Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Последний день солнца

Урмат Саламатович Саламатов родился в 1990 году в Бишкеке, Кыргызская Республика. Окончил Ака­демию управления при президенте Кыргызской Республики по специальности банковское дело. Публиковался в журналах «Юж­ная звезда», «Нева» и «Литкульт­привет!». Автор книги «Плата за рай» (Бишкек, 2019). Живет в Бишкеке.

Где-то видела «технику счастливой жизни»: пишешь все синяки внутри себя на бумаге, а потом сжигаешь листочек. Говорят, помогает — прошлое отпускает. Ну что ж, пробую...


1

Родители ругались. Постоянно. Как звери за территорию. Слово за слово и уже кричали с пеной у рта. Истерили. Шипели, как кипятильники без воды. Обязательно ломали что-нибудь — посуду или мебель. Махали руками, закрывали ладонями лица, вздымали головы, закатывали глаза. Как в театре. И я, актриса второго плана, которую не замечали главные герои драмы, самоотверженно отыгрывала свою роль: металась между ними, пытаясь успокоить и примирить. А заканчивали всегда тем, что Папа багровел до потери здоровья и вне себя обвинял Маму в бесплодии. Когда она, не в силах ничего ответить, прятала лицо и уходила в другую комнату, он минут десять ходил кругами от одной стены к противоположной, недовольно качал головой и еле слышно шептал что-то. Брови его, будто спаянные воедино, не могли разойтись. В таком состоянии он ложился спать. До утра тяжело, отрывисто дышал и стонал во сне.

Уложив Папу и убедившись, что ему ничего смертельного не угрожает, я прокрадывалась в объятия Мамы. Прижималась к груди, гладила по спине и пыталась успокоить. После ссор она, по обыкновению, не спала ночами. Смотрела отсутствующим взглядом через пол, будто дьявола в глаза проклинала. А на меня и не взглянет. Слова не выронит. Лишь изредка произносила: «Спи, родная. Я еще чуть-чуть посижу...» Иногда я засыпала, но чаще не могла оставить ее одну и всхлипывала вместе с ней, чувствуя себя виноватой...

В день моего рождения Мама потеряла много крови и чудом выкарабкалась. Врачи долго боролись, но сохранить божественную искру не смогли. С тех пор она утратила возможность носить под сердцем детей. Это очень огорчало Папу. Он стал выпивать. И драться...

Папа в юности был чемпионом города по карате. Не думаю, что он растерял навыки, просто ему нравилось, когда его бьют. Что-то он от этого получал, как будто батареи внутри себя подзаряжал. Бывало, кричат на улице: «Бей его!», «Сильнее!», «Во! Ух, хорошо!». Мы с Мамой выбегали на балкон поглядеть, что случилось, а там Папа против троих дерется. Ну как дерется?.. «Бей его!» — те трое кричат, а «Сильнее!» и «Во! Ух, хорошо!» — Папа. Наутро, весь в синяках, ссадинах, сидел в кресле, читал газету, а у самого улыбка не сходит с лица, как будто выиграл в лотерею.

Мы даже научились предугадывать, когда состоятся Папины бои. Сначала он грустил. Понурив голову, мог часами смотреть в газету, не переворачивая страниц. Часто не отвечал на мои вопросы, не откликался на зов Мамы, пока она не ткнет его в плечо. И даже тогда он будто в тумане долго искал глазами, переспрашивал и только потом отвечал. Затем он ссорился с Мамой. Уходил из дома, чтобы найти противника и избить своим лицом его кулаки. Так повторялось по кругу и непременно в этой последовательности. Одно вытекало из другого.

Только сейчас, спустя тридцать лет, мне стало понятно, почему Папа давал себя бить. Точнее, хочется верить — он винил себя за то, что ведет себя так с любящей женой на глазах любимой дочери. Мне думается, он не мог рассказать о своем чувстве вины, извиниться перед нами, чтобы не казаться слабым. Ах эти дурацкие стереотипы о том, что мужчина не должен извиняться! Не извиняться — значит быть сильным. Брутальным. Это бабушка его таким воспитала. Но даже ей не удалось изменить натуру и переписать душу Папы.

Его мучили последствия своих действий — агрессии. Он понимал, что каждая ссора рушит семью, но ничего не мог с собою поделать, когда злился. А из-за того, что доктора поставили крест на его мечтах о сыне, он большую часть времени злился. Неосознанно. Не специально. Он совершал поступок, а потом убивался, укоряя себя за то, что не смог с собою совладать, и проклинал себя за низость — за то, что опустился до уровня животного, оскорбляя и обвиняя любимых в том, в чем они не виноваты. Он не мог сам избавиться от этих мыслей, сам себя наказать или избить физически. Поэтому он находчиво маскировал драками свои лечебные терапии. Находил людей, которые помогали ему избавиться от мыслей, выбивая их из его головы.

Вообще, мужчинам, конечно, легче. Они могут напиться. Подраться. И еще кучу вещей им можно, чтобы выпустить накопившееся и ослабить давление на плотину души. Нам, женщинам, с этим приходится тяжелее. Да и вообще нам в жизни труднее: стирать, гладить, готовить, дом в чистоте содержать и, умирая с тряпкой в руках, еще быть красивой — желательно, когда моешь пол, чтобы лицо не потело, а то макияж потечет, на колени не вставать, чтобы платье не помять, и губы от обиды не кусать — помаду зря не переводить. Про роды, детей, кормление — вся в молоке, — многогодовой недосып вообще молчу. Семейный очаг хранить тоже мы должны, и, если тухнет оттого, что в него мужчина мочится, все равно мы виноваты. А если совершенно вдруг, так, невзначай плохо стало на душе, то только поплакать позволено. И все. Вот Мама и плакала. Много плакала. И я. Слезы уже не помогали. И не рассказывала она никому. Ни бабушке с дедушкой. Ни подругам. И со мной не говорила. Наверняка думала — маленькая еще. А я тогда уже — будучи пятиклассницей — все понимала. Несправедливо. И мне было обидно за нее до царапающих черных кошек внутри. Главное, было бы за что на нее сердиться! Вот в чем была ее вина? В том, что Бог не давал ей детей, а?.. И сделать она ничего не могла. Бедная. А ведь никто не мог. Ни врачи, ни целители, ни народная медицина с их проверенными штучками. Вот и ходили все страдали. Папа — оттого что не было наследника. Мама — оттого что подвергалась моральным пыткам из-за неспособности осчастливить мужа и подарить ему сына. Она постоянно винила себя во всем и была уверена: если сумела бы, вопреки воле с небес, родить братика, то черная полоса сменилась бы белой и вся семья зажила бы счастливо, без ссор, без драк, без постоянной ядовитой, отравляющей злости внутри каждого из нас.

