Батай, и лишь самые близкие люди знали, что там его можно было найти под именем «вдова Дюран». Именно в том домишке друзья писателя впервые увидели на нем знаменитую монашескую рясу, перехваченную у пояса веревкой.

Кстати, почему в рясе? Удобно и тепло. Дрова во Франции всегда стоили дорого, а в модном шелковом халате много не находишь...

Смешно, но писатель прячется не только от кредиторов — за ним по пятам идут чиновники «национальной гвардии»: даже такой известный человек, как Оноре де Бальзак, обязан был исполнить долг... солдата­гражданина. Он попался совсем случайно. Как зазевавшийся мальчишка, увидевший в соседнем окне премилое личико: потеряв бдительность, «уклонист» от армейской службы вернулся на улицу Кассини. А уж скрутить его там не составило труда.

Дальше бедолагу ждал арестный дом с грязной камерой. Однако каталажка оказалась не тем местом, которым можно было испугать Оноре. Он быстро оценил преимущества своего нового жилища, вытребовал отдельную камеру, стол, стул, свечи, бумагу и перья (обязательно вороньи!) и... принялся за работу. Подумаешь — тюрьма: и Беранже не избежал сей участи! Через пару дней его «одиночка» заполнилась друзьями, в ближайшем ресторане был заказан обед, а поклонницы, дабы поддержать «узника», слали ему свежие розы. Пять дней, проведенных Бальзаком в «неволе», обошлись тому в пятьсот франков...

Деньги... Деньги... Деньги... Их постоянно не хватало. Долги железным обручем сдавливали горло. В 1837 году этих самых долгов накопилось на 160 тысяч франков! Кредиторы и судебные приставы, дыша в затылок, преследуют буквально по пятам. Особенно опасны последние. Они уже пронюхали про все его тайные квартиры.

Теперь приходится скрываться на Елисейских Полях, у очередной любовницы — графини Гидобони­Висконти. Стыдоба, но графиня и ее супруг столь великодушны, что пришлось согласиться. Оказавшись под надежной защитой, Бальзак вновь с головой уходит в работу.


* * *

Париж начинал серьезно пугать. Париж — это судебные приставы, кредиторы и (черт бы их побрал!) национальные гвардейцы, которым, казалось, даже нравилось издеваться над уважаемым в городе человеком. Однажды какому-то солдафону пришло в голову на повестке, адресованной писателю, сделать глумливую приписку: «Господину де Бальзаку, именуемому также вдова Дюран”, литератору, стрелку первого легиона...» Хорош стрелок, нечего сказать! Открыто издеваются. При всем напряжении мысли Бальзак никак не мог вспомнить, когда в последний раз брал в руки ружье. И брал ли вообще? «Стрелок первого легиона»...

У него начинают сдавать нервы. Нужно бежать. Куда? В Россию, в Сибирь? На Украину к Ганским? Но и туда не подашься: переписка с Евой превратилась в некий обязательный атрибут — не более. Несколько писем в год еще не повод навязывать свое присутствие.

Ева была непростительно далеко. Но теперь рядом с ним умная и обаятельная «белокурая красавица» Сара Гидобони­Висконти. Тем более что и сам граф в восторге от Бальзака. Неудивительно, что супружеская чета раз за разом вызволяет писателя из самых, казалось бы, затруднительных ситуаций, спасая то от тюрьмы, то от лямки гвардейского стрелка. Пытаясь хоть на какое­то время оградить друга семьи от невзгод, они поручают ему «непыльное дельце» в Италии, связанное с наследством графской семьи (ведь Бальзак — юрист!). Кредиторы оказались с носом, зато Бальзак надолго покинул Париж. Милан, Турин... К его немалому удивлению, в Италии писателя хорошо знают, а женщины бросаются целовать руки...

Годы брали свое. И раньше-то не красавец, теперь он, измученный титанической работой и финансовыми неурядицами, сильно растолстел, а уж о том, как одевался, говорить вообще не приходится. Но это только внешне. Едва Бальзак раскрывал рот, все менялось, женщины тут же теряли головы.

И все же он стремительно старел. Из­за бессонных ночей стал падать в обмороки. Появились головные боли, заработал бронхит.

Из письма к Ганской: «Я вздыхаю о земле обетованной, о тихом супружестве, я больше не в силах топтаться в безводной пустыне, где палит солнце и скачут бедуины...»

Жизнь, перешагнув некий Рубикон — сорокалетний рубеж, — ничем не радовала. Бальзак по-прежнему далек от цели. Ни денег, ни любимой женщины рядом, а вместо признания — полчища недовольных им дельцов... «Все стало тяжелее, работа и долги»это запись сорокалетнего Бальзака. Если оставить все как есть, «пустыня» затянет, понимает он, навечно похоронив под толстым слоем рутины.

Однажды ему показалось, что выход найден. Писатель строит дом в местечке Жарди, куда, по его словам, «забрался, как червяк на лист салата». Оттуда весь Париж — как на ладони, да и добираться весьма удобно. Но все опять упирается в деньги. Стройка, пожирающая сотни золотых, сторож, садовник, управляющий...

Деньги... Деньги... Деньги... Он по-прежнему никак не может свести концы с концами. Финансовое благополучие могло поправить удачное вложение в древнеримские серебряные рудники в Сардинии. Бальзак с головой кидается в очередную авантюру и вместе с надеждой теряет последние деньги. Плохой из него делец: точно так же «прогорел», вложив солидные средства в организацию типографии, а уж о том, как занимался журналистикой и распродажей книг французских классиков, лучше не вспоминать — краска заливает уши до самых кончиков.

Дабы поскорее отделаться от настырных кредиторов (некий Фаллон уже который месяц чуть ли не ежедневно налетал жгучим слепнем!), Бальзак за 17 550 франков срочно продает дом в Жарди.

Деньги... Деньги... Деньги... С «коммерцией» ничего не получается: земля с домом и садом в Жарди (а ведь он мечтал разводить там ананасы!) обошлась писателю в сто тысяч! Пришлось долго чесать затылок и... снова ударяться в бега. Ушлые кредиторы, не довольствуясь крохами с барского стола, быстро смекнули: усадьба продана на подставное лицо, но владельцем ее по-прежнему является г­н де Бальзак. По следу затравленного писателя пыхтят нанятые недругами ищейки. И тогда...

И тогда появляется... еще одна «берлога».


II

«Пишите мне по следующему адресу: Пасси, близ Парижа, улица Басс, № 19, господину де Бреньолю».

Из письма Бальзака Э.Ганской

После того как во второй половине позапрошлого века префект барон Жорж Эжен Осман расправился с «чревом» Парижа, преобразив его в «праздник, который всегда с тобой», от старого города времен Бальзака осталось не так уж много. Разве что улица Кассини, где на антресолях дома под номером один жил и спасался от недругов великий романист. Проживая там под чужим именем, он много писал, взбадривая себя уже упомянутыми воловьими порциями крепчайшего кофе. Из стен этого дома на Кассини и вышел писатель «Оноре де Бальзак», написавший «Шуанов», «Физиологию брака» и «Шагреневую кожу». Здесь у него бывали Аврора Дюдеван (она же Жорж Санд) и незабвенная мадам де Берни, поселившаяся по такому случаю неподалеку от «друга», на соседней улочке.

На улице Кассини Бальзак «продержался» целых девять лет. Неприятности начались, когда на его истинный адрес вышли кредиторы; пришлось, заметая следы, переправляться на правый берег Сены, чтобы укрыться в экзотическом уголке Парижа, в увешанной дорогими коврами «берлоге» на улице Батай. В эту «крысиную нору» мог проникнуть далеко не каждый — лишь тот, кто знал тайный пароль. Из «берлоги» выбирался редко; быстро садился в дежурную «кукушку»[1] или в заранее нанятый экипаж и стремительно мчался в город — к маркизе де Кастри либо к герцогине д’Антрес. А то и на встречу с «нужным человеком» в «Прокоп», отличавшийся изысканностью блюд...

«Берлога» на улице Батай могла бы стать истинным Оазисом Времени, если бы не само Время. Сегодня в Париже нет ни такой улицы, ни дома, где жил затворником писатель. И все же будем благосклонны к парижским архитекторам, сумевшим кое­что сохранить. Это «кое­что» — другая «берлога».

Парижский район Пасси когда­то считался не самым ближайшим пригородом французской столицы, этаким местом, куда Макар телят не гонял, а если по-ихнему — Жан-Жак буренку. Среди ярко­зеленых холмов бродили козы, а в дальней деревне на самом взгорке виднелись стены средневекового замка. Позже, когда деревушка (а с ней и замок) стали частью Парижа, здесь любили проводить время многие горожане, наслаждаясь чистым воздухом и прекрасным видом. Час-тым гостем этих мест был, к слову, Руссо, а Ламартин и Россини в Пасси и вовсе жили. Раньше сюда добирались либо в трясучих экипажах, либо за несколько су через Сену, по договоренности с местными лодочниками. Во времена Бальзака местность славилась своими целебными источниками, что также привлекало к этому берегу не только праздношатающихся, но и страждущих.

Сегодня, взобравшись на «самую верхушку» Пасси, можно увидеть внизу мост через Сену с памятником Жанне д’Арк; слева вдали — прозрачные кружева Эйфелевой башни, соборы, а если приглядеться, можно рассмотреть крыши Монмартра, которые выдает величественная церковь Сакре-Кёр.

Но нас больше интересует не вид Парижа с птичьего полета, а нечто другое — улица Басс, или бывшая Нижняя улица, где в доме под номером девятнадцать когда­то находилась знаменитая бальзаковская «берлога».

Об этом знаменитом доме можно сто раз прочесть, но так и не понять, в чем, собственно, его «изюминка», не позволившая даже равнодушному Времени расправиться как со старинным домиком­усадьбой, так и с садом, раскинувшимся поодаль. В поисках загадочной «изюминки» ноги и привели меня сюда.

