Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Превратности любви

Николай Алексеевич Ивеншев родился в 1949 году в селе Верхняя Маза Ульяновской области. Окончил Волгоградский государственный педагогический институт имени А.Серафимовича. Поэт, прозаик, публицист. Работал учителем в Поволжье и Дагестане, потом занимался журналистикой. В настоящее время работает режиссером поэтического театра «Мельпомена» на Кубани. Печатался в журналах «Москва», «Наш современник», «Дон», «Родная Кубань». Собкор газеты «Литературная Россия» в Краснодарском крае. Автор 30 книг стихов, прозы, публицистики. Лауреат премии имени А.Дельвига («Литгазета»), «Литературной России», журнала «Москва» и др. В 2005 году получил диплом «Серебряное перо Руси». Член Союза писателей России. Живет в станице Полтавской в Краснодарском крае.

Кошка Пифагора


1

Андрей восклицал это охотничьим тоном, как, допустим: «На уток!» или «На зайца!», «На капусту!».

Это значит вечером надо прийти к нему домой. С женой или без. С бутылкой молдавской «Фетяски» или так. И первым блюдом на столе у Чесноковых будет квашеная капуста, изготовленная только им, главным инженером крохотной воинской части.

— Капуста, — неизменно сообщал майор Чесноков, — это пища римских патрициев и легионеров.

Наверное, он причислял себя к обоим этим сословиям. И действительно, Андрей обладал прямым и рельефно очерченным носом латинского вельможи и собачьей поджаростью профессионального солдата. Он четко воспроизводил на старинном немецком пианино небольшие классические эскизы. Объяснял при том: «Руки сами музыку нащупают». Случалось, за столом майор Чесноков пренебрегал вилкой, шутя по-воински не­уклюже: «Рыбу, дичь и женщин надо брать голыми руками».

Андрей Филиппович, как потомок легионера, и капусту отправлял в рот сильной своей щепотью.

А капуста и в самом деле была хороша. Она пахла свежими яблоками и той самой Италией с ее апельсиновыми рощами.

Но на капусту ли я приходил? И что меня тянуло в дом Чесноковых? А тянуло меня не это по-своему экзотическое блюдо, не бетховенские экзерсисы на пианино с клавесинным строем, не «Фетяска» в тонком хрустале, а его жена с экзотическим по тем временам именем Луиза.

Я не осмеливался даже в мыслях иметь связь с ней — ни физическую, ни платоническую. Я глядел на нее завороженно, как дикий человек на костер.

Луиза, Лаура — все из одной обоймы. У нее было восточное цыганское, нет-нет, скорее испанское лицо, чуток, в меру припухшие губки, как будто она только встала с постели. Руки ее золотились, когда она колдовала за столом, ухаживая за всеми. Если бы подобное сравнение не было пошловатым, то я бы сказал, что руки ее чем-то напоминали руки с картин Рембрандта. Как у Данаи. И конечно, глаза. Да, опять штамп. Да, господа хорошие. Глаза темные, как крупные и влажные оливки. Конечно, она стопроцентно подходила всей своей статью и патрицию, и легионеру.

Сейчас я рассуждаю достаточно холодно, ведь сколько времени ушло и прошло. А тогда?.. Тогда одним из номеров чесноковского капустника были танцы. И я, как какой-нибудь бедный вольнонаемный кнехт, терпеливо ждал, когда же всколыхнет комнату с мягким ковровым покрытием пряный мотив: «Льет ли теплый дождь, падает ли снег...» Я знал, что и мой голос сорвется, лишь только протяну ладонь, чтобы пригласить Луизу.

Майор Чесноков был хронический ревнивец. И я никогда не осмеливался сократить джентльменское расстояние между моим онемевшим телом и волшебным станом Луизы. Но разве только стального цвета глаза Андрея Филипповича были тому виной? Сам я находился в это время в сладком полубреду. Не знаю, что я лепетал. Конечно, какие-нибудь глупости. Она же, как деликатная хозяйка, пыталась меня растормошить, бойко, с какой-то актерской сноровкой рапортуя о достоинствах мужа. Я все эти достоинства знал назубок. Андрей был честен и прям. Он не выслуживался, не льстил. Он справедливо требовал с подчиненных то, чего требуют устав и должностная инструкция.

— Но он никогда не выйдет в командиры! — итожила жена майора Чеснокова и довольно улыбалась.

Я видел это — улыбалась. Казалось, что она поощряла подобное несправедливое положение вещей.

— Потому что пришли такие времена, достойным людям дороги нет. Им достается одна обочина в репьях. — И словно спохватывалась: — Так что это мы все обо мне и обо мне, а вы ничего не рассказываете?!

Мы всегда были на «вы».

— Что обо мне рассказывать? Ну, живу... Гхм... Живу...

«Жду, что ты придешь, а быть может, нет», — изнывал «восточный» певец.

Я тоже изнывал, вдыхая счастье.

— А имя мое мне не нравится, — держала разговор партнерша. — Луиза! Как луза в бильярде. Уж лучше бы Феклой или Парашей заклеймили.

Мой голос совсем сел. Я мотал головой, не соглашаясь с женой майора Чеснокова.

Как же все-таки везет Андрею, Андрею Филипповичу! Все-то у него в избытке. Честное продвижение по службе, красавица жена. И вальс Шопена вот учит для полного счастья, отчетливо, по-военному четко.

Моя жена, моя любимая жена Надя дергала меня за локоть. Тоже, видно, нахваталась солдатского лексикона:

— Ты что, очумел?

Я мотнул головой.

Нет на белом свете женщины лучше и красивее моей жены. Точно знаю. И все же здесь, у Чесноковых, ее красота меркнет. И я боюсь признаться в том даже самому себе. Я пугливо дергаюсь от вопроса Нади и, как рыцарь с заржавленной шеей, отворачиваюсь от блестящих губ хозяйки. Не пойман ли я с поличным?

Капустники у Чесноковых пролетали мгновенно. И завершающим этапом вечера непременно было следующее. Из соседней, смежной комнаты являлся шестилетний сын Чесноковых Славик. Он усаживался рядом с матерью и клал голову ей на колени. В одиннадцать часов, можно было сверять время, Славик мгновенно засыпал. Любопытно, что если мать была занята каким-нибудь делом, Славик не мешал, а точно в одиннадцать отключался рядом, брыкнувшись под обеденный стол. И если, кроме нас с Надей, были еще гости, то суматоха начиналась тут же. И великая. Все панически вскакивали из-за стола, втыкали на книжные полки тучные фотоальбомы, хлопали балконной дверью, бычкуя недокуренные сигареты.

Мы же уходили чинно, как существа особого класса, приближенные к императору.

В узкой прихожей я уже становился самим собой. Гипноз покидал меня. Я жал протянутую сухую и сильную руку римского легионера и, осмелев, брал в свою ладонь ее пальцы.

Мы жили неподалеку, в том же военном городке.

По дороге моя Надя, мне казалось, возбужденно общалась со мной, явно не слыша моих «ну да».

— Неужели Андрей Филиппович воспитанник детского дома?

— Ну да.

— Такой интеллигент, не скажешь, что беспризорник. Все своим умом достиг. Вон вначале на аккордеоне выучился, теперь пианино осваивает, ишь, — Шопена.

— Ну да. Брамса, — злился я. Мне уже начинало надоедать тотальное обожествление майора Чеснокова.

— Что у него за фамилия такая чудная, — не унималась жена.

— Никакая не чудная. Был такой художник или композитор. Не помню. Что-то духовное сочинял. Да, музыкант. Реквием «Таинство смерти».

— Жуть. И жену милую себе подобрал, ну, скажи, милую ведь.

— Не в моем вкусе.

— Да она же красавица. Как из индийского фильма. Терпеть не могу эти «абарая, бродяга я». — И совсем уже невпопад: — Знаешь, родной, я читала, что длинные пальцы пианисту только мешают. У него должны быть короткие пальцы. Вот растяжка, расстояние между большим пальцем и мизинцем, должна быть большой. Андрей Филиппович мне очень нравится. Я бы с ним в разведку пошла.

Жена меня злила. Но за что?

Я ведь тоже не лыком шит:

— Ну и дуй в разведку.

Дома мы миримся, молча пьем чай на кухне и со всей мочи ничком бухаемся в супружескую кровать.

И не надо мне никаких Луиз. Никакой капусты с яблоками.


2

По вечерам мы с майором Чесноковым совершаем «облет» военного городка. Почему «облет»? Дело в том, что часть, в которой служит Андрей Филиппович, летная. У офицеров и солдат голубые погоны, на эмблемах — пропеллеры с крылышками. Но на самом деле солдаты и офицеры этой части занимаются радиолокацией. Служат на эрэлэске.

О своей работе Андрей говорит мало, да и что там говорить о транзисторах и резисторах. О сослуживцах же мой собеседник отзывается с кислой улыбкой, даже с какой-то пренебрежительной миной.

И поделом. Я давно знаю, что офицерство наше целиком и полностью гнездится под железными каблуками своих жен. Парные лейтенанты под сурдинку внедряются в повальную пьянку, ждут повышения по службе, подличают, предавая друг друга, юлят перед командирами.

Обмыв в граненом стакане новые звездочки, бывшие парные уже начинают не только пьянствовать, но и скромно блудить. Как бы они ни маскировались рыбалкой или сверхсрочной внезапной работой, частенько приходилось слышать даже из запахнутых окон традиционные звуки битой посуды и отборный мат, переплетающийся с истошным визгом.

Такова изнанка жизни. Блуда больше, чем звезд на небе.

Что ж, жены офицеров тоже не ударяют в грязь лицом. Они поспешно, с большим мастерством начинают мстить своим главам семейств.

Это вам не золотой девятнадцатый век, пришли другие времена. Правильно или нет, но рогоносец-муж не вызывает любовника своей жены на дуэль, а, напротив — дружит, ездит с ним в Займище ловить сомов. И после хорошей стопки водки у костра, обнявшись, соперники играют дуэтом вольную песню «По Дону гуляет казак молодой...».

— Я за прежние времена, — резко отрубает майор Чесноков. Его суровое лицо патриция и легионера густо краснеет. — Конечно, вызову. Конечно, всажу ему пулю в сердце. Я не потерплю малейшей измены. Да как можно после всего этого жить?! Пить и есть из рук потаскухи. Да и ей достанется на орехи.

Чесноков вытягивал вперед свою мускулистую, в темных венах руку. Он — солдат, а значит, и расправа предполагается серьезная.

В это время я верил ему. Так и будет. Будет дуэль и расправа.

Верил — не верил. Такая идеальная пара никогда, ни под каким соусом не может распасться.

У них все как в часовом механизме. Шестеренка к шестеренке. Шайба к шайбе. Луиза его обожает. А он ее боготворит. Остальное немыслимо.

Сняв с повестки вечный вопрос, мы с Андреем Филипповичем обсуждаем роман Федора Абрамова «Братья и сестры». Андрею, воспитаннику Гулькевического детского дома, чрезвычайно нравится то, что русский народ крепится на родственных отношениях. На отцах-матерях, братьях и сестрах. Андрей — твердый поборник домостроевских традиций.

Я супротив них протестую, скорее из духа противоречия. Человек должен быть свободен, чтобы реализовать себя — в творчестве, в любви. Иначе он — червяк.

— Человек по сути своей скотина, — горячится майор. — Его всегда тянет в грязи измазаться. Мужчина, да и женщина добровольно должны заковать себя, знаешь... Сами себя в своеобразные забрала. В бронежилет. Как в средние века.

— Как у классиков материализма, — иронично щурюсь я.

— Да. Свобода — это осознанная необходимость. Надо воспитывать детей. Крепить семейные узы.

Я соглашаюсь с газетными словами Андрея Филипповича.

— После того как мы поженились с Луизой, я ей никогда не изменял. — Он испытующе взглянул на меня. Что хотел? Еще подтверждения.

— И правильно, — зачем-то соврал я. Но в мыслях поправился: «Я вроде бы порочен. И не хожу налево лишь потому, что ленив».

Чесноков инструктировал:

— Ну, надо, само собой, цветы ей дарить, жене-то своей. Ласковым быть. Использовать весь мужской боезапас. — он озорно улыбнулся и под­мигнул.

Ну, что ж, не совсем ведь схема майор Чесноков. Что-то есть от династии Чесноковых. Я читал, у этих самых опальных композиторов, Павла и Алексея, было еще шестнадцать братьев и сестер. Вот так пыл в золотом веке!

Чувствовалось, что-то задело Андрея Филипповича, и он разоткровенничался:

— А знаешь, Алеша, кем для меня еще является жена моя Луиза?

Я обернулся к собеседнику и поднял брови.

— Она — кошка.

— Которая гуляет сама по себе? Редьярд Киплинг.