Мне всегда не хватало тех минут, когда ты полностью свободна. Ничего не волнует, и ты отдаешься с головой в то, что делаешь. Я никогда не каталась на качелях вдоволь. Вот шла домой со школы, видела качели и думала: «Дай-ка покачаюсь». Раскачивалась и начинала радоваться тому, что колышутся бантики на голове, разлетаются косы, развевается платьишко. Я ощущала себя маленькой, пыльной тумбочкой, с которой дуновения ветра сдувают накопившуюся пыль, и чем сильнее я раскачивалась, тем чище, свободней становилась. Я запрокидывала голову и видела чистое — без единого облачка — голубое небо. Мне казалось, что не законы физики, а именно оно — небо качает меня своими невидимыми, необъятными руками. Стоило мне закрыть глаза, чтобы насладиться полетом — вдруг я как наяву видела сцены домашних ссор. Пробуждаясь, будто от плохого сна, я спрыгивала с качелей и бежала домой. По пути трясла головой, чтобы прогнать дурные мысли. Те самые, которые по наследству передались мне от Папы. Только вот от них так просто не избавиться. Они-то и есть настоящие убийцы развлечений. Чем бы я ни была занята, даже чем-то очень интересным, они, мысли, не оставляли в покое. Тогда у них даже появились цвета. Серые — ссора, крики, оскорбления. Темно-серые — драка, синяк, разбитая губа. И черные — свернула шею (паралич), порвалась селезенка от удара (кровоизлияние, трубка), вытек глаз (слепота) или смертельный исход (повесилась, выпрыгнула из окна, перерезала вены). Конечно, цвета этих мыслей существовали только в моей голове. И я научилась терпеть серые мысли. Закрывать глаза на темно-серые. Но когда приходили черные, я невольно вздрагивала, сердце билось — не успокоить, грудь сдавливало так, что тяжело дышалось. Тогда бросала все и бежала домой. И вот знала — дело во мне, но проскальзывало предательское: «А вдруг...» — и я уже мчалась на помощь, не жалея сандалий и белых колготок.

В реальности в нашей семье цвета мыслей никогда не воплощались в жизнь дальше серых. Не хвастаюсь. Просто это так! Честно!

Так я и жила в то время. Хоть и было невыносимо, а все же лучше, чем сейчас... Э-эх! Если бы я только знала — посмела бы желать?..

Иногда жутко хотелось погулять с одноклассницами, поболтать о пустяках, поиграть в догонялки с мальчишками или в резиночку с девочками, а не могла. Только начинала вливаться в коллектив, как окутывали эти самые — дурные мысли, и я, как льва увидевшая, бежала домой. Так и получила свои прозвища: чудачка, дикарка. А, вот еще хорошее вспомнила — полоумная. Впервые услышав это слово, я понятия не имела, что оно означает. Когда меня нарекли полоумной, я подумала, что это комплимент. Подумала, оно значит «полом умная, женским полом умная». Даже спасибо сказала. Радует, что тихо произнесла и никто не услышал.

Ладно бы я терпела все эти презрительные взгляды неодобрения, осуждения ради какой-то великой цели. Любви, например. А тут... приходила домой, где холодная война в разгаре. Слова под запретом, иначе битва проиграна. Кто добрым взглядом наградил врага, тот предал себя. Во имя чего бы то ни было милость проронил — расстрел. Желчью захлебываются и прям до умопомрачения соревнуются. Как в игре «Кто дольше», только на кону больше. А черти — восседающие на шкафу зрители — смеются, кувыркаются, хлопают в ладоши, пляшут и радуются представлению в злобе.

В эти моменты обострения со мной были холодны. Редко говорили предложениями. Били словом, словно кнутом секли. Коротко. Хлестко. Тем самым не давали повода врагу радоваться от пророненных слов, которые собирало, словно сонар, чуткое ухо бойкотируемой стороны.

И ничего не могла я сделать с ситуацией в доме, что разум мой подавлял и душу терзал. А от этого и сама страдала. По ночам ворочалась, не спала, бесконечными мыслями отравленная. И в школе на уроках многое пролетало мимо ушей. Ничто не радовало. Ничего не хотелось. И даже когда интересно было, не могла забыть про Мамины слезы и страдания Папы. Когда смешное что-то случалось, не могла смеяться во весь голос, только хихикну пару раз, и то становилось не по себе. Как будто предала, променяла семью, любимых ради потех мимолетных. Тут горе у семьи — несчастна она, а мне, видите ли, не до этого, я веселюсь.

Учителя, те, что из хороших, видели неладное и заботливо оставляли после уроков. Наедине пытали, как пленного, своими расспросами. А что я могла им сказать?.. Ничего. А что учителя смогли бы сделать? Ничего. Чем смогли бы помочь, если бы я им все рассказала? Ничем. И все равно спасибо им за внимание. Приятно было ощущать себя видимой. А ведь были и злые учителя: «Алё! Очнись, Жезай! Все время где-то летаешь. Небось все о принце мечтаешь?» Эх, знала бы Марина Витальевна, что мечтала я о братике, который положил бы конец нашим семейным ненастьям, никогда бы не стала так говорить. Но она и знать не хотела. Никогда не останавливалась, пока не доходила до крайности — ее личного триумфа. Пока не обидит каждую клетку существа моего. Пока не сыграет на сокровенных струнах души мелодию, оскверняющую сам инструмент. Пока не заставит убиваться и плакать. А когда достигала цели — испивала кровь до костей в назидание другим, не успокаивая меня, хладнокровно продолжала урок. Чуть не забыла, вот еще ее фирменное: «Знай, дурочек принцы не любят. Будешь так сидеть, обязательно дурой вырастешь. Поверь мне, я знаю. Видела таких. Сначала сидят в школах вот так, как ты, а потом, когда подрастут, на панель идут... И вид у тебя усталый. Чё ночью делаешь? Работаешь, что ли?» И обязательно кто-нибудь из одноклассников выкрикивал: «Грузчиком!» Весь класс смеялся, а я от стыда и обиды сгорала, солеными соплями давилась, щеки обжигали горькие слезы, и все рукава до предплечья были мокрые от них. Сама виновата. Нет бы встать и на весь класс осадить шутника, правдой своей жизни пристыдить горе-учительницу, вылить чувства свои, чтобы их тяжестью утопить навсегда проклятых врагов, чтоб в соленом море жизни моем штормовом захлебнулись их крохотные души. Но нет. Сидела, в клубочек сжавшись, голову опустив, молчала, как небо немо, когда обращаешься к нему с мольбами.


