Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Дорогой товарищ Бабрак Кармаль...

Олеся Рудягина — поэт, публицист. Родилась в Кишиневе. Окончила Молдавскую государственную консерваторию по классу фортепиано.
Учредитель и главный редактор литературно-художественного и публицистического журнала «Русское поле».
Автор пяти поэтических книг. Печаталась в журнале СП Молдовы «Кодры», в «Литературной газете», коллективных сборниках и альманахах, в журналах «Знамя», «Юность», «Московский вестник» и др.
Удостоена первого специального приза Международного литературного конкурса «Русская премия» (2010 год, Москва).
С 2005 года председатель Ассоциации русских писателей Республики Молдова. Член СП Молдовы и СП России.

Не рассчитали. Черная яма — такая бутафорская при ликующем солнце и безмятежном ветерке, ласково ерошившем волосы собравшимся, — оказалась узкой, и предмет, который в нее на длинных новых веревках принялись опускать могильщики, застрял на полпути. Видавшие всякое мужики тут вдруг смутились, перебирая путы черными клешнями рук в попытке раскачать и протолкнуть красный новенький футляр к месту назначения, неловко дернулись, ушли по щиколотки крепкими ногами в рыхлую рыжую землю. Гроб накренился, неожиданно скрипнул и приоткрылся, из щели белым узким пламенем полыхнуло тугое кружево. Провожающие ахнули. Тихая сестра покойной, судорожно схватившись за грудь, рухнула на колени. Анна в дурацких черных солнечных очках («Что за мода? — еще у подъезда ворчали соседки. — Всей семьей напялили. Типа чтобы слез не видели люди? Так невестка и не думала плакать. Чего ей?! Только облегчение: теперь уж муж безраздельно ее. Никакой тебе свекровкиной опеки, никаких ее мягких советов, вечной помощи и безупречности!»)  шарахнулась в сторону, смешно забегала взадвперед по дорожке меж кладбищенских кварталов. Все это Тая уловила непонятно каким органом. Она почти не видела. Не могла видеть — изза стоячей, какой­то не выплакиваемой, глубокой влаги. «Как каналы в Венеции», — дико подумалось ни с того ни с сего. И не видала она их никогда, каналы эти. И не мечтала увидать. Зачем ей Венеция? Вот Инна Ипатьевна прожила без нее всю жизнь — и ничего. В Самарканде была, да. А Венеция как­то без монтажницы «почтового ящика» «Протон» обошлась... 

1

Тяжелым медным блюдом ударило в лицо солнце Азии.

Инна Ипатьевна все не могла поверить, что происходит это с ней. Что, получив из армейской учебки известие от сына о перспективе скорой отправки на «всесоюзный курорт», сорвалась она, домоседка, на край страны, в город с киношным именем Самарканд.

На вокзале в нее вцепилась пожилая сухонькая узбечка в некогда, наверное, ярком пестром платье: «Комната? Комната нужин? Есть­есть, иди са миной!» — повела кудато бесконечными переулками. Инна Ипатьевна потом описать дорогу и пристанище свое никому не сможет. Потому как застили, застили глаза ей беда и это ослепительножестокое, как какой­нибудь допотопный легендарный правитель, солнце.

Пыль и адская жара — больше ничего не осталось в памяти от города древнейшей культуры, где похоронен, по преданию, великий хромец — воин Тамерлан. Вряд ли даже имя его, грозного покорителя народов, было знакомо бывшей медсестре, сменившей любимую профессию на сносную зарплату. Разве по старому советскому фильму «Тимур и его команда»: «Жень, а Жень! А кто такой Тимур?..» С этим местом отныне будет связано самое мучительное из воспоминаний. И если когда­нибудь попадет душа ее в ад — должно быть, именно таким он окажется. Раскаленным, ледяным, безнадежным.

Она долго ждала на безвоздушном плацу, изводясь отчаянным желанием немедленно, как увидит, увезти отсюда своего мальчика домой — как уводила, маленького, с детской площадки — и пониманием невозможности этого. Ее ребенок нынче принадлежит вовсе не ей, когда­то тяжело выносившей, нежно качавшей на руках, любовавшейся неожиданными в кареглазой брюнетистой семье светлыми взором и завитками волос...