— Нет, нет. Кошка Пифагора. Ты знаешь, у него были еще штаны.

Мы смеемся.

— Которые на все стороны равны.

— Не только брюки. Но и кошка. И он с ней всегда держал совет. Когда Пифагору надо было принимать решение, он всегда искал совета у этого египетского божества. У кошки той пифагоровой были в запасе всего два слова: продолжительное «мя-ау-у-у» — это значит «да» — и отрицательное «мяу» — нет. С такой-то кошкой греческий философ жил припеваючи. До нашей эры, а нате вам... Мудрецы. Безошибочно. Так вот и Луиза моя такая. Она безукоризненная советчица. Я по пустякам ее советов не спрашиваю. Но вот если серьезно, кардинально... не ошибалась. Луиза всегда просекала ситуэйшн. Интуиция, что ли. короче говоря, каким-то чудесным свойством обладает.

В это я поверил сразу. Его жена — явление исключительное.

— Да, — смудрил я, — для каждого человека всегда уготованы две вещи в наследство. Это мельница и кошка. Мне вот мельница попалась. Целый день жернова. — Я нарочито вздохнул: тяжела шапка Мономаха.

— Ничего, попадется и кошка, — успокоил меня военный инженер. — С хорошей кошкой можно и сад посадить, и колодец вырыть, и троих сыновей вырастить.

Надо сказать, что это умозаключение меня изумило. Не ожидал я от праведника Андрея Филипповича такой практичности.

— Слушай, — сказал я тогда майору Чеснокову, — твоя фамилия произошла, скорее всего, не от «чеснока», а от слова «честность».

— Нет, я — врун, — честно ответил майор. — Мне хочется быть правдивым. Не всегда получается.

— И про кошку Пифагора ты соврал.

— Это миф. Но миф бывает точнее правды.


3

Сколько воды вытекло с тех пор из моего крана! Я варил на этой воде вначале чай, суп, самогон, кофе, а потом — целебные травы. Сколько воды утекло у недалеких соседей Чесноковых! А со страниц газет, с экранов телевизоров! Вода, вода — кругом вода, и двугорбый верблюд захлебнется.

Захлебнулась, сошла на нет и наша дружба с Чесноковыми.

Кошка Пифагора — бесценный дар. Правильный выбор. Пифагоровы штаны всегда на все стороны равны. И это — развилка. По какому катету ты покатишься? а кошка Пифагора проницательнее дельфийских пифий.

Ведь времена-то меняются. И порой парадоксально. Парадоксально, но заметили честную и принципиальную натуру майора Чеснокова и предложили ему классное место преподавателя электронных методик в летном училище. А уроки он давал иностранным студентам. Андрею Филипповичу вскоре и очередное воинское звание присвоили. Стал он подполковником. Что-что, а счастье и несчастье привязчивы, верны, как Луиза Чеснокова своему выдающемуся супругу.

У нас на Кубани все кулигами. Если дожди припустят, то они будут и день, и два лить, пока не затопят, пока не прорвет плотину, пока не наступит очередной Крымск. А уж если солнце начало жарить, то будь спокоен, спалит не только огуречную грядку, а все на свете: кожу, карьеру и даже невызревшую любовь.

Андрей Филиппович приезжал на побывку лишь на выходные, вечером в субботу. Побыв ночь дома, вечером в воскресенье он опять возвращался в общежитие летного училища.

Жена же его Луиза, естественно, оставалась здесь: подходящей работы в большом городе как-то не находилось. А здесь она трудилась экономистом в каком-то загадочном ПУПе. Она называла свое предприятие «пупком». И теперь... Теперь Луиза как-то поскучнела. Лицом, правда. Была она такой же ослепительной, но грустной. По всей видимости, Луиза так крепко любила своего Андрея, что страдала в отдалении. Я это понимал. И не лез, не набивался в гости к Чесноковым.

Все же подполковник Чесноков сам меня выловил. И мы опять кружили, выписывали «восьмерки» меж клумб. «Облеты» возобновились.

Странно, что перевод в город Андрей воспринял оптимистично. И не было на лице его той грусти, которую я зрил на прекрасном смуглом лике Моны Луизы. Теперь, когда мы совершали променад по своей трассе, Андрей Филиппович хватал меня за локоть и с жаром толковал о своих наивных студентах из какой-нибудь Боливии или Китая. Ему не хватало слов. Подполковник живо обегал меня сзади или спереди, цеплял за другую руку.

Я спросил его о Луизе, деликатно намекнув, что она, мол, здесь скучает, в тоске.

Но редкий мавр, Андрей Филиппович отмахнулся. Неужели остыл?

— Она по-прежнему «кошка Пифагора»? — в лоб бухнул я.

— Конечно-конечно, — заторопился Чесноков, — всегда с ней советуюсь. И всегда все выходит хок-кей.

— А ты знаешь, Андрей Филиппович, — иногда я звал его на «ты», — вы ведь могли еще большую деньгу зарабатывать.

— Как это? — не понял мой собеседник.

— А так. В азартные игры играть. В карты. В рулетку. Золото рекой бы потекло.

— Советником президента стать. Или в ООН экспертом. — Он туманно улыбнулся. Кто знает, может, он до конца и не верил в самим собой сочиненный миф. — Я не люблю карты. Это порок. Ох, Алексей, какую замечательную мне китайский летун ручку подарил с золотым пером! — Андрей Филиппович явно захотел перевести разговор на другую тему. — Когда у тебя день рождения? Впрочем, зачем ждать? — Он потрепал куртку и выщипнул из внутреннего кармана желтый цилиндрик. — Вот ручка. Золото — на острие.

Я не отказался от подарка, слишком уж он был красив.

— А насчет Луизы я вот тебе что скажу, — теперь говорил прежний Андрей, честный и откровенный, голос гулкий, с хрипотцой. — У нас по-прежнему все как в первые дни. Мы так любим друг друга, что ни в сказке сказать. Но я боюсь ее брать с собой в большой город. Там столько соблазнов. Знаешь, я не ревнив. Хотя... Хотя... — Он сделал паузу. — Никуда не денешься. Вот обещают квартиру выделить, ну, тогда уж что делать... Да и Славика надо пристраивать. Школу закончит...

Правильно он все говорил, мой друг Андрей Филиппович. Луизу нельзя пускать в город без бронежилета на чреслах.

Икона — телевизионный экран источал сладкую водицу с названием «Наслаждение». Там ежеминутно облизывали губы, брили ноги, в специальных салфетках катались по перилам. И хотя порой прорывались в студию патлатые и бородатые батюшки, читали нарочито скучными голосами проповеди, все же они были бесполезны. Как Сизифы. И лица у батюшек были такие, как у деревенского мужика, случайно ворвавшегося в женскую раздевалку, — перепуганные.

Нет, Луизе город, как говаривала моя тетка Марья, не личил. Ей по душе и по сердцу станичное приволье. Относительная тишина. Земляника в мае, арбузы в июле. А может, и мой обожающий взгляд.

Расфантазировался! Никакого обожающего моего взгляда она не ощущала. Ей, влюбленной в собственного мужа, остальные люди казались просто говорящими вещами, роботами. Кто я для нее?!

И все же перемещение Луизы Чесноковой в город, к мужу, произошло. Загадка ли это? Мы все живем в загадочнике. Луиза тоже стала ездить в город рейсовым автобусом. Устроилась работать.

И повеселела. Изредка я видел в военгородке ее гибкий стан. Два или три раза. В третий раз «чудного виденья» я поймал себя на мысли, что она больше похожа на пантеру, нежели на кошку. Но это только добавляло прелести ее роковой фигуре.

Когда Чесноковы уехали вовсе, я затосковал.

— Ты зачем это напился? — посмеялась надо мной жена. — Прям  зюзя.

К счастью, к спиртному я органически равнодушен. И «Фетяску» у Чесноковых я прихлебывал для проформы, чтобы сидеть за столом, чтобы любоваться ее лакированными волосами, чтобы джентльменски перекачиваться с ней в танце, чтобы внезапно счастливо остолбенеть при случайном виде ее влажного, розового кончика языка.

Но надрался я тогда не вина, а водки.

«Прям зюзя», — ласково ворконула жена.

И я провалился в тартарары.

Да, я заболел. Оказывается, абстиненция бывает разной.

Я приехал в этот суетный, сшитый из разных лоскутов город. И нашел Дом быта. И в толпе шагнул на серые стекловидные ступеньки. И увидел Луизу. Она спускалась по ковровой дорожке. По широкой винтовой лестнице. Я видел это. Кто-то с неба, наверное, специально ее продемонстрировал. И одним прыжком я выскочил на улицу.

Шок и темнота в глазах, как после вспышки. Шок был похожим на давнее мое помутнение. Давнее-давнее. Еще в военгородке.

Тогда я впервые весело шел на квартиру майора Чеснокова. Один, без жены. Задорно постучал пальцем по кнопке звонка. Открылась дверь. В проеме, в узком полумраке прихожей золотились лицо и голые плечи, руки... Она нежно улыбалась, как улыбаются доброму знакомому. Луиза приглашала меня, полуприсев в ироническом реверансе: «Извольте войти, сударь!»

И я ослеп. Оглох. Окаменел.

Выпрыгнув на крыльцо Дома быта, я сжал глаза. У меня тоже имелось редкое свойство. Сжав веки, я ярко увидел как будто рекламную картину. Луиза — по ковру. Та самая. Глаза успели сфотографировать. Та самая. Никак не изменилась.

Говорят, время лечит. А я бы сказал — оно отупляет память.

Конечно, не то, и все же я чувствовал живущую в лоскутном городе Луизу. Я ведь всегда мог взять билет на автобус и махануть туда.

Так в театральном городе, в Москве, в Питере, живут интеллигенты, а на спектакли не ходят, бродят по каким-то липким толкучкам. Но эти интеллектуалы объясняют: всегда можно купить билет в театр. В черноморской Анапе аборигены не загорают и почти не купаются в море. Зачем? Море под боком.

Как-то я проснулся от дикой мысли, как будто кто-то меня под бок толкнул. «А что, если взять и написать ей письмо? И признаться?» Но холодный голос рассудка остановил меня: «Заткнись, дурак! Кто ты ей есть? Потеха. Не смеши честной люд».

Холодный голос рассудка, где-то вычитанная чушь. Но он все-таки существует.

Честной же люд тоже не забывал семью Чесноковых. Он со свойственной ему порочностью стал мазать чертежной тушью. И в раже дошел до такого глупозаключения: «Это она, Луиза, устроила своему Андрею Филипповичу блестящую карьеру. Скоро так Андрей Филиппович и начальником летного училища станет... Как-как устроила?.. Известным образом, как могут устраивать. Красивая, свободная».

Злые сплетни. Я не верил им ни на йоту. Ну и что, что фильм «Анкор, еще Анкор»! Этот фильм что, Библия? Все так поступают?.. Поступают, да. Но не такие святые женщины, как Луиза, и не такие образцовые мужчины, как Андрей Филиппович. У них другие устои, и они любят друг друга. Парадоксально, что мне, человеку, прямо скажем, платонически влюбленному в жену подполковника Чеснокова, такое было слышать глубоко обидно. И я всегда убегал от пошлых, пустых, злобных разговоров.


4

Но теперь, когда я слышу «Льет ли теплый дождь...», я выключаю радио и протестую: «Льет, ну и что?»

Однажды, лет этак через пять, мне пришла почтовая открытка от Анд­рея Филипповича. Аккуратным мелким почерком он сообщал, что живет хорошо, что получил квартиру на улице Строительной, обустроился. Спрашивал, пишу ли я его презентом, и приглашал «заглядывать» в гости.

Китайской ручкой я не писал. Золотом нельзя это делать. Золото лживо.

Заглянуть в гости на его Строительную как-то не получалось. У нас ведь всегда дела: то зонтик отремонтировать, то уколоть этим зонтиком кого-нибудь.

И вот довелось. Мне надо было попасть на двухдневное совещание. Интересно, что никакой гостиницы мои работодатели не давали. Ночуй где хочешь, хоть под забором. И вот тут-то я отыскал желтенькую открытку Андрея Филипповича. Обрадовался, естественно. Приглашать-то он приглашал. И я просто жаждал увидеть хоть одним глазом Лауру-Луизу. Но я и боялся уже того.

Да еще и ехать просто так, без причин как-то неловко.

А тут — везенье само в руку. Есть уважительная причина: переночевать негде.

Нет у меня кошки Пифагора, собаки Архимеда, Буриданова осла. Прежде чем сесть в трамвай и покатиться на улицу Строительную, я почему-то захотел опять взглянуть на тот Дом быта с широкой ковровой лестницей и лакированными ступеньками. Просто взглянуть, невзначай. Наваждение, одним словом.