2

Как сейчас помню тот день...

Я, как обычно, прибежала домой впопыхах, вся в тревоге от своих страшных мыслей. Не успела снять сандалий, как Мама обругала за грязь на колготках и следы брызг на юбке.

— Что за вид?! Посмотри на себя. Ты что, в луже купалась?

Мама была в своем черном платье-тунике, которое одевала только на выход. В прихожей смиренно дожидались нежных ног Мамы того же цвета туфли, также давно не видавшие света. Это наблюдение заставило меня справиться о Папе.

— Он ушел, — безапелляционно отрезала Мама.

— Куда? — робко спросила я.

— Откуда я знаю? Переодевайся скорей, опаздываем уже! — сдернула с меня портфель.

— Куда?

— «Куда, куда»... Одевайся, тебе говорят.

Далее я повиновалась без возражений, но молчание только усиливало тревогу. Неизвестность всегда порождала во мне дурные мысли и сомнения. Мама была чрезвычайно возбуждена. Быстро двигалась. Невпопад перебирала ногами то в одну, то в другую сторону, словно многочисленные нерешенные задачи, требующие неустанного внимания, перекрывала другая, вновь пришедшая на ум и более важная мысль. Когда искала мои колготки, она опрокинула на пол сложенные в шкафу вещи и не стала укладывать их обратно. Это было очень на нее не похоже. Складывалось впечатление, что нас преследуют и мы не успеваем убежать. «Будь Папа рядом, мы бы не стали спасаться бегством. Может, мы бежим из-за него? От него?» — вдруг промелькнуло в голове. Не успела я ответить на свои вопросы, как упала на колени и, протянув руки к матери, стала плакать и просить:

— Пожалуйста, Мам, давай останемся... Я не хочу никуда уходить. А Папа?

— Совсем больная, что ли? Что Папа?

— Я знаю, он ведет себя плохо. Иногда. Но он хороший. Пожалуйста, Мама, мы не можем его бросить. Он не сможет без нас.

Мама встала на колени и обняла меня, прижав к груди.

— Не хочу, чтобы ты от него уходила. Не хочу его терять. Не хочу... Не хочу. Не хочу!

— Дунька! — сказала Мама и засмеялась. — Все, перестань. Никуда мы от Папы не уходим. Наоборот, ради него идем. В одно очень интересное место... самой не терпится увидеть. И тебе понравится. Нет времени объяснять. Пусть это будет сюрпризом для нас обеих. Давай скорее. Опаздываем.

— Обещаешь?.. — Я вскинула голову и всмотрелась ей в глаза.

— Обещаю! — Она улыбнулась и тонкими, холодными пальцами легонько ущипнула меня за щеку.

Мы наскоро оделись и отправились в путь навстречу неизведанному. Тому повороту в жизни, преодолев который оставляешь весь пройденный путь позади, в незримом прошлом. После которого дорога жизни делится на до и после.

Мы ехали в автобусе. Никого из пассажиров не осталось, кроме нас. Водитель заглушил мотор и в недоумении уставился на Маму через стекло заднего вида. Она, как обычно, сильно задумалась и не заметила, что мы приехали. Не успела я одернуть ее, как водитель крикнул: «Алё! Конечная, как бы!» Мы наспех покинули утопающий корабль, капитан которого закрыл посудину и бросился в местную столовую. Оказавшись за городом, где маленькие горы из окон нашей квартиры стали большими, Мама достала из сумки клочок бумажки, развернула его и, прочитав адрес, стала глядеть по сторонам. После справилась у прохожего о маршруте. Тот долго что-то объяснял, а в конце указал пальцем в сторону единственного крохотного домика на вершине небольшой горы.

Мама посмотрела на нужный нам домик. Тяжело вздохнула. Затем, поблагодарив за помощь, сделала несколько шагов и замерла в раздумьях. Резко встрепенувшись со словами: «Ай, ладно! Раз уж приехали... Не ехать же обратно», — потянула меня в сторону аула, через который лежал путь к вершине горы.

На протяжении всего пути местные жители — бабушки, сидящие на самодельных деревянных скамейках, дедушки, идущие мимо сгорбившись и заложив руки за спину, пастухи на конях, погоняющие отару овец, мальчишки, играющие в футбол, пиная пластмассовую бутылку вместо мяча, женщины, копающиеся с тяпками в огороде, — с улыбкой приветствуя, подсказывали нам путь. И даже с их помощью нам пришлось идти больше часа по грязи бездорожья. Торчащие из земли камни то и дело норовили нас опрокинуть наземь. Я поскользнулась и потянула Маму за собой. Она ушибла колено. Схватившись руками за ногу, корчилась от боли и горько охала. Массируя ногу, я предложила ей вернуться домой и хотела позвать на помощь, но она отказалась. И уже через несколько минут была полна решимости идти дальше. «Наверное, очень интересное место», — подумала я.

Когда аул остался позади, перед нами предстала небольшая сопка. Узкая тропинка вела к домику на вершине. Заросшая поросль очистила от грязи нашу обувь и покрасила мои колготы в зеленый цвет, пока мы дошли.