Из тяжких, медленных, словно затяжные роды, ворот военчасти сын вышел неуверенно, будто нехотя. На миг показалось Инне Ипатьевне, что ее обманули, подменили мальчика. Сильно похудевший, с выгоревшим белым ежиком волос, непривычно обострившимися чертами лица и отводимым от материных влажных глаз взглядом, сын был не похож на ее беспечного Травку — заводилу, любимца одноклассников, сновидение окрестных девчонок, хохмача, незаменимого нападающего дворовой команды и фаната «Deep Purple» Серегу Травченко. Не улыбнулся. Не поцеловал. Впрочем, в семье телячьи нежности не приняты. «Как ты?» — «Нормально, мам...» — «Когда?» Досадливое движение плечом. Она привела его на квартиру. Нагрела чан воды. Деликатная хозяйка, пролопотав что­то жалобное, скрылась в глубине домика. В каком­то допотопном корыте, современнике неведомого Тимура, Инна Ипатьевна медленно мыла своего мальчикасолдата — безучастного, словно замороженного. За столом он не набросился на домашнюю еду, лишь надкусил лепешку да съел пару урючин...

— Сынок! Сынок... — напряженно глядит мать вслед.

Сережа на минуту замер, вздрогнув, и, не обернувшись, скрылся за воротами. 

* * *

Уже в поезде обнаружилась в кармашке сумки наспех засунутая купюра, уплаченная за комнату. То­то перед выходом из дома в день отъ­езда все порхала узбечка по комнате рядом с вещами матери. 

* * *

Гори, гори, моя душа, лети, мое сердце! Кто, когда решил, что самым важным на этом свете, единственным сокровищем твоим будет любовь?!

«Палка, палка, огуречик — получился человечек!» Руки, ноги, плечи, поворот головы, голос, губы, глаза, улыбка, волосы, походка — только эти, присущие одномуединственному, составляющие его, — почему именно это сочетание приводит тебя в трепет?! Почему ничему другому не удается заставить дурацки дрожать твои колени в еще детских колготках, бешено колотиться пульс? Что знает девочка десяти лет о жизни? Что прочитала она, кроме «Тома Сойера» или «Зверобоя»? Что видела вокруг, кроме вечно занятых домашних, друзей — кошек­птицдеревьев, дворовых взбалмошных подружек и невнятных, замороченных учителей?! Откуда эта оторопь встречи, морок неурочной лихоманки любви с первого взгляда, готовность и жажда восторженно служить, благоговеть, раствориться в другом, ничегоничегоничего не требуя взамен?..

Ты растешь с этим чувством — буквально. Проходит год. Другой. Четвертый. Ничего не меняется. В школьной раздевалке, выскочив «в туалет» во время урока, ты ласково прикасаешься к его пальто, зарываешься лицом в воротник, чтобы услышать запах. Ты красной ручкой помечаешь в школьном дневнике крестиком уроки, когда, кочующие по течению недавно введенной кабинетной системы, ваши классы оказываются на одном этаже. Любишь четверг, когда этих крестиков аж три и можно на переменке «нечаянно» попасться ему на глаза или украдкой, изпод ресниц, следить за мальчуковой яростной, хохочущей возней, и не любишь вторник и субботу — в эти дни крестики в дневнике отсутствуют.

Как заправский разведчик, улучив момент, когда медичка выходит на миг из кабинета, ты стремительно впархиваешь в приоткрытую дверь медпункта, среди карточек находишь его, запоминаешь адрес и на 23 февраля упаковываешь в бандероль свои заветные «А зори здесь тихие» с торжественной таинственной анонимной надписью.

Ты ведешь дневник. Бесконечный монолог о нем. Летописание жестов, смеха, случайных и нарочных мимолетных встреч, путешествий в незнакомый двор, где прекрасно просматривается спортивная площадка, на которой божество самозабвенно играет в футбол! Это скучный дневник. Марии Башкирцевой здесь и тень не ночевала. 588 страниц про «люблю» — и ничего больше.

Да! А еще непременно нужно познакомиться с девочкой из его класса, говорят, он с ней дружит, и навсегда — на всю жизнь вперед — полюбить своих соперниц, ведь широкоскулая отличница Варя с раскосыми черешневыми глазами такая замечательная! Она любит «Стихи о советском паспорте», мечтает о московском высшем образовании и мире во всем мире, а девиз ее: «Не быть такой, как все!» Все это ты выяснишь, попросив заполнить ее твой — заведенный исключительно с этой целью — «Вопросник». 

