Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Русские горки

Михаил Константинович Попов родился в 1947 году. Уроженец Русского Севера, с берегов реки Онеги. Окончил Ленинградский государст­венный университет, факультет журналистики. Сейчас главный редактор литературного журнала «Двина». Автор почти четырех десятков книг, в том числе прозы, публицистики, изданий для детей и юношества. Некоторые его произведения переведены на основные скандинавские языки, повесть «Последний пат­рон» — на английский. Повесть «Дерево 42 года» экранизирована. Лауреат полдюжины общенациональных премий и четырех международных: имени М.А. Шолохова, имени П.П. Ершова, создателя «Конь­ка-Горбунка», «Русский Stil» (Германия) и «Полярная звезда». Член Союза писателей России. Живет в Архангельске.

«Точечное инородное тело»

Рентгеновский снимок кисти левой руки, точнее — тыльной стороны ладони. В заключении оператора — внимание большому пальцу: «В тканях основной фаланги — точечное инородное тело металлической плотности».

Перевожу глаза на отпечаток. Вот оно, черное пятнышко. Касаюсь указательным пальцем правой руки. Доселе не замечал и, сдается, не ощущал. А сейчас? Бугорок неприметный, но на ощупь чувствуется. А если кожу слегка потянуть, проявляется рельеф и проступает легкая синева.

Странно! Что же это за «инородное тело» в... моем теле? Откуда оно взялось? Когда и как проникло в мою плоть?

Может быть, в раннем деревенском детстве, когда мы палили на костре трофеи войны? Дядьки-фронтовики навезли с войны винтовочных патронов. Винтовки у деда не было, имелась двуствольная тулка, но кончились пороховые заряды, вот сыновья и вняли сокрушению отца, что в деревне бескормица, а птицы-зверя не добыть, поскольку нет пороха. Те патроны лежали россыпью в верхнем ящике комода, запертые на ключ. Догадался бы я самостоятельно совершить хищение боеприпасов? Едва ли. Мне было лет пять, не больше. Уговорили соседские ребята, Валька Калинин, Женька Токарев, которые уже приняли нас с Ивашкой, порядовым соседом и дружком, в свою подростковую ватажку. Это был вроде как взнос за доверие, пропуск в их мир. Велика хитрость — охмурить несмышлёныша. Операцию хищения не помню, но хорошо помню тот костер на берегу деревенского озера, в который мы, пять-шесть мальцов-огольцов, совали ворованные мною патроны. Помнится, разложили их так, чтобы они, раскалившись, палили в сторону озера. Первый хлопок раздался, но падения пули мы не увидели. Второй был оглушительней, а пуля плюхнулась поблизости от берега, и круги от нее были не больше, чем от прибрежного малька-окунька. А потом что-то хлопнуло по стволу сосны, за которой мы хоронились, — не иначе костер по-своему распорядился нашей забавой. Мы затаились в ожидании нового удара. Но его не было. Старшие ребята свистящим шепотом спорили, сколько заложили патронов, но так ни к чему и не пришли — они явно сбились со счета. Наконец, устав от ожидания, мы уже собрались вновь идти к костру, как вдруг что-то просвистело над нашими головенками, а с ближайшей сосны посыпалась окрашенная закатными лучами кора...

Нет, осекаю я себя, у меня в пальце скорее дробина, а не винтовочная пуля: пуля, даже и на излёте, даже и вылетевшая не через ствол, могла изуродовать палец, а попади в мягкий детский лоб — и жизни лишить. И тогда я бы не рассусоливал сейчас, что это застряло в моем пальце. В пальце, в кости бугрится свинцовый кругляшок. А мы жгли только винтовочные патроны, охотничьих дробовых в комоде не было, патронташ с дробовыми зарядами дед держал, как и ружье, в специальной, затворявшейся на висячий замок кладовке.

Мысли кинулись к оружию, к охоте и мигом унесли меня в прошлое.

Была у отца малокалиберная винтовка. Он приобрел ее году в пятьдесят седьмом. Мы, помню, выезжали с ним на ближнюю железнодорожную станцию, чтобы вдали от людских глаз пострелять из нее. Маленькая, изящная винтовочка была даже мне по руке, тогда десятилетнему отроку. Отец привинтил к подствольной деревянной коробке эбонитовый прямоугольничек с десятком высверленных в нем отверстий — это был патронташик. Вспомнил я этот патронташик и понял, что опять «попал не туда». Стреляли мы из мелкашки один-единственный раз, потому что вскоре эту винтовочку у отца конфисковали, не вернув деньги, не объяснив причины, — ходили слухи, что подобные винтовки появились в криминальных сводках, и власти сделали вывод, что народ до нарезного оружия не созрел, даром что с винтовкой прошел всю войну. Но главное, почему я отклонил этот след, — винтовочный патрон, он хоть и мельче был у мелкашки, а все равно крупнее дробины даже первого номера.

А с дробовым ружьем я дело имел позже. Мне не было еще четырнадцати лет, когда отец взял меня на зимнюю охоту. В те поры было еще много боровой птицы: рябчиков, куроптей, тетёрок. Мы трое, друг отца Николай, его ровесник, отец и я, подлётыш, отправились на глухарей. Я впервые участвовал в охоте, и все мне было в диковинку: и наши белые маскхалаты, и чучалки, которые взрослые закрепили на березах, и, само собой, одностволка шестнадцатого калибра, которую вручил мне отец. Ружье пахло смазкой, морозом и холодило руки, но трясло меня не от холода, а от ожидания предстоящего события, я почему-то точно знал, что оно непременно произойдет.

Мы сидели на расстоянии друг от друга под березами, на которых темнели чучалки. Точнее, так: я видел только «свою» чучалку, а других не различал, тем более охотников — отца и Николая, которые были окутаны маскхалатами. Сколько прошло времени, как мы затихли, не знаю. Но не много. Вскоре на зов манков, которыми перекликались взрослые, раздался ответ. Причем совсем близко. Глухарь, похоже, подлетел втихаря, осмотрелся и, не разглядев опасности, наконец объявился. Но как? Он выбрал в подружки не покупные чучалки, а мою, отцом шитую из полы черной флотской шинели. «Фр-р-р» — встрепенулось надо мной, с березы посыпался снег. И... Не успел он еще как следует устроиться на ветке, я уже вскинул ружье. Да вскинул-то, похоже, не уперев как следует в плечо, почти на весу. И не целился даже, ведь цель казалась рядом, только протяни руку. Раздался грохот. С верхотуры посыпались снег, мелкие перья, черные березовые ветки. Но прежде тяжело и страшно пала черная птица, осыпав снег красными горошинами. Я что-то закричал, что-то, видимо, победное, ликующее, что, наверное, от века кричали начинающие охотники. Изумление, радость первобытного добытчика и недоверие — тут было все. Крик мой осёк крутой мат батькиного приятеля, дескать, тихо ты, всю обедню испортишь. Но еще раньше того окрика меня остановил вид того, что я совершил. Возле моей обтоптанной валенками засидки трепетал в последних конвульсиях глухарь. Глаз его, поначалу ясный, стал подергиваться мутноватой пленкой. Вот он дрогнул последний раз и затих. А с неба все еще летели снег, труха пыжа и мелкие перышки и пушинки. И тут на меня навалилась непомерная тяжесть, я уронил в снег ружье и сам пал, где стоял. Непонятная доселе тоска навалилась на меня. Из глаз текли слезы, они были крупные, как первый номер дроби. Сквозь муть я различал, как они прожигают снег и снег в этом месте краснеет. Дошло это до меня не сразу, покуда не различил, что правая щека моя опухла, набрякла кровью, а ссадины обжигает солью и морозом. И до того я показался себе ничтожным и мерзким, что заскулил и, чтобы не навлечь на себя новой острастки, заткнул себе рот шерстяными рукавицами с курковым — специально для охоты — пальцем. И скулил, и скулил, пока не забылся...

Больше я никогда не охотился. То ли отец не брал, поняв, что со мной произошло, или сам отказывался. Короче, первая охота стала для меня и последней.

Но «инородное тело»? Могла ли это быть дробина, рикошетом ударившая в мой палец? Едва ли. Ведь вскинув ружье и выстрелив, я его не опускал несколько мгновений, все еще уткнув ствол в высоту, с которой уже падал к моим ногам глухарь. А коли так, никакая дробина не могла зацепить большой палец левой руки, которым я поддерживал ствольную коробку снизу. Любой другой — да. А этот — нет. Угол не тот.

А что, если это «инородное тело» вовсе не дробина, а, скажем, свинцовая пулька, цилиндрическая пулька от воздушки — пневматической винтовки? Могло такое быть? В детстве, да и в отрочестве мы же, как правило, дураки дураками, да и в юности не лучше — чего там скрывать! Но до перестрелки, кажется, не доходило. Стоп! А почему перестрелки? И почему до? А ты вспомни! И тут, как хлопок той самой пульки, шлепающей в мишень: мне двадцать один год, дружной компанией едем отмечать мой «очковый» день рождения, а у Николы, друга моего, с собой именно воздушка.

Случилось это за городом, на тридцать шестом километре. Приехали мы туда впятером — Никола, Мурт, Юра, Пеца и я, все в прошлом одноклассники, а к той поре уже пролетарии с пятилетним стажем. Был вечер — специально уточнил по универсальному календарю — пятницы. Далеко не побрели, устроились на берегу озера, что раскинулось близ железной дороги. Бивак разбили на небольшой полянке под соснами. Тотчас принялись ставить палатку, которую я в нашем профкоме облюбовал еще с начала лета. В лаборатории, где я в ту пору работал, народ трудился в основном семейный, и на туристическую экипировку претендентов, как правило, не было. Так что палатка, а то и две, если предстоял многолюдный пикник, всегда находились в моем распоряжении.

Палатку мы ставили в основном с Юрой — в паре с ним мы это проделывали много раз, начиная еще с туристического слета школьников, а остальные валяли дурака: Пеца с Муртом изображали не то Отелло и Дездемону, не то Ивана Грозного, сердитого на непутевого сына, а Никола снимал эти сцены своим «Федей».

