Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

«Вдоль обрыва, по-над пропастью...»

Игорь Васильевич Кохановский родился в 1937 году в Магадане, в семье репрессированного. Окончил МИСИ имени В.В. Куйбышева и Литературный институт имени А.М. Горького.  Поэт и автор текстов песен. Работал по специальности инженера-строителя на объектах Москвы. В 1964 году уехал в Магадан, где работал в газете «Магаданский комсомолец», затем был старателем на Чукотке. Написал тексты к 89 песням, исполнявшимся звездами советской и российской эстрады. Немало песен он сочинил и для польской певицы Анны Герман, также переводил стихи песен с польского языка. Сотрудничал с рок-группами «Карнавал», «Динамик», «Аракс», со многими ВИА. Живет в Москве.

Игорь Кохановский и Владимир Высоцкий. 1953 год

Начало

Случай — псевдоним Бога.
Анатоль Франс


Весна 1961 года. Меня недавно перевели работать в Москву, а до этого я после окончания института трудился прорабом на строительстве вокруг Москвы газового кольца радиусом двести километров и приезжал домой только в субботу, чтобы в понедельник опять отправиться в ту деревню, где в это время был главный фронт работ. Дело в том, что Москва все время снабжалась ростовским газом, который оказался по своим компонентам очень содержательным для химической промышленности, и ей решили отдать этот ростовский газ, вместо того чтобы сжигать его в квартирах на газовых горелках, а Москву перевести на ставропольский газ.

Короче говоря, я опять оказался в своем любимом городе, в нашей закадычной компании, что сложилась еще со школы. Собирались мы тогда в квартире Володи Акимова, вернее, в его большой сорокаметровой комнате, хотя до революции вся квартира принадлежала отцу Володи. Он был по тем временам крупный инженер, достаточно богатый, чтобы иметь такую квартиру, в которой были еще две большие комнаты и, естественно, ванна.

После революции «буржуев» уплотнили, и в Володиной квартире жили еще две семьи. Но самая большая комната осталась за хозяином этой квартиры, который умер, когда Володя был совсем маленьким. Когда Акимов учился в девятом классе, умерла и его матушка. После смерти мужа через какое-то время она вышла замуж, но отношения с дядей Пашей (так звали нового мужа его матери) у Володи не сложились. Так что когда умерла Нина Сергеевна (так, по-моему, звали мать Володи), Акимов остался один-одинешенек и очень был рад, когда мы у него собирались на нашу скромную пирушку...

Мы с ним почти год не виделись, и я решил заехать — навестить товарища. Я знал, что за то время, что меня не было в Москве, Володя женился на очень красивой девушке, Ирине, познакомившись с ней в ГУМе, где она работала продавщицей.

Я позвонил, узнал, что он дома, Володя сказал, что ждет меня и хочет познакомить со своей женой.

Я приехал. Но, кроме красавицы жены, там была еще одна девушка — как оказалось, старшая сестра Ирины, Татьяна, которая заехала к сестре на минутку по каким-то семейным делам. Она была тоже очень недурна собой, правда, уступая в красоте своей младшей сестре.

Посидели поболтали о том о сём и разошлись. Я взял у Тани номер ее телефона и на следующий день позвонил ей и пригласил поужинать в кафе. Она согласилась.

Мы встретились и... Тут мне вспоминается начальный куплет одной из песен Владимира Высоцкого:

О нашей встрече что там говорить! —

Я ждал ее, как ждут стихийных бедствий, —

Но мы с тобою сразу стали жить,

Не опасаясь пагубных последствий...

Так начался наш роман. Она была двумя годами старше меня, окончила Педагогический институт и преподавала литературу в каком-то техникуме. И очень любила читать, книгами у нее была завалена вся ее небольшая комната.

Она жила со своей мамашей в двухкомнатной квартире, то есть у нее была своя комната, так что нам было где уединиться...

Когда я признался, что пишу стихи, она попросила меня кое-что прочитать. Я что-то прочитал (не помню что)...