Французы прагматичны. При всей своей доброте и сентиментальности, они расчетливы, сметливы и предприимчивы. Многие из них не только любят Бальзака, но даже иногда кое­что почитывают вне рамок школьной программы. Зато заставить их узнать больше — скажем, про ту же «госпожу Ганьску», — это значит их явно переоценить. Не принято у них знать больше... чем принято! Даже к инглишу относятся несколько свысока — «плебейский» язык, а потому и отношение к нему должно быть соответственным. А кому непонятен «великий» язык Рабле и Гюго — изучайте, грош тогда вам цена. Так принято.

— Извините, мсье, не подскажете, где тут находится улица Басс? — пытаюсь что­либо выспросить из первого попавшегося местного, выскочившего из подъезда, обратившись к тому на нелюбимом в здешних местах инглише.

Ему мой вопрос понятен (вижу по глазам), но незнакомец делает глупое лицо, разводит руками и, показывая, что сильно торопится, бросает:

— Sorry, I can’t speak English well...[2]

Шутник. И это понимаем и я, и он. Оба разводим руками и расходимся.

— Мсье... — обращаюсь к другому, но тот, покачав головой, пробегает мимо, даже не сбавляя шаг.

— Послушайте, мсье... — подхожу, потеряв всякую надежду, еще к одному, моих лет, тихо бредущему из близлежащей булочной. — Может, подскажете, где находится улица Басс? Вот Ренуара, а где найти Басс?

— Улица Басс? — задумался, остановившись, тот (разговаривает — и то хорошо).

— Ну да. Куда подевалась эта неуловимая улица Басс? — делаю озабоченное лицо, хотя в глубине души немного досадую на себя, что откровенно издеваюсь над парижанином, который даже об этом и не догадывается.

Но и этот, как оказалось, не слышал о такой улице, качает головой и вновь лениво бредет дальше.

— Мне бы музей Бальзака?.. — напираю на местного.

— Музей Бальзака?..

— Ну да. На улице Басс...

— На улице Басс? — эхом вторит собеседник и, сняв очки, начинает чесать где­то у себя за ухом. Крупные капли пота бисеринками выступают у него на лбу. А я уже втайне вновь ругаю себя за небольшой розыгрыш, следовательно — за некорректность своего поведения. (А с другой стороны, должны же они, французы, знать свою историю!) Остается лишь вежливо улыбаться. Правда, не долго. Пожалев собеседника, начинаю мило объяснять, что пошутил, мол, знаю, где этот музей да и улица Басс в придачу...

— И где же? — вдруг встрепенулся тот. — Очень даже интересно.

— А раз интересно, — говорю, — то прямо здесь, перед нами, через дорогу, во-он у той двери.

— Как это? — расширил глаза француз. — Это же улица Ренуара, я точно знаю!

— Не сомневаюсь, — соглашаюсь с ним.

Вот и поговорили. (Одно радует, что Бальзак нас не слышал, наверняка бы обиделся. Причем не на меня.) Обнялись, похлопали друг друга по плечу и разошлись. Хорошие они, французы, добрые, отзывчивые и с юмором. А вот расспросить о чем­то — себе дороже. Хотя поинтересоваться у нынешних москвичей насчет площади Свердлова или улицы Калинина в Москве — не каждый и ответит.

Вообще, улица Ренуара (бывшая Басс, Нижняя) особенная (сказал бы — легендарная, но звучит уж слишком избито). Так вот, на этой улочке в Пасси жил не только великий французский классик, но и другие известные личности, которых в данном повествовании можно было бы и не упоминать, если бы не одно «но». Многие из этих людей были русскими. Причем имена двоих из них, думаю, стоит назвать.

Взять, к слову, дом под номером 48-бис (как раз напротив музея Бальзака). Вполне обычный, как и все по соседству. На первом этаже — пошивочная мастерская; как сказал ее хозяин, Мишель, «здесь всегда что­то шили». И все же эта простота кажущаяся. В начале 20-х годов прошлого века на четвертом этаже дома проживал «красный граф» Алексей Николаевич Толстой. Здесь он написал «Детство Никиты» и первую часть («Сестры») романа «Хождение по мукам». Говорят, что и сказку про Пиноккио переводил тут же, подарив нам любимого на все времена Буратино.

В этом же доме, двумя этажами ниже, когда­то ютился еще один наш эмигрант — поэт Константин Бальмонт. Скажу честно, поэзией Бальмонта никогда не увлекался, зато к Бальмонту-полиглоту отношусь исключительно благоговейно. И это после того, как однажды прочел, что Константин Дмитриевич знал два десятка иностранных языков! В молодости, увлекшись Генриком Ибсеном и решив прочесть его в оригинале, поэт выписал полное собрание сочинений этого писателя и стал изучать шведский язык. Выучив шведский, он с удивлением узнал, что Ибсен, оказывается, норвежец. Тогда упорный юноша выучил и норвежский. Вот такие чудеса.

Однажды Бальмонт всего за одну неделю выучил испанский, причем настолько, что смог свободно читать газеты, а через четыре месяца прочел в оригинале «Дон Кихота» Сервантеса. Его удивительные статьи на польском языке восхищали поляков своим литературным слогом...

Константин Бальмонт умрет в самом конце 1942 года. В нищете, в русском приюте, недалеко от оккупированного фашистами Парижа.


* * *

Итак, Rue Raynouard, улица Ренуара, 47 (бывшая Басс, 19). Слева от входа табличка из серого мрамора, на которой выбито: «Maison de Balzac» «Музей Бальзака». То, что нам и нужно. Великий Бальзак потому и великий, что был великим во всем. Даже в нелегком деле заметать следы. Передо мной каменные ворота с причудливыми дверями и старинной ручкой, основное предназначение которой не только за нее держаться, но ею же и стучать в эти самые ворота (элект-рические звонки тогда еще не придумали).

И вдруг ловлю себя на мысли, что за воротами... пустота. А вокруг этой самой пустоты по длинному периметру идет высокая решетка. Лишь чуть позже догадываюсь, что когда­то прямо за воротами стоял особняк. (Мне рассказали, что действительно еще в годы Великой французской революции здесь проживала известная парижская актриса, к которой любил хаживать не менее известный поэт Парни.) Потом дом снесли, а пустырь остался.

Однако, войдя в ворота, быстро понимаешь: пустота обманчива. Перед тобой спуск, ниже которого виден какой­то дом — некое старинное здание с раскрытыми зелеными ставнями. Теперь становится окончательно ясно, в чем тут дело. Увиденное строение не что иное, как бывшая хозяйственная пристройка. В ней, по замыслу архитектора, должны были находиться оранжерея и бальный зал. После сноса дома что и осталось — так только этот двухэтажный флигель. За ним, еще ниже, находился двор с конюшнями, выходивший на соседнюю с Басс улицу Рок. Именно в этом и заключалась для Бальзака вся прелесть выбранного им домика, та самая «изюминка» (но об этом чуть позже).

Музейщикам удалось сохранить в уникальном доме главное — атмосферу, которой дышит сегодня это место. В каждом уголке и предмете угадывается присутствие гениального романиста. При входе в кабинет писателя глаз выхватывает бюст Бальзака белого мрамора (замечу: прижизненный бюст, нравившийся ему самому). Распятие на стене; старинное, с витиеватыми ножками кресло; массивный сундук. Вот и письменный стол, где Бальзак «бросал свою жизнь в плавильный тигель, как алхимик свое золото». Слепок руки усопшего гения, рядом — словарь в кожаном переплете 1820 года...

В одной из комнат на столике — знаменитый бальзаковский кофейник лиможского фарфора, с инициалами «HB» (Honorе de Balzac). Уже в конце двадцатых Бальзак пристрастился к кофе. Напиток помогал работать по ночам. А  потом — и сутками...


* * *

Если бы в жизни Бальзака не было ночи, ее бы стоило придумать. Хотя для французского романиста понятие «человек­сова» не вполне подходит: он был ни «совой», ни «жаворонком» — Бальзак являлся этаким птеродактилем суток. Доисторическим существом, относящим нас к тем далеким временам, когда, возможно, на планете не было ни дня, ни ночи. Оноре не признавал времен суток. Мир Бальзака — это письменный стол и любимые, вымышленные им же, герои. Это и было центром его Вселенной, вокруг которого крутились Солнце, звезды и Время.

Судя по всему, такого понятия, как «ночь», для писателя не существовало. По крайней мере, в том понимании, какое имеет место быть для обычных людей. Ночь для Бальзака — это промежуток времени, когда он пребывал исключительно наедине с собой и своими мыслями; время, способное растянуться порой на целые сутки. «Ночь» — это абстракция, суть которой в некой отмашке для начала битвы своей мысли. Мысль порождала слова, слова — предложения, из предложений складывались действия, те в свою очередь выстраивали сюжет. Сколько на все это уйдет времени (от первого слова до сюжета), изначально предсказать было практически невозможно. Как невозможно предсказать исход боя, не говоря уж о времени, необходимом для решающего сражения.

Теперь все складывается в логическую цепочку. Бальзак — полководец. На его столе — статуэтка Бонапарта (с соответствующей надписью). Он — Наполеон, император пера. Ночь — это время «Ч», начало очередной битвы.

Поле сражения — кабинет писателя. Каждый раз это поле одно и то же. Но только с виду. На самом деле сражение происходит в разных ипостасях — в зависимости от того, над чем работал Мастер. В любом случае для него самого поле боя никогда не бывало одинаковым.