На маршрутке № 28 я быстро подскочил к желанному месту и осторожно поднялся к стеклянной двери. В вестибюле пустынно. С одной стороны — будка часовщика. С другой — фотографа. Фотограф-армянин с выпуклыми скулами и таким же выпирающим во все стороны торсом. Фотографы и должны быть такими — неординарными. А вот часовщиком оказался плюгавый мужичонка с заискивающе-угоднической улыбкой и тараканьими усами.

Таракан сам, не дожидаясь, спросил, не поломались ли мои часы. Я по­стучал по циферблату своего «Ориента» ногтем: «Ходят точно, как у президента». И тут же скатился по мрамору вниз. Что-то мне подсказало, что второго явления Луизы не будет. Дома она небось.

И лишь качаясь в трамвае, я объяснил сам себе этот странный заскок в Дом быта. Скорее всего, я, Буриданов осел, рехнулся. И развращенное мое сознание приказывало объясниться-таки. Пусть все пойдет прахом, но зато я окончательно освобожусь от этой, чего там греха таить, странной зависимости.

Купив тяжелый, ускользающий из рук торт и такой же внушительный букет, мне показалось, китайских цветов, я был уже занят другим делом: я боялся все это уронить. И опасался еще чего-то другого, неопределенного. Это «то другое» затмило рассудок.

Очнулся я лишь на широком диване Чесноковых.

Я стал изучать окружающий мир. Мир — что? Я косился на Луизу. Она не изменилась. И была бесшумна, мила, обходительна, шутлива.

— Что? Опять будем танцевать?

В углу — буроватый клавесин с золотой готической надписью над пюпитром.

— Увы, — вздохнул Андрей Филиппович, — сдохло фоно. Окочурилось. Кастрюля, а не инструмент.

— Шопена-то доучил?

— До середки.

К другому углу просторного зала был приткнут короткий диван, вроде оттоманки, и на нем дышало внушительное, косматое, с блеском в шерсти существо. Хвост величиной с руку свисал до пола. Иногда волосатая гирлянда вздрагивала. Это был... была... был...

— Кот Пифагора! — перехватил мой взгляд Андрей Филиппович Чесноков.

А Луиза добавила, изменив кличку:

— Кот Пофигора. Ему все по фигу... Мужик...

Дальше пошла обыкновенная чехарда с расспросами и ответами. Как я? По какому поводу в городе? Как Надя?

Я отвечал и задавал вопросы на автопилоте. Умело лавировал. Рассудком и сутью своей понимал: «Вот она, и никуда не отвяжешься. Она любит своего мужа. Какая, черт возьми, болезненная верность! Прямо Петр и Февронья в современном гламуре. Да и Андрей Филиппович так же, как и восемь лет назад, отчаянно ревнив. Я зачем-то вспомнил, как в студенческие времена ездил в Камышин, к своему другу Ване Литвину. А у Вани молодая жена. Так Ваня тот, закадычный дружок, через два дня попросил меня убраться, а то, мол, смотрят. Жена молодая, а к ним любовник жены явился. Бред, короче. Я успокоил Ваню Литвина, а утром отправился восвояси.

Но тут другое. Тут никогда не попросят, хоть сто лет живи. Тут ревность иная, глубинная.

После двух ледяных рюмок навалились воспоминания. Как красив был военный городок. В розах, в петуньях. И надо же, какие там замечательные люди живут и служат. Сомы в речке. Бревна, а не сомы. Станичный пляж с двумя покосившимися грибками, и это мило. А как там Пискунов? Вот пройдоха и жулик! Молодчина! А Ленка Трофимова? Она блондинка или как?.. Все время ржет? Ржет, а?.. Хочется опять туда, в часть. А как полковник Лукошко? Спортзал не достроил? Достроил?.. Что ты говоришь!..

— Я уже там не живу, — сообщаю я, — квартиру дали. Сорок пять мет­ров общей площади.

— Дали? — Андрей переспрашивает с сожалением, словно меня в тюрягу бухнули.

Чесноковы подкладывали друг другу в тарелки всякие салаты. Угощения теснились, как шведы на ладожском льду. Хозяева готовились к моему приезду. Икра, правские грузди, редкие для Кубани, сыр с зелеными жилами, таящая во рту черная колбаса махан. Салаты. Боржом. Водка. Почему-то «Чайковский». Бутылка в форме лиры. Жаль, среди разносолов фирменной капусты с яблоками не оказалось.

— Чанахи попробуй, прямо из горшочка, — хлебосольничал хозяин. — То, что надо. Пища духовная, пища из духовки. Гармония.

Андрей и Луиза заглядывали друг другу в глаза, как делают это напрочь влюбленные люди.

В квартире Чесноковых тепло, уютно. И мне никуда не хотелось идти — лишь бы вот так сидеть и поглядывать на хозяйку да на Андрея. Я их обоих любил.

Но Андрей вдруг кликнул меня на лоджию — проветриться.

Он раздвинул стекло. Как в автобусе.

На лоджии тоже уют. Плетенные из ивы качалки. Шахматный стол. Прибамбасы на стене: парус, облака, голубой простор. Майолика.

— Ты знаешь, Алексей Васильевич, я ведь уже не служу. Вышел по выслуге. А устроился я, — он сделал длинную паузу, так же долго глядя в мое лицо, — устроился я... кхммм... массажистом.

— Как так? — Я опешил. — Что за черт! Массажистом?.. Не может такого...

— Не усмехайся. И не жалей... Знаешь, сколько я сейчас имею? В два раза больше, чем заработок полкана нашего. Из училища. Я в таком салоне крутые бабки зашибаю! И не клят, не мят... Голова свободна, а руки у меня сам знаешь. Ну, кто-кто? Глупый вопрос. Опять же кошка Пифагора надоумила. Теперь уже две кошки. Натуральный кот. Ты видел, на диванчике. И Луиза. Так они подсказывают будь здоров! Всегда — в яблочко. Постой-ка, ты не куришь? Я за сигаретами нырну. Иногда балуюсь.

Андрей Филиппович «нырнул» и явил на подносе не только сигареты, но и оставшуюся водку и блюдце с оливками.

Мы хлебнули еще по малехонькой.

Я тоже задымил его «Кэмелом».

Помолчали.

— А, — махнул рукой бывший подполковник, — расскажу. Тебе можно... — Лицо у Андрея почему-то запрыгало, как при езде по кочкам. — Как ты относишься к моей жене?

Что это он? Пронюхал, что ли?

— Гхм... Хорошо... Отлично...

— И я хорошо, отлично. Теперь мы равны.

— Не понима...

Он приложил палец ко лбу:

— В процессе эволюции моя фамилия потеряла букву «Т». «Т» стало рудиментом. А ведь были мы «ЧесТноковы».

Понятно. Все мы не лошади немножко, а немножко сумасшедшие. Кошка Пифагора из той же оперы. Теперь вот «Т» потерялось.

Я только вздернул бровь.

— Мы развелись.

Если бы рядом вон в ту пустую песочницу свалился Тунгусский метеорит или неожиданно по центральному телевидению объявили о снижении цен на коммунальные услуги, то и тогда я не был бы так ошарашен. Ошарашен? Не то слово. Язык мой онемел, а гостевые комнатные тапочки прилипли к линолеуму лоджии.

Впрочем, и сам римский патриций видоизменился. Видимо, пожалел о сказанном. Но слово не воробей.

Массажист и экс-подполковник стал сбивчиво рассказывать:

— Я не знаю, что случилось. Когда это произошло? Кто виноват и что делать?.. Гхм... Вечные вопросы. Она мне изменила... — Он проглотил слюну, потер ладонями седеющие виски. — Изменяла.... Стала изменять с часовщиком. У них на работе. Он в вестибюле торчит, как заходишь.

Я сжал веки: «Таракан! Тот таракан... Угодливый часовщик, зализанные на косой пробор волосы. Окуляр на узкой аптечной резинке. Мелкий таракан, пустой...»

— Неужели? — спросил я сам себя.

— Именно! — подтвердил Андрей Филиппович. — Скорее всего, я дурака свалял. Сразу подал заявление и оформил развод. Через месяц, как зэки поют, «Свобода, ...ять, свобода, ...ять, свобода!». Свобода? Кандалы! То ли ей, то ли себе объяснял, не веря ни ей, ни себе: не могу жить с запятнавшей себя... меня... суп... ругой... Не могу ступить в эту навозную моральную жижу. Честь, честь. Лямку тяну, а уйти не могу. Куда в городе пойдешь? Угол снимать?.. Может, вот накоплю с прибылей. А вообще-то и квартиру мне дали. От училища. — Андрей вскинул глаза. В них лихорадочный блеск. — А мы что, ангелы? Мы что? Ни пылинки, ни соринки на нас? Лжецы и самураи. И она... оправдывалась — да, да, но зачем?.. Оправдывалась истерично. Кругом молнии сыпятся. По столу кулачком стучит, как гвозди колотит... Что я перестал ей дарить цветы и ласковые слова. Они нужны как воздух... Забыл. Забы-ыл! — Чесноков куснул верхнюю губу. — Что ей как воздух. Без этого — гибель. Часовщик лучше?.. Лучше... Гораздо... Мразь! Она сказала тогда, что я и ревновать перестал. Было время, было и такое...

Он поднялся со своей качалки и уперся лбом в стену из голубой майолики.

— Я корябал заявление на развод одной рукой, другой держался за потный лоб. Мне никак нельзя было пускать слезу...

Андрей Филиппович остановился.

Он остановился. А меня осенило. Я даже очухался:

— А как же кошка Пифагора? — Я таки сморозил неудачную шутку.

— Одна из них посоветовала мне разойтись. Другая? Другой? Другая посоветовала — не расходиться.

— Какая что?..

— Не помню, Луиза или натуральный кот.

Наверное, на этот раз Андрей лгал. Редко, но и с праведниками такое случается.

Механически мы выпили еще.

— Так и живете на одной площади? Год или сколько?

— Больше года. Иногда случаются счастливые мгновения. — легионер жалко улыбнулся. — иногда. — Он сжал костлявый солдатский кулак. — А порой ночью проснусь — и хочется ее задушить. Взять и притиснуть. Однако знаю, этого никогда не сделаю... Потому что, потому что... Я понял, что в этом самое главное. Не секс. Его-то найти можно. Я массажирую таких красоток, аж озноб берет. Главное — нахлынувшее одиночество. Какой-то поэт сказал: «Одиночество — один ночью, одиночество — двое днем». Может, Светлов, а скорее Смеляков. Андрей поежился. — Все же айда в хату, еще треснем по цванциг грамм. Только ты... это... Вида не подавай.

Треснули. Вида я не подал. Мне церемонно постелили на том же диване. Кота Пифагора, или Пофигора, выгнали в другую комнату, чтобы не мешал. Я долго не мог уснуть. Почему-то тут окончательно убедился, что избавиться от наваждения невозможно. Но я больше сюда ни ногой. Какая бы она, эта Луиза ни была, от этого нет средств. И кому в этой ситуации легче? Мне? Андрею? Луизе?..

Мое ложе было недалеко от кухни. Дверь там была приоткрыта. Из щели сочился теплый желтый свет. Пахло печеным тестом. Пекли пирог на утро, чтобы угостить. А из самой кухни изредка доносился рокочущий баритон Андрея Филипповича. Он посмеивался. Точно посмеивался. Без бэ. И вторила ему Луиза. Луиза смеялась с редкой естественностью, отчего в животе у меня шевелилось что-то чужое, холодное, вроде медицинского шпателя.

 

Иоланта


1

Инженер Роберт Иванович приехал из уральского города Верхняя Пышма «погреть свои бренные кости».

Его поселили в дальнем уголке, который назывался «В тени дерев». Тут были оборудованы комната под тентом, дерматиновый диван, дощатый душ и складная, из дээспэ уборная.

— Как мне все это нравится! — радовался инженер. — Природа, фрукты под носом. А мама твоя где? На службе? Кастеляншей? В студенческое время мы их «костыляншами» называли. Хм, Джемете? Странное у поселка имя, Джемете. Джем, сладкий поселок. Сладкая жизнь, должно быть.

Говорил он это кареглазой девушке Светлане, дочери хозяйки широкого двора Нины Петровны Федотовой.

— Ничего странного, — пояснила она, покрывая диван клетчатым пледом. — «Джемете» — это «золотой песок» по-адыгейски.

Инженер снял угол на неделю. Но уже за три дня «на золотом песке» он сгорел. И так как море и солнце грозили полной потерей кожи, Роберт Иванович предложил Светлане — Лане — побродить по окрестностям. По тенечку.

Для Ланы Роберт Иванович оказался интересным. Читал стихи Блока:

Когда вы стоите на моем пути,
Такая живая, такая красивая,
Но такая измученная,
Говорите все о печальном,
Думаете о смерти,
Никого не любите

И презираете свою красоту —
Что же? Разве я обижу вас?