Сказать, что подъем крутой, — не сказать ничего. Мы стояли перед дверью деревянного домика и не могли отдышаться. Взмокшие до нижнего белья, с заложенными от давления ушами, слышали, как бьются наши сердца. И все же я успела запомнить окрашенные в синий цвет окна — единственный отголосок искусственности в этом месте. Все остальное в одноэтажном домике — стены, крыша, навес, крыльцо, лестница — было выполнено из дерева. Дом был таким старым, что даже древесина потеряла свой первоначальный цвет и стала маслянисто-черной. Казалось, что он выстоял так долго только из-за того, что сильный ветер обижен на этот домик и видеть его не желает.

Не успели мы взойти на крыльцо, лестница заскрипела, как веселый, но бездарный оркестр, состоящий из трех человек и одного инструмента. В дверях появилась маленького роста бабка с виду лет шестидесяти, укутанная в белый вязаный шерстяной платок поверх джемпера. Обута была в блестящие лакированные галоши, будто новые. Ноги прикрывала широкая, толстого покроя юбка, цветом напоминавшая запекшуюся кровь.

— Здравствуйте! Мы... — не успела договорить Мама.

— Проходите! Чего так долго?.. Все уши извел. Тыщу раз уже спросил про вас, — ворчала бабка, ведя нас за собой.

Мы прошли в маленькую комнату, где в кресле сидел старик с белой нечёсаной бородой по грудь. Глаза у него были закрыты, но веки судорожно подергивались. Руки, брошенные на подлокотники кресла, тоже тряслись. Ноги были согнуты под прямым углом. Туловище находилось в вертикальном положении и не касалось спинки кресла. Все его существо было напряжено и создавало впечатление человека, сидевшего на электрическом стуле.

— Захар, проснись. Проснись, говорю!.. Они? — Бабка указала на нас пальцем.

— Они, — не шелохнувшись, ответил старик. — Пусть посидят, — повелел он и, не открывая глаз, переставил миску с дымящимися травами поближе к нам.

Бабка удалилась и закрыла за собой окрашенную в синий цвет, как окна, деревянную дверь. Мы молча сели на обветшалый, весь потертый, в сальных пятнах, местами в дырках диван.

Что именно за травы там были, я не знаю, но наряду с деревянным запахом самого дома дым из миски приятно пахнул. Стоило несколько раз вдохнуть — и как-то сразу мне полегчало. Я забыла, как труден был путь, что привел нас сюда. Сердце стало биться размеренно. Впервые мои мысли, моя неотступно преследовавшая тревога отступили. На душе стало спокойно. Я почти улыбалась. Когда я взглянула на Маму, я поняла, что она испытывает то же самое. Никогда я не видела ее улыбку такой. Глаза были закрыты, и она словно парила в небе, кружась, разгоняя ненавистные ей тучи, что делали ее погоду на земле. Будто получила высшую независимость: нет души, плоти, ума, а лишь чистая энергия, и она, будучи маленькой, является неотъемлемой частичкой огромной Вселенной. Вот так она улыбалась. Я так обрадовалась за Маму, и мне захотелось, чтобы Папа был здесь и ощутил такое же удовольствие. Захотелось, чтобы внутри нас, в семье, всегда царили именно такие чувства. Я молила Бога, чтобы это внезапно взошедшее солнце внутри меня и Мамы навсегда осталось в зените и чтобы оно никогда не исчезло в бездонной пасти горизонта, снова возвращая нас тьме.

Вдруг старик пришел в движение. Губы его затряслись. Глаза увлажнились. Затем он резко, испугав нас, согнулся в пояснице, будто от удара, и, схватившись за грудь, стал жадно глотать воздух.

От увиденного Мама отшатнулась с такой силой, что диван сдвинулся с места, и, задев рядом стоящий небольшой письменный стол, чуть не опрокинула белую статуэтку какой-то женщины. Точнее, может когда-то она ею была. Сейчас же у нее не осталось ни рук, ни ног и даже голова отлетела. Видимо, будучи очень хрупкой, она много падала. Одно туловище осталось. Хорошо, что не уронила. Хотя что ей было терять-то, разве только грудь, да и того у нее не было. Я же крепко прилипла к Маме, обхватив ее, как спасательный круг.

— С вами все хорошо?.. — тихо спросила Мама.

— Да. Ща. Минуту, — с трудом выдавил из себя старик.

Но потребовалось больше времени. Мы сидели в ожидании и не знали, что же нам делать и как реагировать на сгорбленного старика. Когда он выпрямился, Мама попыталась представиться:

— Здравствуйте! Я... — Она не договорила.

— Знаю! Знаю. К сожалению, все знаю, — многозначительно покачал он головой.

Мы переглянулись с Мамой. На ее лице уже не было и следа того блаженства, которое поразило и меня.

— Зря пришла, — задумчиво начал старик. — Поберечься тебе надо. Малыш в утробе.

Мама встрепенулась и подвинулась ближе к предсказателю. В волнении перебила его. Голос ее дрожал:

— Малыш?! Вы сказали «малыш»! А когда...

Он, останавливая ее, поднял руку и раскрыл ладонь.

— В один из майских дней, с восходом солнца, мальчик явится в этот мир. И солнце, раб его миссии, усилит свои лучи, станет светиться сильнее, согреет вашу семью и растопит толстые льдины, что преградили сердца.

Мама вскинула было руки вверх от радости, но сдержалась. Глаза ее прослезились. Она обняла меня до боли в ребрах.

— ...Но, душою он будет вечный ребенок. Судьба у него такая. Жизнь его всех близких затронет и судьбы их перепишет. — Голос его задрожал, на глазах засверкали слезы. Он отер их и продолжил: — Затем и идет сюда, в мир этот. И в этом поможет ему женщина-цветок. Станом и волосами одуванчик. А ликом — пушечные ядра вместо глаз.

— Подождите... как в мае? Уже же октябрь, — спросила Мама.

Старик, лишь улыбнувшись, покивал в ответ. Затем посмотрел на меня, и лицо его исказилось гримасой боли. Он, покраснев, горько заплакал и закрыл лицо руками. Снова, согнувшись, спрятал голову в коленях. Все его тело тряслось, и даже седые волосы дрожали. Не поднимая головы, он глухо произнес:

— Я сказал все, что видел. Пожалуйста, уходите!

— А-а... — Мама попыталась что-то уточнить.