Так уж повелось в нашей тогдашней компании, какой бы размер и формат она ни принимала, — все дружно кого-нибудь подначивают. В тот день для подковырок выбрали именинника, то бишь меня. Произносили благостные тосты за здоровье, творческие успехи, но то и дело вставляли шпильки. Я с должным благодушием сносил их, тем более что они были не обидные. Последним аккордом подначек была жалоба на скудость стола, дескать, что это за пир горой, коли закусить нечем. И это после котла картошки, заправленной двумя полукилограммовыми банками тушенки, большой миски помидоров и огурцов, пакета всевозможных пирожков. «Чего еще изволите, ненасытные утробушки?» — испросил я захмелевшую братию. Они вяло переглянулись. «Рыбки», — протянул-промяукал Мурт. «Во!» — добавил Пеца, вскинув большой палец. А Никола изобразил сцену из «Чапаева», утробно протянув: «Брат Митька помирает. Ухи просит». «Ладно!» — сказал я, расчехлил-собрал удочку, извлек банку с заранее припасенными червями и пошел на берег озера.

Надо сказать, мне везло с рыбалкой в дни моего рождения. На девять лет я поймал огромадного, как вспоминал батька, леща. Причем сам его мягко вывел с глубины, не порвав тонкой губы, за которую он «улип», батька только сачок подставил. Лещ не малявка прибрежная — матерый, золотого отлива, тянул килограмма на два. Ну, примерно на два — я же не раскидываю при этом руки. На семнадцать моих годов, это было после окончания школы, я поймал на кружок — снасть такая с живцом — увесистую щуку, она даже на противень не поместилась, когда мать затеяла пирог. Вот и на сей раз, на свой двадцать первый день, мне повезло. На червяка — не на живца, что бывает редко, — я поймал щучонку. Не столь матерую, как на семнадцать, но вполне приемлемую для ухи. Довольный традиционным уже именинным уловом, я поспешил к костру, где заседала компания, дескать, полюбуйтесь, что я раздобыл по вашему хотению, по моему умению. Но те хмыри, уже не раз приложившиеся к фляжке, скептически поджали губы: «Ну-у, малявка!», «Какой с нее навар!», «Отпусти до утра, пусть подрастет»... Последняя фраза побудила меня к действию. Я развернулся и направился обратно к озеру. И тут эта вальяжная компания мигом преобразилась. Не поднимаясь с насиженных пеньков, они кинулись мне под ноги, как вратари за смертельным мячом, если не сказать — голодные волки.

Тут, понятно, я смилостивился и сварил им уху. Весь котелок на скатерть-самобранку не выставил, прежде отлил в чистую посудину порцию ушицы, туда же спровадил самое крупное звено рыбы и пояснил: «Это для гостя».

Столь подробно я расписываю давнюю историю, по сути, ради этой фразы. Потому что в ней ключик ко всем последующим событиям.

За гостем я отправился ни свет ни заря следующим утром, когда дружки мои, загулявшие до полуночи, еще вовсю дрыхли. «Дежурка», как в те поры назывался ближний поезд, прибыла вовремя, где-то в девятом часу. Вот на ней и приехал на эту станцию мой гость.

Гостя звали Ниной — стало быть, не гость, а гостья. Но вечером я специально умолчал, чтобы не баламутить заранее своих друзей. Всему свое время.

С Ниной мы познакомились неделю назад, это произошло на танцах. Другими словами, сегодня была наша вторая встреча. Этакий подарок для именинника. Честно сказать, я немного сомневался, что она приедет сюда, на лесную станцию, где неведомо что ее ждет, ведь знакомы мы всего ничего. А вот не испугалась, не остереглась. Значит, поверила, что рядом со мной ничего дурного не случится. Да и времена тогда были другие...

Легкая, стройная, напоминавшая румяную студентку из «Приключений Шурика», когда она парит, спускаясь по ступенькам, — такова была Нина. Думаю, именно такой увидели ее и мои друзья, когда я привел ее к нашему биваку. То-то присмирели и стали вежливыми и галантными, даром что были еще подшофе или приняли уже по новой.

Специально для гостьи я разогрел ту самую заначенную уху и извлек из недр моего безразмерного рюкзака бутылочку венгерского токайского. «Вино из кружки пить не комильфо», — изрек я и, аки факир из цилиндра, достал завернутый в свежее полотенце хрустальный фужер. Друзья мои при этом ошарашенно безмолвствовали, но делали вид, что у нас так принято.

Что было дальше? Продолжение вчерашнего банкета по случаю моего дня рождения, но в иной тональности. Я на правах кавалера и именинника все свое внимание сосредоточил на Нине. Подставил ей разогретую уху, которую она похвалила, чем тронула сердце рыболова и повара. Сделал бутерброд с ветчинкой, которую для этого припрятал, и все подливал «Токая». Друзья мои такое мое поведение не одобрили, что выразилось в нескольких острых, я бы сказал, агрессивных тостах. Тут проявила себя по-женски дипломатично Нина. Двумя-тремя фразами да улыбкой она живо смягчила обстановку, попутно приготовив бутербродики из остатков ветчины, и здравицы перетекли в здравомысленное русло.

После праздничного пиршества пришел черед рыцарскому турниру, то бишь молодецким забавам. Никола извлек из чехла воздушку, как принято было называть пневматическую винтовку. Пару раз пальнул без пулек в небо, изображая салют, а потом предложил устроить соревнование. Пулять было решено по спичечным коробкам. Сказано — сделано. Хлопцев, раззадоренных аква витой, охватил азарт. Они щелкали по коробкам, подсчитывали очки, спорили, опять щелкали. Пользуясь ситуацией, мы с Ниной уединились в палатке, хотя целоваться можно было и где-то поблизости, за елками да соснами, кои окружали берега озера. Впрочем, мы не только целовались. Нина, я уже знал это, пробовала петь и даже выступала с каким-то ансамблем. В «застолье» она петь почему-то постеснялась, а здесь, в палатке, согласилась.

Что она пела? Самое ходовое на ту пору. Тогда только что прошел фильм «Ошибка резидента», и там Ножкин пел:

Я в весеннем лесу пил березовый сок,

С ненаглядной певуньей в стогу ночевал...

Свежий, легкий девичий голос Нины, кажется, до сих пор звучит в моей памяти. Что она еще пела, не помню. Зато хорошо помню дальнейшее. Мои дружки, снедаемые ревностью, в свою очередь затянули про Стеньку Разина, словно они сподвижники, коих атаман «на бабу променял». Но когда им не удалось таким незамысловатым способом привлечь наше с Ниной внимание и выманить из палатки, они решили выкурить нас, открыв по палатке огонь. Сначала стреляли по макушкам колышков, которые держали свод палатки, а не добившись своего, перенесли огонь на крышу. В палаточном брезенте появились дырки. Мне стало досадно. Мало того, что мешают целоваться, так еще и казенное имущество портят. У-у, ханурики! Я вскинул кулак, который уперся в крыло палатки. И вот тут-то эта маленькая свинцовая горошина, аки бандитская пуля, видать, и угодила в мою руку.

Глядя на копию рентгеновского снимка, я качаю головой: неужели вот эта точка и впрямь та свинцовая пулька, пущенная полвека назад? Невероятно! И то, что полвека, и то, что она попала в мою руку, пробила кожу и незаметно осталась под ней.

Вот! Я таки нашел, откуда у меня появилось «инородное тело». Теперь этой точкой в прямом и переносном смыслах историю можно было завершить. Но... Что-то мешало это сделать. Мысли потекли дальше. И мне вдруг предстало некое продолжение. Нет, не с Ниной. С Ниной дальнейшее не сложилось. Так бывало часто в те молодые годы: одно-два свидания, какое-то несовпадение — и прости-прощай, милая барышня...

Я вдруг вспомнил, что Нину я отбил. И не просто отбил, а увел ее из-под носа. А главное — у кого? У Мэтра — вот у кого. А увести девушку у Мэтра — это было о-го-го! То есть я оказался ухватистей, оборотистей, а не исключено, и душевней, сумел барышню обаять, увести из-под носа соперника и пошел ее провожать. Не потому ли и свидание с нею на лесной станции запомнилось, что я увел ее у Мэтра? Или все-таки нет? Нет, конечно. Нина ведь и сама стоила того, чтобы остаться в памяти этакой изящной виньеткой в книге жизни. Эк выразился — хоть вычеркивай! Однако не буду — пусть останется как есть. Тоже виньеткой.

Мэтр, производное от Меттер, наверное, единственный в нашем городе обладатель звучной и редкой фамилии, был одноклассником Николая. Никола стал моим одноклассником в девятом классе, а с Мэтром они учились до седьмого, то есть до той поры, когда тот подал документы в техникум.

Что лучше всего характеризует человека? Его жилье, место, где проходит большая часть его жизни. Дома у Меттеров я бывал только один раз. Затащил Никола. То ли ему надо было передать книгу — они были помешаны на фантастике, — то ли нам переждать время до кино, не помню. Но тот визит в памяти сохранился.

В домах школяров-однокашников, которых я навещал, обстановка была крестьянско-пролетарская — та, что предлагалась ширпотребом: платяной шкаф, круглый раздвижной стол с набором стульев, диван или оттоманка, трюмо, иногда сундук — дедово наследство, а к нему в рифму — фото деревенской родни в больших, но тонких общих рамах. А здесь все городское, да с манером. Легкие стулья и столики, торшеры и бра, а по стенам то Маяковский, то Хемингуэй. Еще нечто вроде «Девятого вала» Айвазовского — японская гравюра с изображением длинной лодки, потом узнал имя художника — Хокусай. На полке та самая фантастика: Лем, Брэдбери, Стругацкие... На журнальном столике журнал «Америка» на русском, а еще какой-то, кажется, на французском. В вазочке диковинные, черного цвета конфеты — немецкие, пояснил хозяин.