— Я несовременная, стихи люблю, музыку... Древность. Я краснею и бледнею, когда волнуюсь, — призналась Светлана после прочитанных стихов.

Лана не говорила о смерти. Она знала эти стихи, посвященные ее землячке Лизе Пиленко — поэтессе Елизавете Кузьминой-Караваевой.

Лана и Роберт Иванович решили найти имение отца знаменитой поэтессы. Здесь ведь прошло ее детство. И революционная юность.

Инженер старался идти по теневой стороне поселка. Они кружили по нему, а Лана все успокаивала. Вот он должен быть, этот генеральский дом с колоннами в греческом стиле. Казалось бы, она знала здесь каждую песчинку, но, увы, дом «со столбами» куда-то запропастился. Встречная интеллигентного вида старушка в вязаной шляпе удивилась:

— Так это же в Варваровке Пиленки жили. Или в Юровке. — И пожевала узкие, синие губы. — Вот проехать немножко, и там — дольмены. Сюда приезжают, чтобы детей здоровых зачать. — От слова «зачать» Лана покраснела. — А здесь в давние времена соорудили плетень. Великий, казачий. Мы ведь все немного китайцы.

На месте плетня теперь находилось кафе «Дон Алмейдо». Управлял этим заведением морщинистый армянин Азик.

Они зашли в пустое кафе, и Роберт Иванович заказал себе горького пива, а ей сладкого лимонада.

Девушка все извинялась. Ей было неловко:

— Я была в этом доме, помню, помню, бордовый рояль, камин, подсвечники медные с зеленцой, лампады... Провалился... С ионическими он колоннами или с коринфскими? До сих пор не различаю эти столбы.

Роберт Иванович рокотнул:

— В тарррр-таррары! Пора звать археологов... Наверное, тот дом под пылью веков. Я ведь разгадал твое имя. Ты не Светлана. Ты — принцесса, дочь Прованского короля Ио-ио-ланта.

— Какого там короля! Я — дочь рыбака.

— Кстати, а где твой отец?

— Утонул.

— Рыбаки почти всегда тонут.

— Рыбак-то он рыбак, но музыку обожал. А «Иоланту» папа видел в кино. Тогда они с мамой в кино ходили... Все тогда ходили... В кино. Дешево, за двадцать копеек. И мороженое за двадцать две, «Ленинградское» называлось.

— Принцесса, у тебя разрез глаз олений.

— Это какой же?! — Лана нахмурилась, нос ее вздрогнул.

— А странно, — улыбнулся он Лане, — «Иоланту» я не слышал, хотя знаю, о чем речь.

— Ну, там еще «Кто может сравниться с Матильдой моей».

Она пропела это тонко, взмахнув тонкой же ладонью.

Дон Алмейдо-Азик встрепенулся, не надо ли чего.

— Да, да. Точно, оттуда. Ария Роберта.

— Ха, не вы ли тот Роберт? И где ваша Матильда?

— Все наши Матильды, хи-хи-с, отборно матерятся.

— Под платанами должна быть платоническая любовь.

Да, она полюбила Роберта Ивановича, не старика, а «человека в возрасте». Что молодые, только прикалываться да пиво сосать. А еще и лезут куда не надо. К ней, к несовременной девушке. Полюбила как-то внезапно. Итальянцы говорят: «Аморе а прима виста». Любовь с первого взгляда.

Все оставшиеся три дня инженер Цуканов и Лана искали особняк генерала Пиленко. Нашли место, где «неразумные хазары» молились. Встретили грека-понтийца из Витязева, торгующего сумрачными монетами. Попался им прямой, как оглобля, казак в вышитой красным крестиком рубахе. Он предлагал жилье на час. У Волчьей косы бросилась в глаза вывеска: «Натуральная Чача без ГМО». Слово «Чача» было написано с прописной буквы.

Однако родительского дома Кузьминой-Караваевой не находилось.

Неделя пролетела незаметно. В последний день Роберт Иванович отправился на море — взглянуть на набежавшую волну, а Лана осталась в тени дерев — резать салат к вечеру.

Вернулся инженер Цуканов с тяжелым стального цвета мешком. Он осторожно устроил его у темной груши, а сам, отфыркиваясь, стал терзать умывальник, прикрученный белым проводом к стволу этого тяжелого дерева.

В профиль Роберт Иванович был похож на боксера. Молод, крепок.

Мать Ланы, Нина Петровна, не старая еще женщина с блекло-голубыми глазами, носила снедь в беседку, увитую виноградной лозой. Жареная, атласная треска, как увеличенная византийская монета, баклажаны под чесночным соусом. Их здесь синенькими называют. Кизиловый компот. Рубиновое вино в графине, домашняя, ароматная «Изабелла».

Пахло еще жареным мясом, топленым маслом, корицей, кориандром, желтой пыльцой расцветшей магнолии. Джемете — сладкий поселок.

— Женитесь на мне, Роберт Иванович, — пропела она чистым голосом. — И будете сыты, пьяны, и нос ваш всегда будет в табаке.

Он отреагировал, шаркнув ногой в рыжем сандалии:

— С удовольствием, Нина Петровна. Но я не курю.

Пошутили, и будя.

Инженер Цуканов приволок свой пупырчатый стальной мешок.

Из мешка выкатился гигантский полосатый арбуз с разрисованными боками. На одном полушарии кавуна ножичком выгравировано белое сердце. На другом, очень похоже, олень с ветвистыми рогами. Не олень, скорее олениха, ланка.

Роберт Иванович явно волновался. И голос его дрожал.

...Конец путешествию здесь он найдет,
Окончены ветер и качка, —
Кавун с нарисованным сердцем берет
Любимая мною казачка...
И некому здесь надоумить ее,
Что в руки взяла она сердце мое!..

Короче говоря, вечер прошел успешно, если не считать этой вот заминки после декламации стихотворения. Но и ее тоже свели на шутку.

— Чьи стихи? Ваши? — спросила Нина Петровна.

— Если бы. Забытого поэта Багрицкого.

— Где его забыли? — Лана тряхнула русыми волосами.

Ели, пили. Нина Петровна даже «спивала». «Ой, мый, милый, варэнычкив хоче...»

Оказалось, что и традиционные вареники с сыром-творогом подоспели.

Их клюнули понемногу.

— Натрескались трески! — решительно заявил инженер и потешно погладил свое несуществующее брюшко. — Завтра ту-уту-ууу! «Кондуктор не спешит, кондуктор понимает, что с девушкою я прощаюсь навсегда».

Лана как-то жалко, косо улыбнулась и лизнула край винного фужера.

Нина Петровна засобиралась на «заслуженный отдых, до дома, до хаты».

Лана пожелала спать на воле, под яблоней, в другом конце сада. Она была чуток хмельной и дала поцеловать Роберту Ивановичу три перламутровых ноготка. Три всего.

Инженер отправился в свой угол считать, как он выразился, звезды.

Девушка долго не могла заснуть. Иоланта, Лана, королевская дочь. Слепая, прозревшая. У Ланы в ушах что-то плескалось, то ли яблоня шлепала ветками, то ли близкое море.

Утром это и произошло. Спросонья. Тупо, бестолково. По-собачьи.

Она даже не успела опомниться.

Но все, все, все прошло. Царь Соломон мудр и справедлив.

Происшествие под яблоней почти забылось, лишь легкая зазубрина осталась да вот почему-то воспоминание, что тогда, после всего, Лана вытащила из холодильника вторую половину пятнистого арбуза и в сердцах, арбузная кровь чавкала, искромсала весь камуфляж отцовским ржавым топором.


2

Никуда, ни в какую медицинскую академию Лана не устроилась. После колледжа стала ездить на автобусе «семерке» в Анапу. Работала в санатории «Горячий источник».

Санаторий старый, строился еще в сталинские времена. Желтый фасад увит жирными виноградными листьями. Высокие каменные ступеньки. И у входа же, в преддверии темной аллеи, ведущей к горячему роднику, разлаписто царствовал бронзовый лев.

Больные в том санатории были здоровее здоровых, потому как каждое утро возле интимных деталей царя зверей можно было видеть пластиковый стаканчик, придавленный галькой от ветра. Служители убирали стакан каждое утро. Но каждой ночью стакан вырастал вновь.

Лана Федотова уже привыкла к этому чуду, как привыкла и к уродливым телам своих пациентов, плюхавшимся в широкие каменные каст­рюли.

Она хоть и имела медицинское образование фельдшера, но часто работала здесь простой санитаркой. То есть выполняла примитивные функции: насыпать соль из мешочка, пустить широкую струю воды, поддержать выкарабкивающуюся из целебного корыта старуху с по-модному выбритым лобком и сырыми лепешками грудей.

Но вот однажды... Всегда в жизни случается это «однажды». Она встретила его сидящим на синей скамейке возле знаменитого льва. Он чему-то улыбался, листая журнал.

— Девушка, не подскажете, где здесь бальнеологический зал?

У нее отнялись ноги. И язык. Это был Роберт Иванович из Верхней Пышмы. К счастью, этот Роберт Иванович ее не узнавал.

Что делать? Язык с трудом ответил:

— Робер... — Но тут же приклеился к нёбу.

— Вы не из Верхней Пышмы?

Пациент санатория твердо усмехнулся:

— Я из Нижней Твери.

«Тверь» — «тварь».

Так естественно врать мог один лишь Роберт Иванович...

Она прокашлялась и подвела немолодого мужчину к двери нужного зала. Открыла ее и зевнула в глубину, Ленке Кутнаевой:

— Ленусик, прими пациента!

На другое утро Лана пролистала «Процедурный журнал». Никакого Цуканова Роберта Ивановича в списке не оказалось. И все же это был он.

На другой день Роберт Иванович явился в районе одиннадцати и хладнокровно распластался, как темная треска в сковороде. И из пузырьков, осыпавших большую кипящую емкость, вдруг прозвучал мелодичный тенор. Или баритон.

Кто может сравниться с Матильдой моей,
Сверкающей искрами черных очей.

Роберт Иванович чиркнул ладошкой пенящуюся воду и продолжил:

Как на небе звезды осенних ночей!
Все страстною негой в ней дивно полно,
В ней все опьяняет,
В ней все опьяняет и жжет,
Как вино.

«Дразнит!» — решила ваннщица Лана Федотова.

Лана вынула из тумбочки, прислоненной к углу этого зала, журнал и стала шевелить листы, для того чтобы он, первый ее мужчина, насильник из Верхней Пышмы, не почуял неладное.

Узнал, не узнал? Может, специально явился?

Она ведь здорово изменилась. Постриглась, перекрасилась. Макияж опять же. Да и голос свой детский выровняла.

— Как вино, опьяняет! И жжет.

И память выплеснула истерзанный топором арбуз.

Роберт Иванович уже вылезал из ванны. Лана знала, что ей делать. Надо зайти сзади. Сзади, за ухом, у тогдашнего Цуканова торчал белый клок волос. И белое, неистребимое пятно на коже. Древние римляне эту метку называли «песь». Теперь — витилиго. У пса — песь. Тверь — тварь.

Роберт Иванович опустился на гранитную обрызганную скамейку. Лана подала розовое махровое полотенце и нагнулась поднять его мокрые вьетнамки.

«Точно задушу, тут же!»

Но никакого пятна. Никакого белого клока волос. Не он. Ну, нет.

— Скажите свою фамилию, — бесстрастно произнесла девушка.

— Я же уже докладывал, Петровы мы! — Роберт Иванович прикидывался дуриком.

— Инженер?

— Почему вы так решили? Почтарь я. Спецпочту на «рафике» вожу. Имел бы прикуп, жил бы в Сочи.

— Вы музыку любите? — допрашивала Иоланта.

— Обожаю. Говорят, здесь орган хороший. Хотелось бы послушать.

— Ошибаетесь, орган в Сочи. А здесь — концертный зал. Рояль «Petrof», не вы ли автор рояля, Чайковского часто исполняют.

«Месть и любовь — единственное, что толково умеют делать женщины». Где-то она вычитала эту сакраментальную фразу.

Месть.

Роберт Иванович уже семенил, но и напирал:

— Я, конечно, не красавец мужчина, не молод, но всегда... Не составите ли вы мне компанию? Вы тут о концерте говорили. О фортепьянной музыке. не составите ли?

Она ровным голосом:

— Что же, можно. Завтра вот приезжает какое-то чудо, лауреат. Но не Чайковского — Бартока, Бартока играют. Кто он, Барток? Чех?

— Венгр.

На Бартока они опоздали.

Что делать? Известно что — пошли в ресторан «Три акулы».

Акула первая сунула меню и, вильнув голым, спортивным бедром, исчезла. Акула вторая махнула на красную скатерть всякую всячину и вино из «древних погребов». Третья акула выделывалась у шеста, крутила пупком.