— Уходите, прошу вас! — застонал старик.

В недоумении, мы поспешили оставить его. В самых дверях я остановилась.

— Спасибо! — сказала я.

Тогда он поднял голову. Лицо его опухло, и на нем были видны следы от ладоней. Он несколько секунд смотрел на меня, а потом губы его задрожали и, ничего не ответив, он снова спрятал свое лицо и зарыдал. Мама одернула меня. Мы быстро вышли на улицу. Стали ждать бабку. То ли чтобы что-то спросить, то ли чтобы попрощаться, но входная дверь захлопнулась, и мы, так и не увидев ее, побрели вниз по тропинке к автобусной остановке.

Мама о чем-то думала и, казалось, не замечала дороги, по которой ступают ее ноги. Не отвечала на мои вопросы, так что я перестала их задавать и шла молча. Но когда мы сели в автобус и он тронулся, Маму как будто пробудили от лечебного сна. Она проснулась подмененная лучшей материнской версией себя. Она обняла меня и поцеловала. Склонила свою голову к моей. Затем, прижав меня, стала показывать пальцем и рассказывать, что, когда она была маленькой, автобусы сюда не ездили, потому что всех этих домов здесь не было, а лишь дикие поля расстилались до самого города. И еще много чего неустанно рассказывала и умолкала, лишь чтобы поцеловать меня.

Мы слезли на две остановки раньше и пошли пешком. Купили мороженое, которое отказывалось таять, заручившись поддержкой непогоды. А я подумала про себя: «Вот бы почаще ездить к этому странному дедушке».


3

Тяжело отпустить прошлое. Особенно когда не помнишь иной жизни. Точнее, не знаешь. Свет ослепляет, причиняя боль глазам, что привыкли к темноте. Даже когда тебе говорят, что эта дверь приведет в новую жизнь, стоит только переступить ее порог, сделать волевой шаг трудно. Тяжело просто поверить в волшебство, способное все изменить по щелчку пальцев. Невозможным кажется искоренить годами ковавшуюся боль в одночасье. Скажите мне, кто?.. Кто этот всемогущий волшебник, который способен искусно оперировать судьбами и наполнять счастьем так, чтобы люди наслаждались жизнью настоящей, как будто прошлой вовсе и не было?.. Вот и я не знаю. Но если увижу, напомните мне сказать ему спасибо за эти мгновения...

Из услышанного от старика мне стало ясно, что братик у меня все же будет. В мае. Но верилось в это с трудом. Одиннадцать лет не получалось, а тут нате, распишитесь, не благодарите. Получается, если бы мы раньше нашли старика провидца, ясновидящего, колдуна, предсказателя, прорицателя (до сих пор не знаю, как правильно его называть), я могла бы и не переживать весь этот семейный гнет? На один вопрос старик ответил тысячью вопросов. Но мне было все равно. Хоть миллион вопросов пусть терзают меня, лишь бы Мама всегда была такой радостной, как тогда.

Мама не спешила рассказывать Папе радостную весть, чтобы он не освирепел, если это не сбудется. Но по ее неуместным, безотчетным улыбкам было видно, что она радуется. Никогда не слышала, чтобы Мама пела, когда стирает. Даже тихо. Чтобы улыбалась, оттирая унитаз или драя полы в подъезде.

А в тот день она настолько увлеклась, что даже Папа заметил. Мы сидели за столом и ужинали. Точнее, мы с Папой ели суп, а Мама и ложки не отведала. Прибором она с улыбкой гоняла кусок морковки туда-сюда, как Бог подвергает корабль испытаниям, волнуя море. Она не заметила, как мы перестали есть и уставились на нее, пока Папа не съязвил:

— Слышь? Нормально все?.. Может, тебе скорую вызвать?

— Себе вызови... Дурак! — Мама высунула язык и засмеялась.

Э-эх, видели бы вы Папу в тот момент, который так истосковался по такой — радостной Маме. Он поспешил ответить взаимной теплотой и засмеялся в ответ. При этом не отводил от нее глаз, будто увидел гору из бриллиантов и боялся, думая, что, стоит ему отвлечься, она исчезнет и он больше никогда ее не найдет.

Но уже через мгновение что-то пошло не так...

— Соль подай! — вдруг резко, как кулачный выпад, крикнул отец.

Лицо у Мамы изменилось так, будто ее пнули в зубы. Она демонстративно кинула ложку на стол. Резко встала и направилась к навесному шкафу, где лежала соль. Сделав два шага, зашаталась, раскинула руки в стороны и, не найдя опоры, присела на пол.

Скорую все-таки пришлось вызвать. Она-то, точнее, врач бригады скорой помощи и подтвердил деликатное положение Мамы. Папа был в восторге. Казалось, он не мог поверить и бесконечно переспрашивал: «Точно?.. Это уже точно?.. Вот прям точно-точно?» — смотрел на Маму, безмолвно спрашивая ее: «Но к-как?» Когда его все-таки убедили, он прослезился и стал нервически, неестественно смеяться. Даже пару раз подпрыгнул от радости, обхватив руками затылок. Во всеуслышание благодарил Бога, уставившись в потолок, на котором обвалился кусок штукатурки. Затем и вовсе в знак благодарности за благие известия налил супа в литровую банку медработникам, а когда те запротестовали и отказались принимать, ссылаясь на то, что нечем есть, Папа подарил каждому по ложке из серебряного набора. Они не смогли отказаться. Папе пришлось принять валерьянку, чтобы успокоиться. А после он лежал и, как молоком досыта накормленный щенок, терся о Маму, заискивая и благодаря. Та отвечала взаимностью.

И все изменилось как по взмаху волшебной палочки волшебника, которого при жизни нам не суждено увидеть.