Итак, уже проведена «рекогносцировка», подготовлены укрепления и расставлены боевые порядки. В кабинете зашторены окна, на столе в серебряных канделябрах стоят зажженные свечи. Перед глазами молчаливый маршал — письменный стол, старый, израненный вояка, прошедший с императором огонь и воду. С ним он не расставался даже в самые трудные периоды своей жизни. Этот преданный храбрец знает об императоре все, а потому пользуется особым доверием. В минуты усталости именно на его грудь полководец кладет свою голову. Император любит своего маршала больше, чем любую из женщин. Была еще одна причина быть преданным командиру: однажды во время пожара тот вынес почти бездыханное тело подчиненного на собственной спине. Такое не забывается.

Команда — и... На левом фланге появляются стопы бумажных листов. Это гвардейцы. Они все одинакового роста, гладко выбритые, в светлых, с голубоватым отливом мундирах. Им предстоит принять первый удар. Самая страшная участь ждет идущих в авангарде — шальной удар шрапнели, и, измазанные чернилами, они летят в тартарары — в мусорную корзину. В центре руководит боем бравый полковник — письменный прибор. Перед схваткой он всегда при параде — в малахитовом мундире и до блеска начищенных бронзовых эполетах. Под его командой батарея писчих перьев (именно им для разгрома неприступной крепости предстоит наносить главные удары); рядом — несколько обозов с горючим. Это чернильные пузырьки. Без них никуда; горючее — кровь войны.

В глубине правого фланга — почти невидимый запасной полк. Записная книжка. В ней то, что недостает в разгар боя: приготовленные императором загодя ударные батальоны, способные на плечах наступающих принести желанную победу. Батальоны запасного полка — истинные триумфаторы, пожинатели успеха. Далеко в стороне — подразделения, необходимые для обеспечения нужд тыла: ножницы, перочинный нож, клей, перочистка...

Сражение в разгаре. Кавалерия слов бьется насмерть по всему фронту. Идут в штыковую глаголы; на флангах, прикрывая стройные ряды предложений, рубятся причастия. От истекающих кровью сражающихся к командирам и обратно снуют посыльные — союзы и предлоги; вдоль наступающих шеренг мечутся бодрые междометия. И так будет продолжаться до тех пор, пока из глубин тыла не покажутся главные силы — ожившие образы. С появлением их над полем боя грохочет громкое «ура!».

Часто во время сражения император нервничает. Он резко вскакивает из-за стола, возбужденно ходит по кабинету, а потом вновь бросается на походный барабан. Ах да, барабан! Без него тоже никуда. Кресло, обитое кожей, такое же старое, как и стол. Но ему везет больше: иногда на его теле заменяют кожу. Вот тогда­то гул новенькой кожи не уступает настоящей барабанной дроби!

Но где же враг? Он всегда рядом. Противник коварен и жесток. И никогда не прощает слабости и расшатанных нервов. Чудище о трех головах, имя которым Хаос, Суета и Недуг. Хаос и нагромождение отрывочных мыслей — это разъяренная толпа, способная свести императора с ума. Отрывочные мысли, разрывающие голову пополам, требуют упорядочения. И главная задача полководца как раз состоит в том, чтобы обуздать этот Хаос, сделать послушным, податливым и... почти осязаемым — как мягкая глина в руках опытного скульптора. Толпа всегда управляема, если сталкивается с сильным вожаком.

А вот чтобы справиться с Суетой, ее еще нужно разоблачить; лишь после этого можно расправиться с диверсантами и паникерами. Суета опасна. Если она вызвана неожиданным появлением кредиторов, тогда приходится вынужденно отступать, чтобы через день-другой занять покинутые накануне высоты.

Страшнее всех Недуг. Любая болезнь коварна и непредсказуема. Она налетает внезапно, без предупреждения, как правило, из засады. Лучше, если ударяет в лоб; самые неприятные удары с тыла. Фланговые вылазки жестоки и кровавы. Именно непредсказуемость врага во время боя заставляет императора постоянно быть начеку.

Чем отчаяннее положение на переднем крае, тем чаще полководец покрикивает на маршала, бьет по щекам полковника, переламывает в отчаянии перья. Бой — дело серьезное, не терпящее телячьих нежностей и сюсюканий. Это не школа благородных девиц, это — сражение! Пусть отступают слабаки. Прерогатива сильных — побеждать!

Но вот и у императора сдают нервы. Приходится все бросать и брести за помощью. Его главный лейб-медик — фарфоровый кофейник с императорскими вензелями на белоснежных боках. Доктор всегда утешит и окажет необходимую помощь. Но главное, даст бесценную микстуру — кофейный напиток, сравнимый разве что с волшебной амброзией. Кофе — это жизнь, новые силы, бодрость тела и духа. Кофе — «горючее» самого императора, способное ослабить нервный пыл и восстановить расстроенные мысли. Были мгновения, когда в разгар боя не помогало и это снадобье. Он уже пытался найти замену напитку, пробовал привезенный кем­то из Англии расхваленный по всему миру чай. Но чай — ничто в сравнении с его амброзией, детские игрушки!

Друзья предлагали и другое. Преданная Аврора хотела приучить к кальяну — тоже чепуха! Аврора... Аврора... Такой же полководец ночной тьмы. То ли женщина, то ли мужчина по имени Жорж Санд. Вскружила голову несчастному Фредерику... И кто он теперь для нее — друг, любовник, нежное дитя?..

Кажется, он немного вздремнул. И не имеет понятия, который теперь час. На его столе нет часов, они ни к чему — отвлекают. В этот раз очередная порция кофе, к удивлению, не помогла. Непростительная слабость! Войска в замешательстве, они ждут от него команды... И он в который раз, подстегнув лихого коня, смело влетает в самую гущу дерущихся — и рубит, рубит, рубит... До тех пор, пока, возвратившись, не падает, обессиленный, на свой тугой барабан... Баста, виктория!

Его кто­то тихо дергает за рукав. Скосив взгляд, видит лицо ординарца. Верный слуга принес завтрак. До того ли, голубчик? Но рука уже не может держать перо, а в ногах нервная дрожь. Он прекрасно знает, что в таких случаях делал его предшественник: Наполеон принимал горячую ванну.

— Огюст, горячую ванну!

И лишь вода, горячая вода приносит наконец душевное равновесие. Голова светлая, мысли ясные, настроение бодрое. Лежа в ванне, он подводит итоги сражения, строит планы нового наступления, обдумывает стратегию и тактику...

И так изо дня в день (или из ночи в ночь?). Труд, достойный Прометея. Но однажды верный конь, подбитый осколком Времени, рухнет, подмяв под себя и его. Недуг, самый коварный из противников, добьется-таки своего. В своем последнем письме, адресованном Теофилю Готье, которое он диктовал жене, Оноре припишет: «Я не могу ни читать, ни писать».

Нет, это не было жалкой припиской. Для любящих его соратников короткая строчка значила лишь одно: «Умираю, но не сдаюсь!» Затих в почтенном молчании маршал-стол, окаменел от горя полковник — письменный прибор. И лишь гвардейцы­листы в своих нежно­голубых мундирах, как всегда, подтянутые и гладко выбритые, не двигались с места, боясь смять строй. Они ждали команды, чтобы ринуться в бой. И стояли так, покрывшись пыльной щетиной, до тех пор, пока однажды, скомканные, не полетели в тартарары — в огненное чрево камина. Но уже погибая и скручиваясь от огня, каждый из них упрямо шептал: «Императору — виват! Умираю, но не сдаюсь!»


* * *

Стоя в кабинете писателя, начинаешь невольно ощущать, что Бальзак где­то рядом — в соседней комнате, а может... за одной из дальних портьер. Беззвучно наблюдает за посетителями, прислушиваясь к шепоту загипнотизированных увиденным восторженных посетителей. Не удивлюсь, что именно так оно и есть.

Выдумщик, поселившись в этом доме, он и здесь сумел всех обвести вокруг пальца! Бальзак быстро разобрался в преимуществах своего нового жилища. В доме имелась узенькая лестница (этакий потайной ход), ведущая на тот самый двор с конюшнями, откуда через небольшую дверь можно было легко улизнуть: выйдя на улицу Рок, пройти несколько десятков шагов, сесть в первый попавшийся экипаж и... гони, милай! Хоть в Пале­Рояль, хоть в Оперу или к заветному окну какой­нибудь красотки, уставшей ждать припозднившегося гостя.

В этот раз «берлога» оказалась что надо! Именно поэтому он был готов держать здесь длительную осаду. Во­первых, вместо мифической «вдовы Дюран» на улице Батай дверь посетителям на Басс, 19, открывала привратница — госпожа де Бреньоль. Самая что ни на есть настоящая, не подставная. Луиза Бреньоль происходила из арьежских крестьян и была женщиной необыкновенной. Она досталась Бальзаку «по наследству» от одного из коллег, ибо истинной профессией и делом жизни женщины «с лицом ньюфаундленда» было ухаживать и опекать одиноких и больных писателей (каким Бальзак на тот момент и являлся), для которых сготовить яичницу или прогладить сюртук было намного сложнее, нежели написать новеллу.

Итак, Оноре проживает у г­жи Бреньоль на правах «гостя» (он — «г­н Бреньоль»), в то время как его помощница бегает по всему городу по его поручениям в издательства, типографии, редакции, к стряпчему или с очередной запиской об отсрочке к кредитору. И не только. Бальзак устал от дам света и высоких натур с их непростыми характерами. Иногда ему просто хочется обыкновенного женского тепла. Очень скоро писатель приходит к выводу, что иметь дело с собственной экономкой намного проще, нежели со всеми этими графинями и герцогинями. Таким образом, сидя в осаде, он неплохо устроился, имея уютный кров, обильный стол и возможность предаться любовным утехам в любое удобное для него время.