Когда одолели по бокалу сладкой до спазма в горле малиново-красной пакости — всюду Джемете, — Роберт Иванович заявил, что в Анапе жила поэтесса Кузьмина-Караваева, Мать Мария. Была она эсеркой и первым комиссаром этого золотого города.

Новость, что ли? Инженер прикидывался.

Конечно, он играл с ней. И не Бартока, не Чайковского. На вполне ведомом инструменте: нервах. Сыпануть бы ему яду в эту сахарную гадость. Цикуты — Цуканову, крысину.

И проглоченный комок прогорклого персика, и вино «из погребов» шевельнулись в желудке у Ланы.

— Он! — Лана не смогла сдержаться.

Он!

Роберт Иванович вскинул глаза.

Ну, что ж, она поправится:

— Я о салате. Пресный. Как супружеская любовь. Мы, южане, острое любим. Аджику, перец.

Шут гороховый, сволочь. И она тоже хороша, разбирается в супружеской любви. Бе-бе-бе. Кривляка.

— А не хотите ли поискать имение этой самой поэтессы?

— Опять!

— Что «опять»? — Он не сбился в этой партии. — Хочу, еще как хочу.

— Ну так завтра, после смены, ждите меня, займемся.

И опять началось то же самое, что и семь лет назад. Опять. То да не то. Лане требовалось сдерживаться, ведь сомнение осталось. Да, да, да! У нее были мужчины. Море, соленая вода, солнце, флирт кругом, пряные улыбки мужчин — все это будоражит. Были и вроде бы любимые. Вроде бы. Но тут?!

Чего хитрить, Лана уже знала местонахождение помощника прокурора Пиленко. В Джемете, в Юровке, в Варваровке. Везде. Всюду есть дом с колоннами. Теперь-то она специально плутала.

Древняя Лана совершила перезагрузку. Убедившись в том, что перед ней Роберт Иванович, стала называть его Василием Емельяновичем.

Вообще, за семь лет человек меняется полностью. До атомов. И проще было бы каждые семь лет переименовываться. Переименовывают же города, даже если в них все та же скука и тот же скрытый, слащавый, примитивный разврат. Спросонья.

С трудом Лана отделяла в своем восприятии Роберта Ивановича. Стихи Тютчева читал ей старший фельдъегерь Василий Емельянович Петров: «О, как на склоне наших дней нежней мы любим и суевернее...»

Что он себе вообразил?!

Он лепетал это у морского вокзала, опершись локтями о тяжелые перила, отделяющие город от моря.

Блестящие под луной темно-вишневые перила, бордовые в зайчиках балясины.

«Сейчас и произойдет». — Лана равнодушно, на ощупь поправила губнушкой уголок рта.

И он, пятидесятилетний, «на склоне» Василий Емельянович, осмелился признаться ей в любви. Лана, игравшая замком белой дутой сумочки, сдержанно посулила:

— Но возраст же... Я потом влюблюсь в другого, а вас отравлю... эххх... допустим... ммм... мухомором. Цукатом мухомора.

Фельдъегерь Петров, переименованный из бывшего инженера Цуканова, принял это за шутку и стал толковать о том, что в Твери у него две квартиры. Одну оставила умершая мать. Пустует жилье.

Зачем, зачем он это говорит?

— А что? — усмехнулась Лана. — Мне ведь можно притвориться слепой. Да, я и в самом деле незрячая дочь оперного короля Прованса. И могу увидеть в вас пылкого юношу. Весь мир притворяется. Я чем хуже? Зна­ете, я у мамы спрошу. Пусть резолюцию даст. Как она скажет, так и будет. Готовьтесь к мухоморам.

Но дни текли, как пляжный золотой сахар из одной ладошки в другую, как вечно поломанная канализация, как теплое вино из бродячей бочки с надписью «Молоко».

Она спрашивала резолюцию у мамы день, два, неделю, две. Влюбленному Петрову-Цуканову позволялось целовать прохладные перламутровые ногти Ланы. Всего лишь.

Когда он пытался обнять Иоланту, та страшно белела. И это было заметно даже в сумраке.

Он просадил все деньги, залез в кредит, устроился в гостинице, назвать бы ее «Четыре акулы», а не «Эдем». Потом стал снимать захолустный угол в той самой Варваровке, где, кажется, жила Мать Мария, в девичестве Пиленко. Однажды Роберт Иванович вусмерть напился, смутно помнит, подцепил в прибрежном сквере тоскующего старика и пропел ему в ухо: «В ней все опьяняет и жжет, как вино...» Старик еле вырвался.

Деньги он экономил на цветы.

Последний букет хризантем этот кнехт любви купил в конце сентября. Как он думал добраться домой, неизвестно. И вместе с последним букетом Цуканов решил пойти ва-банк:

— Лана, тебя не проведешь. Я — Роберт Иванович. Из Пышмы.

Она улыбнулась: секрет Полишинеля, это давно известно.

И опять Лана услышала внутри себя вычитанную фразу: «Месть — это блюдо, которое надо подавать холодным».

Повторила: «Месть — это блюдо...»

Но в кафе «Алмейда» подавали в этот раз копеечный картофельный шницель.

В этот вечер случайно, невзначай она показала ему шоколадного цвета сосок. Просто уронила вилку, нагнулась, и в вырезе...

А кому она мстила? По сути, невинному, другому человеку. Она ведь не сопротивлялась тогда, просто одеревенела. Чужому, старому, без пяти минут пенсионеру. И зачем она это делала? Порочная, деревянная вся. МРЗ, что означает «мразь».

— Я это давно знала. Ну и что? Роберт, Васька — один коленкор. Не-важ-но. Вчера ходила к гадалке. А я, признаюсь, жутко суеверная. Во все приметы верю. Ну, вот — гадалка выскочила, глаза вытаращила, покачала блюдце с кофейной гущей: «Не советую!» Не со-ве-ту-ет! — Она произнесла это по слогам. Щелкнула пальцами перед лицом инженера Цуканова и добавила, побелев: — Хризантемы во Франции кладут на могилы. Вот и весь сказ.

И еще резанула: «Месть!»

Он, скорее всего, ничего не понял.

Дело было опять возле морского вокзала. Промычало суденышко и, шлепнув губами, отвалило от берега. Гакнули, «гхакнули», с казацким «гхэ», нахальные чайки, сорвались с каната, защищающего пирс.

Пирс похож на китайскую пагоду. Словно нарисованный тонкой кистью...

Лана поменяла тон.

Ее руки протягивали то, что называют деньгами.

— Я ведь знаю, что вы на нулях. Вот, Роберт Иванович, возьмите на билет, на поезд. Я вас завтра провожу... Не вертите плечом, должна же и я вложить что-то в наши развлечения. Нам ведь было здорово... Под платанами... А? Платоническая любовь, так зать. А под яблоней? Какая — под яблоней?.. Хорошо ведь, да?

— Н-ну! — гулко выдавил инженер Цуканов.

Как какой-нибудь ферт.

Может, и это — месть. Но дебильная.

Дензнаки Роберт Иванович сунул в карман.

 

И Лана в самом деле назавтра пришла его провожать.

Конечно, это ему показалось. Крупные, решительные звезды сыпались у нее из-под стальных каблуков. Цук-цук-цук. Цук-цук-цук. Так вылетают искры на точиле. При точке ножа.

Дул мокрый ветер. Роберт Иванович прижимал допотопную фетровую шляпу, купленную в секонд-хенде.

С разбегу она и оформила все.

— У вас, — задыхалась Лана, — отовсюду торчат кроличьи уши. Плейбой! Где пятно на шее, где клок волос? Что вы возомнили?.. И паспорт подделали. Для чего? Чтобы молодая, красивая женщина со стариком, с древним — бррр!.. — стариком поперлась в Тамбов? Тьфу... В Тверь... В Пыш­му. И законопатила там себя...

Она остановилась, озираясь вокруг кучки помертвевших людей с поднятыми воротниками. Как чемоданы раньше назывались? Баулы!

Баулы с глазами. Не то что придушить, жалко его. Не любит она его, не-лю-бит! Чушь и бред.

Лана втянула в себя воздух, всей грудью... Сейчас Роберт Иванович и в самом деле похож на братца кролика, зубами мелко трясет. Мать говорила: «Без порток, а в шляпе».

— Пошел ты на... — Она перевела дух. — В Джемете!

Он вспомнил, как Лана покраснела давным-давно от анатомического слова «зачать».

Опять, опять. Что «опять»? Лана не знала.

Все здесь древнегреческое, византийское, боспорское. Анапа, Джемете. Дольмены. Соляные столбы... Мокрые, прелые листья... Горько! Сладко!

Идет дождь. Шипит. И расплывается на этой сковороде Роберт. Старина, любимый! Ненавистный «Роберт Иваныч, сыми портки на ночь». Соляной столб — Роберт Иванович. У него китайское, пергаментное лицо. Его жалкая фетровая шляпа сорвалась с головы и понеслась по влажному, пахнущему дурной брагой, тяжелому асфальту.

 

Испытание трубой


1

У него были твердые, мускулистые губы, как у всех духовиков, и растянутые щеки. Когда был молодым, этого не было заметно. Губы еще имели силу, а вот щеки дряблели. Вялым делался и характер. Это неправда, что как родился сангвиником, так и умрешь им. Почти все в детстве имеют оптимистический склад характера и энергичный темперамент. Потом случается переход — на другой регистр.

Однако Виталий Иванович Пастухов все еще держался между-между. Может, виной всему гипертония второй степени? Лечащий врач Мезенцев ему объяснил: «Гипертоники, как зайцы, петляют. То они веселы, стучат на барабане, а то печальны, как виолончель». Мезенцев знал, что Виталий Иванович музыкант, поэтому объяснял все своему пациенту доходчиво.

Пастухов в пятьдесят пять лет завел сына, назвал его обыкновенно — Димкой. Еще со старых, советских времен втемяшилось ему в голову, что надо троих сыновей вырастить, вырыть колодец и посадить дерево. Почти вся жизненная программа была выполнена. Деревьев он насажал штук сто, все больше на субботниках. Сыновья тоже имелись. Двое, Андрей и Сашка, от бывшей жены Зойки, один, тот самый Димка, от новой, Светульки.

А вот колодец Пастухов так и не выкопал. Время не то: кому они нужны теперь, колодцы? Но свербило. В принципе он знал, что всему есть замена. Но какая? У кого спросить? И Виталий Иванович решил пойти в церковь. Ему повезло. На асфальтированном дворе церкви, под тентом, на струганой, некрашеной скамейке восседал отец Игнатий в окружении старушек. Компания эта весело вкушала румяные пирожки, доставая их из эмалированного тазика.

Отец Игнатий цыкнул на бабок и отвел Пастухова в сторону. Видно было, что священник не потерял свой оптимизм, поэтому добродушно разрешил заменить «рытье колодца» «Строительством дома для Димки».

Легко сказать и легко читать стихотворение, которому его давным-давно научила воспитательница детского сада Огурцова Мария Антоновна: «Чтобы дом построить новый, запасают тес сосновый, кирпичи, железо, краску, гвозди, паклю и замазку, а потом, а потом — начинают строить дом...»

Все перечисленные в стихотворении строительные материалы злобно кусались. Один кирпичик стоил примерно столько, сколько брикет сливочного масла. А цемент? Лучше об этом не говорить. Тайна сия огромная есть.

Кое-как удалось укрепить в документах проектировку. И то бывшая, та самая Зойка, помогла. Она имела какие-то почти дружеские отношения с архитектором Коромысловым, поэтому вольготно, нога на ногу уселась в кабинете станичного зодчего и постоянно одергивала ползущую вверх юбку.

Когда вышли из архитектуры, Зойка небрежно кинула Пастухову:

— С тебя шоколадка.

Другим, дальним разумом он любил свою прежнюю, несмотря на то что развелись они из-за ее натуры стойкого сангвиника, не умеющего никому отказывать.

— Ну, как твоя свистулька?

— Что ты имеешь в виду — жену или трубу?

Виталий Иванович больше тридцати лет сидел на трубе в местном Доме культуры, руководил смешанным ансамблем.

— Свистулька? Разве я не ясно спросила? — И бывшая подняла вверх указательный палец. Она была в своем репертуаре.

— Ну, спасибо тебе.

— Спасибом не отделаешься.

— А что?

— Забеги как-нибудь.

— Ага.

Пастухов знал, что под страхом смертной казни он не сможет это сделать, хоть и хотелось. Он музыкант и преотлично ведал, что стоит только нарушить хрупкую гармонию, взять несколько фальшивых нот, как тут же все провалится в тартарары. И он знал безупречный нюх своей Светульки. Так жена пьяницы, если он даже граммульку употребит, за версту чует не то запах спиртного, не то изменившийся голос употребителя спиртного.

