Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Пьют и закусывают

Алесь (Александр Константинович) Кожедуб родился в 1952 го­ду в г. Ганцевичи Брестской области. Окончил Белорусский государственный университет и Высшие лите­ратурные курсы при Литератур­ном институте имени А.М. Горь­кого в Москве. Работал учителем, научным сотрудником, редактором на телевидении, главным редактором издательства «Советский писатель» и заместителем главного редактора «Литературной газеты». Печатается с 1976 года. Автор многих книг прозы на белорусском и русском языках, а также книг по истории «Иная Русь» и «Русь и Литва». Лауреат литературных премий имени Михаила Шолохова, Ивана Бунина, дипломант премии имени Антона Дельвига. Живет в Москве.

Стакан для Павлюка

Во второй половине семидесятых годов я работал в редакции литературно-драматических программ Белорусского телевидения, которая размещалась на улице Коммунистической, рядом с Музеем Первого съезда РСДРП. Место было хорошее во всех отношениях: тихое, уютное, а самое главное — далеко от глаз начальства. Председатель Комитета по телевидению и радиовещанию и его два зама сидели на Красной улице, возле Дома радио, и видели нас только на общестудийных летучках по понедельникам.

От прочих журналистов сотрудники нашей редакции отличались тем, что говорили по-белорусски не только на работе, но и дома. Однажды я позвонил домой ответственному секретарю редакции Иосифу Скурко, который заболел и сидел дома на больничном.

Трубку взял Сережа, пятилетний сын Иосифа, которого все мы звали Юзиком.

— Где папа? — спросил я.

— Бацька з дзядькам сядзяць на кухнi, п’юць гарэлку i закусваюць селядцом, — на чистом белорусском языке ответил ребенок.

В переводе на русский: папа с дядей сидят на кухне, пьют водку и закусывают селедкой.

Эта фраза поразила меня. Она была лапидарна, как латинский афоризм. В ней был выражен менталитет белоруса во всей его глубине. Я осторожно положил трубку. Не нужно мешать людям, занятым важным делом. Что бы ни говорили фарисеи, а рюмка с селедкой была важным занятием.

Журналисты из других редакций дразнили нас «литрдрамой», и на это у них были основания. Для любого из моих коллег выпить стакан водки залпом не составляло труда. Для меня, недавнего борца-вольника, это было неразрешимой проблемой.

— Научишься! — махал рукой главный редактор Валентин Мысливец. — Главное, чтоб сценарий сдавал вовремя.

Рука у него, кстати, была крестьянская, размером с лопату.

Почти все мои коллеги по редакции пришли на телевидение с радио. В те времена журналисты делились на три категории: газетчики, телевизионщики и радисты. Я учился на филфаке и всех этих тонкостей не знал.

— Ну как же, — растолковал мне Алесь Гаврон, который учился на журфаке параллельно со мной. — Те, кто умел писать, шли в газетчики. Кто не умел, но учился с тройки на четверку, подавались на телевидение. Остальные становились радистами.

— Двоечники?

— Скорее неудачники. Там же ничего не надо уметь. Включил диктофон и пиши.

Я промолчал. Диктофон мне в руки еще не попадал, и я не знал, что такое включать и писать.

Что бы там ни говорили друг о друге журналисты, а мои радисты были хорошие ребята.

— Пойдем с нами на кладбище, — предложил мне однажды Юзик Скурко.

— Куда? — удивился я.

— В гости к Павлюку Трусу.

Я знал, что Павлюк Трус был поэт, который прожил всего двадцать пять лет. Его стихотворение «Падают снежинки — диаманты-росы...» в школе учили наизусть, и на самом деле это были замечательные стихи.

— А где он похоронен?

— На Воинском кладбище.

Это было недалеко от нашей редакции, и я пошел с Юзиком и Леней Малиновским.

«Заодно и Купале поклонюсь», — подумал я.

Главной достопримечательностью Воинского кладбища был, конечно, памятник на могиле Янки Купалы.

По дороге мы зашли в магазин и купили бутылку водки и три плавленых сырка.

— Надо помянуть, — сказал Леня. — Без этого нельзя.