Знакомство с обстановкой завершилось. Валерка взял гитару, пробежал по струнам и сбацал рок-н-ролл. Я и сам поднаторел в «заграмоничных» штучках-дрючках, слушая по радио музыку и записывая ее на магнитофон «Чайка», купленный на свои заработанные, но рок на фоне обстановки и антуража, надо признать, впечатление произвел.

Когда мы пришли, у Мэтра был включен телевизор. Шел хоккейный матч. Наши рубились с чехами на их поле. «До-то-го!» — ревели трибуны. Это было еще до так называемой Пражской весны и ввода в Чехословакию войск стран Варшавского договора. До того. Последующей агрессии еще не было.

В перерыве Мэтр приглушил звук и снова взял гитару. Что он пел, не скажу. Что-то слегка геологическое, слегка уркаганское. Может, «Перекаты». «А ты хохочешь, а ты хохочешь за семь тысяч отсюда верст...»

Резко оборвав песенку, Мэтр завел какую-то другую. Слова были незнакомы. И он дал понять, что это его собственное сочинение.

Нам исполнилось по восемнадцать, и все, что было внове и в диковинку, особенно запоминалось.

Запомнилось, как ходили в кино. Это был фильм «Полицейские и воры». Тогда с нами был Арик. Точнее, это я был с ними. Потому что их троих связывала еще начальная школа, а потом они втроем — Никола, Меттер и Арик — увлеклись фантастикой. А я был уже последыш. А почему запомнил, что смотрели этот фильм? Да потому что Арик был копией молодого Фернанделя, снимавшегося в главной роли, — во всяком случае, так заключили дружки-сподвижники. Арик хохотал, тыча пальцем в экран. А Меттер с Николой, поджимавшие Арика с двух сторон, тыкали пальцами в него и тоже хохотали. Но над ним.

Еще помню, как пару-тройку раз гуляли вчетвером в кафе. Денег у нас в те времена было не густо. Заказывали много вина — полуторалитровую бутыль «Гымзы» — и немного закуски. В тот раз Арик заказал персонально для себя что-то особенное. Не слишком, пожалуй, дороже обычного бифштекса под яйцом. Но сотрапезники слегка напряглись. «Ну, ты, Арик, и гурман!» — с неправильным ударением на первый слог сказал Никола, любивший иной раз подпустить иноязычное словцо. «Я не гурман, я Зисман», — ответил с победительным достоинством Аркаша. Последующий хохот был ему чем-то вроде индульгенции и одновременно приправы.

От тех юношеских лет осталось много благоглупостей и жеребячьего хохота. Юность беспечна, глуповата и безалаберна. Хотя, с другой стороны, каждый что-то искал, намечал, порой ощупью, в потемках, но все же, иногда не без советов родителей, двигался к какой-то цели.

И тут мои мысли делают кульбит. Возникают чередой две встречи. Одна спустя лет двадцать после тех юношеских посиделок — тут в поле зрения Мэтр; вторая все тридцать — это связано с Аркашей; но и та и другая как продолжение одна другой, точнее, как две человеческие дороги, разительно противоположные. Удивление, недоумение, печаль — чего в этих памятях больше, сам не знаю. И будто те фильмы аукнулись, что вместе смотрели: «Полицейские и воры» — названием, «Айболит-66» — песенкой «Нормальные герои всегда идут в обход...».

Моих представлений, чтобы как-то связать концы и начала, уяснить причины и следствия, тут явно мало. Звоню в Питер Николаю. Что да как? Друг мой кое-что объясняет. Но картины полной не вырисовывается. И я начинаю перезванивать через день, а потом и каждый день.

Почему меня так зацепила судьба Мэтра — я и сам не пойму. Мы же не были настолько близки. Может, потому, что среди наших ровесников-однокашников его судьба — единственный случай. Может быть, в его судьбе было что-то такое, в чем мне видятся тревоги и беды времени нынешнего.

Меттер — фамилия редкая. Мне известен только еще один ее обладатель. Это ленинградский писатель, по сценарию которого поставлен очень популярный в свое время фильм «Ко мне, Мухтар!» с Юрием Никулиным в главной роли. Фамилия, повторюсь, редкая, вот я и решил, что Валерка — сын этого сценариста. В годы войны писатель мог оказаться на архангельском Севере, куда эвакуировали многих ленинградских литераторов. То, что он почти за три года до рождения Валерки уехал обратно в Питер, меня не смущало. Что такого? Мог приехать на побывку. Старая любовь не ржавеет. Или вновь очутился здесь в командировке и познакомился с молодой особой библиотекаршей... Это представление сидело во мне долго — до этих самых пор, пока я не озадачился судьбой ровесника. Никола мои домыслы рассеял. Писатель тут ни при чем. Фамилия у Валерки по отчиму, который усыновил его в раннем возрасте. А настоящий его отец и впрямь уехал в Ленинград. Когда Валерка об этом узнал — ему было уже лет пятнадцать, — он поехал в Питер, чтобы увидеть отца. Фамилия у отца оказалась не очень выразительная. Но не только фамилия обескуражила сына, но и облик отца. Он оказался невзрачным, по представлениям подростка. Когда дверь открылась и перед ним предстал потрепанный лысоватый мужчина, он не признался, а что-то буркнул — дескать, не туда попал — и ретировался. Юность категорична и нетерпелива. И выводы делает, не осмысливая, не окидывая предмет со всех сторон. А может, это была коммунальная квартира, какие в Питере сплошь и рядом, и на звонок вышел вовсе не отец?!

Но главное не это. С какой целью ты поехал искать настоящего отца? Не ладил с отчимом? Или решил сравнить, понять, кого на кого поменяла мать? Маялся неопределенностью и хотел почувствовать родную кровь? Так тебе кто был нужен — отец или Ален Делон, красавец?

Отчим у него был фронтовик. Уже после капитуляции его ранили фашистские недобитки. Случилось это прямо в Берлине. Пуля попала в живот — ранение было опасное. Но он выжил. Возле пупка образовалась вмятина, точно второй пупок. Он так и говорил, полушутя-полусерьезно, мол, я дважды рожденный. Звали его Иосифом. Стало быть, Валерка и получил это имя в качестве своего отчества.

Говорят, как корабль назовешь, так он и поплывет. Повлияла ли на судьбу парня смена отчества? Или главной все же остается кровь родного отца и уже на нее наложились домашнее воспитание, привнесенные отчимом представления и привычки? Поди разберись в этом вообще, а тем паче спустя многие десятилетия.

Как и большинство горожан, Меттер-старший работал на заводе. Причем должность занимал, по утверждению Николы, более высокую, чем, скажем, отец Арика — простой инженер. Нет, не в дирекции, не в ведомстве главного инженера или главного механика. Для этого надо было иметь специальное образование. Скорее всего, был оборотистым снабженцем, что ближе еврейской натуре. Работал на заводе, постоянно ездил в командировки. Возвращался, должно быть, не без подарков. Ну и что? — говорю-перечу я сам себе. Неужели галстук-шнурок, какой носили ковбои, мог повлиять на дальнейшую жизнь? Или туфли с заостренными носами? Или редкость середины 60-х — эстонский магнитофон «Таурус», какой был у Валерки? У нас, ровесников, ведь тоже иногда что-то появлялось, чего не было у других.

После седьмого класса Валерка ушел из школы и поступил в техникум. Проучился, однако, там недолго — год-полтора, не более. Об этом годы спустя вспомнили его одногруппники, мои друзья юных лет по заводу. Где обретался потом — неизвестно. Армия его обошла. А скорее он сам обошел армию, имея на руках внушительную справку для выписки белого билета. Может, отчим устроил на завод, хотя, зная беспокойный, мягко говоря, характер пасынка, едва ли стал бы рисковать своей репутацией. Может, поискал место за пределами завода — на стройке, в автомастерских, на заводе дорожных машин... Или Валерка сам нашел какое-то место. Но достоверно известно, что к концу 60-х он оказался в Мурманске, о чем я узнал уже от Володи, старшего брата Николая.

И тут опять вопросы: бежал из дому, или же фортуна позвала, как героев тогдашнего французского фильма «Искатели приключений», где в центре Ален Делон? Поводы оставить дом, наверное, были. Любой подросток-юноша в силу возрастных изменений чувствует свое одиночество. А у него к тому же имелась младшая единоутробная сестра, которая забирала все внимание родителей. Ласки, сладкие куски, понятно, ей. А ему — только домашние заботы, наставления и упреки. Ладно, когда мать. А если отчим, да постоянно... Еврейское менторство как фактор воспитания куда хлеще русского ремня. А другой мотив — это юношеские мечты о неоткрытых землях и островах, та самая романтика. В библиотеке, где работала мать, была возможность копаться в разных закутках. Там мог найти, скажем, книгу поляка Конрада. Тот в юности умотал за океан, много бродяжил, странствовал, обошел под парусами вокруг земли, а потом, в зрелые годы, написал несколько авантюрных книг. Чем не пример? Вот и подался на севера.

Володя, старший брат Николы, которого я по случаю навестил в Ярославле, вспомнил, что однажды Меттер заявился к нему. Было это там же, в Мурманске, где Володя, рано женившись, тогда жил, а Валерка, как оказалось, работал в порту.

Поначалу я обратил внимание на то, как держался гость. Ведь на этом и строился рассказ Володи. Однокомнатная квартирёшка. У супругов маленький ребенок. Теснота. А тут нежданно-негаданно заявляется этот самый незваный. Для него, бывшего одноклассника и приятеля Николая, это само собой разумеющееся: «Дом брата моего друга — мой дом». Но для семьи-то это морока. Как его принять? Чем накормить? Где разместить? К тому же пришел он в затрапезной промасленной робе — видимо, только что сдав вахту. Ладно бы заявился собственный Володин однокашник — тогда бы проще. А с приятелями младшего брата Володя, как это бывает у старших, дела не имел. Так, шапочное знакомство, ни к чему не обязывающее. Что было делать? Не выпроваживать же его. Меж тем нежданный гость бесцеремонно занял ванну и плескался-размывался там, не считаясь с хозяевами. Так же бесцеремонно он держался и за столом, с аппетитом уплетая все, что подавалось, и с видом бывалого моремана травил флотские байки. Переночевав, гость ушел на вахту. Ну, решили, супруги, всё — отмаялись... Ничего подобного. Через сутки Мэтр опять заявился к ним и держался так, словно делал большое одолжение, полагая, видимо, что одно его присутствие — это праздник, который всегда с тобой...