Родители перестали ссориться. Совсем. Папа бросил выпивать и драться. Он стал больше времени проводить с Мамой и со мной. Каждые выходные мы часами гуляли в парке. Не было недели, чтобы Папа оставил Маму без цветов — ромашек, ее любимых. И жизнь стала сладкой, как те пирожные, что мы ели каждую субботу. В тот год я съела столько сладостей и мороженого, сколько не съела за все одиннадцать лет моей жизни. Папа стал неотступно заботиться о Маме, всячески предостерегая ее от переутомления, и взялся лично выполнять большую часть ее домашних обязанностей. Мамины подруги даже стали кусать губы от зависти и приводить Папу в пример своим мужьям. Он совсем не стеснялся массировать ей опухшие ноги, готовить еду для нас, убираться дома. Мне очень полюбилось вместе с ним очищать от пыли книжный шкаф. Он то и дело останавливался, чтобы рассказать про очередную книгу и чувства, которые испытывал после ее прочтения. Тогда мы выбирали с ним наиболее интересную, которую он перед сном читал нам с Мамой. Он стал помогать мне с уроками, стараясь изо всех сил. Иногда я, заведомо зная ответ, притворялась, что мне нужна помощь, и наслаждалась его участием, отвлеченными рассказами из Папиного детства. Даже волосы помогал расчесывать и надевать бантики. Хотя поначалу делал он это неумело. Когда расческа застревала в волосах, он, пытаясь расчесать клубок, говорил: «Да что ж такое!.. Это у тебя в меня волосы мощные», — и смеялся. А я вместе с ним. Еще стал провожать в школу. На удивление всем я стала хорошо учиться, но так и не наладила отношения с одноклассниками. Мне было некогда, а потому я не задерживалась после уроков и со всех ног бежала домой, чтобы наверстать упущенные годы радости, тепла, нежности от семейной близости и родительской любви.

Как-то раз Папа сделал мне сюрприз. Он дождался меня после школы, и мы поехали на автобусе за город. В руках у него был пакет, в который он не разрешал заглядывать. Мы доехали до конечной и дальше пошли пешком. Когда мы миновали небольшой лес, я увидела зеленое поле, раскинувшееся до самых гор вдали. Солнце отливало оранжевым, и одинокое облачко, повинуясь, принимало его свет, окрашиваясь и будто превращаясь в апельсиновое мороженое. Дул теплый ветерок. Папа велел закрыть глаза и не подсматривать. Я сделала, как он просил, но не выдержала долго и стала подглядывать. По-моему, он заметил, что я нарушаю условия, но не подал виду. И я не стала выдавать себя. Он вытащил из пакета самодельного воздушного змея, который спустя минуту послушно завис в небе. Передав конец веревки мне в руки, он разрешил открыть глаза. Когда он присел на корточки, обнял и щекой прижался к моему уху, я не выдержала и заплакала, отирая рукавом слезы. Он перехватил веревку и, развернув меня к себе, обнял со словами:

— Доченька, ну ты чего?..

— Не хочу!.. — выдавила я из себя.

— Чего не хочешь? Не понравилось место? Змей? — вопрошал он.

— Нет.

— А чего тогда?

— Не хочу, чтобы это кончалось...

— Что именно?

— Все это!

Он помолчал несколько секунд и, сильнее сжав в объятиях, произнес:

— Не кончится... Теперь не кончится. Обещаю!

Тогда-то в голосе Папы — в этой едва уловимой нотке — я почувствовала искреннюю веру в то, что все изменилось навсегда. Я почувствовала ту необъяснимую связь между Папами и дочерями, о которой все говорят, и поняла, что через них он знает про мои надежды и никогда не подведет. Не обманет. Не предаст. В объятиях сильных рук я ощутила себя в той безопасности, которой мне всегда так не хватало. Впервые я почувствовала себя любимой и нужной.

Со временем мои дурные мысли отпустили меня и я научилась жить, радуясь настоящему и не заглядывая в будущее. И да, я наконец покачалась на качелях вдоволь. Угадайте, кто меня покачал?.. А Мама смотрела на нас, улыбалась, кушала мороженое, сидя на скамейке напротив, уже с выпирающим животом.

— Ух, как высоко! Доча, держись хорошенько!.. Любимый, я тоже так хочу, — просилась она.

— Но, но, но... вам нельзя, мадемуазель! — шутил отец.

Мама строила смешную гримасу обиды, и мы от души смеялись над ней.

Иногда все же случались моменты, когда мне становилось страшно. Я боялась, что это может закончиться, стоит мне проснуться завтра. Тогда я искала спасения в объятиях Папы, стараясь на всякий случай утолить жажду счастьем наперед, как верблюд напивается про запас.

Когда родители стали чаще улыбаться, смеяться, грея мою детскую душу, старое было быстро забыто, как дурной сон, который вылетел из головы сразу после пробуждения.

Большего для счастья мне и не нужно было, но, когда родился Аман, солнце взошло по-настоящему, озаряя и показывая истинную красоту жизни, которой мы слепо жили. Он показал, как дорог каждый миг жизни и каким счастливым можно быть, если умеешь увидеть бесценное в моментах настоящих. Как ярко ты можешь светиться изнутри, если научишься видеть настоящее в жизни, в ее считанном времени и конечном течении.


4

Роды дались тяжело. Трое суток Мама мучилась схватками. А в конце так обессилела, что врачи решили делать кесарево сечение. Братик, как и предсказывал старик, пришел в этот мир с боем. Мама выносила его все девять месяцев, но, несмотря на это, вес при рождении составил всего лишь восемьсот грамм. Врачи не верили в возможность такового и бесконечно задавали странные вопросы Маме, чтобы установить причину явления. Как сказал главный врач родильного дома, всегда находившийся в окружении молодых докторов: «Это всего лишь формальность. Необходимо ее соблюсти, чтобы защитить нас. А когда мы защитим себя, тогда уже и вас удовлетворим». Но вопросы эти, как и ответы на них, не сильно помогли Аману. Точнее, совсем не помогли.

Его поместили в специальную капсулу с дыхательной трубкой и поддержкой нужного уровня температуры. Он тяжело набирал вес, и врачи сказали Маме, что его шансы крайне малы. Однако через месяц упорной борьбы всех — Мамы, Папы, врачей и самого Амана — он быстро пошел на поправку. И уже через две недели лежал дома, в бывшей когда-то моей деревянной кроватке, которую по случаю собственноручно собрал Папа.

Когда впервые увидела братика, я сразу почувствовала необъяснимую связь с этим белым комочком. Лицо его напомнило мне солнышко из детских книжек — сказку про Колобка: круглое, почти правильный круг, рыжее, с румяными щеками и светлыми кудрями вместо лучиков. Когда я сказала об этом родителям, те засмеялись и со словами: «Точно! А ведь вылитое солнышко!» — подтвердили мое наблюдение.