Пастухов похлопал себя по карманам, показывая, что спешит, и дал деру от бывшей.

Странно, что встреча с бывшей подействовала на него положительно. Он стал замечать, что молодая, в образе современной красавицы Светулька ему не всегда комфортна. С ней надо быть всегда «на стреме», как говорят блатные. Не лажать. Светулька чем-то походила на новый, модный костюм, в котором не развалишься на диване. Да и молодая жена требовала от Пастухова особенных подвигов, о которых Виталий Иванович совсем не знал. Требовала и «мани-мани», денег то есть.

С Зоей жить было проще. Проще было замахиваться на нее во время частых ссор, получать в ответ оскорбительные слова вроде «тупая скотина», а потом всю ночь счастливо «играть на скрипочке». Периодично, как в ленте Мёбиуса, повторялось. Ее флирт, ее частые отлучки, классически битая посуда, ночь с этюдом «на одной струне».

Кто знает, есть ли замены колодцу, Зойке, этой вот видавшей виды, битой трубе?

Пастухов знал еще одну мудрость: «Человеку надо пройти огонь, воду и медные трубы».

Без советов отца Игнатия он знал, что наше время все это имеет. Время и обжигало, и топило современного человека. Он корчился в муках. Кто-то, возможно небо, Бог, прыскали его мертвой водой, все срасталось, потом кропило живой.

Уже двадцать с лишним лет мелкого музыканта Пастухова Виталия Ивановича держали над костром и никак не могли определить — сжарить его или выкинуть на помойку сырым. А ведь он и не давался. Медные трубы помогали. Они и небо. И Бог. И труба эта, гнутый, крученый кусок металла, пела, как сирена в греческих мифах, сулила счастье и полный кайф без всякого употребления наркотических средств.

Медяшка, свистулька! «Сидит ворон на дубу и играет во трубу». Он — ворон.

Да, иногда приходилось изменять чистой музыке и для заработка лабать «Владимирский централ, этапом до Твери». Но и в этом был кайф: наблюдать сквозь подсиненную медь трубы, как чопорные лица хозяев жизни, расслабившись, делались простыми, как пять копеек, фейсами жуликов.

Труба — радость жизни, волшебная палочка. Еще в юности Пастухов ясно осознал: музыка сама награда, а тут еще и башли платят. Труба — чиста и непорочна. Она еще чутче, чем Светулька. Делай меньше подлостей в жизни, не юли, не унижайся, не приспосабливайся, не лги — и медная труба ответит золотым, заоблачным звуком, какой бывает только в раю. А как ведь трудно это сделать! Но труба милостива. Она понимает маленькие даже подвиги из серии «не лги».

У чернокожего Луи Армстронга было чистое сердце. Как божественно он играл! По его музыкальной ниточке можно пройти над пропастью.

Не лги! А еще вот принудиловка. Она, конечно, не такая вредная, но все же устаешь. Вот сегодня надо было весь день дудеть в парке. Так называемый «День района». Что это значит? Это значит, что «день по-доброму начат»: народными гуляньями, шашлыками на воле, перетягиванием каната на площади, выступлением депутатов районного розлива, напористой речью одноклассника — главы района Василия Васильевича Петухова, вышедшего в широкую власть из коммунхоза, за что и по сю пору называют его Васька-Унитаз.

Но по какой-то чудной воле главным украшением праздника должны быть кулинарные соревнования — по приготовлению запеканки.

С утра и до обеда играли патриотические «Амурские волны», «С берез, неслышен, невесом, слетает желтый лист», «Прощание славянки» Агапкина. Играли сносно, все же классика. Хотя надоедал один старичок в малиновом берете десантника, который приставал к музыкантам: «А полонез Огинского можете?» Музыканты вытрясали слюну из инструментов и кашляли. «Можем, можем». Старик десантник удовлетворенно убегал пить пиво. И надо же, не пьянел.

Ансамбль у них смешанный. Маленький. Не поймешь, духовой или эстрадный. Начитанный саксофонист дедушка Остап когда-то, на заре, назвал его бандой. А что, музыкальный термин, перевод с итальянского. С тех пор и пошло: «бандиты».

Ближе к вечеру, к пяти часам, к музыкантам подскочила резвая директор Дома культуры Анжелика Тимофеевна и, тряся новой прической, со слипшимися, мокрыми волосами, указала подбородком на длинный, метров в двести, прилавок на площади возле старого кинотеатра: «Туда двигайтесь, там играйте... Там будут отведывать!» И тут же умчалась, оставив после себя крамольное слово «дурдом».

Духовики подхватили свои инструменты с пультами. А Ашот Оганезович Макарьян, сверкнув кулисой тромбона, — еще и связку баранок. Он шел, отдуваясь: «Гольодный как вольк».

Зеленый прилавок для будущей запеканки был виден как на ладони.

И духовики, понимая момент, уже стали щупать другие мелодии: из Поля Мориа, «Бабочки», «Листья желтые над городом кружатся...».

Знакомый десантник, уже без берета, нашел Пастухова и уткнулся ему в ухо: «А Верку Сердючку можете?! “Я иду такая вся Дольче Габана”».

Рассерженный Виталий Иванович Пастухов стряхнул его руку с плеча. А потом пожалел об этом. Гнев портит человека.

А что не портит?

Красота, доброта.

И красота — вот она, в красивых казачьих нарядах, вышивка крестиком, белые кофточки, красные жилетки, косы, аккуратные сапожки на загорелых девичьих ногах. Они разносят угощения, напитки для народа. Сок, ростовский узвар. Гулянье ведь. Говорят, что бесплатно будут давать пломбир детям.

А вот и доброта — Василий Васильевич Пухов с милым, улыбчивым лицом. У него безукоризненно белый костюм. Хоть сто микроскопов принесите, не найдете микрона, соринки на этом бразильском наряде. И ла­донь Пухова мягкая. К нему подбежал вихрастый паренек лет семи. И Ва­силий Васильевич подровнял волосы у мальчика. Длинноногий фотограф с перевязанной черной лентой косичкой щелкнул и Петухова, и мальчика.

Да, ударяй, Петро Нилович Тимофеев, в свою литавру, стукни стопой по бочке: «Листья желтые над городом кружатся...». Сакс, сакс дедушки Остапа выплескивает серебряную стружку: «Тихим шорохом нам под ноги ложатся...»

Вокруг Василия Васильевича целый хоровод милых лиц со своими пластмассовыми стаканчиками и синтетическими же вилками. Лица живые, хорошо оформленные. И они пытаются дотянуться стаканами со сладким сидром до литровой емкости главы администрации.

Люд тоже доволен.

Продегустировав чуток одну запеканку, делегация отправляется к другому столику, к другому угощению. Авторы запеканок, как правило, добродушные женщины средних лет, что-то щебечут. В районной газете писали, что наш район не ударит в грязь лицом и именно нашу запеканку занесут в книгу рекордов Гиннесса.

Когда «правительственная делегация» отходила от столика, возле него начиналась небольшая давка. Многие хотели на халяву полакомиться праздничной запеканкой.

«Странно, — подумал Виталий Иванович, — а в детском садике из творога, манной каши и изюма — ненавистна. И дети называют ее “запиханкой”. Воспитательнице Марии Антоновне стоило громадных усилий хоть как-то втиснуть это приторное блюдо в детские рты».

Впрочем, сейчас можно было и запиханочкой насладиться, не все же крендели Оганезовича грызть...

Но перспектива радовала. Пройдет этот запиханочный карнавал, и вечер накроет станицу своей кавказской мохнатой дохой. И пусть салют из двадцати залпов украсит день урожая на потеху публике и на крохотное обогащение устроителей этого представления.

Как комета мимо пронеслась директриса Дома культуры, кинув умолк­нувшим на миг музыкантам: «Вас потом покормят...»

И прошел плавной, легкой походкой (как это удается?) тучный лайнер Василий Васильевич Пухов с порхающими в фарватере улыбками. Вот что значит государственный человек. Он поклонился всей банде: ударнику Нилычу, саксофонисту деду Остапу, альтисту Лихобабе, тромбонисту Оганесовичу. А к Пастухову близко подошел и пожал ему мягкой ладонью руку. И слинял.

Подлая душонка Виталий Иванович Пастухов! Как подобострастно протянул он ладонь в руку к своему однокласснику Ваське-Унитазу. Да, да, да, говорят, он нагрелся на коммунальном хозяйстве, это и привело его в начальственное кресло. Говорят, говорят, так пойди докажи. Не пойман — не вор. Да, злопыхатели шипят: «Не государственный человек, а государственное рыло». Но пойди докажи. А вдруг Вася Пухов чист, как первый снег в сибирской тайге? Но все же Пастухова что-то подъедало. Совесть или что еще: «Что ты подскочил к нему и радуешься? Лестно тебе, что главный в районе человек тебе единственному из оркестра кардан пожал?»

Хорошо хоть играть больше уже не надо было, потому как играть не хотелось уже вовсе, пальцы одеревенели, да и губам уже больно.

Совершавшая круги мокрая Анжелика Тимофеевна Цекалова опять появилась на горизонте, блеснула зраком и выдернула Виталия Ивановича из среды музыкантов.

«Виталий Иванович, — приказным тоном диктовала Анжелика, — Вы приглашены на ужин, весь состав, будете там работать... Ну и, конечно, закусите...»

Следом за Анжеликой возникла веселая бывшая жена Зойка: «Ну, как, заглянешь на огонек? Праздник ведь... Может быть, пора?»

Что она этим хотела сказать?

Пастухов осмелился возразить:

— Приглашены на званый ужин.

Зойка ухмыльнулась, зараза:

— Куда уж нам уж, лаптем щи...


2

В прошлой жизни Ксения Журавская была мышью.

Народ — глуп: видит в мыши что-то криминальное, порой даже отвратительное.

Между тем гораздо криминальнее те же кошки. Но кошек ласкают, покупают им элитный корм, хоронят с почестями.

А мыши — на задворках великой империи. Хотя надо признать, на Волге существует город Мышкин, с музеем, в котором грызуны на первом плане. Но это опять же коммерция.

Ксения Журавская была миловидной, аккуратной, чистоплотной. Носила белые кружевные кофты, отчего еще больше подчеркивалась ее чистота.

Но... Но чрезмерная гигиена ее же и подводила. К ней в юности боялись дотронуться. Стерильная эта наружность наводила на мысль о хирургии, шприцах, салфетках, тампонах и марлевых повязках.

Юное время было упущено. И как бы ни томилась теперь Ксения Михайловна, как бы ни изводилась без мужа и без детей, все равно к ней никто не приставал.

— Пристают к грязным, запыленным, мутным, — сообщила ей как-то коллега, старший библиотекарь Алмазова Нина Филипповна.

Просто библиотекарь и не спрашивала ее об этом. Видимо, Алмазова просекла ее тоску-печаль, да пожалела.

— А мне и не надо никого и ничего. Детей? Нищету плодить. Мужа? Нарвешься на алкаша. Так спокойнее, — сухо пробормотала Журавская, приклеивая к новой книге очередной ярлык-язык. — Между прочим, Нина Филипповна, кто это выдумал? Кто построил этот дурацкий патриархат, матриархат? Я захочу — чего хочу, то и сделаю. Захочу в театр — пожалуйста. Завтра на автобус и в краевой центр. Захочу новые джинсы — да хоть сто порций! И деньги экономятся, не то что в семье. Этому заштопать, этому постирать. Бррр!..

Она выпятила тонкие губы, отчего над ними проявились полоски вроде мышиных усиков.

— Ну, давай, давай, доказывай! — ехидно ухмыльнулась Алмазова, от которой месяца два назад ушел муж.

Однако слова Алмазовой крепко засели в голове у Ксении Михайловны, и она решилась. Оказалось, это было трудно сделать. Найти потрепанный сарафан, испортить себя дурной, не в тон помадой, побрызгать подмышки дешевым дезодорантом. Но труднее всего было поднять ногу, чтобы шагнуть туда, в станичный сквер.

Что же такое случается? Что за справедливость такая? Не успела молодая, чумазая Ксюша Журавская присесть на скамейку, как к ней подкатила ватага парней. Вот что значит лишиться стерильности.

Был вечер. Парни были навеселе, но вполне нормальные. Глаза блестят у всех. У одного, светловолосого, в руках зеленая банка с пивом.

Ксения напружинилась: «Ничего, стерплю. В возрасте с этими парнями небольшая разница. Знать они меня не знают. Ясное дело, не читатели».

Вели парни себя вполне сносно, предложили хлебнуть «Клинского». Она твердо не отказалась, соснула горечь и вытерла ее с губ платочком.