Я посочувствовал Володе. В аналогичной ситуации оказались когда-то мои родители. По пути домой у нас остановился сын деревенских соседей, демобилизовавшийся со срочной службы. Жил не тужил, сладко спал, много ел-пил. А когда наконец отчалил, матушка моя не обнаружила золотого кольца, подаренного ей на свадьбу.

Тут пропаж не было, да и чему пропадать у молодой семьи, кроме покоя? Но у меня задним числом возник вопрос: а чего Меттера занесло в Мурманск? Ехать за тридевять земель, чтобы стать матросаном на портовом буксире? Так это можно было осуществить и в Архангельске, совсем рядом. Или надо было оторваться подальше, чтобы тебя не видели ни родные, ни знакомые, а только говорили, что он в Заполярье, и тем самым, будучи записным романтиком, окончательно утвердиться в образе этакой ищущей личности? А следом, опять же эхом, возник еще один вопрос: а может, планировал попасть в загранку? Ведь оттуда, из Мурманска, она ближе. Устроиться на сейнер, лучше на траулер, скажем БМРТ[1], который работает в Атлантике, а при надобности заходит в иностранные порты — Галифакс, Тенерифе... Сошел с трапа — и адью. А там тебе Лондон, Париж и прочая Вена, где кипит обалденная жизнь...

Такой поворот меня, признаться, самого озадачил. Укладывается ли он в вектор этой судьбы? Неустойчивая психика, ранние метания, мутные, то бишь «хищные», вещи Стругацких, полонившие незрелую душу, яркая мишура чужедальних обложек — да. Но... Неужели при этом не возникала тревога за судьбу родных и близких — матери, сестрицы единоутробной, отчима, который столько для тебя сделал? Такой шаг — это неизбежный крах семьи. Отчима выставят из партии, несмотря на боевые и трудовые заслуги, — куда за меньшие провинности люди лишались партбилета, а тут «утрата родительской бдительности, в результате которой вырос сын-отщепенец». Примерно такая формулировка была неизбежна. Затем следовали оргвыводы: лишение престижной и высокооплачиваемой должности и последующее увольнение с завода — на военном предприятии не место родственникам тех, кто обретается за границей. И мать из библиотеки выставят, ибо библиотека — составная часть идеологического фронта. И на сестрице такое впоследствии отразится...

И тут снова себя осаживаю: не слишком ли круто я беру? Может, он типичная жертва юношеских иллюзий? Ну и что, что грезил о загранке? Кто бы его туда пустил? Отец работает на режимном предприятии, имеет доступ к государственным тайнам. В этих случаях первый отдел не дремлет и бдит неусыпно. Во-вторых, у тебя нет ни образования, ни профессиональной подготовки. Что ты толком умеешь делать? Даже косвенной судовой специальности «столяр-плотник» не имеешь...

И тут мне представилась флотская общага, в какой, было дело, мыкался сам. Публика здесь разношерстная. Есть нормальные мужики: моряки, ожидающие прихода своего судна, а пока работающие в порту; есть выпускники мореходки, дожидающиеся места... А есть бичи, случайная пьянь-гулевань, вчерашние сидельцы, прибывшие по вербовке за длинным северным рублем. Здесь воля не своя, то есть не совсем своя, особенно когда в комнате перевес вторых. Тут в обороте феня: та же комната — хавира, чай — чифирь, спирт — шило, карты — листья, фарт — удача, нож — перо... И если даже тебе чужда блатная «музыка» — не то воспитание, — в оборот этот образ жизни все равно затянет и ты неволей втянешься в эту муть. И вот уже карточный долг, и вот уже ты бежишь «конем» за «подогревом», то бишь водярой, и вот уже тебя угощают «травкой» — сигареткой с марихуаной, от которой сладко кружится голова и ты чувствуешь в себе невиданные силы... А наутро голова болит, тошно. А тут с тебя требуют долг. Денег у тебя «ни копья». В твое положение входят. Но долг платежом красен. Не в состоянии отдать — выполни поручение. Надо загнать на толкучке пару нейлоновых рубах. Вернешь два «косаря», навар сверх — твой... Первая фарцовка проходит успешно. Тебя хвалят за оборотистый фарт, наливают полный стакан, прикурив, суют в рот приятную сигаретку. Ты берешь в руки гитару и уже на правах своего парня и бывалого человека напеваешь песенку, которую когда-то трындели в дворовой компании:

Был караванщик богат,

Имел сто тридцать две жены.

Но погубил его план, его план

И сто тридцать две жены...

Про план никто из ровесников тогда понятия не имел. А тут о нем знают всё.

Без плана жизнь погана, бухтят новые кореша. И ты, затягиваясь сладкой травкой, почти соглашаешься... Так проходят дни и недели: работа, общага, гулевая компания, иногда толкучка, на которой «купи-продай»... Но однажды приходит повестка из отделения милиции. Ты, чтобы не пересекаться с участковым, пару раз ночуешь на буксире. Потом, вспомнив, где случайно столкнулся с Володей, старшим братом Николая, находишь его жилье и заваливаешься к нему...

А Никола меж тем открывает новый поворот. Казалось бы, жизнь в семье Меттеров после отъезда Валерия, главной причины домашних неурядиц, должна была наладиться. А оказалось, она еще больше расстроилась. Мать, вероятно, корила себя, что недостаточно ласкова и внимательна была к сыну, и упрекала мужа за излишнюю придирчивость, неуместные в таком возрасте наставления и поучения. Тот оправдывался и злился, напоминая, что материально дом держится на нем. Со временем у каждого из супругов образовался свой круг знакомств и интересов. Разрыв стал неизбежен. Ускорил его поступок дочери. Лялька — так в семье звали дочь — поехала на учебу в Москву, там вскоре спуталась с выпускником вуза из Африки, выскочила за него замуж, и тот увез ее к себе — в Мали или Уганду. Мать, особа начитанная и просвещенная, перебралась вскоре в Прибалтику, заключив, видимо, что тот край более достоин ее натуры. А отчим осел где-то в Подмосковье. Так семья за считанные годы пошла на распыл.

Что еще вспомнил Никола? А вот что. Он уже несколько лет жил в Питере. Был женат, имел сына, обитала семья в однокомнатной квартире с телефоном. Однажды — было это в конце 70-х — ему позвонил Мэтр. Звонил из КПЗ — то есть из предвариловки, просил навестить. Свиданку дали. Общались бывшие одноклассники, понятно, через решетку. В каких темных делах обвинялся сиделец, со временем забылось, но скорее всего, та же фарцовка — скупка-продажа дефицита, попавшего в Союз контрабандой. А просил он Николая позвонить отчиму, чтобы тот помог выпутаться. При этом наказал добавить, что совершил членовредительство — заточенной ложкой проткнул себе живот.

Как в тело проникает заточка — понятно. А вот как в душу — «инородное тело»?!

Чего хотел пасынок этой добавкой добиться? Большего градуса милосердия? Дескать, у тебя живот прострелен и у меня рана в боку? Блефовал, как во время игры в стос[2], давил на жалость, или это было на самом деле? В любом случае это был приемчик из мира уголовки, опыт блатной мастырки[3], уже обретенный, возможно, в предыдущей ходке на зону.

Пытался ли помочь отчим непутевому пасынку, или его заступничества оказалось недостаточно, чтобы замять историю, но по тому делу Мэтр все-таки залетел. Тут свидетель-очевидец в некотором роде сам я.

Про Вену я обронил не случайно. Не знаю, кололся ли Мэтр, но то, что и чифирил, и курил план, было очевидно. Мы столкнулись с ним случайно в дежурке — так издавна назывался местный поезд, курсирующий между Архангельском и Северодвинском. Это было году в 82-м. Стало быть, нам было лет по тридцать пять. Не скажу, что к той поре обо мне можно было сказать: пышит здоровьем. Недавний развод, неопределенность с жильем — квартиру оставил бывшей супруге — все это, понятно, отразилось на моем самочувствии и внешнем виде. Но Мэтр, с которым мы не виделись лет пятнадцать, озадачил меня. Одноклассников, всех до одного, я разглядел и через пятьдесят лет — была у нас такая встреча. А тут едва узнал. От былой его «делонистости» и следа не осталось. Бледная, мучнисто-рыхлая кожа, круги под глазами, поперечные и продольные морщины на лбу, резкие складки вокруг рта — тут на лицо было не тридцать пять, а все пятьдесят.

Поезд шел часа полтора. Мэтр сел на Исакогорке — второй станции. А ехать ему предстояло до второй с конца. Это выяснилось по ходу разговора и движения поезда. Почему не до конца, до Северодвинска? — возник законный вопрос. Потому что Северодвинск с начала войны в Афганистане стал на особом положении — за десять километров введена пограничная зона. Стало быть, ему предстоит выйти в Рикасихе и топать остаток пути по шпалам, а потом, с приближением погранпоста, углубиться в лес. Лес — одно название. Лесотундра, утыканная сосновым да ивовым низкоростьем. А еще глазницами — болотными няшами. Ухнешь в такую — и поминай как звали. А все почему? Потому что на проезд до конца нет документа. Документ дает мент. А ему не положен документ. Он мотает срок, а сейчас на «химии» — на более вольном режиме. И пробирается в Двинск утайкой. Помыться по-человечески, бельецо сменить, домашней еды похавать...

Тогда я подумал, что он едет домой, к матери. Но теперь Никола внес коррективы. Семьи к той поре уже не существовало, в доме жили другие люди. Мэтр мог ехать к жене, ее звали Фатима, правда, прожили они недолго, всего каких-нибудь полгода. Значит, ехал к бывшей жене, заручившись по телефону согласием или уповая на человеческое милосердие...