За годы, проведенные в борьбе и «подполье», Бальзак многому научился. Пока преданная Луиза заговаривала зубы недругам, явившимся по его душу, он из окна кабинета внимательно изучал соседнюю улицу Рок. И лишь после этого, накинув плащ и прихватив обязательный атрибут своего реноме — трость с набалдашником и желтые перчатки, — незаметно, по тайному проходу, спускался на ярус ниже, выходил к конюшне, где имелась скрытая от посторонних глаз дверь, ведущая на соседнюю улицу. А дальше все просто. Скрипнув ключом, беглец просовывает голову наружу, внимательно обшаривает все узкое пространство улочки и при отсутствии опасности осторожно выходит. Потом он спешит вниз по Рок, где в каких­то десятках метров, на небольшой площадке, можно всегда найти дежурный дилижанс, готовый доставить куда угодно.

Именно отсюда 15 декабря 1840 года Бальзак, выскользнув из дверного проема, двинулся в сторону «кукушки». Он сильно спешил в центр города, где в тот день в Париж с острова святой Елены был доставлен прах Наполеона. Такое событие бывает раз в жизни!

Из письма Бальзака г­же Ганской:

«Начиная от Гавра до Пека берега Сены были черны от теснившегося на них народа, и все опускались на колени, когда мимо них проплывал корабль. Это величественнее, чем триумф римских императоров. Его можно узнать в гробнице: лицо не почернело, рука выразительна. Он — человек, до конца сохранивший свое влияние, а Париж — город чудес. За пять дней сделали сто двадцать статуй, из которых семь или восемь просто великолепны; воздвигнуто было сто триумфальных колонн, урны высотою в двадцать футов и трибуны на сто тысяч человек. Дом инвалидов задрапировали фиолетовым бархатом, усеянным пчелами. Мой обойщик сказал мне, объясняя, как все успели: “Сударь, в таких случаях все берутся за молоток”...»

В этом и была прелесть особнячка на улице Басс, имевшего два входа­выхода. Удобное расположение давало возможность чувствовать себя свободным, а потому Бальзак обожал свое убежище в Пасси. Он здесь писал по роману в месяц: «Жизнь холостяка», «Урсула Мируэ», «Темное дело», «Мнимая любовница»... В этих же стенах рождались «Розалина», «Кузен Понс» и «Блеск и нищета куртизанок».

Но самое главное — живя в Пасси, Бальзак начал создавать «Человеческую комедию». В октябре 1841 года он подписал выгодный договор на издание 20-томного собрания своих сочинений. Теперь Оноре уже знал твердо: после него на земле останется не только «Божественная комедия» Данте, но и «Человеческая» Оноре де Бальзака...


* * *

Улица Рок, вернее — рю дю Рок, или улица Скалы. Я мог бы долго, как и в случае с улицей Басс, ходить вокруг да около в поисках искомого места, но и без того все ясно: для местных французов она тоже неведома — ее просто нет! Уже много лет рядом с современной улицей Ренуара (бывшей Басс) находится улица Бертон — rue Berton. Она и есть старинная улочка Рок.

Это действительно даже не улица — улочка. Улицей бывшую Рок назвать не поворачивается язык — некий узенький проулок между двумя садами — бальзаковским (отсюда сам сад не виден из-за нависающей скалообразной стены — не отсюда ли старое название?) и ламбальским. На другой стороне за высокой оградой можно рассмотреть еще один сад, окружающий шикарный дворец. Это бывший дворец принцессы Ламбаль (отсюда и название сада). Напомню, Мария-Тереза­Луиза Савойская, она же принцесса Ламбаль, была подругой королевы Марии-Антуанетты. Во времена революции близость к монаршей особе обернулась приговором. После того как король и королева были заключены в Тампль, придворная дама оказалась в тюрьме. В 1792 году, во время сентябрьского разгула черни, принцессу растерзала толпа; голова же аристократки, напудренная и накрашенная, была пронесена по городу. На пике. И все для того, чтобы из тюремного окна ее смогла увидеть Мария-Антуанетта. (Как вновь не вспомнить цицероновское «о времена, о нравы»?)

После казни принцессы дворец был национализирован, потом несколько раз переходил из рук в руки. Сегодня там разместилось турецкое посольство, и нам до этого, как, впрочем, и до прежних владельцев дворца, нет никакого дела. Но вот стены дворца... Они многое помнят, и если бы умели разговаривать, сюда бы толпами приходили паломники, чтобы только послушать...

В первой половине далекого XIX века бывший дворец принцессы Ламбаль купил некий врач, Эспри Бланш (в переводе, кстати, «Чистая Душа»). Это был известный в Париже и за его пределами психиатр, открывший здесь психиатрическую клинику. В свое время в лечебнице побывал весь цвет интеллектуального Парижа — Эжен Делакруа, Гектор Берлиоз, Теофиль Готье, Эдгар Дега, Шарль Гуно и многие другие, не менее известные. Несмотря на то что лечение у Бланша стоило баснословно дорого, попасть к нему было не так­то просто. Возможно потому, что нахождение в стенах здешней клиники считалось модным веянием времени. Пациентам нравилось проживать в домашнем пансионе, обедать за одним столом с доктором и его семьей; прогулки же по саду успокаивали расшатанные нервы.

Доктор Бланш лечил еще одного человека — усатого красавца, чей разум в расцвете творческих сил вдруг дал слабину. И это несмотря на то, что его безупречными новеллами зачитывалась не только Франция, но и вся Европа. Друг Тургенева и Флобера, он часами бродил по тропинкам ламбальского сада, борясь в тишине со своим недугом (хотя для душевнобольного тишина не самый лучший друг). Иногда пациент, взирая безумным взглядом вокруг, втыкал в землю сухие яблоневые прутья, уверяя собратьев по несчастью, что из прутьев будет толк и они обязательно зацветут...

За несколько лет до смерти таинственный незнакомец писал своему другу: «У меня сифилис наконец настоящий, а не жалкий насморк. Большая беда! Аллилуйя, у меня сифилис, следовательно, я уже не боюсь подцепить его». Каждая из этих строк, помимо бравады, содержит неподдельный ужас — ужас человека, заболевшего тяжело и, возможно, смертельно.

Месяцы госпитализации в лечебнице доктора Бланша не привели к желаемому результату: болезнь прогрессировала, а состояние пациента все ухудшалось. Он умер в бреду, не узнавая ни друзей, ни родных. Произошло это 6 июля 1893 года. Именно тогда весь Париж горестно ахнул: вездесущие газетчики сообщили, что в клинике доктора Бланша скончался Ги де Мопассан...

В наши дни, как, впрочем, и двести лет назад, улица Рок безлюдна. Разве что пройдет мимо одинокий прохожий или где­то за оградой послышится голос садовника. Если по булыжной rue Berton идти сверху, под горку, то справа будет дворец принцессы Ламбаль, а вот слева — подпорная стена сада, где хаживал Бальзак.

Теперь дело за малым — найти загадочную дверь, через которую писатель спасался от кредиторов. Впереди уже виднеются два этажа следующего дома, а дверей по-прежнему нет. Улочка плавно делает изгиб, постепенно сужаясь. Ну же, где?! Сверху, в саду, пичуги надрывно напоминают о себе. Скоро бальзаковский сад окажется позади, а впереди по-прежнему — ничего...

Двустворчатая зеленая дверь вынырнула будто из ниоткуда, заставив резко остановиться. Теперь понятно, почему я так поздно ее заметил: дверной проем оказался как бы вдавленным в ограду, и искомое место мог выдать разве что видимый издалека небольшой выступ над крышей. Дверь как дверь, и, если не знать ее секрета, пройдешь мимо и даже не оглянешься, не говоря уж о том, чтобы остановиться. Но только не мимо этой. Если верить «Гиляровскому современного Парижа» Борису Носику, именно эта дверь помнит Бальзака. Все вокруг в той или иной мере достраивалось­перестраивалось, а вот дверь, случайно или нет, осталась в почтенной неприкосновенности до наших дней.

Улица Ренуара, где в домах одной стороны когда­то выживали русские эмигранты, а напротив — бальзаковская «берлога»; улица Бертон с ее садами, помнящими Бальзака и Мопассана; скромная площадка, долгое время бывшая прибежищем скрипучих дилижансов; старинная потайная дверь — негласная помощница романиста...

Вы уже догадались, да? Это ОАЗИС.


III

Лишь сами писатели знают, из какого множества факторов складывается их судьба: удача, талант, энергия, упорство, здоровье, второе зрение и еще Бог знает что.

Пьер Сиприо

В конце 1841 года известный парижский предсказатель («маг­сомнамбул») Бальтазар напророчил, что очень скоро жизнь писателя круто изменится. К словам мага прислушивался весь Париж, поэтому не верить ему не было никаких оснований. А потому Бальзак принялся терпеливо ждать. (К слову, через год Бальтазара отправят на каторгу за неудавшийся криминальный аборт.)

Если в повитушном деле маг оказался слаб, то в искусстве предсказания ему не было равных. В январе 1842 года как снег на голову пришло письмо из России: умер Винцент Ганский. Случилось то, о чем Бальзак столько мечтал! «...Сейчас я отдал бы десять лет жизни, лишь бы ускорить миг нашей встречи», пишет он Ганской.

Однако с самого начала все пошло наперекосяк. Сперва вдова озадачила странным сообщением: «...Вы свободны»; потом и вовсе выяснилось, что Ганская замуж отнюдь не собирается, решив посвятить свою жизнь Анне, своей дочери. Кроме того, как оказалось, родственники умершего мужа были категорически против замужества вдовы на «французишке».

И тогда Ганская решилась на крайние меры: она будет отстаивать свои законные права в Санкт-Петербурге, а если понадобится — добьется аудиенции у самого царя!

И вот она уже в столице Российской империи, где, к немалому удивлению, ее уже знают (Эвелина еще не догадывается, как популярны в России французские романы Бальзака.) А некий господин Балк тут же берет ее под свою опеку. Граф Петр Федорович Балк — аристократ голубых кровей, любезный и образованный старик, в прошлом — любовник мадам де Сталь и госпожи Рекамье. По Петербургу поползли противоречивые слухи.