На кладбище мужики ориентировались как на своем огороде. Повернули раз, второй, отвели ветки куста — и мы очутились перед скромным камнем, на котором было выбито: «Павлюк Трус. 1904–1929».

— Вот и стакан.

Юзик взял с памятника граненый стакан, хукнул в него и вытер о рукав пиджака.

Мужики налили по полному стакану и по очереди залпом выпили. Я свою долю осилил в три захода.

— Молодой еще, — сказал Леня. — Павлюк, может, тоже не умел.

— Если б умел, его б никакой тиф не взял, — согласился с ним Юзик. — Тогда, правда, так не пили, как сейчас.

— Откуда ты знаешь? — покосился на него Леня.

— Дед рассказывал. Работали от темна до темна, какая водка?

— Он же поэт.

— Ты что, думаешь, крестьяне только пахали, а поэты пили?

— А Есенин?

— Тот тоже за письменным столом сидел.

Юзик махнул рукой, показывая, как Есенин сидел за столом и писал, и задел стакан, стоявший на памятнике. Стакан ударился о постамент и разлетелся на мелкие осколки.

— Хорошо, хоть пустой был, — сказал Леня.

— Из чего теперь будут пить хлопцы? — посмотрел на него Юзик.

— Какие хлопцы? — удивился я.

— Ты что, думаешь, мы одни сюда ходим? — вздохнул Юзик. — Вся творческая интеллигенция Минска.

— Ну, не вся, — тоже вздохнул Леня. — Писакам из «Вечерки» сюда совсем близко.

— Недавно с Михасем Стрельцовым выпивали, — сказал Юзик. — Вы тут приберитесь, а я пошел в магазин.

— Зачем? — снова удивился я.

— Куплю стакан, — посмотрел на меня как на маленького Скурко. — Друзей без стакана не оставляют.

Он пропал в кустах.

Мы с Леней собрали осколки и завернули в газету.

— Пойдем к Купале, — предложил я.

— Иди, — сказал Леня, — я здесь посижу.

Как я теперь понимаю, он постеснялся идти к Купале после того, как побывал у Павлюка. Разные фигуры, разные памятники над их могилами. Павлюк Трус для Лени с Юзиком был своим парнем. А на памятник Купале стакан не поставишь.

Юзик вернулся почти через час.

— Едва нашел, — сказал он, доставая из кармана бутылку.

— Водку? — спросил я.

— Стакан, — достал из второго кармана стакан Юзик. — Водку купишь в любом магазине, а стакан только в специализированном. Да и то не в каждом.

— Маленковских стаканов скоро совсем не будет, — сказал Леня.

Он как в воду глядел. С развалом СССР граненые стаканы с пояском бесследно исчезли.

Но тогда, в конце семидесятых, все было сделано чин чинарем: в магазине купили бутылку, а на памятник Павлюку поставили стакан.
 

Блажь

На рубеже восьмидесятых годов прошлого столетия работа в литературном журнале считалась очень престижным занятием. Журналы были законодателями мод, и без публикации в них молодой литератор не мог сделать себе имя. А без имени в любые времена, как говорится, «и ни туды, и ни сюды».

На службу в отдел очерка и публицистики журнала «Маладосць» я пришел в 1980 году. Журнал был орган ЦК комсомола Белоруссии, размещался он на втором этаже здания этого самого ЦК. Организация была режимная, трудились в ней с девяти до восемнадцати часов, и попробуй опоздать или уйти с работы пораньше. Но творческие люди при советской власти находились на привилегированном положении, и наш рабочий день был с четырнадцати до семнадцати ноль-ноль. Сказать, что инструкторы ЦК комсомола, находившиеся с нами на одном этаже, нас не любили, — это ничего не сказать. Ненависть была лютая.

Но моим любимым развлечением был отнюдь не вопрос дисциплины. Я подводил автора, пришедшего ко мне с очерком или репортажем, к двери кабинета, в котором сидели эти самые инструкторы, показывал на табличку с фамилиями сотрудников и спрашивал:

— Как вы думаете, кто у них в кабинете главный?

На табличке значилось: Волк, Лисица, Сорока, Ворона и Воробей. В Белоруссии полно говорящих фамилий, и мой автор, ничтоже сумняшеся, заявлял:

— Волк!

— А вот и нет — Воробей! — отвечал я.