От сумы да от тюрьмы не зарекайся, говорят в народе. Стоит добавить: и от повтора. Побывавший «на зоне» однажды получает такую дозу отравы, что редкий сиделец не возвращается туда обратно. А уж который подсел на наркоту — и подавно. Бес, если залучил кого, редко выпускает из своей удавки...

Жив ли Мэтр — не знаю. При том образе жизни долго не заживаются. Мог сгинуть от передозировки, нарваться на заточку, а то ли просто околеть под забором — выбор не велик. Но помилуй, Господи, эту неприкаянную душу!

А завершу это повествование историей Аркаши, как она сложилась в моем представлении. Почему они сравнили его с Фернанделем? И вовсе не похож. Тип лица разве. Но черты у Аркаши соразмернее, мягче и в то же время ярче и выразительнее. Большие темные глаза, крупный породистый нос, полные губы, широкий рот, наполненный крупными белыми зубами, и густой румянец, как печать несокрушимого здоровья. Это я смотрю на черно-белую фотографию шестого класса, где есть и я, и вспоминаю уже помянутые послешкольные наши встречи. Арик пошел учиться в пединститут, выбрав иняз. Не исключено, что тяга к французскому перешла ему от мамы. Звали маму Рахиль, в повседневном обиходе — Раиса. Потому Аркашу его приятели, записные ёрники, прозывали еще Аркаша Райкин. И первым, почему-то думается, так съязвил не кто-то, а Мэтр. Помимо французского, на курсе преподавали еще один язык, скорее всего английский. Английского от Аркаши я не слышал, а французский — да. Это было в Архангельске «под танком» — в кафешке, возле которой стоял трофейный, со времен Гражданской войны, английский танк. Помню, со знанием дела он поправил какую-то французскую фразочку, которую я обронил. Это было где-то ближе к концу семидесятых. Я к той поре, измученный ностальгией, вернулся из Прибалтики, осев в Архангельске. Аркаша же перебрался в областной центр, добросовестно отдав пять лет сельской школе. К этой поре он был уже женат и имел сына.

История эта, как поведал Никола и частично вспомнил я сам, была романтическая. Познакомились будущие супруги на первом курсе. Иняз — факультет девчачий. Выбор широчайший. Аркаша, не раздумывая, влюбился в самую красивую барышню. Так утверждает Никола. И она потянулась к нему. Сессии, практики в школах, выпускные экзамены — все вместе. А когда пришло время распределения, они выбрали школы в двух дальних деревнях, отстоящих за несколько верст друг от друга, и все пять лет ходили друг к другу в гости. Сюжет прямо-таки из девятнадцатого века, схожий с рассказами Чехова.

Там ли невенчанные супруги потянулись к церкви, или это началось в Архангельске, не знаю. Но уже от самого Аркадия слышал, что жена поет в церковном хоре, а вскоре и он оказался на клиросе.

Пути Господни неисповедимы. В начале лета 1996 года я довез жену и детей до Москвы, посадил их на киевский поезд и, вернувшись на Ярославский вокзал, встал в очередь за обратным билетом. Стою, боковым зрением угадываю, что кто-то пристально на меня смотрит. Поворачиваюсь. Простенькая черная куртка, под стать брючата, на голове кепка. Это все видится мимоходом. Но прежде — бородища, при приближении прошитая сединой, большие, выразительные глаза и памятная улыбка. Аркаша! Купил билет, подошел, обниматься не обнимались, но коснулись руками плеч. Оказалось, что через полчаса его поезд. Отошли к ларьку. Купил ему воды, себе пива. Естественно, вопросы: как? что? где? Оказалось, что в 80-е годы Аркадий крестился. Затем прошел начальные стадии возведения в сан. Время спустя был рукоположен в иереи, а затем в протоиереи. Его церковное имя — отец Александр. Служит в Нижегородской епархии, его приход в недальнем от областного центра селе.

Дивно это было слышать: твой одноклассник стал православным священником. И неожиданно для себя возникло угрызение: вот я во младенчестве крещенный, а в церкви, как говаривали в старину, не ослежусь. Этот самоукор попытался как-то оправдать-объяснить: мол, в храме бывает излишняя суета, — но это и для себя выглядело неубедительно.

Меж тем время отхода поезда о. Александра приближалось. Заговорили о семьях. У него четверо детей. Старший призван в армию, служит на Северном Кавказе. В карих глазах отца заискрилась тревога: там война. И тут же — рука к груди, к нательному кресту. Всё в деснице Божией.

А еще от той короткой встречи вспомнилась его речь, не чета той рокочущей, напористой, что была пятнадцать–семнадцать лет назад, — тихая, смиренная и даже, пожалуй, кроткая.

— А ты придешь в церковь, — сказал он на прощание и мелко перекрестил меня.

Нас разделил турникет, ведущий на перрон. А вскоре его кепка с потоком волос, перевязанных тесьмой и заправленных за воротник куртки, исчезла из виду.

г. Архангельск


Русские горки

Профессиональные сны — будь они неладны — самая безысходная тягомотина. Так вымотают и лишат сил, будто ты и не спал вовсе, а целую ночь ворочал глыбы.

Вот такой сон мучил Хромова, летчика международных линий.

«Лима, Лима, — твердит он, первый пилот. — Я на подходе. Сообщите обстановку». «“ИксЭл”, — отзывается диспетчер, по голосу явно не латинос, — погода неустойчива. Облачность. Ветер норд-вест. Три балла. Ваш курс 220. Держитесь на высоте 9000 футов. С подходом переходите на волну Центра». Второй пилот дублирует команду, голос слабый, точно он не рядом справа, а за бортом. Доносится ясно только одно: «Checked» — «Проверено». И тут, как на старой, заезженной пластинке, сбой дорожки — это диспетчер, не объясняя причин, переводит борт на новый виток. Снова высота 11 800 футов. После разворота команда на спуск до 9000 футов, курс прежний — 220. «Подход активен, — подтверждает диспетчер аэропорта Лимы. Но внезапно громче прежнего обрушивает вопрос: — Трафик TCAS вы контролируете?» Второй пилот ощутимо вздрагивает. «Да, — после секундной паузы прерывисто отвечает он, — контролирую». Эта ли пауза или причиной какие-то перемены на аэродроме, но опять доносится команда на новый круг. Диспетчер, словно винясь за непредвиденные маневры, добавляет утешительное, что взлетно-посадочная полоса очищена от конфликтов. «Очищена от конфликтов». Диспетчер явно североамериканец. И в третий раз борт «ИксЭл» заходит на посадку.

Раздражение во сне достигает предела. Вот бы и вырваться из этой навязчиво-липкой паутины, да не тут-то было, словно обморочным видением тоже управляет незримый диспетчер.

Связь переключается на волну Центра. Теперь в эфире явный абориген — латинос, и определеннее — перуанец. Сменщик новых кругалей не задает, но поминутно вносит поправки курса: 230, 240, 250... Ему, конечно, виднее — перед ним мониторы локаторов. Но зачем он загоняет борт в толщу облачного фронта, который закрывает тяжелыми клубами все пространство на пути? Так и в грозовую ловушку можно угодить. Вон как отбойно заколотило по днищу фюзеляжа, точно на дорожных ухабах где-нибудь посреди родной Вологодчины.

«“ИксЭл”, это Центр Лимы, высота 3000 футов, поворот направо курсом 270, снизить скорость до 210...». Второй пилот дублирует: «Проверено». Справа клубится черная туча. Кой черт он туда гнет? Второй пилот вслух: «Будет дождь, даже ливень». В дверь кабины звонок. Заглядывает стюард: «Салон в норме, каюты и камбуз обеспечены». «Добро», — отвечает он, первый пилот, но не слышит своего голоса.

Центр опять вносит коррективы, снова поднимая эшелон, на сей раз до 4000 футов. В радиопаузе отчетливее гул двигателей, винты в клочья рвут облачную пелену, но ее меньше не становится. Хуже нет, чем лететь вслепую. Минуту спустя Центр требует опуститься до 1000 футов. Во скачки! «Как на американских горках, — бурчит второй пилот, — то вверх, то вниз». Снова курсовые доводки. Второй пилот дублирует. Голос его отчетливее, чем в начале, но кому он принадлежит, не разобрать, а посмотреть, скосив взгляд вправо, будто что-то мешает.

«Закрылки?» — свой голос он, первый, по-прежнему не слышит. Но второй на команду откликается: «Закрылки один проверено». Диспетчер Башни дает номер взлетно-посадочной полосы, уточняя, что информация предварительная. «Скорость держите 210. — Минуту спустя: — 170». Яркая вспышка — самолет вырывается из клубка туч. «Взлетно-посадочная полоса в поле зрения», — докладывает второй пилот, это для Башни. Он, первый, и сам видит, тут же переключая кнопки и тумблеры: «Прицеливание визуальное, автопилот выключен». «Проверено», — дублирует второй пилот.

Башня снова ориентирует: «“ИксЭл”, вы к западу от финала. Курс 120. Полоса утверждена. Проверка финального подхода...» «Радиовысотомер?» — вопрос первого пилота. «Радиовысотомер действует», — докладывает второй. «Закрылки два?» — «Закрылки два проверено». — «Закрылки три?» — «Скорость проверена. Закрылки полные».

И снова Центр: «Башня приветствует “ИксЭл”. Посадка разрешена. Держать коротко. Полная длина доступна». «О’кей!» — отвечает он, первый пилот. Второй дублирует: «Полная длина для нас, “ИксЭл”, доступна. Хорошо. — И начинает обратный отсчет: — 1000 футов пройдено. 500 футов. Проверил. 300... 200... 100... 50... 40... 30... 20... Задние рычаги тяги... Обратный зеленый... Замедление... 70 км... Тормоза...»