— Недурно, — услышал ее оценку. — А как ты относишься к Евтушенко? — вдруг спросила она.

— Никак. Мне кажется, у него не все в порядке со вкусом...

— А к Вознесенскому? — спросила Таня.

— А кто это?

— Ты не знаешь, кто такой Андрей Вознесенский?! — удивленно спросила она.

— Понятия не имею, — чистосердечно ответил я.

— Ну и темный ты человек!.. Это сейчас самый модный поэт. — Она показала мне скромную книжечку под названием «Мозаика» и дала мне ее на дом, чтоб почитал.

Едва открыв ее, я сразу понял: это мой поэт...

А вскоре Таня подарила мне эту книжку, так как купила такую же себе (у нее была знакомая продавщица в книжном магазине на Кузнецком Мосту, которая ей доставала тогда весь модный книжный «дефицит»), а вскоре она мне подарила и новый сборник Вознесенского «Парабола». Я зачитывался и уже многие стихи его знал наизусть...

Как-то я позвонил Тане, она сказала: «Приходи ко мне вечером, у меня в гостях будут поэты».

Я пришел. Она познакомила. Это были Виктор Забелышинский и Всеволод Ревич. Сидели выпивали, разговоры разговаривали на всякие литературные темы. А их издавали в то время журналы «Новый мир» и «Юность». Вдруг Таня говорит:

— Ребята, почитайте стихи...

Начал Забелышинский, потом Ревич. Таня говорит:

— Игорь, твоя очередь...

Я, конечно, очень стушевался, не знал, что прочесть, и прочел вот что:

У театральной кассы

Переживаний масса,

У театральных асов

Унылые гримасы:

Билетов не имеется,

И не на что надеяться,

Обидно, разумеется, —

Танцуют моисеевцы...

...Как будто чуть степенно,

Едва касаясь сцены,

Выходит пляска-скромница

Со зрителем знакомиться...

А только познакомится,

Так сразу же освоится

И вот, не дав опомниться,

Потянет за околицу,

А там девчата с парнями

На круг выходят парами,

Как будто в быстром танце

Хотят посостязаться...

Ах, звонкая гармошка,

Да легкие сапожки,

Да юбки, юбки, юбки,

Да шутки-прибаутки,

Да огненная пляска,

Лихая, залихватская,

С лукавыми улыбками,

Да с посвистом, да с криками,

Да с замираньем сердца

В отчаянных коленцах,

Да с вихревою музыкой,

Да с дрожью в каждом мускуле...

Отплясывают здорово,

По-своему, по-новому,

Пылает юбок полымя

На все четыре стороны...

...И стены уж не стены,

И сцена уж не сцена,

А луг зеленый, бархатный,

Вокруг поля и пахоты,

С долинами, низинами,

И небо сине-синее...

— Очень лихо, — сказал Виктор.

— Да, здорово, — подхватил Всеволод.

— Приходи к нам в «Магистраль», — продолжил Виктор.

— А это что такое?

— Ты не слышал про литобъединение «Магистраль»? Да это самое знаменитое литобъединение в Москве. Из него вышли Булат Окуджава и Владимир Войнович. Ты что, об этом не слыхал? — продолжал Забелышинский.

— Нет, впервые слышу. А где оно находится? — неловко спросил я, чувствуя свою полную неосведомленность в литературной жизни столицы.

— У трех вокзалов, в Центральном доме культуры железнодорожников. Руководит им поэт Григорий Михайлович Левин. Собираемся по четвергам, в семь часов вечера. Приходи, я тебя представлю...

— Спасибо, Виктор, непременно приду...

Я считал дни до четверга и ужасно волновался. К назначенному часу я был там и встретил Виктора. Он познакомил меня с Григорием Михайловичем, тот сказал, что я сегодня могу поприсутствовать в качестве вольнослушателя, а после занятия я должен почитать стихи, он и его «бюро» меня послушают и решат, принимают меня в литобъединение или нет.