* * *

И ничего Тайка не понимала в любви. Это выстукивающее «Травка, Травка» сердце, это ожидание, сны; из года в год, вместе с ее взрослением, как из класса в класс переходящее, неизбывное чувство, выстраивание жизни, всей системы ценностей, образа Вселенной — под него: чтение, музыка, кинофильмы, обмирание при встрече с похожими — жестом, улыбкой, голосом — все это оказалось вовсе не любовь!

Мальчики из 10 «А» хором ходили в гости по средам к однокласснице — Элине Бузенко. И любили ее там, большую, неутомимую, — по очереди. Любовь эта была как бы обязательным продолжением занятий по начальной военной подготовке, когда грузный майор Пучков распахивал безразмерную алую пасть и самозабвенно орал: «А нуу­у халды, а нуу молча­а­ать! Я из вас дурь повыбью! Вы от меня в армию бегом, враскорячку побежите! Я вас построо­о­ю — кровавый пот капать будет!» (Эх, кабы знал этот Марк Аврельевич, как буквально и скоро сбудется его пророчество, как изойдут кровью и потом наши мальчики на просторах средневековой, ведомой лишь Олдриджу страны!)

Среди «любящих» был и Травка. И трепетной своей подружке, хорошей девочке Варе, на выпускном умудрился даже ляпнуть: «Люблю я тебя, а сплю с другой!» Дебелая Элина, избравшая именно Травку принцем своей мечты, собиралась Варю там же, на выпускном, из ревности поколотить. Ну, или там хотя бы платье ее белое выпускное, мамой­портнихой пошитое, гуталином измазать. Да обошлось.

Слухи об этой истории долго будоражили воображение старшеклассников, до Таи дошли, конечно, с опозданием, но приправленные смачными подробностями устного народного творчества.

Ну и что?! Ничего не изменилось. Образ ее Сережки никак не стыковался, не пересекался с фигурой возлюбленного школьной Мессалины. «Сережка» Таи продолжал слушать ее песенки, наблюдать, как выписывает она в отдельный блокнотик цитаты из читаемых запоем книг, парил в только что открывшихся ей стихотворных небесах, сопровождал в театр, дышал вожделенным закулисьем — о, этот запах декораций и реквизита, это шуршание старого занавеса и вздохи театральных привидений... Тиль. Лейтенант Плужников. Ромео. Все они, без исключения, в профиль или в фас непременно походили на Травку. 

* * *

Что знает об ожидании сегодняшняя девочка, обладающая множеством возможностей доставки сердечной почты — от СМС до электронной?

Что знает она о расстоянии, которое по мановению ее оманикюренного розового пальчика, нажимающего мелодично откликающиеся кнопки мобильного телефона или набирающего код волшебного скайпа, сокращается в момент? А ты в своем восемьдесят втором ждешь бумажное письмо. Прохладное в любую погоду, с характерным, изученным до малейшего штриха, небрежным почерком. «Так писем не ждут. Так ждут — письма...» Ты помнишь, что почту приносят дважды в день. Кроме субботы и воскресенья. Ты бежишь в подъезд проверять почтовый ящик с утра. Пусто! Аа­а­а! Но впереди есть еще вечер. И завтра, и послезавтра, и после­после... И вот наконец в этих круглых дырочках дверцы почтового ящика что­то белеет. Ты перестаешь дышать. Это, вероятно, газета или журнал (вспоминай­вспоминай, все ли из выписанного пришло). Ма­а­ахоньким ключиком — никак не попасть в скважинку — руки трясутся — открываешь. Письмо! Конечно, это вполне может быть письмо комуто из родителей — обратный адрес на другой стороне конверта, который непременно для интриги лежит к тебе спиной. Но ожидаемое письмо — это письмо такоое, что ты с первого взгляда знаешь: оно! На его молочной спине особый штемпельтреугольник: «Бесплатно. Письмо военнослуж. срочной службы».

Ты еще в подъезде отрываешь тоненькую полосочку бумаги сбоку, вытаскиваешь единственный, едва ли наполовину исписанный листочек. Читаешь...

Письма — почти никакие. То есть они не содержат ничего из того, чем наполнены его день, его ночь, его душа. Какая же она, его душа? Ты смутно догадываешься, что там, где он вот сию минуту находится, идет настоящая война, но в письмах этого нет. Как нет и любви. Но чему удивляться? Травка Таю не любил никогда. И это совсем неважно. Это она. Она сама написала ему на полевую почту, случайно узнав, куда он имел счастье загреметь, она сама, не считаясь с очередностью, отправляет ему в письмах интересные и смешные вырезки из «Литературки», забавные рисунки, карикатуры и выписки из книг. Она сама больше всего на свете, получив его первый ответ, дорожит этой перепиской. 