И тут, когда, казалось бы, все уже позади, когда вот-вот колеса коснутся бетонки, толчок отзовется во всем твоем существе, ты, слитый с воздушной махиной, почуешь всю тяжесть земного притяжения, в этот самый миг происходит сбой, нет, не сбой — какой, к черту, сбой! — полный швах, полный аут — какие еще есть определения? Оказывается, ты, пилот международного класса, опытнейший летчик, капитан межконтинентального эйрбаса, потерял контроль над этим самым лайнером, потому что элементарно... заснул. Заснул во сне. Выпал из времени и пространства, ослабив захват штурвала. «Экскьюз ми», — бормочешь ты, косясь на второго пилота, который, похоже, ухмыляется. Тебе резко отвечает Центр, командуя вновь подняться в поднебесье, причем на самый высокий эшелон. Ты дублируешь, упреждая второго пилота. Последняя мысль: а хватит ли на эти пируэты топлива?

Сон измучил Хромова. Сердце билось тягуче. И хотя толком не отдохнул перед полетом, облегченно вздохнул, когда наконец вырвался из вязкой теснины видения. Восток дело тонкое. И в этом смысле тоже. Кондишен гудел, но москитная сетка была такой мелкой, такой тонко-непроницаемой, что почти не пропускала воздушный поток. Потому, видать, и угорел, как в невыстоявшейся бане у себя на Кубенском озере. «Да-а, — вдругорядь вздохнул Хромов, на сей раз грустно, — где та Кубена?! Индонезия — Южное полушарие. Считай, другая сторона планеты. — И как-то ехидно, словно ломая себя, добавил: — Дно земной бочки».

Несмотря на ранний час, аэропорт Джакарты гудел на все голоса. Басовую партию несло летное поле, где взлетали и садились один за другим лайнеры и вертолеты; мерно гудели кондишены; без конца транслировались объявления о рейсах, звучали служебные распоряжения различных отделов, доносились громкие команды аэродромных служб, и вся эта какофония чавкающе-хрустящих звуков напоминала колонию здешних термитов, поедающих деревянный дом.

В отдел пассажирских перевозок Хромов вошел загодя, чтобы понюхать, как он выражался, обстановку — служебная информация никогда не бывает лишней. А вошел и слегка опешил, потому что нос к носу столкнулся с тем, с кем не виделся уже несколько лет и без сожаления мог бы не встречаться еще столько же. Увы! На чартерных перевозках прорва неожиданностей, в том числе и неприятных. Выходит, давешний сон был знаком, да знаком не в руку, а под руку.

Их троица училась в Рижском институте гражданской авиации. Это было полжизни назад, когда они были еще подлётышами. Свела их случайность: поселили в одну комнату общаги. Но, как это часто бывает, случайность устоялась, и долгие годы они не просто обретались вместе, а крепко сдружились. Он, Сашка Хромов, Олекса Скиба с Полтавщины, Петрусь Янкевич из Брестской глубинки. Числился в их 312-й комнате еще один жилец — Янис Лиепинш, но он редко ночевал, предпочитая общежитию домашний уют, благо Юрмала была, по сути, пригородом Риги. А они трое стали неразлучны. Рядом сидели на лекциях, в одной связке держались на летной практике и в студенческих строительных отрядах не разлучались — то в Вентспилсе, на Всесоюзной комсомольской стройке, то в Латгалии, на строительстве молочного комплекса. Мало того. На Первое мая их «интернациональный экипаж», включая Яниса Лиепинша, выставляли со знаменами да эмблемами впереди факультетской колонны, хотя внешне они ничем особым не выделялись из студенческой братии — ни разрезом глаз, ни тем более цветом кожи. А однажды по путевке горкома комсомола их отправили на торжества в ту же Латгалию — там, на стыке России, Белоруссии и Латвии, был возведен Курган дружбы, куда съезжались ветераны-партизаны со всех концов страны.

Чем держалась их троица в те юные годы? Взаимовыручкой. Конспектом одного пользуются все, тем более если он один на троих. Пришла посылка из дома — шматок сальца друзьям. Тебе предстоит свидание — все пиджаки и батники в твоем распоряжении. Так и жили не тужили. Но это не значит, что все было безоблачно в их 312-й комнате. Случались стычки и даже распри. Характеры-то у всех разные. Хромов — прямолинеен и зачастую несдержан. Олекса — хлопец себе на уме. Петрусь — упертый. До кулаков, по счастью, не доходило, а то бы дров наломали — все трое занимались в секции карате, причем Олекса выступал на городских состязаниях, — но словесные искры сыпались. Это когда они хлестались прозвищами: Олекса — Хохол, Петрусь — Бульбаш, а Санька Хромов — Москаль либо Кацап. Распри длились недолго. Проходили день-два, повод, приведший к ссоре, терялся, накал стихал, и опять они шли на занятия втроем как ни в чем не бывало.

Так продолжалось четыре года. Уже недалек был финал — выход на дипломные проекты и их защиту. Но случилось непредвиденное — перестройка-переломка, затеянная в стране, их планы оборвала. Латвия объявила независимость. Институт изменил юрисдикцию. Учеба в Риге стала неперспективной. Олекса вскоре перевелся в Киевский институт того же профиля. Петрусь махнул в Питер, где готовили пилотов для Полярной авиации: его с первых дней учебы вдохновляла судьба Ильи Мазурука, земляка, который числился выпускником Ленинградского вуза, в 45-м переведенного в Ригу. А Хромов подался на завершение учебы в Ульяновск.

Много воды утекло с тех пор, еще больше облаков и грозовых туч утекло за горизонт. Переписка меж ними была, но постепенно угасла, встречи тоже были, но и они прекратились... Точнее, прекратились с Олексой.

Последний раз с Олексой Скибой Хромов столкнулся на Европейской международной линии осенью 2014 года в Мадридском аэропорту Барахас. Он назначен был к нему в экипаж. Не то чтобы Скибу было не узнать. Заматерел, слегка обрюзг. Но узнать было не трудно. Другое дело — принять таким. Кривая, надменная усмешка, глаза шалые, точно он только что с того самого пресловутого Майдана. «Кто не скачет — тот москаль». Вместо форменной белой рубашки вышиванка. Да вышиванка-то ладно. Весь такой свидомый, самостийный, жовто-блакитный, Олекса явно выпал из времени и не ведал своего места. Во всяком случае, в экипаже, где ему предназначено место второго пилота. Он явно не видит себя в этом качестве. А куда такой годится? Только не в полет! О своих сомнениях Хромов немедленно доложил в кадровую службу, прямо отказав бывшему другу в доверии и потребовав на рейс другого второго пилота. Его авторитет, подтверждаемый портфолио, был безупречен. Потому требование было выполнено без обсуждения. Последнее, что запомнилось от той встречи, кулак, который показал ему Скиба, — он стоял перед входом на аэродром...

Потом он задумался: что больше повлияло на его решение — вид бывшего дружка, его манеры или еще что-то?.. Вспомнился Афон. Он побывал там годом раньше. Остановился в русском Пантелеймоновом монастыре. Поговаривали, что на самостояние обители все большее влияние оказывает Киев. Что-то такое он ощутил уже в первый день. В трапезной за столом на шестнадцать душ выделялся один. На нем была вышиванка. Он наставлял новичков, как здесь надлежит себя держать. И вроде как уместны были такие наставления, если бы не тон. Выглядело это так, словно он хозяин стола, больше того, как «дедок» в армии, который учит-правит «салабонов». Претило в нем всё. Нарочитая вышиванка. Апломб, словно он не один из паломников, не собрат во Христе, а особо посвященный. Но главное открылось следом. Уже когда выходили из-за стола, Хромов увидел его профиль. И что явилось? Щирый хохол был похож на московского режиссера, который ставит скабрезные спектакли о сексуальных извращенцах. Раз Хромов с женой оказались на одном таком спектакле — он, кажется, назывался «Служанки», — так они с трудом досидели до перерыва. А может, на Афоне это и был тот самый режиссер?

Вспомнил это все Хромов и заключил, что отказ взять в рейс бывшего дружка — запоздалая реакция на ту афонскую историю. Словно слились воедино и тот сотрапезник, и режиссер, и былой однокашник Олекса. И он, Хромов, отстранил их всех от себя решительным жестом.

И вот минуло время — судьба снова свела их, бывших друзей, а теперь случайных — как тут же выяснилось, на один рейс — коллег. Руководство Европейских международных линий под давлением политиков было вынуждено даже в ущерб безопасности от услуг русских пилотов отказаться. Но, выходит, и щирых украинских летаков сместили за европейский горизонт, укоротив их выбор.

Они молча смотрели друг другу в глаза. Минуло еще девять лет. Что и говорить, изменился он, Олекса Скиба. Им обоим по пятьдесят. Оно понятно — время свежести никому не прибавляет. Но тут, похоже, не только возраст. Поперек лба заметный шрам. Глаза потускнели, ни желтизны в них, ни блакитности. Усталость и печаль затаилась во взгляде. Можно ли на него надеяться, брать в связку? Молчит, глазами вроде дает понять: решать тебе. Но где-то в уголке мерцает искорка надежды. «Будь что будет, — решает Хромов, — возьму».

Электронные часы на стене торопят. Пора получать полетное задание. Они молча идут к диспетчеру. Цель рейса — доставка пассажиров на один из островов в море Бали. Заказ приватный, огласке не подлежит. Всю навигацию будет осуществлять штурман заказчика. Он прибудет прямо на борт к самому отлету. «Игра в темную», — бурчит второй пилот. «Вот этим и славны чартерные перевозки», — в тон отвечает Хромов.

Разъездной диспетчерский электрокар доставляет экипаж до места стоянки самолета. Это «боинг» средней величины. На фюзеляже эмблема: что-то похожее на первобытную птицу, распластанную на перуанском плато Наска.

Час ранний. В салоне сумрак. Пассажиры, закутанные в одинаковые клетчатые пледы, спят — они, видимо, в креслах провели всю ночь. Стараясь ненароком никого не задеть, пилоты проходят в кабину.