Дверь кабинета приоткрывалась, из-за нее выглядывал Лисица или Сорока. Белорусы ребята крепкие, тем более на работу в ЦК отбирали лучших, и я прикидывал, с каким наслаждением при какой-нибудь другой власти этот инструктор отметелил бы меня заодно с автором. Однако при Советах это было исключено, и дверь закрывалась.

Кстати, ни я, ни мой автор не предполагали, что всего-то через двенадцать лет эти самые инструкторы с лихвой отыграются на всех творцах, и в первую очередь — на литераторах.

Но об этом как-нибудь в другой раз.

Поэзией в нашем журнале заведовал Петрусь Макаль. Это был крепкий поэт социальной, как говорится, направленности. Невысокий, плотный, с большими залысинами на большой голове, Петр Михайлович любил крепкое словцо в дружеском застолье. На службе был строг. Все собратья по перу у него были выстроены по ранжиру: лауреаты, за ними серая поэтическая масса, молодежь по разнарядке.

— Сколько молодых ставить в номер? — спрашивал он главного редактора на летучке.

— Двух, — отвечал редактор. — Или трех. Все зависит от уровня молочно-восковой зрелости.

Это было любимое выражение Анатолия Семеновича Гречаникова: «Поэт молочно-восковой зрелости». Сам он, кстати, был комсомольским воспитанником, работал секретарем Гомельского горкома комсомола, и вот дослужился до главного редактора с собственным кабинетом и служебной белоснежной «Волгой». При этом он не заносился, и я со своим товарищем по публицистическому цеху Алесем Гавроном ездил на этой самой «Волге» пить пиво. В те времена это было особым шиком: подкатить к пивной на машине с номерами, известными всем гаишникам.

— У молодых поэтов зрелость одинаковая! — смеялся Петр Михайлович.

— Тогда на ваше усмотрение.

— Ладно, — сдавался поэт. — Ставлю одного хлопца и двух девчат.

— Симпатичные? — уточнял редактор.

— Конечно!

— Врет! — шептал мне Гаврон. — Все страшные.

Он сам был молодой поэт и хорошо разбирался в женской поэзии. Точнее, в девичьей.

— А Ольга? — спрашивал я.

— Ольга исключение, которое подтверждает правило.

Итак, все сотрудники журнала занимались своими делами. Редактор внедрял в жизнь идеи партии и правительства. Мы с Гавроном готовили очерки на злобу дня. Петр Михайлович Макаль растил молодых поэтов.

Но однажды в налаженном ходе редакционной машины произошел сбой, и случился он там, где его меньше всего ждали.

Маститый поэт Петрусь Макаль отказался выходить на работу. Сделал он это в знак протеста: ему не дали Государственную премию республики в области литературы. А эту премию Петрусь Макаль заслужил по всем параметрам — от выслуги лет на ниве поэзии до качества стиха, гремящего как комсомольский набат.

— Да пошли вы вместе со своим журналом! — заявил Петр Михайлович, когда кто-то из сотрудников позвонил ему домой. — Пока не дадут премию — на работу не выйду.

На все последующие звонки он не отвечал и запретил это делать своей жене.

Между тем нужно было сдавать в набор очередной номер журнала.

— Кто дежурный по номеру? — спросил редактор.

Дежурным был я.

— Придумай что-нибудь, — вздохнул он.

— А ты открой верхний ящик письменного стола Макаля, — посоветовал Гаврон, — возьми папки, которые лежат сверху, и сдавай. Я уже так делал.

Действительно, папки, лежащие сверху, были уже прочитаны Петром Михайловичем. Правку он вносил такими же крупными, как и его голова, буквами.

Несколько номеров журнала слепили подобным способом: дежурный по номеру вытаскивал из ящика стола подходящие рукописи и сдавал машинистке Ларисе Петровне, которая, раскуривая папиросу «Беломорканал», правила поэтов по своему усмотрению. За тридцать лет работы в журнале ее уже трудно было чем-либо удивить.

— Ну и как наша лирическая поэзия? — иногда спрашивал я Ларису Петровну.

— Слабая, — попыхивала она папиросой.

— Вся?

— Практически.