А парни чему-то все смеялись. Спрашивали, кто она да откуда, кем работает. Она сказала, что продавщицей. Они почему-то рассмеялись. А потом ржали всегда. Ксения тоже стала расспрашивать их, еще отхлебнула пива. Потом кто-то из парней сбегал в магазин напротив, принес пакетного вина. И опять они заставили ее выпить.

Когда Ксения допивала гадость в маленьком стаканчике, в голове теньк­нуло: «Ты что?» Явственно услышала.

И она сообразила: «Не туда ты, Ксюша, попала. Хватай ноги в руки!»

Она уже и схватила. И стала быстро-быстро говорить парням, как будто извиняться, — откуда актерское мастерство взялось? Сбегаю, мол, тут по  случаю.

По какому такому случаю?

И ускользнула.

А дома драила, драила себя мочалкой, пемзой, дегтярным мылом. Фууу-у! Никогда. Ни за что. И кажется, слезу пустила. Да и шампунь глаза ел.

Журавская еще раз пыталась свести свою судьбу с администратором гостиницы Павловским. Но тот, хотя и вел себя чванливо, хотел одного: чтобы она пискнула под его телом.

Пришлось и тут ноги уносить.

С тех пор Ксения Журавская стала пропадать. Да и старший библиотекарь Алмазова стала нудить, что ей-то за польза.

Листает Нина Филипповна журнал «Здоровье», морщится: «Пишут: женской онкологии тьма тьмущая. То рак груди, то матки, то этого самого. Ясным языком сказывают: от нехватки секса. Да, кхм, природа... Куда ее денешь? Надо, чтобы нас мяли, титьки тискали...»

И горестно сожмурилась, дернула плечом.

И взглянула пытливо на Ксению Михайловну. А та отвернулась. В глазах — тьма тьмущая.

Что делать? Не записываться же на очередь в дом свиданий.

— А хотя бы и в дом свиданий, — читала ее мысли Алмазиха, — все лучше, чем в гроб.

Спасло Ксению Журавскую одно маленькое сообщение, прочитанное в районной газете «Восход». Объявлялся «Конкурс Запеканок». Так было написано: «Запеканка» с большой буквы.

А надо сказать, что готовить, стряпать библиотекарь любила и умела. Да и торты разные — «Наполеон», «Рыжик» — пекла будь здоров, даже «Прагу» осилила!

«Чего бы не попробовать?» — сказала сама себе Нина Михайловна Журавская. И стала копаться в журналах, в книгах, в Интернете. И набрела на маленький редкий рецептик, в котором надо точно, с аптекарскими весами, пользоваться индийскими специями. Не какими-нибудь кардамоном, а специями, неслыханными на благодатной Кубани.

Никто ей не мешал заниматься опытами. Кухня, пробирки, тигель, весы, спиртовка, те же специи. И основные ингредиенты: рис, творог, изюм — без этого нельзя.

День-ночь. Как в лаборатории алхимика.

К Дню района Ксения Журавская получила-таки золотую запеканку. Она и вправду оказалась румяной, как слиток золота. Точнее, слиток теп­лого золота.

Два месяца длились опыты. За это время Журавская чуток пополнела, губы ее налились и щеки подрумянились. Алмазова съязвила: «Наконец-то нашла себе».

— И себе, и нашла, — отрезала повеселевшая Журавская.

В День урожая Ксения уже не думала о своей чистоте. Кое-как ткнула себя мокрыми пальцами, ногти подровняла, туфли бархатной полоской чиркнула. Все. Не до этого.

Успех пришел сразу, как те парни из станичного сквера.

Глава администрации Василий Васильевич Пухов вместе с сонмом подчиненных все в один голос заявили: «На несколько порядков вкуснее, и вид более чем товарный. В рекламу просится».

Такие милые люди! Заместитель главы по социалке Вера Федоровна Свиридова, женщина строгая, с мужским, твердым лицом, заявила: «В книгу рекордов будем посылать. Вы этот экземпляр никуда не девайте».

Ксения Михайловна Журавская этот экземпляр завернула в целлофан, сунула в специальную корзинку. И сидела так долго на скамье возле Дома культуры, не веря своему успеху. Глаза ее видели, как с соседних столов любопытный и сытый народ сметал запеканки конкурсанток-соперниц.

Очнулась она лишь тогда, когда к ней подпорхнула директор Дома культуры Анжелика Тимофеевна Цекалова и медово пропела, что она, как победитель, приглашается на ужин в ресторан «Погребок» на Красной.

А пришла в себя Ксения Журавская лишь тогда, когда к ней подскочила журналистка из «Восхода» Алевтина Погодко. Ее птичье горлышко было перевязано пестрым узким платком. Какой канарейкой она была в прошлой жизни?

И канарейка прощебетала:

— Как вы этого достигли, Ксения Михайловна?

На этот вопрос невозможно было ответить, как невозможно ответить на все вопросы даже центральных журналистов.

— Длительным путем, — улыбнулась библиотекарша.

— Так и напишем... Путем опытов. — Она попыталась пошутить: — С мышами, с кроликами.

— С птицами, — осердилась Журавская.

Еще Алевтина Погодко приказывала ей сделать задумчивую позу и задрать голову. Будто оттуда, с неба, и свалится кусок победной запеканки.

То ли корреспондентка, то ли еще что неожиданно испортили настроение победительницы конкурса.

На этой вот скамейке под прядями усыхающей ивы она почувствовала себя страшно одинокой. Вот добилась своего, что же дальше? Чего дальше-то достигать? И нужно ли это дальше?! Люди отхлынули, смолк оркестр, даже вот света убавилось. Скоро салют! И скоро ей надо было идти на званый ужин! А что там? Опять забиться в угол, чтобы тихонько пережевывать какой-нибудь люля-кебаб. Одна, одна! И зачем этот салют? Чему радоваться? Она оглядела себя и вздрогнула от омерзения: до чего грязна, неумыта, волосы пахнут чужим шашлыком, до чего дурными были ее мысли о книге Гиннесса. И эта вот корзина с противной индийской вонью. Ну, да. А контейнер рядом. На нем надпись: «Спасибо за чистоту!» Кто-то так ловко придумал. Еще стихов не хватает.

И Ксения Михайловна Журавская откинула ивовую прядь, подхватила корзинку с запеканкой и решительным шагом направилась к мусорному баку. Ей понравилась своя ловкость при швырянии золотой запеканки.

Понравилось то, что она взяла себя в руки, взглянула на часы и не так уверенно все же направилась на улицу Красную, в ресторан «Погребок».


3

Старая воспитательница Мария Антоновна Огурцова хотела пойти на День района, да подвели ее два обстоятельства. Голод — первая причина. Нет, при желании можно было чего-нибудь сварить. Картошка есть, ей и спастись. Но не хотелось терять линию лечения. У Марии Антоновны болела печень, да вроде бы и поджелудочная.

Воспитанная в советское время, воспитательница твердо верила врачебному слову. И, когда ее круто схватывало, сдавала кровь, мочу, внимательно выслушивала назначения докторов, высиживала очереди — чего ей делать, пенсионерка. И все назначения строго соблюдала. Но спустя время от вежливо холодных врачей, примочек, присосок в физкабинете, таблеток в красивых пузырьках, дорогих желтых ампул Марии Антоновне стало хуже. К печеночной болезни привязался еще артроз, стали болеть ноги. Воспитательница почитала листовки к лекарствам и тут же поняла, что ее водят за нос, что эти препараты нужны лишь для того, чтобы окончательно испор­тить пошатнувшееся здоровье. Почти в каждой памятке пугали инсультом и инфарктом, системной красной волчанкой и сахарным диабетом.

Она высказалась по этому поводу во врачебном кабинете. Терапевт, мо­лодая женщина с фамилией Медвицкая (или Медвецкая), тепло поправила: «Это вначале плохо, действие лекарств. А как вы хотели? Вы ведь болезнь свою баюкали сорок лет!»

Мария Антоновна тоже в ответ дернула губами виновато.

Она знала одно средство для успокоения нервов. Заговор: «Посыплю я солькой». И все.

Старая воспитательница присолила свои походы в традиционную медицину и стала изучать народную. Больше всего ей понравилось «лечение голодом». Более того, она встретила своего бывшего воспитанника, ныне владельца двух кафе и одной парикмахерской Володю Житинского, который был желт и сморщен, как спелый гороховый стручок. Он лечился тем самым голодом, и не первый год.

Житинский взял Марию Антоновну за руку и с жаром стал внушать своей бывшей советской бонне:

— Не смотрите, что я бледен. Через два месяца буду как огурчик!

— Зеленый?

— Розовенький!

Неизвестно почему, но Мария Антоновна поверила владельцу заку­сочно-питейных заведений. Может быть, потому, что это выгодно — лечиться голодом. Пить воду, немного сока. А еще за это время можно себе и на зубы накопить. Не умирать же щербатой.

Голодание лишало ее сил, но боли под правым ребром отступили. Ради этого можно было пойти на все.

И деньги копились. Но вот тут-то другая причина того, что она не пошла на праздник.

Уже было собиралась, юбку нагладила, выходные колготки заштопала — сын явился. Пьяный, — но не так уж — и расстроенный.

Воспитательница поняла:

— Опять скандал, опять выгнала...

— Опять, мам. дай что-нибудь.

— Что я тебе, Сашенька, дам?

— Сама знаешь, грамм так...

— Не проси, не получится, чтобы своими руками... да у меня и нет ничего.

— Денег дай. Или «тройного». Ноги-то растираешь?

— Кончился...

— Ну, мамуль, хоть денежек, пока продают. Сегодня праздник...

— Ты лучше расскажи, из-за чего поругались.

— Из-за того же. «Денег в семью не носишь. Дашка голая ходит». Ага, голая. Мода такая: пупок наружу.

Уже и программа новостей по телевизору началась, а сын все «дай».

— Где купишь?

— У Онучки, самтрест всю ночь.

Дала, как не дать, все же сын, кровь. пойдет к кому-нибудь клянчить — позор!

Эхххх!

А не так уж далеко, в центре станицы, — праздник, долбит музыка, народ мимо окон мельтешит, разукрашенный. И ведь половина станицы — ее воспитанники. Охота на них поглядеть. Сам глава — Василий Васильевич Петухов. В детстве он косил немного, но, говорят, в Израиле врачи поправили. А вот дружок его, Пастухов Виталик, губу закусывал, вроде сердился на кого. Тоже прошло, потому как на трубе играет, музыкант, а музыка лучше голода лечит. Пастухов и Петухов. Первый выпуск. Зинка Бахметьева, она предпринимательница, магазин держит, в прошлом году две селедки сунула. Хорошо: селедка от глистов помогает. Витька Хромой. Витька третьего выпуска. Ну, этот спился. А ведь и в Москве есть ее воспитанники, чуть ли не в Кремле сидят, в Питере. За границу Уколова улетела, замуж, за эфиопа что ли. В Америке... Кто там в Америке? Не Кутнаев ли? Озорной был. А в школе двоечник. Потом, грит, бандитом устроился в какую-то фирму. Мишка Елянюшкин агроном, но так, голытьба. А он всегда свой кусок отдавал другому. Доб­рый человек, заповедью живет. Люся Белянкина, шестого выпуска или пятого.

Уже и по местному телевидению прогудели все уши: «День района, конкурс запеканок...»

Запеканка — классическое блюдо любого детского садика. Кто-то ее обожает, кто-то на дух не переносит.

Мария Антоновна отдернула штору на окне, вгляделась в отсветы, в цветные пятна на улице. Уже и салют отсалютовал: «А запеканочку бы сейчас неплохо...»

Враждебная мысль, поддаваться нельзя, ведь тогда лечение коту под хвост.

Чтобы унять соблазн, Мария Антоновна решила сходить на место праздника. Поглядеть, как народ отдыхал. Все равно не уснешь, а тут прогулка на свежем воздухе.

Голод перестал ее испытывать, хотя слабость посылал, но какую-то легкую слабость.

Воспитательница мерно, по слогам, как сказала бы учительница ее сына Володьки, оделась и побрела в сторону Дома культуры и центральной площади.

Было еще тепло. Все же ее покусывал червяк недавнего свидания с сыном. Зачем денег дала? Ведь напьется! А хулиганов кругом полно. Да Верка и домой не пустит. Сиди в подъезде, сопли жуй.

Возле Дома культуры было пустынно. Горел одинокий фонарь, от светофора на перекрестке подсвечивало то зеленым, то красным.

Мария Антоновна угнездилась на скамейке под ивой. Доски еще были тепловатыми от теплого ясного дня.

Вот так вот сидеть и ничего не думать. Есть ли лучшее блаженство. С сыном все будет нормально. Это надо солью присыпать, солью, а не солеными слезами. Да что же это она, что же она, дура, плачет, солью, а не слезами, солью. И от болезней вылечится, и зубы вставит. И Спиридонычу, мужу своему, оградку могильную покрасит, все будет нормально. Вон там как огоньки светятся, там тепло и покойно. Не плачь, Машка, Машка-Неваляшка. Крупной солью, йодированной. С сыном нормально...