Обстановка привычная. Расселись по креслам. «Сыграли гамму» — пробежались по тумблерам и кнопкам, чтобы разбудить машину. Она, отозвавшись, сонно заурчала. Как там с топливом? Передние плоскости полны. А задние? Как в домино «пусто-пусто». Связался с техслужбой, мол, надо бы пополнить... Ответ: по регламенту. Попытался убедить, дескать, в назначенном районе прежде не бывал... В ответ: не положено, по регламенту. Бюрократы да формалисты во всех странах одинаковы. «У тебя нет контакта с заправщиками?» — повернулся к напарнику. Они встретились взглядами. Глаза Скибы были сощурены. Хромов взгляд не отвел. О чем думал напарник? Кто знает! А Хромову вспомнилось, как на первом курсе их отправили на уборку картошки. Им троим выпал участок на отшибе от основного поля, этакий аппендикс, скрытый холмом. Рядом шоссе. Реакция у Олексы мгновенная: мешок-другой можно толкнуть. Петрусь помалкивает, но морщится. А Хромов рубит напрямую: авоську домой, как обещано, наберем, а так — воровство. Возможно, то же вспоминает и Скиба. Но не пеняет спустя годы. Только кивает. «Мустафа», — нажав вызов мобильника, обращается он к пространству. Разговор тихий. Доносится только цена. Восток дело тонкое. Через пять минут подруливает бензовоз. Второй пилот уходит встречать. Проходит минут десять — датчик стабилизатора показывает полную загрузку. «Запас карман не тянет, — говорит Хромов, когда напарник возвращается. И вместо поощрения: — Половина с меня». Теперь — связь с диспетчером.

Все идет в стандартном режиме. Между делом Хромов осведомляется, откуда у напарника шрам. «Неудачно поужинал в ресторане “Астория”, — фразой Володи Шарапова отзывается тот и через паузу мрачно добавляет: — Сбили над Донецком». Хромов косится. Во сне никак не мог понять, кто рядом. Здесь все очевидно: друг студенческой юности Олекса Скиба. Но ясности эта очевидность не прибавляет. «Стало быть, воевал. По своей охотке?» «Мобилизовали, — отвечает Скиба. — Замели всех гражданских. Переучивали на лету. Вот в первом полете и сбили...» Дальнейшее Олекса докладывает телеграфным стилем: дальше плен, в госпитале зашили, подлечили, потом со всеми отправили на расчистку завалов — разбитых гаубицами жилых домов, школ, больниц... А после, полгода спустя, обменяли на пленных донбасских ополченцев.

Появляется обещанный штурман. Это абориген. Даже если его не видеть — выдает акцент. Безбородый, круглолицый, в меру узкоглазый — типичный таец. Однако облачен по форме — синий китель, белая рубашка, галстук, синие брюки. И докладывает о прибытии по форме. А потом садится за перегородку и сразу по уоки-токи переходит на свой язык. Поди разбери, что означают эти «мяу-мяу»...

На рулёжку придется выходить самим. Так велит диспетчер. Хромов встает и направляется к дверям. «Куда?» — осведомляется по-английски штурман, глаза неподвижные, как датчики. Короткой, но непреклонной фразой первый пилот объясняет, что запоры в грузовом отсеке, а заодно в пассажирском привык проверять сам: был случай в авиации, когда автоматика дала неверный результат и с борта выдуло весь багаж и груз... Штурман, кажется, морщится, но при этом улыбается — так мартышки скалятся в местном зоопарке, когда вместо банана им закидывают кожуру.

Проходя по салону, Хромов отмечает, что пассажиры по-прежнему спят. Лишь под одним пледом кто-то шевелится, а заслышав шаги, выглядывает наружу. Это ребенок — мулат или метис лет пяти. Взгляд у него неустойчивый — глазенки плавают, словно рыбки гуппи в круглом аквариуме. Такие бывают у курильщиков анаши. А этого пришибли либо питьем, либо уколом. Хромов отгибает еще один плед — здесь тоже спящий ребенок. На ходу окидывает салон. В других креслах под пледами-кулями те же маленькие очертания. Только близ кабины и в хвосте лежат, похоже, взрослые.

Осмотрев запоры, Хромов возвращается обратно. Штурману, который выглядывает из-за своей загородки, показывает двумя сомкнутыми пальцами кругалёк и добавляет: «О’кей!» А у напарника, садясь в свое кресло, осведомляется, есть ли у него дети. «Есть, — отвечает тот. — Женился поздно. Хлопец и дивчинка. — При воспоминании о родных Олекса переходит на мову. И когда жену называет «дружиной», то и не поясняет, видимо, совсем забываясь. — Увез их в Испанию, — добавляет тихо. — У мене бильше никого нема».

«А у тех детей в салоне?» — вслух бормочет Хромов.

Диспетчер дает команду на рулёжку. До взлётки недалеко — всего два колена. И вот их «боинг», бортовой В-33, выкатывается на старт.

«Ну, с Богом!» — крестится Хромов и касается магнитной иконки с образами Христа, Богородицы и Николы-угодника.

Взлет происходит штатно. Штурман передает эшелон и курс. Направление — ост. Вскоре слева открывается море. «Яванское», — уточняет вслух Хромов. Лайнер гудит ровно. Погода ясная, солнечная. Чего еще надо для благополучного полета?

«А ты женат?» — осведомляется Олекса. «Женат, — отвечает Хромов. — И даже внук уже есть...» Он тянется за портмоне, чтобы извлечь пару семейных фотографий, да с полпути передумывает.

Хромову мерещится слабый зуммер. Он не в наушниках. В полете так бывает: вдруг ни с того ни с сего появляется посторонний звук. Может, край обшивки задрался или к антенне намертво прилип птичий помет — на скорости любая заусенция, шероховатость дает о себе знать. А тут что? Он прислушивается, одновременно косясь на напарника — не слышит ли чего тот. И тут вдруг осознает, что зуммер — тревожный звоночек — доносится не снаружи и даже не из салона, он зудит у него внутри.

Штурман-тай то и дело вносит поправки курса и высоты. Кажется, нужды в этом большой нет: район полета пустой, встречного можно разглядеть за десяток миль — чего без нужды метаться туда-сюда? Вот и напарник это отмечает: «Скаче, як угорилый заяц». Хромов про себя усмехается: «Или майданный хохол». Но вслух произносит другое, дескать, а что ты прикажешь делать, тут воля не своя, приходится выполнять все поправки, даже если он «заметает следы», как бурчит напарник. Таец ведь тоже выполняет чьи-то команды. Иначе зачем его диалог — эта двусторонняя мяукающая скороговорка, которая прекращается лишь на миг, когда надо отдать по-английски распоряжение пилотам.

«А матерится-то он по-русски», — флегматично замечает второй пилот. Хромова подмывает поёрничать, дескать, а ты бы хотел, чтобы на мове? Но сдерживает себя — не хватало только перебранки.

Скорость лайнера около четырехсот узлов. Час полета позади. Остается примерно столько же, если таец-заяц не станет шибко петлять. А звоночек-то внутри не умолкает.

Внизу слева и справа море. Сквозь паутинку дымки и редкие облачка проглядывают зеленые острова и островки. Они напоминают сыпь. Что-то похожее было у Артёмки, когда он болел ветрянкой и сыпь прижигали зеленкой. Мысль о внуке делает кульбит и тотчас устремляется в салон, где угорело спят неведомо чьи дети.

Абсолютно здоровых детей нынче нет. Разве где-нибудь вдали от цивилизации, будь она неладна. За те полвека, что он, Хромов, живет на свете, эта цивилизация напрочь испохабила всю землю. Химия, напалм, ядерные полигоны... А производственные выбросы тысяч труб... А отходы, которыми завалены материки и моря... Господи, как Ты нас еще терпишь, эту бесконечно жрущую и гадящую массу! Единственно, что как-то оправдывает нас, — это дети, чистые, ни в чем не повинные существа с доверчивыми и ласковыми глазенками...

Глаза отуманиваются, Хромов зажмуривается и смахивает влагу козонками[4] левой руки.

Штурман переводит борт на нижний эшелон. Начинается снижение — стало быть, цель полета близится. Команды поступают одна за другой. Пора выпускать шасси. Он, первый пилот, отзывается. Второй пилот, как положено, дублирует. Проходит еще несколько безмолвных минут, и впереди по курсу показывается остров. Зеленый, густо заросший тропической зеленью, не видно никакого просвета — сплошное зеленое пятно. Куда же тут садиться? И тут, словно ответ на безмолвный вопрос, открывается серо-желтая ленточка. «Полосу наблюдаю визуально», — докладывает второй пилот. Штурман подтверждает доклад и передает его на землю. Оттуда сообщают, что посадочная полоса свободна.

Следует череда штатных команд, которые звучат на три голоса. «Полоса короткая», — озадаченно отмечает Хромов. «И какая-то тень поперек...» — тем же тоном добавляет второй пилот. Штурман слышит их. Не понимая слов, отмечает озабоченность. «Всё о’кей», — спешит уверить он. «Поглядим, — тихо роняет Хромов и добавляет: — Хаджиме!» В карате этой командой судья объявляет начало схватки. Здесь — это внимание. Напарник, не снимая руки со штурвала, большим пальцем показывает, что понял.