* * *

«...представляешь, здесь XIV век (1360 год). Тяжело из ХХ сразу в ХIV. Землю обрабатывают плугом, а товары в лавках самые современные. Тут бы у наших шмоточников глаза разбежались...»

«...Если бы ты знала, как хочется сейчас попасть куданибудь в город, чтоб не видеть эти горы. Нет. Больше всего я хочу в лес, упасть на землю, а не на здешний песок. Когда вернусь, обязательно пойдем в лес. Только не зимой, а весной. А еще лучше летом. Только не в городе, где туча народа, а за городом, где нет никого...»

«...Ты знаешь, многие желают счастья в личной жизни, успехов и т.д. Мне кажется, это все будет, если то, о чем ты мечтаешь всю жизнь, к чему стремишься, сбудется...» 

* * *

У любимого есть младший брат — восьмиклассник. Он не чает в тебе души. Это понятно по ямочкам, которые появляются у него на щеках, когда ты встречаешься с ним взглядом. Он совсем непохож на брата. У него карие, теплые глаза и каштановые, как у матери, — наверное, мягкие, — волнистые волосы. Он мечтает стать летчиком, он собирает модели самолетов. Старая «стенка» образца конца шестидесятых вся уставлена ими — большими и маленькими, целеустремленными, безупречно прекрасными. Он часами может рассказывать тебе о них. О самолетах. Он знает биографии авиаконструкторов и все технические показатели, грузоподъемность и размах крыльев, количество необходимого топлива и годы запусков в производство... Модели исчезают, когда в квартире появляется новая надменная, светлого полированного дерева мебель, взмывающая до самого потолка. «Олимп» называется. Или «Орион». Самолетам здесь, конечно, места уже нет. Квартира утрачивает милый, задумчивый, визборовский какой­то уют, приобретая выражение стандартного благополучия. Палас. Диван. Все новое. Внимательный муж — начальник цеха, комфортно обустроив быт молодой любовницы, старается не обидеть и ни о чем не подозревающую, верную жену. Инна Ипатьевна узнает обо всем — донесут кипящие праведным возмущением сердобольные коллеги — совсем скоро. Когда от Сережи перестанут приходить письма. Предательство потрясет ее настолько, что она перестанет разговаривать. Ну, не в том смысле, что намеренно, выражая презрение и обиду, а просто физически утратив дар речи. И лишь эта девочка, эта странная, запыхавшаяся девочка, оказавшаяся однажды на пороге для того, чтобы выдохнуть одну только фразу: «Я — Тая, люблю вашего сына», — сможет разговорить ее и — отогреть. А пока Инна Ипатьевна тихо счастлива переменам в своей маленькой, периодически перестраиваемой квартирке. Предвкушает, как удивится и обрадуется им вернувшийся сын. Он ведь вернется! Разве может быть иначе?.. Правда, в первую же ночь у нее неожиданно — после уже привычного возрастного затишья — прорываются месячные, и на новенькой праздничной обивке дивана расползается безобразное пятно. Смущенная женщина так и не сможет его отмыть.

 

* * *

Никакой информации. Понимаете?! Ни­какой. Ни телевизор. Ни радио. Ни «важнейшее из искусств». Все молчат. Как те обезьяны: «ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу!» Тая и Инна Ипатьевна смотрят программу «Время» вместе. Закрома Родины полны. Новые школы сданы в эксплуатацию. Состоялся очередной пленум. Пятилетка шагает по стране. По любимой их огромной стране шагает пятилетка! А светловолосый, сероглазый Травка шагает по чужому, зазеркальному Афганистану. И ни черта о том, куда и, главное, зачем он шагает, выполняя свой интернациональный долг, и пришагает ли когда­нибудь домой, в благословенный Кишинев, — неизвестно! Когда с экрана звучит что­то о руководителе братской страны — «дорогом товарище Бабраке Кармале», когда он, смущенный, мелькает в объятиях добродушного бровеносца, Тая и Инна Ипатьевна переглядываются заговорщицки и теплее прижимаются друг к другу.

 

* * *

И снова письма. Семь­восемь предложений. Тае. Матери. Они читают их друг другу вслух. Потом, обменявшись, молча перечитывают снова, пытаясь составить хоть какуюто картину того, что же там происходит. Кажется, они знают их все наизусть, до последней точечки. И все равно ничего не понять.