— Симпатичные поэтессы попадаются? — встревал в нашу беседу Гаврон.

— У тебя жена молодая, — хладнокровно ставила его на место Лариса Петровна. — Вот пусть он интересуется. — Она показывала папиросой на меня.

У меня жены не было, но я от поэтесс предпочитал держаться подальше. Впрочем, как и от поэтов. Публика это была вздорная.

Но в какой-то момент папки в столе редактора отдела поэзии закончились, и меня с Гавроном вызвал к себе главный редактор.

— Ну, что будем делать? — спросил он, задумчиво глядя в окно.

— Брать в отдел поэзии нового редактора, — отрапортовал Гаврон.

Он уже говорил мне, что не прочь взвалить на свои плечи обузу в виде поэзии. Я подозревал, что во всей белорусской поэзии его интересовали исключительно молодые поэтессы. У нас в редакции их называли «поэтками».

— А Петра Михайловича куда? — перевел взор на Гаврона редактор.

— Он и так дома сидит! — пожал плечами Алесь.

— Хорошая мысль! — оживился Гречаников. — Кто из вас был у него дома?

— Я, — сказал Гаврон. — На улице Якуба Коласа. Там многие наши бывали.

— А я не был, — сказал я.

— Это потому, что ты недавно у нас работаешь. Знаешь, в чем Макаль приносит из магазина коньяк?

— В чем? — заинтересовался редактор.

— В авоське! Чтобы все видели, что это коньяк, а не водка.

— С коньяком ты хорошо придумал, — кивнул Анатолий Семенович.

Голова у него была такая же крупная, как у Макаля, но он при этом был чуть не вдвое выше ростом.

— Значит, так... — Редактор достал из внутреннего кармана пиджака портмоне и вынул из него «четвертную». — Берете в магазине хороший коньяк и закуску и отправляетесь к нему домой. Нужно, чтобы он написал заявление об увольнении.

— По собственному желанию? — уточнил Гаврон.

— Конечно, — веско сказал редактор. — А чтобы ему лучше писалось это заявление, выдадите ему зарплату за пять месяцев.

Гречаников достал из ящика письменного стола увесистый запечатанный конверт.

— Больше тысячи? — посмотрел на конверт Гаврон.

— Согласно штатному расписанию, — строго сказал редактор. — Назначаю тебя старшим команды. Задание понял?

— Так точно! — вытянул руки по швам Гаврон.

— А я? — спросил я.

— Ты в группе поддержки.

— Будешь разливать по стаканам, — сказал Гаврон. — И колбасу порежешь.

— На месте определитесь, кто чем будет заниматься, — поморщился редактор. — Главное, чтоб заявление подписал.

— За бутылку он что хочешь подпишет, — хмыкнул Гаврон. — Полгода без зарплаты, жена небось уже запилила.

— Писатели у нас народ не бедный, — одернул его редактор. — Ну, с Богом!

Он задвинул ящик письменного стола и поднялся во весь свой гренадерский рост.

Мы, подталкивая друг друга, вышли из кабинета редактора.

— Куда? — осведомилась Лариса Петровна, наблюдая, как мы очищаем столы от рукописей.

— На задание, — сказал Гаврон.

— В магазин за водкой? — Машинистка хорошо знала наши пристрастия.

— По приказу главного командования!

Гаврон тоже умел ставить на место зарвавшихся машинисток.

В винно-водочном отделе он купил две бутылки столичной.

— Велено брать коньяк, — сказал я.

— Действия старших по званию не обсуждаются! — посмотрел на меня сверху вниз Гаврон. — Кто у нас старший?

— Ты, — согласился я.

— Одной бутылки на троих не хватит, — растолковал мне Гаврон, — а две в самый раз.

Мы купили полбатона любительской колбасы, буханку хлеба и две бутылки минеральной воды.

— А сало? — спросил я.

— У белорусского поэта в холодильнике всегда есть сало, — сказал Гаврон.

Как позже выяснилось, он был прав.

Петр Михайлович открыл дверь сразу же после звонка.

«Как будто ждал нас», — подумал я.

— Вы?! — изумился поэт. — Каким ветром?

— Проходили мимо — и решили зайти, — сказал Гаврон. — Можно?

— Заходите, — посторонился хозяин.