— Чего ты там бормочешь? Буровишь что?

Мария Антоновна не заметила, как к ней подсело пугало. Пугало было с крыльями. Как летучая мышь подлетела. Воспитательница обшлагом своего платья вытерла лицо. Чучело имело вроде бы женское обличье.

— Солькой присыплю, — ответила старая женщина.

— Ну, да, солькой, — тут же отреагировало странное существо. — Огурец нашла или рыбку?

Мария Антоновна тряхнула головой. Что-то знакомое было в этой фигуре, в этой склоненной голове с растрепанными, схваченными пластмассовым обручем волосами.

— Марь Антоновна, я вас узнала!

— Ты-то узнала, а я — нет.

— Белка я.

— Неужели... да, да. Неужели Люда Белянкина?

— Она самая.

Еще одна бывшая воспитанница подвинулась ближе к Марии Антоновне. От нее пахло винным перегаром и особенным запахом бомжеского существования. Людмила Белянкина была немыта, растрепана, одета как попало. Это была та самая Людочка — Белка, запевала в хоре, чтица стихотворений Маршака и Барто, смышленая девчонка, все на лету схватывающая.

— Только не надо, Марь Антоновна, меня пытать и допытывать, какой я стала и как докатилась до жизни такой. Я, Марь Антоновна, еще до конца не решилась пойти по миру с сумой. А это ведь так хорошо. Вот последнюю, мамину посудку, ее фарфор, продам и отправлюсь, по скитам пойду.

Тут только Мария Антоновна и поняла, откуда взялось слово «скитаться». Родилось от существительного «скит».

— Люди здесь, на Кубани, больно хороши, пойду искать народ похужее нашего. Вон они какой сегодня маскарад забабахали. Салют в небо! А у меня мой Андрюшенька того, умер, залечили. Ну да ладно, чего это я. Зажирели люди. — Она шмыгнула носом. — Нас, бомжей, за человеков не считают. Зажирели, да так, что нам, бомжам, здесь полное раздолье, как в ресторации. Вон глядите-ка, Марь Антоновна, какой рацион на помойку швыряют. — Она указала на аккуратную корзину, примостившуюся на скамейке. — Швырнул кто-то на помойку. Объеденьице. И почти нетронутое. А я, знаете, с котлов этих и питаюсь, и одеваюсь. Тут английский костюм можно надыбать и платье от... Версаче... «Я иду такая вся Дольче Габана!..» Марь Антоновна, не хотите откусить? Я фарфор продам и подамся... Да, это натуральная запеканка, но лучше, чем в нашем садике, в «Солнышке» нашем. Давайте я вас покормлю «запиханкой», как вы нас когда-то потчевали.

— Нет, нет, что ты, Люся, с помойки ведь, микробы...

— Хэх, да это лучше, чем из магазина... Вообще лучше, чем себя продавать. А ведь продавала же. В Анапе, в Кабардинке... Но, увы, повяла красота, уценили... Насчет микробов это вы зря. У нас мусорки распределены. У Нинки Сухоручихи, городской биксы, на Народной котел, у Яловой, Чумой ее звать, на Казачьей. Чтобы в чужую лезли — ни-ни! По понятиям живем. Мне классный котел достался, тут люди богатые, фильдеперсовые. Купили — выкинули, купили — выкинули.

Белянкина грязным ногтем отломила кусочек и отправила его в рот. Потом еще один и еще. На замурзанном лице Белки играло блаженство. Она нисколько не переживала свою нищету, не стыдилась немодной и грязной, засаленной кофты в горошек, тренировочных синтетических брюк, темного вязаного пончо, делавшего из нее нетопыря. Ей было все равно. Главное, что она наслаждалась запеканкой и полной свободой. И она вроде бы не врала. Ее, Людочкино, наслаждение было мгновенным. Но ведь счастье всего одна минута, не больше. А тут уже пять минут счастья.

И старой воспитательнице захотелось самой есть, откусить хотя бы кусок вот этой запеканки из мусорного контейнера.

— Нет-нет, что ты, Люся!

— Какой-то чудак выкинул, чистым полотенчиком была покрыта, салфетки вокруг... С жиру...

— А что, если... — взглянула на свою бывшую воспитанницу Мария Антоновна, — поп... попробовать...

— За уши не оттащишь, Марь Антоновна! Вот, нате, вот, угощайтесь, царская запеканка! Спасибо скажете.


4

Музыкальную банду приткнули в угол. Это и хорошо: не на виду, не в обиде. Обещали, завтра выпишут какие-то башли.

Гостей рассадили буквой «П».

На столе теснились тарелки с разным закусом непонятного названия. Кто-то, кажется Оганесович, разглядел блинчики с икрой. Нормально. Как-никак русское национальное блюдо.

Конечно, коньяк-моньяк. Шампунь. Сказали: «Играйте тихо, без паники».

А что паниковать — тихо и играли.

Никакого соло Виталий Иванович Пастухов не брал. Лишь только внимательно следил за оркестрантами, чтобы не озоровали. А то ведь, люди художественные, иной раз такое отмочат, что хоть стой, хоть падай, в самом грустном месте тромбон возьми и зарегочи. Оганесович шорох наводит. Или вот Петро Нилыч на своих барабасах пустит пулеметную очередь — прямо полоснет по лысинам. «Эх, да дровами, да по банкам». А дедушка Остап — возьмет и, извиняюсь, пернет саксофоном.

Атас и полный шухер.

Но здесь все присмирели.

Торжество.

По центру держит речь Василий Васильевич Пухов. Он говорит о народных корнях, откуда есть и откуда пошла земля казацкая, как атаман Билый высадился... кхм... на Тамани. И первое, что он построил, — церковь, так было заведено.

Дедушка Остап дернул Пастухова за полу клетчатого пиджака: «Врет, уборную они сколотили».

Рядом с Пуховым, по правую руку, сидел и кивал рыжей головой отец Игнатий. Он подслеповато щурился, стараясь подцепить вилкой усколь­зающий блин с черной икрой.

По правую руку крутилась государственная дама. Из краевого центра. Она, напротив, была весела и игрива. Ей было так свободно в станичном приволье, что она расстегнула две пуговицы на протокольной кофте.

У Пухова густой голос. И, делая паузу, он смотрит в потолок, будто там повисли те струги, на которых переправился на черноморские земли атаман Билый.

Но Василий Васильевич делает локоть прямым и с отлета посылает рыжую жидкость, то ли виски, то ли коньяк, в мягкий, удобный рот.

Предприниматель, владелец двух десятков зерноуборочных комбайнов «Алаверда» некий Заманихин стучит вилкой по столу и молотит полную ерунду. Мол, чего же это мы все привязаны к импорту, надо свои комбайны строить. «Россельмаш» готов.

— Только не о деле! — протестует глава района. — Не, не, не! Сейчас отдых. Музыканты, пускайте свое. — Он прищелкнул пальцами, как в ресторане.

Играли то, что в память взбредет, что пальцы нащупают, будто из темного мешка котят доставали музыку. Иногда получалось недурственно.

Поодаль от главы сидела разная мелочь, случайные гости, депутаты местного парламента. Были тут и лица непонятные, темные, с жуликоватыми, бегающими глазами. Меж них — ферт в малиновом берете. Кто он? Шпион?.. И в конце стола притулилась красивая, чистая, до блеска начищенная женщина, победительница нынешнего конкурса запеканок Ксения Михайловна Журавская. Кажется, она была грустная. Иногда только вскидывала на всю публику изумленные глаза да что-то дробно клевала в своей тарелке.

Ей не удалось отсидеться. За очередным тостом Василий Васильевич Пастухов поднял ее с места и протрубил, что она — виновница... Винов­ница торжества. И спросил у нее, какую бы мелодию или песню она хотела услышать в подарок.

Ксения Михайловна покраснела и выдавила:

— «Белую акацию» из фильма «Дни Турбиных».

Бандиты знали этот романс. И солист «джаз-банда», пятидесятилетний импозантный, с безукоризненным пробором мужчина Борис Михайлович Климов, исполнил романс, чисто и благородно.

И тут Василий Васильевич Пухов уже другим, приятельским жестом подозвал к себе трубача. Его самого, Пастухова.

— А ты до сих пор дуешь?

— Дую, чего же еще. — И прочитал для чего-то Пушкина: — «Ветер, ветер, ты — могуч, ты гоняешь стаи туч...»

— Могуч, могуч. Так это, милейший друг мой, кто на какой трубе сидит. Ты вот всю жизнь — на духовом инструменте, а кто-то и на нефтяной трубе, на газовой. А кто-то профинтил все, и дело его — труба. Согласен со мной, Виталик?

— Согласен, Вася! — в тон главе района ответил руководитель оркест­ра имени Веревкина (был у них такой музыкант, спился).

— Ты, если чего надо, забегай. Мы же ведь старые друзья.

— Ага! — кивнул головой музыкант. Его подташнивало от голода, что ли, от запахов, от этих вот пряных, чужих слов.

— «Ты волнуешь сине море, всюду веешь на просторе».

— Вею, вею. А я, мил дружок, другую музыку люблю. Слабаешь?

— Слабаю, чувак, — осклабился Пастухов. — Какую же?

Он почему-то решил, что Васька Петухов, Васька-Унитаз, закажет «Владимирский централ».

Но тот озорно улыбнулся и чмокнул рисованными губами:

— Вот знаешь, старинную... «Сквозь огонь мы пройдем, если нужно...»

— А!.. «Комсомольцы-добровольцы»...

— Да, да, да! — обрадовался глава. — Па-па-па, па-па-па... открывать молодые пути.

Нет таких песен и мелодий, которые бы не знал Виталий Пастухов.

Они клево, куражась, сбацали «Комсомольцев».

— Эх, лупануть бы сейчас «Владимирский централ»! — пожевал губы меланхолик Воскобойник (волторна).

И всех позвали к столу. Расселись там, где были свободные места.

Виталий подсел к библиотекарше Ксюше Журавской, к ее кружевным обшлагам, тут же заглянул ей в глаза:

— Вы ведь сегодня победительница, именинница, так зать, а чего грустная?

Она помолчала:

— Так... Звезды не сошлись.

— А мы их сейчас сведем. Гляди, Ксения батьковна, от пять звездочек да в одну рюмку. — Это было сказано густым, сиплым речитативом Владимира Высоцкого.

Он плеснул ей каплю коньяку.

— Да, одну каплю! Одну! — Журавская замахала тонкой ладонью. — Вот меня всегда интересовало, какую музыку любят штатные трубачи!

— Всю. Всю до капельки. Но только музыку. Не лажу.

— Ну да, Окуджава поет: «А что ему, все нипочем, быть трубачом так трубачом». И что, вам действительно все нипочем?

— Прям уж! Почем-почем, обещали заплатить!

Ксюша Журавская дернула тонкой бровью. Лицо ее, милое, почти игру­шечное, оживало. Что-то в ней билось такое, что-то просыпалось.

— А я сегодня плакала.

— Именинники всегда плачут.

— А завтра сажей намажусь! От счастья.

— Именно, именно. Счастья!

Она мотнула головой:

— И сейчас я, наверное, заплачу от капли этого мер... мерзкого коньяка.

— Плачьте всласть, а мы сыграем!

— И что же?

— Загадка сие... Детскую скороговорку «А» и «Б» сидели на трубе. Или вот еще: «Сидит ворон на дубу и играет во трубу».

Ксения Журавская насторожилась. Что-то в ней опять тенькнуло, но мягко, ласково. Ее интересовал старый музыкант:

— Вы, наверное, в молодости носили брюки клеш? Хипповали?..

— А як же...

Ксении нравилось и как дурачится трубач Пастухов.

И трубач Пастухов моментально очутился в углу, в центре своей банды. У микрофона. Он четко объявил:

— Итальянский композитор Нино Рота, тема Лени из кинофильма «Крестный отец».

И его свистулька, его дуда, вспарила. А следом взлетели валторна, саксофон, клавишные, барабаны с литаврами, да и, пожалуй, сам Виталий Иванович Пастухов, престарелый музыкант. Он плыл на казацкой ладье вместе с атаманом Билым. Отступили сумеречные, расплывчатые лица. Рыжий поп Игнатий, вертлявая почетная гостья, обретшая женское обличье замша Свиридова, разопревший бизнесмен Заманихин, косящий в детстве Васька. Их элементарно стирала музыка, как ластик в компьютерном фотошопе. Пастухов и видел-то только широко распахнутые глаза победительницы сегодняшнего турнира запеканок Ксюши Журавской. Они были чисты, но, мерцая, излучали крохотные искры вековечного греха.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0