Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Русский Христос Юрия Кузнецова

Александр Львович Балтин родился в 1967 году в Москве. 
Впервые опубликовался как поэт в 1996 году в журнале «Литературное обозрение», как прозаик — в 2007 году в журнале «Florida» (США), как литературный критик — в 2016 году в газете «Литературная Россия».
Автор 84 книг (включая Собрание сочинений в пяти томах) и свыше 2000 публикаций в более чем 150 изданиях России, Украины, Белоруссии, Башкортостана, Казахстана, Молдовы, Италии, Польши, Болгарии, Словакии, Испании, Чехии, Германии, Израиля, Эстонии, Якутии, Дальнего Востока, Ирана, Канады, США.
Лауреат и победитель многочисленных конкурсов, проводимых в России и за рубежом.
Член Союза писателей Москвы

К 80-летию со дня рождения Юрия Кузнецова
 

Глобальность задачи, поставленной Кузнецовым, вероятно, не может иметь однозначного решения: ибо поэт взялся стихом, организованным в поэмы, осмыслить путь Христа, истолковать самое значимое событие в истории человечества.

Само пребывание сознания в этом силовом поле есть область риска: можно уйти так далеко, что возвращение станет условным.

Тем не менее толкование Юрием Кузнецовым величия огненных столпов событийной силы изначально окрашено собственным участием в грандиозной мистерии, в чем нет ничего предосудительного: каждый задумывающийся в определенной степени становится частью вселенского явления и вселенской катастрофы распятия.

Памятью детства навеяна эта поэма.
Встань и сияй надо мною, звезда
                                                 Вифлеема!
Знаменьем крестным окстил
                                        я бумагу. Пора!
Бездна прозрачна. Нечистые, прочь
                                                       от пера!

Нечистых, разумеется, много. О, в нашей жизни они повсюду: хоть в бизнесе, жадно готовом прибрать к рукам все, не должное ему принадлежать, хоть в поэзии, где количество пустых экспериментаторов и шутов гороховых, объявленных маяками, чрезмерно.

Прозрачная словесная ткань поэмы словно наброшена на события двухтысячелетней давности, восстанавливаемые кропотливо и с такой любовью, что не удается усомниться: для поэта путь Христа — тема тем.

Мы словно вступаем с поэтом в недра вифлеемские, чтобы кожей сердца — или сердцевиной души — почувствовать огонь и весть времен:

Час Назарета склонился в почтенной
                                                          печали.
Помер старейшина — плотнику гроб
                                                      заказали.
Только Иосиф лесину во двор
                                                        заволок,
Ангел явился и молвил: — Исход
                                                   недалек! —
Плотник с бревном, дева
                   с милостью — так и бежали.
Груди Марии, как в мареве горы,
                                                       дрожали.
И наконец под звезду Вифлеема
                                                           вошли,
Но в Вифлееме приюта нигде
                                                     не нашли.

Кузнецов сознательно, вероятно, избегает сложной метафорики, следя за течением прозрачности повествовательного стиха; он уходит от ярких эпитетов, чтобы не застили сути, и пользуется только простыми, как работа плотника, рифмами.

Он концентрируется на главном: духовной силе Христа.

Он точно провидит: для нас, сегодняшних, важно то, что мы можем применить к себе: из арсенала Христовых речений и притч, из образов, данных Его жизнью.

Вместе с тем это, что и понятно, очень русский Христос, словно путь Его совершался в пределах родной нам, мучительно жившей все века земли, и колыбельная, какую напевает мать, именно от русских колыбельных над зыбкой младенца:

Солнце село за горою,
Мгла объяла все кругом.
Спи спокойно. Бог с тобою.
Не тревожься ни о ком.
Я о вере, о надежде,
О любви тебе спою.
Солнце встанет, как и прежде.
Баю-баюшки-баю.

И чудеса, происходящие внутри стиха, тоже слишком русские, будь то Египет или странный странник:

Ратные люди играют огнем и мечом.
Мирное детство играет
                                       веселым мячом.
Дети мячом запустили в Христово
                                                       оконце,
Он поглядел и увидел, что мяч —
                                                это солнце.