Снижение идет ускоренно. «Здесь спуск», — в последний момент предупреждает штурман, транслируя команду с земли. Это не просто спуск, тут почти обрыв. Приходится гнуть машину чуть ли не в пике. «Американские горки», — сквозь зубы цедит напарник. Хромов силой удерживает машину в равновесии, но колеса касаются бетонки вразнобой. Дорожка хитрая, она в низине. Потому и короткая, потому и тень ее пересекает, а разбег гасится встречным подъемом. Минута, меньше, скорость падает, хотя обороты Хромов не сбавляет. Обзор в низине на минимуме. Но Хромову в эти минуты открывается особое зрение. За бетонкой у опушки какое-то шевеление. Это он отмечает боковым зрением, а меж тем начинает выруливать вправо. «Ноу, ноу!» — кричит штурман. Его женоподобный голос внезапно обретает железные ноты, как бывает, когда кончается завод патефона или отключается питание магнитофона. Он выскакивает из-за своей перегородки, а из рукавов его форменного кителя вдруг выныривают железные крючья. Это Хромов видит в стекле фонаря. И еще раз — теперь громко — командует: «Хаджиме!» И тут Олекса, чемпион города Риги, — натренированное умение с годами не теряется, — подскакивает с кресла и делает невероятный кульбит. Стригущими ударами ног он обрушивает тайца на пол. Тот складывается пополам, падает в проход, а крючья впиваются в его собственное брюхо. Секунда-другая — и вокруг поверженного тела растекается... зеленая, как машинное масло, жидкость. «Ну вот, — коротко обернувшись, итожит Хромов, — все и встало на свои места». Не прекращая рулёжки, он косится то вправо, то влево. «Ты, говоришь, матерится по-русски?..» «Ну, — переводя дыхание, отвечает Олекса. — Четко слышал: “Био мать”». Хромов хмыкает и, не оборачиваясь, тычет на пол: «Тут тебе и био, тут тебе и мать. И, — мотает головой, — там, в салоне, девяносто кресел с биоматом. Пока они живые дети, а станут биоматериалом. Ты понял меня? — Кивок за борт. — И вон там, похоже, тоже». Слева на опушке уже четко видны неведомые существа. Они напоминают эмблему на фюзеляже. Это доисторические птицы невероятных размеров. Они хлопают крыльями, и шум их крыльев, кажется, достигает развернувшегося на 180 градусов самолета. Хромов наращивает обороты. Двигатели гудят, запойно поглощая топливо. «Хорошо, что запаслись...» Птеродактили скачут на длинных лапах, набирая разбег. Хромов еще мешкает, доведя машину до исступления. И когда кажется, что от напряжения она пойдет вразнос, он отпускает самолет на волю. «Закрылки». Напарник выполняет команду, он тоже предельно напряжен. Длина взлета тут с воробьиный скок. «Разом», — командует Хромов. Напарник все выполняет четко. В четыре руки они устремляют самолет вперед. Птеродактили гонят по косой. Они нацелены на перехват. Для осмысления ситуации нет времени. Тут главное — вырваться из мышеловки — так, а не как-то иначе уже представляется и эта лагуна, и эта хитрая выемка. Усиливается клекот хищных птиц, его не может перекрыть даже рев двигателей. А тут новая напасть: на пути начинает вздыматься зубчатая преграда, обращенная зубьями на них. Эти клыки напрочь располохают баллоны, потом не сядешь... «Отрыв», — рычит Хромов, вытягивая штурвал. «Отрыв», — вторит ему Олекса, натягивая свой. Кажется, не успеть... Но машина, которой, похоже, передается воля людей, в последний миг перепрыгивает железную челюсть. Лишь один зуб царапает тугую резину. «Давай, давай, давай», — то ли себя, то ли напарника, то ли саму машину подстегивает Хромов. Успеть одолеть этот бетонный гребень, за ним — воля...

Они успели. Чудом, но успели. Кажется, одними натянутыми нервами, как вожжами, вздыбили самолет над гребнем бетонной волны и вырвались с острова, где таилась смертельная опасность. Птеродактили, хлопавшие крыльями, остались позади — их летать еще не настроили. А думать и подавно — часть из них напарывалась на зубья и, подламываясь, падала в отвал...

Минуту-другую пилоты переводили дух, все еще не веря, что такое могло быть и что им удалось вырваться. Наступила пауза для осмысления. Если бы они не обострили ситуацию, ничего бы такого не было: детей выгрузили бы на острове, а экипаж, возможно загрузив каким-то грузом борт, отпустили бы обратно. Другое дело, что знание ситуации, понимание, что на этом острове творится нечто непотребное, никуда бы не исчезло и стало бы преследовать, мучить совесть... Так думал Хромов. А Олекса? Олекса так не думал. Он буркнул одну фразу, которая не столько озадачила Хромова, сколько охолонула. А еще напомнила одну давнюю историю.

Было это после третьего курса института. На военные сборы они попали на север Карелии, к самой финской границе. Марш-броски, засидки, переправы через болотины и озера... Выматывались порой до беспамятства. Но молодая кровь бурлила и брала свое. Как-то вечером в субботу они втроем отпросились в увольнение и отправились в клуб ближнего леспромхоза. На селе чужаков встречают без охотки, если они не направлены на помощь. Местные ухажеры живо в оборот возьмут, охраняя своих девчат. Но тут дело было даже не в этом. Девчат в поселке было так мало, что все они оказались уже разобраны и танцевали только со своими парнями или уже женихами. К тому же залетные хлопцы, будущие пилоты, сюда явились без блеска — не в синей форменной одежде, а в хэбэшной солдатской, хоть и стираной, да в сапогах, хоть и начищенных. Потому, потоптавшись и осознав, что тут им «не проханже», они не сговариваясь повернули восвояси, то есть в свой палаточный лагерь, разбитый возле ближнего озера. На том и закончились бы «культурные посиделки», но тут на их пути оказался какой-то абориген. Он стоял поперек деревянных мостков, заграждая путь. Пьяный или злой с похмелья, насупившись и пошатываясь, он зло ругался. По его акценту можно было догадаться, что это финн. В июльских сумерках лицо его расплывалось, но по всему видать, было ему лет пятьдесят. А честил он солдат за то, что они вторглись на его землю. Для него, похоже, продолжалась зимняя война 1940 года, хотя он тогда по малолетству явно не воевал. Олекса с Петрусем благоразумно сошли с мостков и обошли задиру. А Хромов остановился. «Папаша, — миролюбиво начал он, — ну чего ты заелся, чего ты нас-то коришь? Тому скоро полвека... К тому же война та была вынужденная...» Финн понял его, но оттого еще больше набычился. «Сашка, — окликали друзья, — да оставь ты его!» А Хромов все еще мешкал, пытаясь урезонить забияку. Но тут случилось неожиданное. Олекса или Петрусь направил на них луч фонарика. Красные лычки на полевых погонах оказались для финна не иначе как мулета для быка. Неожиданно он выхватил нож, метнув руку вперед. Хромов успел отклониться, но лезвие зацепило-таки его. Тут подскочили друзья. Они мигом свалили бузотёра с мостков и кинулись к согнувшемуся пополам Хромову. Рана при свете фонарика оказалась небольшая, однако они решительно потащили его в поселковый медпункт. Там рану обработали, сделали противостолбнячный укол и отпустили с миром. Всю обратную дорогу Скиба корил Хромова за неосмотрительность: «Вечно тебе, Москаль, больше всех надо!» А еще, остановившись, при свете фонарика наложил лезвие трофейной финки на свою ладонь. «Он бы тебя не только до сердца... Он бы тебя насквозь прошил, миротворец ты хренов...»

«Вечно тебе, Москаль, больше всех надо!» — ту же фразу Хромов услышал сейчас. Что было тут ответить? Сколько отмерено — столько и отмерено...

Обменявшись тяжелыми вздохами, пилоты переглянулись. Надо было решать, как действовать дальше. Куда лететь: обратно или выбрать другой аэропорт? Выходить ли на связь или лететь втихую? Каким эшелоном? «Давай низом, — предложил Олекса, — локаторы не ухватят». «Это он вспомнил из военного опыта», — предположил Хромов. Покосился вправо и молча пошел на снижение, доведя высоту до минимума — стали различимы барашки волн. Гаджеты решили не включать. «Ощупай этого, — мотнул головой Хромов, — может, датчик какой скрипит...» Напарник живо осмотрел поверженную биомассу. Датчик действительно нашелся. Олекса срезал маячок и, слегка потянув форточку, выбросил его за борт. «Во, — кивнул Хромов, — пусть теперь акула-каракула сигнализирует о нашем месте». Хотел улыбнуться, вспомнив внука, но улыбки не получилось, рот скривился, как от оскомины.

«А где Петруха? — неожиданно спросил Олекса. — У тебя есть с ним связь?» «Есть, — отозвался Хромов, но на вопрос ответил не сразу: — Петрусь на инвалидности. Пока... Спасал в Заполярье людей... Было дикое наводнение. К тому же сильный ветер. Его вертолет бросило на высоковольтную линию...»

«А почему ты сказал “пока”? — после паузы обронил Олекса. — Есть надежда?» «Есть, — ответил Хромов. — Предстоит еще одна операция. До нужной суммы пока не хватает... — И совсем тихо добавил: — Вот и добираю...»

Связь пилоты отключили. От возвращения в Джакарту отказались сразу: у островных потрошителей там наверняка есть сообщники, которые все сделают, чтобы замести следы. Стало быть...

Второй пилот стал торопливо перелистывать планшет — там были карты региона — и тихо бормотал: «Запас топлива... Расстояние... Предельный радиус...» Минута-другая ушла на подсчеты и определение конечной точки маршрута. «Вот сюда, — наконец сказал Олекса и ткнул карандашом в выбранное место. — Не столица, но аэропорт большой, несколько полос. — Немного помешкал, как перед выбором. — Там есть российское консульство». — И только после этого доложил курс.

«Лады», — отозвался Хромов, слегка отклоняя самолет на норд-вест.

Впереди была неизвестность. Но решение было принято, и по этому маршруту им двоим предстояло идти до конца.

Зуммер, что тревожил Хромова, кажется, пропал.

«Ничего, — сказал он твердо. — Живы будем — не помрем».

Олекса отозвался не сразу, но отозвался.

«Если выберемся, — сказал тихо, — весь заработок за рейс — твой. — И помешкав, добавил: — Для Бульбаша. Для Петрухи».

г. Архангельск

 

[1] БМРТ — большой морозильный рыболовный траулер.

[2] Стос (фараон, банк) — старинная азартная карточная игра из разряда банковых игр, очень популярная в конце XVIII — начале XIX века.

[3] Мастырка — фальшивая рана, ложное заболевание, небольшое реальное ранение или легкая хворь, специально приобретенная, дающая возможность уклониться от работы на зоне.

[4] Козонок — сустав пальца руки.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0