Бальзак вне себя! Его сжирают муки ревности, но повлиять на события он не в силах. Последние годы перо и чернила затмили светлый образ возлюбленной. В 1839 году он отправил Еве всего четыре письма, на следующий год — шесть, в 1841-м — пять. Он сильно занят работой. Кроме того, переписка с Россией не самое дешевое занятие: почтовая марка за «тяжелое письмо» обходится в десять франков! Да и сама Ганская не спешит с ответами. За весь 1841 год она не написала Бальзаку ни одного письма (это и есть пылкая любовь?).

Как бы то ни было, Бальзак засыпает возлюбленную страстными письмами, наполненными признаниями в любви. Но этого ему крайне недостаточно. И Оноре... отправляется вслед за Ганской в Санкт-Петербург. В конце концов, уверяет писатель Эвелину, он — дипломированный юрист, способный ей помочь в наследственных перипетиях. И добьется наконец разрешения на их брак...

Русская столица встречает автора «Тридцатилетней женщины» восторженно. Как он понял, его здесь искренне обожают и ценят.

В России Бальзаку хорошо. Дамы любезно улыбаются, приглашая посетить великосветские салоны и шикарные балы; каждой хочется хотя бы краешком глаза взглянуть на того, кто «лучше всех сумел понять женское сердце». Мужчины почитают за честь познакомиться. Даже император приглашает романиста на военный парад в Царском Селе, где Бальзак в нескольких шагах от венценосной особы любуется грациозной выправкой Николая I. (Правда, не обошлось без курьеза: Бальзак получил там солнечный удар.)

Четыре месяца в Петербурге, рядом с Евой, пролетели незаметно, как один сладкий сон. Вырвав наконец у возлюбленной согласие на брак, счастливый и окрыленный, он возвращается в Париж...


* * *

Ревность не самый лучший советчик. Мало кто знал, что после отъезда Ганской в Санкт-Петербург Бальзак едва не лишился возлюбленной. Причиной тому стал он сам. И это целая история...

Суть в том, что тогда же в российскую столицу отправлялся Ференц Лист, всемирно известный композитор-виртуоз, который должен был дать в России концерт. Узнав об этом, Бальзак, пользуясь случаем, отправляет с музыкантом рекомендательное письмо.

«Дорогой Франц,писал он Листу, — если хотите оказать мне дружескую услугу, проведите вечер у той особы, которой передадите от моего имени эту записку. Сыграйте что­нибудь для маленького ангела, мадемуазель Анны Ганской, которую вы, конечно, очаруете...»

В нашем представлении Ференц Лист — этакий «душка» с седоватой шевелюрой и профилем Данте, «гений от искусства». Так и есть, гениальный, талантливый и всемирно признанный музыкант. Но Лист был и известным ловеласом. Женщины уже после первого концерта влюблялись в виртуоза до умопомрачения. Ничего удивительного, что маэстро был избалован женским вниманием, как никто другой. И это понятно, ведь из-под гениального пера композитора выпорхнуло около тысячи уникальных музыкальных произведений. Заметим: уникальных!

В тридцатые годы XIX века Лист проживал в Париже. Венгр по крови, он любил этот город настолько, что родной язык забыл вовсе, и, если бы не дама сердца, помогавшая ему вспомнить и немецкий, не знал бы и языка Гёте. Как вы поняли, всем известным языкам композитор предпочитал французский, странам — Францию, а столицам — Париж. Дружил с Шопеном, который, как и его коллега, в то время тоже считался «парижанином».

Именно будучи в гостях у Фредерика Шопена, Лист сблизился с той, которую уже давно искал, — дамой сердца, упомянутой нами выше. Ее имя — Мари Катрин Софи де Флавиньи, графиня д’Агу. Вообще, их познакомил Гектор Берлиоз, а встреча на ужине у Шопена лишь разожгла искру, высеченную при первой встрече. Для композитора роман с графиней стал приятной неожиданностью, зато для последней — ожидаемым.

Несмотря на то что у аристократки было все — богатый муж и дочь Клер, особняк на рю де Бон и даже роскошный замок в Круасси, — жизнью она была не довольна, мужа не любила, дочерью не занималась, как, впрочем, и ведением финансов. Все это, с ее точки зрения, было слишком «убого и приземленно», недостойно ее высоких чувств. А чувства жаждали любви, большой и светлой, на которую мог быть способен лишь «особенный» человек. Одна беда — годы шли, а судьба по-прежнему обходила ее стороной.

Пришлось идти к известной парижской гадалке мадам Ленорман (как видим, ясновидящие и всякого рода прорицатели в XIX веке пользовались большим спросом). Эту даму навещали многие из власть предержащих, чему были свои причины. Во­первых, прорицательница никогда не ошибалась, а во-вторых, в свое время именно она предсказала генералу Бонапарту его великое будущее и бесславный конец. Согласитесь, это что­то значило.

И вот Ленорман предсказала тоскующей даме скорое знакомство с великим человеком.

Предсказание, что называется, оказалось в руку. Вскоре она познакомилась с Ференцем Листом, с которым закружилась в вихре страстного романа. Хотя «страстный роман» сказано слишком мягко; их отношения напоминали скорее бурю, ураган, торнадо... Забыв про мужа и дочь, графиня (она на шесть лет была старше Ференца) уезжает с Листом в Швейцарию, где дарит возлюбленному... очаровательную дочурку. А вскоре — еще одну.

Осенью 1836 года эти двое (вернее — уже четверо) вновь возвращаются в Париж, где поселяются в шикарных апартаментах «Отеля де Франс» на улице Лафит. Другом семьи в этот период становится Аврора Дюдеван (Жорж Санд). Лист и свел «сердцеедку» Санд с Шопеном (к радости последнего или к несчастью — сказать довольно сложно). Какое-то время спустя семейство Листов (или д’Агу?) перебралось в угрюмый замок Ноан, принадлежавший Санд. «Спокойный край, с милыми деревенскими привычками...» Замок на отшибе, подальше от любопытных глаз газетчиков и всех прочих, тем более что парижане, возмущенные поведением обоих (напомню, Мари по-прежнему замужем за графом д’Агу!), негодуют. Но все разрешилось вполне благополучно: Лист дал несколько концертов, и Париж... пал к его ногам.

У д’Агу и Жорж Санд много общего. Графиню знали и как успешную писательницу, чьи книги выходили под псевдонимом Даниэль Стерн. Ее «Нелидой» зачитывался весь европейский бомонд.

В Италии у незаконной четы родился долгожданный сын. Лист был счастлив, несмотря на то что отношения с Мари дали серьезную трещину. (Даме света решительно надоело рожать, заниматься детьми и таскаться вслед за знаменитым мужем по всему миру — ей хотелось одного: светского образа жизни!) После того как она ушла-таки к успешному издателю и политику Эмилю де Жирардену, оставив композитору Бландину, Козиму и Даниэля (их совместных детей), Лист остался наедине со своей музыкой[3].

Он вернется в Париж лишь в 1840-м, после продолжительного турне по Европе. Об отеле не могло быть и речи. Маэстро поселится в небольшой квартире на улице Пигаль, в доме под номером двадцать один, с больной матерью и тремя детьми. Ему всего двадцать девять, а кажется — прожита целая жизнь.

Потом очередное европейское турне, с заездом в Россию. Остановка в немецком Веймаре многое изменила. Там Лист знакомится с великой герцогиней Веймарской Марией Павловной (родной внучкой Екатерины Великой), благодаря стараниям которой становится руководителем Веймарского оркестра. Так короткая остановка в Веймаре затянется на всю жизнь...

Вообще­то Лист был не совсем один. Однажды для композитора начнется некая «бальзаковская рапсодия». В феврале 1848 года, будучи на гастролях в Киеве, Лист познакомился с одной очаровательной княгиней. Женщины в России задолго до их европейских соперниц разгадали секрет того, как обратить на себя внимание знаменитого иностранца: его нужно удивить. На эту удочку попался Бальзак, на нее же и Лист.

Как-то измученному от киевских концертов Ференцу стало известно, что некая дама заплатила за билет на его выступление баснословную сумму — сто рублей! (Самый дорогой стоил не более рубля.) Когда об этом рассказали композитору, тот удивился и решил познакомиться с неизвестной. Ею оказалась Каролина Сайн­Витгенштейн. Ее мать происходила из знатного польского рода Потоцких (родственницей которых, как мы помним, была и Ганская). Около двадцати восьми лет (Листу тридцать шесть). Муж — князь Сайн­Витгенштейн, сын знаменитого русского фельдмаршала. Сказочно богата. Как говорится, полный букет достоинств.

Через день Лист уже в княжеском имении Воронинцы, недалеко от Киева, где знакомится с княгиней ближе. Выяснилось, что ее, будучи несовершеннолетней, выдали за князя, которого она никогда не любила. А еще Каролина представила... очаровательную Манечку, единственную дочь. Когда непоседливая девочка вскарабкалась композитору на колени, она тут же прильнула к уху мужчины и на чистейшем французском прошептала:

— Оставайся у нас совсем... Я тебя очень люблю. И мамочка, знаю, тоже...

Устами ребенка глаголет истина. Похоже, они все были в него влюблены. А Лист? Он пока приходил в себя...

В Воронинцах композитору был подарен богатый письменный прибор старинного серебра с тремя отлитыми фигурами — Аполлона, Орфея и Прометея. Эти фигурки говорили сами за себя.