Был он в спортивных штанах и пижаме. Но у себя дома каждый человек может одеваться во что угодно, не только известный поэт.

Алесь прошел прямиком на кухню и выставил на стол водку и закуску. Хозяин молча наблюдал за ним.

— У нас к вам дело, — сказал Гаврон.

Петр Михайлович хмыкнул.

— Приказ верховного главнокомандования! — Гаврон показал пальцем в потолок.

— Видал я это командование! — с независимым видом произнес поэт.

Он не сводил глаз с водочных бутылок. Картина, видимо, превосходила его самые смелые ожидания.

— Жалко, селедку не купили, — тоже оценил натюрморт Алесь.

— И сало, — добавил я.

— Сало у меня есть, — направился к холодильнику поэт. — Вчера на Комаровке купил.

— С прожилкой? — сглотнул я слюну.

— Конечно! А что вашему командованию надо?

Он так и сказал — «вашему». Похоже, Петр Михайлович окончательно отделил себя от нашего коллектива.

— Заявление, — не стал играть в кошки-мышки Гаврон. — По собственному желанию.

— Да напишу я это заявление! — презрительно скривился Петр Михайлович. — Пусть подавятся.

Он не стал уточнять, кому следует давиться этой бумагой. Мы на этом и не настаивали.

— А в качестве приза — зарплата за пять месяцев! — Гаврон с видом фокусника в цирке выложил на стол конверт.

— Зарплата?! — вытаращил глаза Макаль. — Вся? Я сейчас...

Он выбежал из кухни.

— Дунул как молодой! — подмигнул мне Алесь. — Победа полная и окончательная! Давай нарезай сало, я достану стаканы.

Через несколько минут Петр Михайлович появился на кухне с исписанным крупными буквами листом бумаги.

— Какое число ставить? — спросил он.

Вместо пижамы на нем уже была рубашка с закатанными рукавами. Штаны, правда, остались те же.

Мы с Алесем уставились друг на друга. От какого числа должно быть написано заявление, не удосужились спросить редактора ни он, ни я.

— Ставьте последнее число прошлого месяца, — махнул рукой Гаврон.

Чувствовалось, это решение далось ему нелегко.

Петр Михайлович поставил нужное число, расписался и вручил заявление Алесю.

— Они еще вспомнят меня, — сказал он.

Гаврон положил заявление в папку, которую взял специально для этой цели, и тщательно завязал тесемки.

На столе поблескивали наполненные стаканы, призывно пахли нарезанные толстыми кусками колбаса и сало, исходила мелкими пузырьками минеральная вода...

Через два года Петрусь Макаль получил вожделенную литературную премию. Советская власть к писателям была все же снисходительна. Она легко прощала им блажь вроде невыхода на работу.

Но жить ей уже оставалось недолго.
 

Крамбамбуля

Писатель Виктор Машеко прошел путь многих белорусских литераторов. Начинал как поэт, издал несколько поэтических сборников. Работал редактором областной студии телевидения, затем ответственным секретарем в литературном журнале. Опубликовал наконец книгу рассказов, потом роман о революционных событиях в Белоруссии. И быть бы ему литератором, каких много, если бы в конце восьмидесятых годов прошлого века ему не пришла в голову мысль написать цикл исторических романов по белорусской истории.

Сказано — сделано. Один за другим вышли романы о полоцких князьях Вячке и Всеславе Чародее, об основателе Великого княжества Литовского князе Миндовге. По неписаной традиции, в годы позднего застоя национальные авторы в обязательном порядке переводились на русский язык и издавались в Москве, а это тоже гонорар, и немаленький. Одним словом, к моменту развала СССР у Виктора Петровича образовались изрядные финансовые накопления, которые срочно нужно было куда-либо пристроить. Чутье ему подсказывало, что шальные деньги уходят так же легко, как и приходят.

— А что тут думать, — сказала Нина, жена, когда он поделился с ней своими сомнениями. — Нужно линию покупать.

— Какую линию? — удивился Машеко.

— Водочную, — пожала плечами жена.

Плечи у нее были такие же крутые, как и у самого писателя.

Виктор знал, что у Нины не голова, а Дом Советов, и внимательно выслушал ее резоны. Нина предлагала купить линию в одном из сельских водочных заводов, на которые сейчас мало кто обращал внимание.