Окончились занятия, осталось несколько человек, и Левин предложил мне почитать мои стихи. Первые два стихотворения (сейчас не помню какие) не произвели, как мне показалось, должного впечатления. Тогда я прочитал стихи «Скрипка», посвященные Белле Ахмадулиной (это и по сию пору одно из любимейших моих стихотворений). Вот эти стихи:

Что в этих звуках было скрыто,

Таких земных и неземных?

Была зима, и пела скрипка,

Не замечавшая зимы.

А город спал. Кружила нудно

Метель по улицам волчком,

И откровенничали струны,

Раскрепощенные смычком.

Метель слепила, словно пена,

Не видно было в двух шагах,

А скрипка пела, пела, пела

И ворожила, как шаман.

И звуки эти покорили

И окрылили тишину,

Как будто ожил Паганини

И к нам из прошлого шагнул.

Что вытворял, о, сатана —

Весь зал казался вросшим в стулья,

И рвались, еле вскрикнув, струны,

И оставалась лишь одна...

Но скрипка гордая звучала,

И свет не покидал лица,

И это было как начало,

Которому не знать конца.

Я закончил. Началось обсуждение услышанного, но я не помню, кто что говорил. Обычно заключение делал Левин. И вот его слова я запомнил:

— Считайте, что вы приняты...

Обычно занятие литобъединения строилось так. Григорий Михайлович приглашал какого-то поэта (у меня в памяти остались Борис Чичибабин, Анатолий Передреев, Владимир Цыбин и Александр Балин, других не помню), тот читал свои стихи, и потом шло обсуждение услышанного.

Вот это обсуждение было самое главное и интересное на занятиях. Тон в обсуждениях задавали Александр Аронов и Виктор Гиленко. Как тонко, как скрупулезно, всесторонне и взвешенно они все это делали — остается только диву даваться.

Каждую неделю я с нетерпением ждал четверга, ждал этих интересных семинаров. Много позже, когда я уже стал членом Союза писателей, поступил на Высшие литературные курсы при Литературном институте и участвовал в поэтическом семинаре этих курсов, который вел Александр Петрович Межиров, большой, знаменитый поэт, я часто вспоминал наши занятия в «Магистрали», по сравнению с которыми обсуждения у Межирова походили на детский сад... Короче, всю лабораторию, всю технологию написания стихов я изучил именно в «Магистрали», за что несказанно благодарен всем ее участникам, и особенно Григорию Михайловичу Левину.

Осенью того же года, когда я написал «Бабье лето» и спел как-то раз, когда мы после занятий узким кругом пришли домой к нашему руководителю, я мгновенно стал его любимым учеником, и он возил меня ко многим тогда известным поэтам. Были мы у Марии Петровых, у Арсения Тарковского, у Михаила Светлова и еще у кого-то, теперь уже и не помню, представлял, просил, чтобы я читал свои стихи и, конечно, спел «Бабье лето».

Сегодня, с высоты прожитых лет, я вспоминаю этот период как самое счастливое время своей жизни. Ведь именно тогда у нас сложился тот тесный круг друзей, в который, говоря словами тогдашней песни Высоцкого, «не каждый попадал». Расскажу вкратце о тех, кто составлял этот самый тесный круг...

Начну с Артура Макарова, это был нами признанный гуру, он писал очень крепкую прозу, и в юбилейном, пятисотом номере журнала «Новый мир» был напечатан его рассказ «Дома» — о молодом парне, который получает недельный отпуск, служа в армии, приезжает в свою деревню и пьет напропалую, не просыхая...

Следующим хочу представить Толю Утевского, который учился в нашей школе двумя классами старше, был страшный стиляга и случайно не попал в знаменитую статью «Плесень» в газете «Правда» — про «золотую молодежь» (ходили слухи, что его отец, очень видный юрист, попросил редактора газеты, чтоб фамилия его сына не фигурировала в этой статье). Толя жил в том доме на Большом Каретном, в котором жил и отец Высоцкого, и они как-то там познакомились. А Утевский дружил с Левоном Кочеряном (для нас он был просто Лёва), который тоже жил в том же доме, что и отец Высоцкого.