После отъезда Лист оставит на столике княгини письмо:

«...Я так же схожу с ума, как Ромео, если, конечно, это можно назвать сумасшествием... Петь для вас, любить вас и доставлять вам удовольствие; я попытаюсь сделать вашу жизнь красивой и новой. Я верю в любовь — к вам, с вами, благодаря вам... Давайте же любить друг друга, моя единственная и славная Любовь».

Это было признанием в любви. Но сколько их, страстных признаний, он раздал в своей жизни! Тем не менее отныне Каролина Сайн­Витгенштейн, ставшая на долгие годы музой композитора, теперь постоянно в Европе, рядом с ним. Однако соединить свои сердца браком они не в состоянии: княгиня русская подданная. (Вспомним Бальзака и Ганскую.)

Весной 1855 года умирает Николай I — монарх, до последнего защищавший от нападок княгиню. Новый император, Александр II, вскоре лишает «невозвращенку» всех прав и русского подданства. Большая часть имущества отходит дочери; кое­что достается и князю, «законному супругу».

Вам все это не кажется знакомым до слез?

Тонкий знаток человеческих сердец, Бальзак явно недооценил музыканта. Ганская вела дневник. Позже Оноре открыл этот дневник и... ужаснулся! Выяснилось, что наглый музыкантишка очаровал-таки его возлюбленную. И не только очаровал. Вдова так увлеклась этим венгром, что едва не стала его любовницей!


* * *

А потом — годы разлуки. За это время Бальзак, бросая все, неоднократно выезжал за границу для встречи со своей Евой. Только это совсем не походило на жизнь влюбленных под одной крышей, о которой он всегда мечтал. C браком так и не ладилось. В случае замужества с французским гражданином Ганская лишалась прав на собственность. Бальзак был в отчаянии! Месяц пролетал за месяцем, а он никак не мог сосредоточиться на работе. Свежие рукописи «Человеческой комедии», пылясь в углу, громоздились без дела.

«Я думаю только о тебе, пишет он Ганской. — Мой ум уже не повинуется мне...»

Писатель даже не догадывается, что плод его воображения — шагреневая кожа уже давно стала воплощать в жизнь страшный маховик обоюдного саморазрушения. Вступив в изнурительную борьбу с обстоятельствами, сгорая от честолюбия, сам того не ведая, Бальзак мчался навстречу собственной гибели...


* * *

Невзгоды и трудности сделали Бальзака мистиком. Он не только изредка посещал своего «поверенного» в житейских делах предсказателя Бальтазара и занимался хиромантией, но и верил в некую счастливую звезду. Теперь перед тем как сесть за очередную новеллу или роман, писатель целовал и клал перед собой на письменный стол подарок Евы — перстень с гиацинтом, подаренный ею несколько лет назад в Швейцарии. Помимо этого, романисту помогала еще одна вещь — волшебное кольцо «Бедук», полученное им в 1835 году во время пребывания в Австрии от барона фон Ханмер­Пургшталя. Барон был известным ученым и хорошо разбирался в подобных вещах. В волшебстве этого камня Бальзак ничуть не сомневался, считая (и всем об этом охотно рассказывал), что «Бедук» восходит к прародителю Адаму, принадлежал некогда пророку Магомету, потом попал к Великим Моголам, у которых был похищен каким­то англичанином, продавшим раритет одному из немецких князей. На кольце был выгравирован магический квадрат из девяти цифр, в сумме составлявших цифру 15. «Бедук» не только был способен делать людей счастливыми, но и позволял становиться невидимыми, женщин делал неотразимыми, а другую половину — сильными в любви. Именно это кольцо, по мнению Бальзака, способно было помочь ему... стать отцом.

И «Бедук» не подвел! Весна 1846 года окрылила надеждой: стало известно, что Эвелина беременна. Будущий отец ничуть не сомневался — это будет сын! И он уже знает его имя — Виктор­Оноре. (Имя вполне символичное — это триумф и победа самого Оноре!) Бальзак верит, все его жизненные перипетии не случайны. Он должен победить обстоятельства и достичь цели — жениться наконец на любимой женщине, которая родит ему сына и с которой он будет жить в настоящем дворце!

А дворец уже есть. Он подыскал прекрасный старинный особняк, когда­то принадлежавший генеральному откупщику Людовика XVI некоему Божону — сметливому финансисту и известному парижскому богачу. Несмотря на неказистый вид (Бальзак даже сравнивал дом с казармой), этот двухэтажный особняк примыкал к часовне Сен-Никола (где, к слову, и был похоронен упомянутый выше Божон), и можно было, не покидая дома, выходить к церковным хорам.

Новый дом требует значительных расходов. Тем более что его будущий хозяин намерен сделать из него настоящий дворец из «Тысячи и одной ночи», украшенный всякими дорогими и необычными вещами: персидскими коврами, старинной бронзой, китайскими вазами эпохи Возрождения, богемским хрус-талем... Бальзак в долгах как в шелках. Акции Северных железных дорог, куда он ахнул огромные деньги (в том числе присланные Ганской), не оправдали надежд и катастрофически падали. Опять зашевелились кредиторы. Но он не горюет, продолжая строчить Еве восторженные письма.

Эти письма пугают Эвелину. «Делай что угодно с теми деньгами, которые я тебе дала, милый Норе,пишет Ганская, — но не разоряй меня». По сути, это уже крик ее души. А кричать было отчего. Из переданных Бальзаку Ганской золотых рублей почти ничего не осталось — так, крохи. Все ушло на обустройство «дворца».

Но не тут­то было! Бальзак заказывает постельное белье, отделанное горностаями; ручка сливного бачка сделана из зеленого богемского стекла; дом буквально ломится от дорогого (и в общем­то не столь необходимого) антиквариата... Кредиторы шныряют вокруг хозяина особняка, как слепни, почуявшие живую плоть, — впору вновь находить «берлогу». Но мир, как известно, не без добрых людей: барон Ротшильд дает взаймы восемнадцать тысяч, столь необходимых на текущие расходы.

Бальзак много пишет, он безумно счастлив: все идет так, как он задумал. У него будет самая лучшая Семья, прекрасная Жена и Сын! И все они поселятся во Дворце — их Дворце, обставленном главой счастливого семейства...

Не сбылось. Эвелина находилась в Дрездене, когда почувствовала себя плохо. Доктора предписали ей постельный режим. Не помогло, у Ганской произошел выкидыш. Бальзак в отчаянии. Плачущий отец даже не может утешить рыдающую возлюбленную — они слишком далеки друг от друга.

Из письма Бальзака Ганской: «Я уже так полюбил своего ребенка, который родился бы от тебя! В нем была вся моя жизнь...»

А что же Ганская? Она, судя по всему, случившееся восприняла довольно спокойно. «Я спасена», напишет она сестре в ноябре 1846 года. (Перспектива в очередной раз стать матерью в планы вдовы никак не входила.)

Иллюзии, как мыльный пузырь, лопались одна за другой. Приезд Эвелины во Францию раз за разом оттягивался, а теперь он еще и потерял своего неродившегося сына[4]. Из окон дома — все те же далекие черепицы парижских крыш. Столько лет прошло, а Париж по-прежнему чужд, сер и уныл. Одно слово — пус­тыня...

Бальзак все чаще задумывается: а может, не стоило свой лучший роман называть «Утраченные иллюзии»?


* * *

В сентябре 1847 года именитый писатель впервые едет в гости к Ганским, в Верховню. Перед поездкой его здорово напугали, наговорив такие «страсти» про Украину, что путешественник на всякий случай запасся сухарями, сгущенным кофе, копченым языком... Он, по-видимому, совсем не догадывался, какая там вкусная украинская сливовка (а уж русская водка!), ибо прихватил еще и... бутылку анисовки. Нет, он явно недооценивал Ганских, тем более — их Верховню. И понял это, лишь очутившись там.

Из письма Бальзака Лоре Сюрвиль[5]:

«Ну вот, я видел Северный Рим, татарский город с тремястами церквей, с богатствами Лавры и святой Софией украинских степей. Хорошо поглядеть на это разок. Приняли меня чрезвычайно радушно. Поверите ли, один богатый мужик прочел все мои произведения, каждую неделю он ставит за меня свечку в церкви св. Николая и обещал дать денег слугам сестры госпожи Ганской, если они сообщат ему, когда я приеду еще раз, так как он хочет увидеть меня».

Как ни хорошо ему было на Украине, дела звали в Париж: устройство дворца требовало догляда. И новых финансовых вложений. Да и... кредиторы. Они ведь по-прежнему ходили за ним по пятам...

А Франция меж тем бурлила. 1848 год. Революция. Очередная. Почти стихийная, а потому кровопролитная. В июне во время парижских уличных боев убито двадцать пять тысяч человек. (Для сравнения: за весь период Великой французской революции и последующего Термидора было гильотинировано около тридцати тысяч человек.) Похоже, французы вошли во вкус приносить в жертву кровавому Молоху жизни своих соотечественников. Революция... Рес-публика... Конвент... Директория... Консулат... Империя... Реставрация... Монархия... Вновь Республика... И так по кругу. Порой — с уличными боями, кровавыми расправами, правительственной чехардой.

Для Бальзака это, конечно, не самое лучшее время. Пробует выставить свою кандидатуру в депутаты — с треском провалился. Каждому свое. Кому писать — кому ораторствовать. Тем не менее Бальзак не теряет присутствия духа и активно готовится... к свадьбе. Он вновь оформляет российскую визу и едет в Верховню. Этот неутомимый борец с обстоятельствами для себя уже давно все решил: если потребуется, он примет русское гражданство. Лишь бы быть рядом с Евой.


* * *

— Шо изволите, мусье? — кланялся каждое утро французу здоровенный украинец Фома Губернатчук, специально приставленный хозяйкой к дорогому гостю. — Може, кофею аль стопку сливовки — дык я ж пулэй, тильки прикажьте...