— На линию денег у нас хватит, — сказала она, — а водку люди всегда будут пить. Название только надо придумать. Столичная всем давно надоела.

Лично Виктору Петровичу столичная отнюдь не надоела, но он не стал спорить с женой. Мысль была гениальна.

— И детям будет чем заниматься, — кивнула в сторону гостиной Нина.

Там два парня, пятнадцати и семнадцати лет, играли в вышибаловку, используя вместо биты тяжелые наручные часы, которые отец подарил им после очередного гонорара. Иного применения подарку пока они придумать не могли.

— Ты про заводы уже что-нибудь узнавала? — спросил Виктор.

— Конечно, — снова пожала плечами жена. — В Смолевичском районе есть очень хороший. Названия только не хватает.

— Да у меня этих названий!.. — махнул рукой Машеко. — Крамбамбуля, например.

— Чего?

— Настойка на травах вроде «зубровки». В книжке одной вычитал. На этикетке напишем: «По средневековым рецептам».

— А что, неплохо, — хмыкнула Нина. — Крам-бам-буля! Ты только не проговорись своим дружкам. В секрете надо держать.

— Да я уже и не пью с ними, — вздохнул Виктор Петрович. — Новые времена наступают.

— Вот именно! Заработаем денег — совсем отсюда уедем.

Она снова посмотрела на дверь в гостиную. Из-за нее долетел глухой звук удара часов о стену.

— Я им сейчас!.. — поднялся со стула отец.

— Сядь! — остановила его Нина. — Нехай погуляют напоследок.

И дело закипело. Прошли многочисленные согласования, были уплачены деньги, и не только по банковским реквизитам, учреждено общество с юридической ответственностью. Художник Микола Гусинский, с которым Виктор вместе работал в журнале, нарисовал этикетку. С ней, кстати, было больше всего возни. Виктору не нравились все варианты, представленные ему художником, включая тот, что был утвержден.

— То, да не то, — дергал себя за рыжую бороду Машеко.

— Покровскому заказывай, — убирал эскиз в папку Микола. — Ему только что звание народного дали. Знаешь, сколько он с тебя слупит?

— Ну-ка, покажи еще раз, — хмурился Виктор. — Нужно, чтобы покупатель падал от одной этикетки.

— Твой покупатель пьяница и падать будет от того, что ты нальешь в бутылку. Сколько градусов в самогоне?

— Сорок. И не самогон, а казенная водка, изготовленная на государственном предприятии. Я за патент заплатил столько, что тебе и не снилось. Бутылка тоже будет особенная. Раньше фирменным знаком Беларуси был трактор, а теперь станет «Крамбамбуля». Мы уже и песню заказали.

— Песню?! — поразился Микола. — Самим «Песнярам»?

— Ну, не «Песнярам», но тоже хорошим музыкантам. Скоро по телевизору загремит.

Это покажется странным, но все произошло именно так, как говорил Машеко. На прилавках магазинов появилась воссозданная по средневековым рецептам водка «Крамбамбуля», с экранов телевизоров полилась песня с таким же названием, была даже создана одноименная музыкальная группа. А писатель Виктор Машеко купил на Кипре особняк, и у него в гостях побывал его коллега по работе в журнале поэт Алесь Липай.

— Нажимаю на кнопку звонка, — рассказывал он друзьям, — из динамика голос Михалыча: «Кто?» Я называюсь. «Липай? Заходи». Оказывается, у него кругом камеры, он смотрит, кто к нему идет. Алесь? С ним у меня хорошие отношения, пусть заходит. А, предположим, Згурский его когда-то не печатал, он ему и не ответит.

— Я его всегда печатал! — запротестовал Згурский, тоже поэт.

— Не знаю, но он мне сказал: Згурского не впущу. И еще некоторых.

— Правильно говорят, — сказал Згурский, — как только человек разбогатеет, сразу становится сволочью. Закон жизни.

— Почему? — посмотрел на него Липай. — Меня же впустил. Неделю вино пили, к морю ни разу не выбрались. Хорошее вино, красное.

— А крамбамбулю?