Папа с Мамой были счастливы и так радовались рождению наследника, что стали танцевать. Представляете?! Тан-це-вать! Я часто ловила их в комнате, где спал Аман. Они кружились в медленном танце под песню, которую пел Папа, переделывая ее на колыбельный лад. Мама подпевала.

Я прибегала со школы, бросала портфель, не переодеваясь и не обедая, часами любовалась братиком, который кряхтел и улыбался, стоило мне с ним заговорить. Я часто замечала, что даже в дождливые майские дни стоило мне полюбоваться братом — серые тучи в душе отступали. А когда он улыбался, свет в комнате становился ярче, как будто Бог поставил на паузу фильм, который Сам отснял, чтобы прибавить контрастности изображения на телевизоре.

На удивление он редко плакал. Мог часами лежать, смотреть на люстру и, дрыгая маленькими ручками, что-то кряхтеть на своем — детском языке.

Шло время. Аман научился ползать, вставать, открывать двери, класть в рот все подряд, танцевать, делиться вещами, кормить нас. Он просто доставал из своего рта кусочек чего-нибудь и протягивал маленькую ручку ко рту Мамы или Папы и ждал, пока те отведают предложенное яство. А еще он чистил туалетным ершиком Папины туфли, мыл руки в унитазе, совал мозаики в нос и уши, облизывал пол, жевал ковровые катышки, бил посуду, отрывал обои, тыкал пальцами в розетки и еще проделывал кучу всего, что присуще обычным детям. Ничего необычного. Все как у всех. Однако...

Ему стукнуло пять...

Он никогда не плакал. Только от обиды. Увидел как-то бомжа и говорит:

— Кто это?

— Это бомж.

— Ему плохо? Он болеет?

— Ему негде жить, он не работает, поэтому грязный и кушает с мусорки.

Тут он заревел так, что долго пришлось его успокаивать. Отбивался от нас, не желая ничего слушать. И объятий ему не надо было. Прохожие глядели на нас как на похитителей. Слава богу — он уснул. А когда проснулся, долго был сам не свой. Сидел, молча уткнувшись в одну точку, как Мама в те дни из моего грустного прошлого. Приходилось подолгу ему объяснять и даже иногда обманывать, чтобы вырвать его из объятий пожирающих мыслей. И всего чаще он отходил только тогда, когда слышал что-то доброе, хорошее, то, что хотел услышать. Например, в случае с бомжом мы сказали, что бездомный сам выбрал такую жизнь и он счастлив так жить — свободно. Никуда не надо рано вставать, идти туда, куда не хочется. Он делает все так, как ему хочется. И только тогда, рассмешив нас, он оттаял со словами: «Везет. Хочу стать бомжом, когда вырасту». А затем, будто радуясь за него, стал самим собой — веселым, неунывающим, моим младшим братиком с огромным сердцем.

Как-то в один из знойных дней лета Мама попросила меня протереть подоконники от пыли. В обмен за труды я выторговала себе денег на сок. Но купила питье раньше, чем приступила к работе. Очень пить хотелось. Жара невыносимая стояла. Душила. Пришла с магазина, а майка к телу прилипла, глаза заливает струйками пота, из волос разбег берущими, ладони взмокли. Плюхнулась на диван. Проткнула трубочкой треугольный пакет и жадно впилась, утоляя жажду. Меньше половины осталось, когда я увидела Амана, стоявшего и со скромной улыбкой дожидающегося, чтобы сказать:

— Жезай эже, можно мне тоже?.. Пожалуйста! — Он сложил руки на животе.

— Конечно, можно... — Протягивая сок, я отдернула руку. Прищурилась. — Но сначала протри-ка пыль с подоконников.

— Со всех? — уточнил он.

— Конечно, со всех! Не с одного же, — возмутилась я.

А он лишь радостно хихикнул и с энтузиазмом, вприпрыжку побежал за тряпкой. Уже через минуту он, позабыв о соке, вытирал подоконники, вникая в сам процесс, все время аккуратно сгибая тряпочку, чтобы не выронить собранную пыль, и тщательно вглядываясь в поверхность места, чтобы не упустить малейшую песчинку.

Он выполнял это задание от всего сердца — на совесть. И долго. Пока он закончил с одной комнатой, я нестерпимо захотела снова пить и глотнула соку. И еще раз. Так незаметно я осушила пакет почти до дна и с досадой обнаружила это слишком поздно.

Когда Аман закончил с делом, он встал передо мной и, заложив руки за спину, с радостной улыбкой произнес:

— Готово! — в предвкушении поглядывая на пакет с соком.

Я в попытке усмирить совесть нашла оправдание и сказала себе: «Количество не было оговорено. Так что все честно!» — и, откинув в сторону чувство стыда, протянула ему остаток сока.

Он схватил пакет и, всего разок глотнув, вместе с издающимися звуками понял, что пакет опустел.

Я была готова ко всему — к любой реакции, но только не к той, которая последовала. Я ждала, что он обидится, заплачет, расскажет Маме об обмане, Папе о моей недобросовестности, стукнет меня от злости, кинет в меня тряпку, пакет от сока швырнет, начнет прыгать на месте, кататься по полу от злости, разобьет стекло от шкафа — всего, чего угодно, ждала!.. А он... Не возроптал. Лишь с благодарностью уставился на меня, как на человека, воплотившего в реальность все его сокровенные мечты, и радостно, взглянув на пакет, сказал:

— Спасибо!.. Очень вкусный.

Прошло не больше месяца после этого события, как приехал дядя по родственной линии Папы и привез нам, детям, игрушки. Аману — плюшевого медведя, а мне — железную, красного цвета машинку ГАЗ-24 «Волга» — сувенирную. Так было написано на деревянной подставке.