Но есть ФОТОГРАФИИ! Да! Травка их присылает иногда. И даже мать пропустила, не углядела того, что рассмотрела глазастая Тая. Да и не то чтобы «глазастая». Просто каждый микрон изображения любимого лица, торса, рук изучаем с особым, жарким пристрастием. На левом предплечье этой сильной, прекрасной Сережкиной руки, едва выглядывающая изза нижнего края фото — поднялась голова королевской кобры, раздувшей капюшон.

«Поросенок!» — ахнула мать, увидав наконец небывалую татуировку. Сережка в смысле. Ну, не змея же.

А однажды письма приходить перестали.

 

* * *

И снится чудный сон Таисии. Зеленый холм. Черное, без листьев дерево. На ветке — птица. Толстая и глупая. Как курица. Или индюшка. Нет, скорее все­таки курица. Совершенно синяя. Так просто? Так вот ты какая, «птица цвета аквамарин»! Тая легко поднялась по холму. Подошла к дереву — по грубому, растрескавшемуся стволу ползла праздничная божья коровка. Двумя руками, осторожно, но уверенно сняла Тая птицу с ветки. И проснулась.

— Инночка Ипатьевна, миленькая, ну вот увидите, будет, будет письмо. Придет! Или знаете — даже сам он придет в отпуск, — взяв за руки, горячо убеждает Тая измученную ожиданием, почерневшую маму Травки. — Мне сон снился. Птица синяя. Понимаете? Символ счастья! Есть такая пьеса у Метерлинка. Там дети уходят за синей птицей. За счастьем. А мое счастье одно — Сережка. Значит, жив! Значит, в отпуск придет.

— Таисья! — отнимая ледяные ладони, гневно прерывает девчонку обычно безропотная мать. — Какой отпуск! Ты о чем, деточка?! Тут из Союза через полгода службы в отпуск не отпускают. А здесь — Афганистан. Немедленно прекрати. — И Инна Ипатьевна тихо плачет, разрывая Тае сердце.

Тая знает, по городу ползут слухи о партии цинковых ящиков, прибывших накануне в аэропорт города Кишинева.

 

* * *

Рано­рано дом разбудил телефонный звонок. Голос брата любимого. Совсем обыденный.

— Тая! Сережа в отпуск пришел.

 

* * *

А потом распахнулась дверь. И на пороге стоял Он. С верным Клестом — Гошкой Клестовским, закадычным дружбаном, бессменным напарником всех безобидных легендарных школьных безобразий.

Это не сердце так колотится. Сердце так не умеет. Бешеный колокол какой­то.

Зашли в комнату. Сели на диван. Тайка сорвалась, выскочила в коридор, на кухню. Отцу, наливающему в чашку чай, почемуто шепотом сказала:

— Сережа в отпуск пришел!

Метнулась назад. Упала перед Травкой на колени. В жизни ничего подобного не делала. На колени? Советская девушка?! Пальцы Таи метались по груди и плечам юноши, порхали по лицу. Словно Тая ослепла, словно только на ощупь можно было признать это оглушительное, заветное, одиннадцать лет жданное счастье — их свидание.

 

* * *

Они очень мало говорили. Вернее, радостно щебетала в основном Тая, мечты которой вдруг так фантастически, так буквально сбылись. Вот он шел рядом, и глядел этими своими серыми туманами, и курил, и слушал.

— Ты знаешь, однажды, однажды мне приснилось, что я к тебе приехала. В твой Афганистан. Да! Послушай, там была чайхана. А перед ней — сад с диковинными такими деревьями с корявыми, нависшими баба­ягиными руками, ветвями — вроде наших карликовых акаций на проспекте Мира, помнишь? Деревья такие, ровные дорожки, посыпанные белым гравием. И вот я захожу в чайхану. Ты понимаешь, я ведь Востоком не увлекаюсь совсем, ну, только сказки — да? АлиБаба там, «Шехерезада» Римского­Корсакова, анекдоты муллы Насреддина... Но этого же мало, мало, чтобы ЗНАТЬ. А здесь... Во сне я видела, как сидят и пьют из синих пиал чай степенные люди в чалмах и толстых халатах, слышала характерную музыку — я могла очень хорошо разглядеть инструменты, утварь, я чувствовала запах неведомых пряных кушаний. Так странно... — Тая на минуту умолкла, словно рассматривала каждую деталь вновь. — И вот представь, я чувствую тревогу. Знаешь, как перед сильной­сильной грозой — ты всегда чувствуешь, каждой клеточкой понимаешь: вот сейчас... сейчас начнется!.. Я чувствую такую густую тревогу. И вижу, что из вырезов халатов этих мужчин торчит оружие, и вижу эти бороды и жесткие взгляды, и понимаю: басмачи! И вот нас, огромную толпу людей, гонят, гонят, гонят эти бородачи кудато. И я вдруг догадываюсь: к морю! И отчетливо осознаю, что гонят нас — топить. И знаю, что утопят, но страха почемуто нет, а только одно желание, только одна молитва, — не смейся! — чтобы здесь не было Сережки, чтобы ты оказался как можно дальше сейчас от меня.