Потом помогает барину одеться и проводит в натопленный кабинет. Там Бальзак, путаясь в полах подаренного Евой черкесского теплого халата, садится за рабочий стол и... млеет. Огромные восковые свечи в серебряных канделябрах, богатый чернильный прибор, жаркий камин, мягкие ковры... Лувр, однозначно Лувр! А он — чем не Наполеон?! Тем более что где­то рядом, в соседних комнатах, — Она, его Жозефина! Тут бы и умереть от блаженства...

Счастья не бывает слишком много. Как, впрочем, и денег. Сладкая жизнь писателя продлилась ровно год. То была милость судьбы перед последними испытаниями.

Долгожданная свадьба, к которой новобрачные шли долгие семнадцать лет, состоялась в семь утра 14 марта 1850 года, в Бердичеве, в костеле св. Варвары; обряд совершил аббат граф Озаровский, присланный туда по такому случаю епископом Житомирским. «Графиня Анна сопровождала мать, и обе сияли от радости», запишет позже Бальзак.

Когда несколько часов спустя вернулись в Верховню, все попадали от усталости. Если не сказать больше — от изнеможения.

Судьба сыграла с несчастным Оноре злую шутку. Он почти достиг того, о чем мечтал долгие годы. Писатель стал знаменитым, завоевал сердце любимой женщины и, став ее мужем, счастлив, как никогда. Теперь оставалось самое малое — преодолеть последнюю ступеньку к счастью, к которому он стремился: ввести даму сердца в замок, построенный им для нее. Из Парижа матушка сообщает: все готово, можно приезжать, ждем. Пора ехать. Эвелина — его законная супруга; Верховня остается ее дочери Анне, а мать будет получать неплохую ренту. Они все преодолели...

Но на глазах Бальзака слезы. Он давно и тяжело болен, его бьет озноб. Слуга Фома накрывает барина овчинным тулупом, но больного лихорадит еще сильнее. Не привычный к суровой русской зиме, француз надолго оказался прикован к постели. Всю зиму Эвелина не отходила от Оноре, который подхватил коварный бронхит. От бронхита до пневмонии — один шаг. Переболел и ею. Сердце, и без того слабое (врачи ставили гипертрофию сердечной мышцы), стало вновь сдавать, появились одышка и отеки на ногах.

Отъезд на родину пришлось отложить на апрель. Перед самым отъездом началось воспаление глаз. Ничего удивительного, что возвращение в таком состоянии по разбитым весенней распутицей дорогам превратилось для бедняги в сущий ад...

В теплый майский вечер 1850 года дилижанс, на котором ехал Бальзак, ласково встретил Париж. Вот и улица Фортюне[6]. Как он часто думал об этом радостном моменте! В окнах их особняка горели свечи, больные глаза радовали пышные цветы, расставленные на подоконниках. Внутри дома, шептал он Еве, тебя ждет самая изысканная роскошь.

Измученный долгой дорогой и тяжело дыша, Бальзак с трудом вылез из дилижанса и посмотрел на дом. Теперь яркий свет начинал раздражать воспаленные склеры. Он подошел к крыльцу, постучал в дверь[7]. Никто не вышел. Раздражительно постучал еще. Опять тишина. Хотя в доме, судя по звукам, явно кто­то находился.

Супруги затревожились. Уже ночью кучер отправился на поиски слесаря, проживавшего на соседней улице. Пришлось взламывать дверь. Когда дверь вскрыли, вошедшим предстала ужасающая картина: все оказалось разгромленным. Сказка, которую он так долго готовил для Евы, постепенно превращалась в самый кошмарный сон. За одной из дверей раздались грозные окрики привратника. Как оказалось, их слуга, Франсуа Мюнх, этот добрый малый, именно в тот вечер сошел с ума и забаррикадировался в одной из комнат. Его отвезут в психиатрическую лечебницу лишь под утро. А до этого молодоженам предстояло провести долгую бессонную ночь.

В тот момент, когда Бальзак-император ввел принцессу в свой замок, он совсем не догадывался, что для него начался новый отсчет. То будут сто «императорских» дней. До гибели.

Иллюзия безоблачного счастья рушилась буквально на глазах. Оно, это его счастье, не стесняясь, утекало сквозь пальцы. Он даже не чувствовал тяжести шагреневой тряпки — она просто растаяла, вспорхнув вслед за случайной бабочкой, влетевшей на зов ночного огонька...


* * *

Мудрый искуситель человеческих желаний Бальтазар все врал. Он не мог не врать, вернее — сказать правду. Его давний приятель с их последней встречи сильно изменился, и не нужно было быть прорицателем, чтобы понять: Бальзак умирает. Но сказать тому прямо в лицо — значит убить на месте. Этого умный Бальтазар себе позволить не мог. Он не всемогущ, он просто предсказатель, привыкший говорить людям то, что они желают от него услышать. Иногда способен сказать и больше. Но чтобы убить!.. А потому врал, рисуя перед умирающим счастливое, безоблачное будущее.

И Бальзак верил тому, кто еще ни разу его не подвел. Не беда, что почти не видит и едва держит в руке воронье перо; впереди целая жизнь, и он напишет еще не один прекрасный роман. Ведь они наконец вместе — он и его Ева. Как хорошо! Теперь не нужно писать длинные, утомительные письма, страдать и умирать от ревности... Вот только чтоб не болело сердце... Да снять одышку... Избавиться от ненавистных отеков... Доктор Наккар обещал помочь; он, как и Бальтазар, всегда держит слово, этот его преданный врач.

Обессиленный, страдающий сердечно-дыхательной недостаточностью и сахарным диабетом, его организм оказался на финишной прямой: гангрена... сепсис... смерть. Типичный конец для той эпохи.

В свое время лейб-медиком Наполеона и главным хирургом французской армии в период наполеоновских войн был Доминик Жан Ларрей. При Бородине Ларрей выполнил почти двести операций, большинство из которых было связано с ампутациями конечностей; тогда же он впервые для фиксации при переломах применил крахмальные повязки (до гипсовых еще не додумались; их впервые применит Николай Пирогов в Крымскую войну). Французская хирургия в те годы считалась передовой. Однако гангрена была бичом медицины. Дилемма: либо ампутация — либо гангрена (то бишь «антонов огонь») — заставляла врачей действовать быстро и решительно. Промедление означало гибель. Достаточно сказать, что за два с небольшим десятка лет до Бальзака от гангрены умер Людовик XVIII. Какой-никакой — король.

Следует ли винить врачей, не сумевших спасти императора пера? Вряд ли. Все они были людьми своего времени. И вместо срочной ампутации слабительные с пиявками — не что иное, как тактика лечения в случае рокового опоздания. Гангрена уже сама по себе не контролируема, а уж при сахарном диабете втройне опасна. Другое дело, что все сделанное эскулапами у постели писателя оказалось... крайне недостаточным. Как если бы при остром аппендиците назначить строгий постельный режим. Правильно? Безусловно. Но крайне недостаточно. Ибо без вмешательства ланцета пациента ожидает неминуемая гибель.

На фоне полного бессилия врачей — единственное яркое событие в семье: сам президент Республики Луи Наполеон справился о здоровье великого писателя. Бальзаку льстит такое внимание к его «скромной персоне» первого лица государства, но для него теперь гораздо важнее мнение доктора Наккара. Оноре день ото дня все хуже. Он часто теряет сознание и, приходя в себя, с удивлением озирается вокруг. В комнате, где находится тяжелобольной, нестерпимое зловоние от разлагающейся плоти. Наккар беспомощно разводит руками; впервые из уст эскулапа домочадцы (кроме, разумеется, самого больного) слышат страшные слова «комната умирающего». Так он постепенно подготавливает родных к самому худшему.

В воскресенье утром, 18 августа, Бальзака соборовали. Во второй половине дня к умирающему собрату по перу (можно было бы написать — другу, но они никогда не были друзьями) явился Виктор Гюго.

«Меня провели в гостиную, находившуюся в нижнем этаже,вспоминал Гюго. — Напротив камина стоял на подставке огромный мраморный бюст Бальзака работы Давида. Посреди комнаты горела свеча на богатом овальном столе, ножками которому служили шесть позолоченных изящных изваяний. Вышла другая женщина, которая тоже плакала. Она сказала мне:

— Он умирает. Барыня ушла к себе. Со вчерашнего дня доктора уже бросили его...

Посреди спальни стояла кровать, кровать красного дерева, у которой в головах и в изножии были какие­то перекладины и ремни — приспособления, предназначенные для того, чтобы поднимать больного. На кровати лежал господин де Бальзак, голова его опиралась на целую гору подушек, к которым еще добавили две диванные подушки, крытые красным узорчатым шелком. Лицо у Бальзака было лиловое, почти черное, склоненное вправо, небритые щеки; поседевшие волосы коротко острижены, широко открытые глаза смотрели куда-то застывшим взглядом. Я видел его в профиль — так он походил на императора.

По обе стороны кровати стояли старуха сиделка и слуга. За изголовьем горела на столе свеча, другая зажжена была на комоде около двери. На ночном столике стояла серебряная миска. Мужчина и женщина, стоявшие у постели, молчали и с каким­то ужасом слушали громкий хрип умирающего. Свеча на столе ярко освещала висевший над камином портрет молодого и румяного, улыбающегося человека.

От постели исходил невыносимый запах. Я приподнял покрывало и взял руку Бальзака. Она была влажная от пота. Я пожал ее. Он не ответил на пожатие... Сиделка сказала:

— На рассвете он умрет.

Я спустился по лестнице, унося в памяти лицо умирающего; проходя через гостиную, я еще раз увидел неподвижный и надменный, смутно белевший мраморный бюст, и мне пришло на ум сравнение: смерть и бессмертие.