Тайну Христа не разгадать стихом, не просветить лучами инакой мудрости; евангельские тексты темны сквозь простоту и подлежат многим толкованиям, часто запутывающим суть корнями ложных посылов; сердцевинный для человечества образ Христа сконцентрирован в сердце каждого поэта, и едва ли можно утверждать, что в русских сердцах он особенно горяч; но дерзновение Юрия Кузнецова — давшего мощный свод, идущий и от древнего, не ветшающего «Слова...», и от былин-старин, и от старообрядческой традиции — завораживает, как поражает многое в отдельных частях поэмы, как удивляет повествовательная ее стройность — без провисаний, лакун, словесных срывов и оскользов; и думается, справедливая оценка поэм — дело далекого будущего, которое должно отличаться от сегодняшнего мелкого, иссуетившегося времени, где Христос и деньги-комфорт-карьера давно — искусно и искусственно — подвергнуты дьявольской рокировке...
 

* * *

Юрий Кузнецов рассматривал реальность через две призмы: лирического взрыва и метафизического осмысления; и надрывные, криком рвущие пространство стихи об отце не исключают момента постижения всеобщей тайны: зачем все так устроено?

Что на могиле мне твоей сказать?
Что не имел ты права умирать?
Оставил нас одних на целом свете,
Взгляни на мать — она
                                  сплошной рубец.
Такую рану видит даже ветер,
На эту боль нет старости, отец!

И мать, обращенная в рубец боли, и боль, не имеющая возможности постареть, — реалии, учитывая их мощь, чуть ли не от ветхозаветного словаря — как знать, может быть, и давшего возможность существовать мировой поэзии...

И ярый крик, завершающий стихотворение, обрывается холодной пустотой... за какой вдруг мерцает метафизически: неправда! Именно отец принес счастье: жить.

Поскольку жизнь есть столь щедрый дар, что оправдывает все лихолетья, муки, горести, и существование стихов, совершенно исполненных и вибрирующих многими смыслами, подтверждает это.

А вот отец — идущий через минное поле солдат, идущий, живой, целостный, невредимый, превращающийся в следующий миг в дым...

Шел отец, шел отец невредим
Через минное поле.
Превратился в клубящийся дым —
Ни могилы, ни боли.

Вероятно, тема отцовства основополагающая в мире; без нее и мир бы не состоялся, но многие завихрения боли и мысли, связанные с этой темой, делают ее не столь простой и ясной, как хотелось бы...

Желание расшифровать свои корни равносильно попытке понять загадку отца.

Большие исторические катаклизмы превращают людей в заурядную плазму, оптом лишая их жизней; стихи Юрия Кузнецова о войне даны под острым углом осознания общей трагедии через частную боль.

А не было бы боли — не было бы и победы.
 

* * *

В начале первой части своей монолитной поэмы о Христе Кузнецов, декларируя: «Бездна прозрачна», — определяет во многом сущность своего творческого метода: заглядывание в бездну, прорыв в необычайное через волшебное собирание слов.

Все пошатнулось, а может, идет
                                                   напролом
В рваном и вечном тумане меж злом
                                                 и добром...

Туман рван в не большей степени, чем может из прорех выглянуть та или иная маска, неведомая сущность, но если речь идет о нечисти, то, впечатанная в строки поэта, как в смолу, едва ли она когда высунет нос из них и уж тем более не решится на кошмарные шалости.

Кузнецов творил свой сказ с самого начала своей поэтической биографии, понимая, сколь опасна реальность познания, и осознавая, что другой у нас нет:

И улыбка познанья играла
На счастливом лице дурака.

Так завершается «Атомная сказка», ибо любое проникновение внутрь запретного чревато (для поэта в том числе), ибо любой прорыв в запредельность двойственен: будучи ступенькой прогресса, он отбирает нечто важное, обедняя душу.