Лёва дружил с Артуром Макаровым (кстати, Артур был приемным сыном Тамары Макаровой и кинорежиссера Сергея Герасимова; вернее, Артур был сыном сестры Тамары Макаровой, но то ли она куда-то уехала, то ли заболела и умерла, но воспитывала Артура с детства именно Тамара Макарова). К тому времени, о котором пишу, Лёва был уже знаменит тем, что был вторым режиссером у Сергея Аполлинариевича Герасимова на съемках фильма «Тихий Дон» (там, видимо, они с Артуром познакомились и подружились, так как Артур — он сам рассказывал — бывал на этих съемках и ему было очень интересно наблюдать, как снимается фильм; в дальнейшем он станет знаменитым сценаристом, первым фильмом по его сценарию будет «Новые приключения неуловимых», потом пойдут другие, написанные специально для Жанны Прохоренко, с которой у него будет долгий роман).

Сам же Кочерян самостоятельно снимет единственный фильм — «Один шанс из тысячи» и рано уйдет из жизни — онкология сделает свое подлое дело...

Володя Высоцкий иногда заходил после школы к отцу (он жил с матерью на Мещанской улице, которая после московского фестиваля молодежи стала называться проспектом Мира). Там он как-то пересекся с Толей Утевским, и ему очень захотелось подружиться с ним. В подростковом возрасте всегда тянет к более взрослым, тем более Толян (так мы его звали) был известным стилягой и все вечера проводил в «Коктейль-холле», что был на улице Горького, пока его не прикрыли как рассадник растления молодежи. Володя стал захаживать в гости к Утевскому и вскоре примкнул к его кругу, где получил прозвище Шванц (хвостик), но это его ничуть не смущало...

Когда же он начал писать свои песни, уже Толян с Кочеряном и Артуром примкнули к нашему кругу, который просуществовал фактически до тех пор, пока Володя не был принят Любимовым в театр на Таганке.

Почти каждый вечер мы собирались у Володи Акимова (он уже разошелся со своей женой-красавицей, продавщицей из ГУМа, ибо было явно несовместимо их мировосприятие): скромное застолье, выпивон, бесконечные разговоры о том о сём и Володины песни под гитару (и не только его, но и Галича, Окуджавы, Городницкого), причем Высоцкий тогда еще не очень овладел этим немудреным инструментом (кстати, первые «уроки» по овладению гитарой давал я ему, еще учась в школе). Дело в том, что мне мама по окончании седьмого класса подарила гитару, которая лежала до поры до времени безо всякого применения. Но вот в марте 1953 года умирает Сталин, и по сему случаю объявляется амнистия. Притом амнистия касалась только бытовых и уголовных статей... И вот наш двор на Неглинной улице вскоре превратился в настоящую воровскую малину. Двор был проходной по диагонали, почти квадратный, очень большой, чуть ли не вполовину футбольного поля, и вот в противоположных от проходных углах лежали такие большие катушки из-под кабеля, превращенные в игровые столы, на которых резались в буру, в очко и, конечно, распивали водочку и пели под гитару настоящие блатные песни. Песни были обалденные, порой ничего невозможно было понять из их воровского жаргона, но завораживали, как говорится, на раз. Вот запев одной из таких песен:

Шарит урка в пойме у майданчика,

Там ходит фраер в тишине ночной.

Он вынул бумпер, осмотрел бананчика,

Зыцал по-блатному: «Штимп легавый, стой».