Вернувшись домой (это было в воскресенье), я застал у себя нескольких человек, поджидавших меня; среди них были Риза­бей, турецкий посланник, испанский поэт Наварет и итальянский изгнанник граф Арривабене. Я сказал им:

— Господа, Европа сейчас теряет гения...»

Незадолго до агонии слабыми губами Бальзак прошептал: «Только Бьяншон[8] мог бы спасти меня...»


* * *

Так закончились сто дней Оноре де Бальзака. Императора пера, сумевшего, вопреки обстоятельствам, повторить путь своего великого предшественника и даже доделать то, что не сумел Наполеон, — погибнуть на родине, в собственном дворце, окруженным любовью и заботой близких и друзей. Сто дней, проигранные когда­то Бонапартом, были выиграны Бальзаком. И лишь смерть прекратила борьбу. То была гибель воина на поле боя, с открытым забралом.

Перед смертью Бальзак простит всех — даже любимый город, ставший для него на долгие годы равнодушной пустыней. Уход кумира встряхнул пустынное равнодушие Парижа. Горожане, обнажив головы, потянулись в сторону Пер-Лашез.

Что было дальше — не стоит подробностей. Можно было бы рассказать, как соратники до вечера провожали похоронный кортеж; как на кладбище Гюго произнес проникновенную речь, назвав усопшего гением, а до этого говорившего едва не раздавил катафалк, прижав к какому-то памятнику; как столичные газеты сравнивали Бальзака с Байроном; как... Но все это в общем­то уже не имело никакого значения. Бальзак умер. В борьбе и стремлении обрести­таки личное счастье. Но взамен — вечный покой на пер­лашезской горе, с верхушки которой гордый Растиньяк когда­то бросил вызов надменному Парижу.

Бьяншон, ловкий Рюбампре, маркиза д’Эспар, княгиня де Кадиньян... Они останутся жить вечно. И будут всегда радовать и огорчать, убегать и догонять, ненавидеть и любить... Они и есть БАЛЬЗАК.

У него все получилось. Пустыня обрела повелителя...


Merci, Paris. Au revoir...

Если долго смотреть в бездну, то бездна начинает смотреть на тебя.

Фридрих Ницше

Когда созерцаешь интересное, главное, держать себя в руках, не забывая, что нельзя объять необъятное. Если же вокруг интересного много, рискуешь потерять самое важное — цель своего созерцания, его суть и смысл. Многое всегда отвлекает от целого; лишь малое фокусирует внимание. Но, как говорится, Платон мне друг, но истина дороже...

Там, в бальзаковском доме, уже сами стены подминают под себя волю и чувства. Оказавшись под бременем осязаемых следов Истории, человек забывает о главном. Так и со мной. Необъяснимое чувство, будто я все­таки что­то забыл. Очень важное и необходимое. Именно это непонятное «что­то» сейчас тяжелым камнем давило на сердце. Но сколько ни вспоминал, ища где­то глубоко в извилинах памяти искомую нить, способную направить мысль в нужном направлении, они, эти ниточки, предательски путаясь и переплетаясь, возвращали к исходной точке. Вернее — ни к чему. По­прежнему оставалось ощущение некой пустоты, чего-то недоделанного, впопыхах забытого. Был бы рядом умный человек, мелькнула мысль, уж он-то бы подсказал. Взять того же Оноре де... Стоп! Вот она, ниточка. Ну конечно, Бальзак!

Теперь я понял: он всегда находился поблизости. И когда я бродил по тихим парижским улицам, помнившим тяжелую поступь Оноре, и даже когда с замиранием сердца осматривал его знаменитую «берлогу». Просто я об этом как­то не догадывался, да мне и в голову такое не приходило! Однако еще не факт, что так оно и есть. В любом случае следует вновь побывать в доме на улице Ренуара. Иначе — лишь одни догадки и раздумья ни о чем.

...Как будто не выходил отсюда. Не зря в этом музее с такой любовью сохраняют дух писателя: полное ощущение его присутствия. Все просто: он здесь. Нужно лишь внимательней приглядеться. Скорее всего — за дальней портьерой, у окна кабинета. И колыхание занавески не случайно, это не проделки ветра: там явно кто­то есть. Молча стоит, стараясь, чтобы никто его не увидел. Но посетителям кажется, будто это движение от очередного порыва ветра, и потому никто на окно не обращает внимания.

Стоило лишь на мгновение (всего на миг!) отвлечься, как портьера становится неподвижной. Там уже никого! Стоявший за портьерой исчез. Куда? Из другого окна, с выходом во двор, видна новая группа людей; они громко разговаривают, смеются, перебивая рассказ экскурсовода. Вот оно что, голоса людей спугнули того, кто всю свою жизнь прятался от незнакомцев. Все ясно: тайно для всех невидимка пробрался к лишь ему известному ходу, чтобы, спустившись ниже, выйти к заднему двору и...

Работник музея лениво качает головой: он понятия не имеет, где тут могут быть какие­то потайные ходы. Может, и были когда­то, мямлит он, но ведь сколько времени­то прошло...

Назад, к выходу! Обойти небольшой квартал, пройтись по узенькой улочке Рок (нынешней Бертон), над которой чуть ли не нависает старый бальзаковский сад, и выйти... к заветной двери. Я наконец вспомнил, о чем так долго и безрезультатно думал: старая зеленая дверь времен Бальзака имеет еще одну феноменальную особенность. Говорят, иногда она открывается. Но при одном условии — если рядом никого нет.

Если я все правильно рассчитал, через несколько минут из этой двери выйдет ОН. Возможно. Но опять вилами по воде. Зачем ему выходить, когда можно спокойно переждать окончания многолюдной экскурсии? То­то и оно. И все же шанс есть. Самый лучший вариант — встать за межевой столб недалеко от ворот. Этот столб — не что иное, как древний пограничный камень — так называемый борн, — когда­то отделявший графство д’Отей от графства Пасси. Вот и табличка на стене, рассказывающая о том же. А сейчас — ждать.

Говорят, выскальзывая из этих ворот, Бальзак обычно пребывал в отличном настроении — как­никак обвел вокруг пальца очередного нежелательного посетителя. А когда с носом оставались кредиторы — о, подобная победа особенно вдохновляла! Могу представить, как он радовался и, напевая под нос, поигрывал своей бесценной тростью. Кто знает, возможно, даже насвистывал. Так что эту дверь с полным правом можно было бы назвать Воротами Радости.

Что это? Неужели свист? Не может быть! Показалось, это просто желаемая галлюцинация. Где-то читал, бывает и такое. Ждешь — и начинаешь видеть или слышать. Хотя, если по правде, вряд ли, чепуха. Выдумки и...

Теперь свист раздавался все явственней. От неожиданности пришлось оглянуться: может, кто из прохожих? Никого. Тогда — за стеной, за той зеленой дверью. Стало трудно дышать, тело забила мелкая дрожь. Ну вот, не хватало еще мандражки. А свист за дверью все усиливался. Неужели я его просчитал? Еще немного, и... Раздался незнакомый звук — то ли скрип, то ли... Ну да, это звук открываемой двери. Она в углублении в стене, я же — за межевым столбом. Потому и никого не вижу. Пока не вижу. А вот сейчас... Уже слышится тяжелая поступь человека, открывшего тяжелую дверь. Пора...

Свист сильно давит на уши... Еще немного, и голова расколется надвое. Сильно вздрагиваю и... обнаруживаю странную картину. Во­первых, никакой двери нет и в помине — я в салоне самолета. Во­вторых, со мной разговаривают. Сосед, сидящий рядом в кресле, усатый балагур, считающий, что я по ошибке принял его за «мусье». И в­третьих, голова наполнилась рокотом и свистом от... рева самолета: мы идем на взлет. Нет, надо же так опростоволоситься. Уж если не везет — так по-крупному. И как теперь Бальзак? Да никак. Хоть снова засыпай.

— Что, земляк, притомился? — продолжает наседать сосед. — Я, например, из Парижа всегда возвращаюсь утомленным. Еду туда — лопатник во-о­от такой, аж разламывается от евро, а когда обратно — каждый цент приходится считать. Весь выжатый как лимон, какой­то обезвоженный... Возвращаешься будто из пустыни...

Ну вот, опять пустыня. Наверное, так сходят с ума. Если сейчас свист не прекратится, тогда точно хоть врача вызывай...

Внезапно все стихло — и свист, и надоедливое бормотание соседа-балагура. Сделав короткий разбег, «боинг» стремительно взмывает вверх, оставляя позади муравьиный холмик Орли. Где-то там, за иллюминатором, гудит и рокочет надменный Париж. «Праздник, который всегда с тобой», неутомимо переваривающий в своем «чреве» людской планктон. Сквозь муть плексигласа проглядывается яркое ожерелье ночного города. И по мере удаления оно становится все меньше и меньше — пока не превращается в одинокую жемчужину в темной бездне океана. Еще немного — исчезает и она.

Мерси, Париж! Прощай, Пустыня.

Хотя... до встречи.

 



[1] Кукушка — небольшая двухколесная карета, вмещавшая до четырех пассажиров, которые влезали туда со стороны лошади. Курсировали в крупных городах между цент­ром и окраинами.

[2] Простите, я не могу хорошо говорить по­английски (англ.).

[3] К слову, во втором браке дочь Листа Козима станет женой Рихарда Вагнера.

[4] Позже Бальзак узнает, что они с Эвелиной потеряли не сына, а дочь, но отцовские страдания это не уменьшило.

[5] Лора (Лаура) Сюрвиль — младшая сестра Бальзака, в замужестве Сюрвиль.

[6] В сентябре 1850 года улица Фортюне будет переименована в улицу Бальзака.

[7] В 1890 году, уже после смерти вдовы писателя, Эвелины де Бальзак (она скончается в 1882 году), знаменитый особняк снесут.

[8] Орас Бьяншон — один из героев романов Бальзака, известный парижский врач.

 





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0