Травка вовсе не смеется, сосредоточенно курит, смотрит в сторону. У него вообще манера в глаза не глядеть. И это Таю и огорчает, и завораживает. Потому что уж когда их глаза все­таки встречаются, это такая несказанная, такая острая радость... Какие там «бабочки в животе»!

Травка долго молчит. Докурив, щелчком отбрасывает фильтр. Смотрит все так же мимо, лишь плеснув секундный цепкий взгляд в лицо девушки, будто впервые увидал.

— Я не знаю, как это объяснить, Тая. Я не верю ни в бога, ни в черта, но... там есть и «такие» деревья, и чайхана, «Ночная фиалка» называется, и дорожки, белым гравием посыпанные.

 

* * *

Отпуск проносится стремительно. Они не видятся больше. Травка не приходит. Тая мечется по дому, плачет, прислушиваясь к звонкам, к шагам в подъезде, понимая, что недуг ее безнадежен, а врач... врач ушел, видимо, «на фронт». Элина Бузенко никуда не делась. Здесь. В городе. Учится в финансово­экономическом техникуме. Да и закадычные друзья, откосившие от армии, имеют право на встречу с героем, ждут рассказов о дальних странствиях за рюмкой чая... В последний день перед его отъ­ездом Тая, нечаянно столкнувшись (на ловца и зверь!) с предвкушающей общение «ла ботул калулуй» веселой компанией у магазина «Прогресс», решительно рванулась навстречу, крепко ухватила Травку за запястье, прижав кобрин хвост, и — увела. Парни онемели, мечтательница Элина от неожиданности даже забыла выругаться вслед.

 

* * *

Как же хорошо, как хорошо, как правильно она сделала! Кажется, сердце от желания остановить эти мгновения вот­вот остановится само. Травка предложил забраться на крышу недавно построенной девятиэтажки. Тая никогда еще так высоко не забиралась. Сам подъем по крутой лестничке на чердак, блуждание впотьмах в поисках прохода на крышу, тихий смех и чирканье спичками, прикосновение Сережкиной уверенной руки, выводящей ее наконец под небеса, — все это уже было неслыханным подарком судьбы. А тут еще июньская ночь расплескала для них все свои сокровища: сверчки внизу самозабвенно орут, маттиола, щедро понатыканная вокруг дома весной одуревшими от радости новоселами, источает немыслимый горькосладкий, печальный аромат, доносимый теплым ветерком даже сюда, над головой — бессчетные россыпи близких, приветливых звезд, под ногами — волшебно мерцающий огнями город! «Словно в сомкнутых божьих ладонях», — подумалось неожиданно. А тут еще Травка крепко обнял ее:

— Девочка моя. Девочка... — выдохнул, дрожа. И, долго­долго­долго, взросло целуя — не тронул.

 

* * *

Назавтра в аэропорт провожать Сережу поехали все вместе: Инна Ипатьевна, брат любимого, отец его и Тая. Травка вдруг вспомнил, что не постригся, собрался в тутошнюю цирюльню, пока оставалось время до регистрации.

— Только попроси, чтобы тебя не брызгали одеколоном! В парикмахерских они ужасные! — тихо сказала Тая, не имевшая никакого представления о парикмахерских. Просто хотелось, чтобы запах маттиолы, теплого ветра и ее волос ничем не перебили.

Самолет стремительно уменьшался, погода неожиданно испортилась, и Тая укрыла своей кофтой не спускающую глаз с серебряной точки в небесах Инну Ипатьевну.

 

* * *

А потом... А «потом» у них не было.

«...я не могу заставить себя полюбить. Я не могу, понимаешь? Тебе нужен другой человек, который бы любил тебя...»