Ничего не понятно, но завораживает. Я попросил ребят, что распевали под гитару эти песни, показать мне несколько аккордов, зная которые можно саккомпанировать любой песне. Я быстро освоил эту немудреную грамоту и в нашей школьной компании вскоре стал «центром внимания», так как аккомпанировал себе, распевая песни Вертинского, которые мне мама пела вместо колыбельных. Вот после этих моих «сольных» выступлений Высоцкий как-то и попросил, чтобы я ему показал, как брать на гитаре эти пять-шесть аккордов. Но у него поначалу это плохо получалось, и иногда, когда он уже писал свои знаменитые дворовые песни, я у него забирал гитару и сам ему аккомпанировал.

У меня был двоюродный брат, Саша Бирюков (царство ему небесное). Он окончил юридический факультет МГУ и по окончании попросился, чтоб его направили в Магаданскую прокуратуру. Дело в том, что его отец, Михаил Евгеньевич Бирюков, был флотским офицером и, приплыв в очередном рейсе в Магадан, остался там работать в порту этого города, иногда наезжая в Москву, к своей жене тете Лиде.

Тогда уже был организован Эдуардом Берзиным трест «Дальстрой», который занимался в основном промышленной добычей золота, но и осваивал далеко не обжитый край, где за работу в любой отрасли платили очень большие деньги.

Михаил Бирюков списался с моим отцом, с которым они были в дружеских отношениях, и посоветовал ему податься на Колыму за «длинным рублем». И вот мой отец с моей мамой и четырехлетней дочуркой отправляется на Колыму, где ему дядя Миша уже нашел работу начальника пристани Балаганное, это недалеко от бухты Нагаево, где, собственно, и начинается Магадан.

Там, в Магадане, и появился на свет ваш покорный слуга. Это случилось 2 апреля 1937 года.

А летом того же года Берзина вызвали в Москву якобы для отчета о работе «Дальстроя». На Казанском вокзале Москвы были вывешены портреты Сталина, Калинина и Берзина, пионерские отряды с заготовленными речевками должны были встречать добродетеля Колымского края. Но за сорок километров от Москвы вагончик, в котором ехал Берзин, отцепили, и больше начальника Колымы никто не видел. А через некоторое время сообщилось о его расстреле.

И на Колыме начались посадки. Посадили и моего отца, и ему, как и Берзину, в вину вменялось то, что они якобы хотели продать Чукотку Америке... Наверно, могли посадить и мою матушку как жену врага народа, но я, родившийся весной, хотя и летом на Колыме с витаминами плохо, заболел жутким авитаминозом, мама рассказывала, что мое маленькое тельце представляло собой сплошную кровавую массу — так я расчесывал себя до крови... И врачебный консилиум постановил вывезти ребенка «на материк» — так называлась европейская часть нашей страны, то есть я фактически спас семью... А как только переехали Урал, я тут же и ожил... Правда, диатез меня еще мучил несколько лет, пока меня не увидела одна старушка в Пушкине, где мы летом снимали дачу, сказала маме, чтоб та отдала ей младенца на вечерней зорьке... Мама передала ей меня. Она сходила на вечерней зорьке на берег реки, прочитала какую-то молитву — и я вскорости избавился от мучившего меня недуга...

Отец просидел полтора года, его пытали, прежде чем он подписал все нелепые обвинения, которые ему предъявлялись. А самой изощренной пыткой было стояние в «стояках» — так назывались шкафы наподобие тех, что в подсобных помещениях любого завода, где рабочие снимают обычную одежду, вешают ее в специальный, отдельный для каждого шкаф, а сами переодеваются в рабочую робу. Так вот, когда отца заперли в этот «стояк», у него на третьи сутки лопнули голенища сапог...

Но отцу «повезло»: когда арестовали Ежова и заменили его на Берию, новый хозяин НКВД произнес знаменитую фразу: «Скоро сажать будет некого». И под эту «сурдинку» отца освободили, восстановили в партии и в качестве «искупления вины» назначили председателем совхоза в Наро-Фоминске, где он и встретил войну в рядах московского ополчения.