А поэзия может апеллировать только к душе, иные, вспомогательные ее возможности малоинтересны.

Мелкость мухи предстает огромной, если учесть, как она способна задеть мистическую струну — сознания или пространства?

Смертный стон разбудил тишину —
Это муха задела струну,
Если верить досужему слуху.
— Все не то, — говорю, — и не так. —
И поймал в молодецкий кулак
Со двора залетевшую муху.

О! Муха в сознании разрастется до символа, до существа, способного барахтаться во Млечном Пути, чья огромность коррелирует с его же таинственностью; и тайна творимого Кузнецовым сказа-мифа щедро проступит словами, никогда не раскрываясь до конца.

Концентрация смысла поэзии в трех словах блестяще дана у Кузнецова:

Серебристая трещина мысли, —

ибо только подобная трещина может объяснять суть пространства и времени, насколько вообще уместны будут объяснения.

Каталог невероятного — вот как стоит обозначить сумму стихотворений и тем более поэм Кузнецова; каталог сложный, разветвленный, рассчитанный скорее на потомков, чем на современников, и, будучи снабжены всеми достоинствами, какими обладает поэзия, стихи его, переливаясь серебром и перлами мыслей, выстраивая собственную систему, играющую то древлерусскими яхонтами, то новозаветным алмазным блеском, мощно вмещены в действительность, ныне столь равнодушную к поэзии вообще.
 

* * *

Думается, Юрий Кузнецов одолел высочайший пик, создав свои евангельские поэмы, проследив путь Христа — вполне уже русского Христа — в дебрях дремучих лет: от корней жизненного, плотского начала до финала, раскрытого в бесконечность, преображающего мир.

Поэмы — концентрация кристаллов его поэзии, в них мерцают, иногда кажется, отдельные стихотворения, суммируясь, выстраиваясь в грандиозные панорамы...

Но движение стихов Кузнецова к этой громаде было логично: постепенно, поэтапно...

Так, в «Атомной сказке» тело лягушки, наименованное «царским», подвергнутое пытке-эксперименту, — словно звучит живая укоризна многим нелепицам человеческого пути. Мол, можно иначе, без глупой улыбки якобы познанья на «счастливом лице дурака»...

А вот муха, врывающаяся в реальность или взрывающая ее:

— Отпусти, — зазвенела она, —
Я летала во все времена,
Я всегда что-нибудь задевала.
Я у дремлющей Парки в руках
Нить твою задевала впотьмах,
И она смертный стон издавала.

Муха — мелочь бытия с точки зрения человека — превращается в грандиозный символ соприкосновения всего, общей сопричастности чуду, если угодно. Или — открывает ту меру всеобщности, о которой писал старый русский философ Федоров.

Я барахталась в Млечном Пути,
Зависала в окольной сети,
Я сновала по нимбу святого,
Я по спящей царевне ползла
И из раны славянской пила...
— Повтори, — говорю, — это слово!

Вот так через малое просвечивает великое, неистовое, соединяющее такие противоречивые данности.

И малое, увеличенное поэтом до глобальных обобщений, причудливо играет смыслами, поражая читательское воображение.

О, в стихах Кузнецова много величественного (часто рассмотренного через простоту момента), тут битвы звезд и неизвестные боги, тут клубящийся поток необычных образов, и если и мелькает ретивая нечисть, то плотно она впечатана в смолу строки или строфы, точно заговорена, не вырвется.

Но величие лучше:

Битва звезд, поединок теней
В голубых океанских глубинах.
Наливаются кровью моей
Вечный снег и следы на вершинах.

Но предчувствием древней беды
Я ни с кем не могу поделиться.
На мои и чужие следы
Опадают зеленые листья.

Листья лет мерцают в глубине таинственного поэтического повествования, слагающегося в современный эпос.

Лаборатория Юрия Кузнецова совмещалась с чудесной кузницей, из которой, пройдя проверку в лаборатории, выходили чудесные изделия стихов, озаряющие пространство тайной и величием поэтического дела поэта.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0