Сережа, слава богу, вернулся. Вернулся невредимым. Если можно так сказать. Нестерпимо болели ноги. Его долго отчаянно ломало. То, что это именно ломка, Тая догадалась, слушая по телефону недоумевающую, наивную Инну Ипатьевну, которой о догадке своей, конечно, не сказала.

К Тае Травка больше не пришел. Просидев месяц под наложенным на самого себя домашним арестом и чудом «соскочив», ударился во все тяжкие. Был удостоен за Афган правительственной награды. Буйно кутил и бедокурил. Поступил в вуз. Женился. Развелся. Снова женился. Получил квартиру, куда вскоре внес новорожденную дочь. Вроде перебесился, и, как надеялась Инна Ипатьевна, жизнь, налаживаясь, вошла в нормальное человеческое русло. И тут обрушили Союз. И потянуло с площади Великого собрания кострами инквизиции. И растащили по винтику громадный завод Инны Ипатьевны. А потом она заболела. А потом брата любимого, который так и не стал летчиком, зарезали за границей, куда он подался на заработки... А потом слишком узкой оказалась яма и не смогла выплакаться Тая.

 

2

Лицо Анны странно притягательноотталкивающее. Очень большие, редкого нежно­зеленого цвета глаза. Только и всего, что очень большие. В них не отражается небо, не читаются ни ум, ни доброта, ни сострадание, ни стервозность. Ничего. Что бы ни говорила, о чем бы ни думала, злится или смеется их обладательница — глаза остаются одинаково бесстрастными. Должно быть, именно эти глаза и очень аккуратный, короткий, слегка вздернутый нос делают Аню в воображении Таи похожей на каноническое изображение Костлявой. Надеть капюшон, взять в руки остро отточенную косу — и образ будет завершен. Но Тая гонит от себя навязчивую ассоциацию, ругая за предвзятость. Вполне себе симпатичная девушка. Большой, нынче модный, «чувственный» рот, льняные волосы до плеч, узкая — модельная — безгрудая, сверхдлинноногая фигура. Красавица! Она бешено ревновала мужа к Тае, которая только раз в год появлялась тогда в доме Инны Ипатьевны: «Дикая какаято. Чего таскается сюда? Подумаешь, “тургеневская девушка”!» Но сейчас был особый случай. Общее горе, говорят, сближает. И как­то само собой случилось, что после поминок оказались они в квартире Сережи вместе.

«Боевая подруга», — называл Травка жену. Под обычное понятие жены она, конечно, не катила. Перетерпевшая его первую скоропалительную институтскую женитьбу, дождавшись развода, Аня с параллельного вузовского потока, заняв освободившееся место, как­то яростно подчинилась привычкам и прихотям убийственно обаятельного и доброго, безбашенного мужа. Дружбу водила только с его закадычными друзьями, которых Сергей принимал в доме в любое время дня и ночи; наравне с ними кутила, буянила и расписывала пульку, собирала провизию и выпивку для традиционных рыбалки, маёвки или похода «по грибы», всегда принимая в них самое деятельное участие. Так, поручив быстро растущую дочку Инне Ипатьевне, они с Травкой и жили. Словно составляли одно целое. Этакого неуправляемого, дивного, бездумного кентавра. И если у Сережки «наклевывалась» зазноба, в постели они оказывались втроем.

 

* * *

Эх, не надо бы садиться за стол. Пробовать это терпкое, ядовитое вино. Что она делает здесь? Разве этот большой, полный, лысеющий человек — Травка, ее Сережка?! Разве чужое семейное застолье заслужила она ожиданием, верой, вечной своей молитвой? Тая в какой­то момент ужаснулась происходящему, вскочила, кинулась было к двери, да Сергей властным, но мягким жестом остановил, притянул к себе, прижался знакомыми, родными губами к трепещущим ресницам задохнувшейся Таи.

— Вы танцуете, девушка? — спросил, усмехнувшись.

Это, наверное, Аня, хлопотавшая у плиты и явно нарочно повернувшаяся к мужу и Тае спиной, нажала на кнопку музыкального центра, стоящего на подоконнике. Какое пижонство — танцевать под «Deep Purple»!

Тая наконец глянула в его лицо.

...Постаревший Янек из «Четырех танкистов и собаки»! Какая удача, что удалось не заплакать. Ведь, право, глупо. Непривычно тепло и участливо глядят его незабвенные, как в юности, насмешливые глаза.