Аману она полюбилась много больше, чем медведь. Просил меня поменяться с ним. И даже родители уговаривали отдать. А я не менялась намеренно, чтобы подарить на его день рождения, через три месяца. И, как мне казалось тогда, чтобы усилить радость от получения игрушки, я запретила ему прикасаться к машинке. Заперла подарок на ключ в серванте, через стекла которого бедный ребенок каждый день любовался столь желанной машинкой и не мог коснуться ее. Когда я приходила из школы и заставала его скромно стоящего на стуле, восхищенного, но не смеющего ослушаться и поддаться искушению (он знал, что ключ от дверцы лежит на одной из полок того же серванта), сердце мое замирало, а глаза мгновенно намокали. Но я твердо решила стоять на своем.

До дня рождения оставалась неделя, когда к нам наведались гости из села — дальние родственники вместе со своими друзьями. Всего человек пять — три женщины и двое мужчин. Родственники как родственники, друзья как родительские друзья. Посидели, как всегда, шумно. Громко смеялись, облобызали нам с Аманом по очереди все лицо, а одна женщина и вовсе посадила его к себе на колени и не хотела отпускать. Обнимала. Целовала. Угощала сладостями. Щекотала. Смешила. Да так к нему подладилась, что братик и сам уже не прочь был находиться в ее компании.

Последние тосты сорвались с уст. Папа с братиком проводили гостей. После все вместе стали прибираться. Мы с Аманом носили все со стола из гостиной на кухню, где Мама мыла посуду, а Папа сразу сушил ее полотенцем и расставлял на место.

Закончили мы поздно. Стоило мне коснуться головой подушки, как я сразу уснула. Ночью я проснулась от громких разговоров чужих людей в родительской комнате. Когда я направилась к ним, я увидела распахнутой входную дверь и мужчин в ее проеме. В комнате стояли Папа и женщина в халате, а мама сидела с Аманом на руках. Братик заболел.

— Ничего страшного. Типичное отравление. Не переживайте!.. Промывание желудка мы сделали. К утру поправится, — заключила женщина и стала собираться уходить.

— А если... — Мама не договорила.

— Женщина, не надо загадывать! Вот когда «если», тогда и поговорим, — потрясла она рукой. — До свидания!

Весь следующий день Аман пролежал без сил. Лицо его было бледным и даже зеленым, как вены под кожей. Когда я звала, он открывал опухшие глаза и удивленно смотрел на меня, словно не узнавая, и только через несколько секунд с трудом пытался улыбнуться. За день он с трудом проглотил пару ложек супа и выпил неполный стакан воды. Разговаривать он не мог, разве только шепотом. Конечности обессилели и будто увяли. Ночью этого рокового дня он стал тяжело дышать и обливаться потом. Мама держала его на руках. Сама не зная для чего... скорее чтобы себя успокоить, нежели ему помочь, она покачивала братика и едва сдерживала слезы. Ее полный отчаяния взгляд искал помощи от кого угодно, то и дело устремляясь к двери. Отец побежал встречать скорую.

Вдруг Аман перестал дрожать, дыхание выровнялось, он открыл глаза и сосредоточенно осмотрелся. Увидел Маму и, высвободив руку из окутывавшего пледа, приложил ладонь к ее лицу со словами: «Не плачь, Мама! Все будет хорошо. Вот увидишь». Затем нашел меня взглядом и, улыбнувшись, произнес:

— Жезай эже, можно, я поиграюсь с вашей машинкой? Пожалуйста!

Я дернулась бежать за игрушкой, но он остановил меня в дверях:

— Не сейчас! Завтра!.. Когда я выздоровею. — Он закрыл глаза и с улыбкой, спрятавшись в халате Мамы, добавил: — Какая же все-таки машинка классная.

Мои дурные мысли, те, про которые я давно забыла, снова накатили, будто и не уходили вовсе. В панике я бросилась за игрушкой. Не помня себя, силясь скорее открыть сервант ключом, разбила стекло и порезала руку. Я не почувствовала боли.

Вдруг раздался Мамин крик. Я бросилась к ним. Мама рыдала, склонив голову над мертвым братом, чья маленькая, пухлая ручка безжизненно свисла к полу.

Кровь из порезанной руки текла и, разливаясь по машинке, капала на пол до тех пор, пока я не потеряла сознание...

Когда я очнулась, страшные сны воплотились в реальность. Рука болела в области кисти, и я не совсем могла управлять пальцами. Врачи привели меня в чувство, перевязали рану и констатировали смерть Амана. А Папа все спрашивал их: «Точно?.. Это уже точно?.. Вот прям точно-точно? Может, укол сделаете? Просто побольше какой-нибудь, помощнее? Прошу, ну сделайте! Что, вам жалко, что ли?..» — а потом, обняв Маму, горько заплакал, как Аман когда-то. От обиды. Оттого, что не может ничего сделать.

Амана похоронили.

Через три дня не стало Папы. Он напился и в пьяной драке нарвался на нож. Попали в сердце. Скончался на месте. Что-то мне подсказывает, что он намеренно не увернулся — специально дал себя ударить, как раньше. Подзаряжать было нечего — сгорели батарейки внутри.

Маму забрали в психиатрическую больницу. Ее отстраненные, отсутствующие взгляды вернулись, только со дня смерти братика она перестала смотреть в недосягаемость через пол. Теперь смотрит только вверх, через потолок. Бога в глаза проклинает, а может, братика ищет. Кто знает? Не говорит же совсем. Только «Несправедливо!» и произносит без конца. До сих пор не узнаёт меня. Много лет прошло, прежде чем я узнала от врачей, которые и сейчас Маму лечат, что брат испустил последний вздох свой с улыбкой, сказав: «Несправедливо!»

А еще спустя много лет я вспомнила ту женщину из села, которая у нас гостила: чрезмерно накрашенная, черная краска вокруг глаз, будто пушечные ядра, тоненькая талия, руки, ноги и шея, а прическа — кудри, пышно накрученные, вьющиеся вокруг головы. Одуванчик...

Как я могла забыть?! Я во всем виновата!

Ну вот и всё! Вроде пока работает. Осталось найти огонь, чтобы сжечь написанное и уже навсегда распрощаться, отпустить прошлое. Надо уговорить Ваню одолжить спички. Хотя вряд ли получится. Другие тоже не дадут. Заведение серьезное, правила здесь строгие. Шутить не любят — сразу в рубаху оденут. Так-то я нормальная. Единственное — как только вижу солнышко, впадаю в беспамятство.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0