— В жару водка плохо пьется. Да и возраст. У миллионеров, знаешь, свои законы.

Это было правдой — миллионеры во все времена жили особенной жизнью, не очень понятной простым людям.
 

Поцелуй земли

Поэт и переводчик Николай Шерстинский был секретарем Союза писателей СССР. В Москву он приехал из колыбели революции — Ленинграда. Поговаривали, что ленинградские писатели отправили Николая Олеговича в Москву для развала так называемого Большого союза. Но, думается, развалить такую мощную организацию, как СП СССР, не могли даже титаны вроде Шерстинского.

Шерстинский писал, переводил, проводил пленумы и съезды, и к середине семидесятых годов он стал главным другом болгар. Тогда за каждым секретарем закреплялась какая-нибудь республика. Шерстинскому досталась Болгария.

Хоть и говорили, что курица не птица, Болгария не заграница, однако черноморские курорты все-таки придавали ей нужный вес. Отдыхать в Дом журналиста под Варной ездили многие известные деятели культуры.

Но быть болгаристом Шерстинскому, как говорится, сам Бог велел. Он занимался болгарской литературой с филфака университета и даже стажировался в Софии. Болгарские писатели, кстати, его любили. Переводчик в статусе секретаря СП СССР тогда много значил.

Однажды Шерстинского вызвали на Старую площадь и сказали, что пришло время провести декаду советско-болгарских литературных связей.

— Сам Живков предложил, — сказал товарищ из ЦК.

— Проведем! — бодро отрапортовал Шерстинский. — По всей Болгарии.

— Уж постарайтесь, — кивнул товарищ. — Новому болгарскому руководителю Комитета по культуре и искусству это мероприятие будет очень кстати.

Николай Олегович знал, что новым руководителем комитета назначена дочь Живкова Людмила. Он подобрал живот, давая понять, что полностью проникся ответственностью поручения.

— Вопросы есть? — спросил товарищ.

— Никак нет! — отчеканил Шерстинский, хотя в армии он никогда не служил.

Шерстинский был отменный организатор. Далеко не каждый переводчик становился секретарем Союза писателей, тем более курирующим московских литераторов.

Работа закипела. Полетели письма, помчались в Софию и обратно курьеры, Николай Олегович лично съездил в Болгарию и все согласовал.

— Можно проводить, — сообщил он куратору со Старой площади.

— Валяйте.

Писательский десант, высадившийся на болгарской земле, состоял из проверенных бойцов. Лауреаты, орденоносцы, мастера письменного и устного слова. Проверены они были и в застольных баталиях. Писателя, падающего лицом в тарелку на банкете, здесь не могло быть по определению. А таковые, что тут скрывать, попадались.

Итак, все пошло своим чередом: выступления, поездки, встречи с читателями, застолья.

— Некогда даже искупаться! — ворчал Николай Олегович.

Он проехал все побережье от Варны до Бургаса и нигде не совершил омовения. Простые писатели еще улучали момент и запрыгивали в море, у него такой возможности не было.

Но вот пришло время финального аккорда. В самом большом зале Софии была собрана вся интеллектуальная элита Болгарии во главе с Тодором Живковым. Он захотел лично поучаствовать в апофеозе болгарско-советской дружбы.

Шерстинский перед выступлением принял коньяка несколько больше, чем обычно. Сказались, конечно, и бесконечные переезды из города в город. Да и возраст, видимо, подошел к какой-то определенной черте.

Шерстинский услышал свое имя, рысцой рванулся на сцену. По пути к трибуне споткнулся, рухнул лицом вниз посреди ярко освещенной сцены. Огромный зал ахнул, наступила мертвая тишина. Случилось худшее из того, что могло случиться в подобной ситуации. Свалился пьяный. Прямо перед глазами генерального секретаря Коммунистической партии Болгарии.

Но что значит комсомольская школа, аппаратная закалка! Шерстинский поднялся с четверенек, в два прыжка подскочил к трибуне, схватился руками за края. Не стал доставать из кармана бумажку с заготовленной речью. Громко и отчаянно прокричал в микрофон:

— Да! Да!.. Я целую священную землю Болгарии!

Тишина разорвалась громом аплодисментов.

На заключительном банкете Шерстинский почти ничего не пил.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0