— Странно, да? Взрослые дядя и тетя. Ты для меня как колодец. Столько лет знаю, а — не знаю. Не понимаю. Мать говорила — ты ей почти двадцать лет в день моего рождения цветы приносила. Да, Тая? Разве так можно? Зачем тебе это? Ведь ты меня настоящего и не знаешь вовсе. — Он смотрит на нее как на редкую пичугу, прикасается губами к виску. Он находит ее губы. В этом пассаже Ричи Блэкмор неподражаем...

 

* * *

Что это бьется в окно? Сердце мое глупое, проклятое, нежное, ангелы ветра, колючий дождь ноября...

— Иди, иди ко мне! Что за упрямая пуговичка. Чего ты дрожишь? Не дрожи! Не бойся! Не бойся, говорю. Какая шелковая у тебя кожа.

— Гляди, Серый, не увлекайся! Чужие детки нам не нужны, успей уйти! — вкрадчивый голос Ани слышен словно с другого берега.

— Девочка моя невозможная.

— Наша! Наша девочка, — смеется с другого берега Анна тихим, неожиданно грудным смехом.

 

* * *

Что же это все­таки бьется в окно? Тая провалилась и летит в заоконную непроглядную пропасть. И то серые, то светлозеленые, встают над ней светила, и две пары крыл, черных, снежных, подхватывают, плещутся о ее себя забывшее, сияющее тело. Двенадцать отлетевших навсегда невозвратных диких лебедей. Тысячи омерзительных жаб расцветают зыбким морем, благоухающих маттиолой, огненных роз с ослепительными желанными ледяными шипами. Жалами королевской кобры.

 

* * *

Он смотрит на нее ласково и ясно. Глаза в глаза. «То я, то я, то я... Слышишь волам тчебе я бжоза...» — в памяти вдруг всплыла забытая пеcенка. «То я...» Я знаю, знаю. Это ты! Ни полноты, ни одышки, ни кругов под глазами, ни отсутствия светлых прядей не наблюдает сейчас Тая. Мальчик ее. Святой ее мальчик. Воин. Любовь всей жизни. По­хозяйски его приобняв, рядом стоит растрепанная Анька. Рассветное свечение из кухонного окна проникает в прихожую, чудесно золотит их головы. А они похожи! И, если наложить одно лицо на другое, проявится ангельский лик Реночки — их взрослеющей дочки, крепко спящей в соседней комнате. Одеяло сползло, и видна сбитая сливочная ножка. «Господи, я и не знала, что она здесь! — Тая машинально прикрыла дверь: в коридоре крепко накурено. — Так повторюсь: он смотрит ласково и ясно».

— Все хорошо? Все хорошо, Тая!

— Ты только не кори себя. Не ругай, — деловито вторит Аня. — Ничего страшного не случилось. Ты ни в чем не виновата. Даже не думай! Не случилось ничего.

 

* * *

Тая не воспользовалась лифтом и долго спускалась в кромешной темноте замурованной в тело многоэтажки узкой лестницы. Этому спуску, казалось, не будет конца, и Тая в какой­то момент потеряла чувство времени. Прошли ли пять минут или час, год ли, век — этого она не знала. В какую реальность распахнется ожидающая впереди дверь, и есть ли она, да и распахнется ли — было уже неважно. Все ее мысли и чувства навсегда остались в той неуютной, прокуренной квартире, на ладонях и устах стремительного, ласкового, уже не помнящего ее кентавра. Внезапно гулкий путь закончился. Пальцы толкнули холодную, тяжелую дверь, хлынул нестерпимый, небывалый свет, о существовании которого Тая, похоже, позабыла. За спиной ухнул металл. Захлопнулся кодовый замок. Через несколько секунд к ослепшей было Тае вернулось зрение. Если бы могла сейчас удивиться, если бы не была выпотрошена до самого донышка, она бы непременно изумленно ахнула. Мир стоял перед ней надменный, царственновеликолепный. Чужой. Ночной дождь обернулся коротким, сухим снегом. Сильно приморозило, и в завихрениях поземки асфальт покрылся прочной слюдой льда. Зажмурившись, Тая наконец неуверенно шагнула от подъезда и остановилась. Она всегда боялась гололеда. Не­опавшая листва почти зеленых еще деревьев близкого лесочка, позвякивая на обледенелых ветвях, скукожилась, мучительно свернулась миллиардами крохотных свитков, несущих однуединственную весть. От той самой, с лицом большеглазой Анны.

«Ну и при чем тут Бабрак Кармаль?» — спросите.

А ни при чем.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0