Как известно, под Наро-Фоминском шли очень тяжелые бои, наши попали в окружение, месяц лежали в болотах, пока наконец немцев не разбили под Москвой. Отца ранили, он стал инвалидом войны, но летом 42-го мы приехали опять в наш совхоз, и, помню, отец наказал мне, чтоб я никакую травинку не срывал: немцы, отступая, заложили много мин-ловушек в виде безликих полевых травинок, и несколько человек в нашем совхозе, в основном дети, подорвались на этих минах.

Но я отвлекся от основной линии повествования...

Итак, мой двоюродный брат приехал в Магадан, стал работать в местной прокуратуре и вскоре раскопал дела и своего отца, и дяди Василия, то есть моего отца... Коротко: они всё подписали, чтоб только прекратились пытки...

Саша тоже был увлечен литературой. Пописывал какие-то рассказы и вскоре стал писать материалы для газеты «Магаданский комсомолец». Его материалы заметили и пригласили в штат работников газеты, и он оставил прокуратуру и стал журналистом. А потом он написал какой-то сценарий для фильма и послал его на Высшие сценарные курсы. Сценарий там понравился, его вызвали в Москву, и он стал учиться на этих курсах.

Это было весной 1964 года. Мы долго не виделись и, конечно, взахлеб стали рассказывать о своих литературных начинаниях. Я почитал ему свои стихи. И вдруг он мне говорит:

— Знаешь, сейчас отдел литературы и искусства в газете «Московский комсомолец» возглавляет Женя Сидоров, мы с ним в одной группе учились на юрфаке МГУ. Давай мне свои стихи. Я ему покажу...

На следующий день звонит мне и говорит, что мои стихи понравились и их будут публиковать. Только надо, чтоб мне дал «доброго пути» кто-нибудь из известных поэтов...

А у нас на «Магистрали» как раз недавно выступал со своими стихами Владимир Цыбин. Я позвонил Григорию Михайловичу, спросил, может ли он дать мне телефон Цыбина, и рассказал, с чем связана моя просьба. Григорий Михайлович тут же откликнулся и благословил меня...

Я позвонил Цыбину и объяснил, в чем дело. Он назначил мне на завтра встречу в ЦДЛ и чтоб я захватил свои стихи. Что я и сделал...

И вот через неделю выходит газета — и в ней мои стихи с предисловием Владимира Цыбина... Так состоялась моя первая публикация...

А Саша мне и говорит, чтоб я съездил в газету, поблагодарил и лично познакомился с Сидоровым. Я поехал. Захожу к нему в кабинет, представляюсь. Он жмет мне руку, поздравляет с первой публикацией.

А в его кабинете толпятся еще какие-то люди (это были сотрудники других отделов газеты), и кто-то спрашивает, где я работаю и какая у меня профессия...

— Я работаю прорабом и строю микрорайон Химки-Ховрино...

— Ой, вы, значит, знаете строительство, как это здорово. Послушайте, мы вам дадим командировку в Воскресенск, там сейчас строится комбинат химических удобрений, аммиачной воды и еще чего-то. Съездите туда и сделайте для нас материал об этом строительстве...

А это было время, когда Хрущев объявил сто дней большой химии и этому комбинату уделялось очень большое внимание.

У меня было много дней «переработки», я взял три дня отпуска за свой счет и махнул в Воскресенск.

Приехал. Прихожу на стройку. Вижу человека, по внешнему виду явно не рядовой работяга. Подхожу, представляюсь, начинаю задавать вопросы общего плана. Но тот, извиняясь, говорит, что у него на разговоры со мной нет ни минуты...

Подхожу к другому — результат примерно тот же. Подхожу к третьему, и он дает мне мудрый совет:

— Приходите завтра к семи утра на планерку, и там все вам станет ясно...

Что я и делаю. Начинается планерка, которая моментально превращается в перебранку, иногда с хорошим русским матом...

— Ты мне бетон вчера обещал, — говорит один.

— А ты мне арматуру доставил?

— А где твой экскаватор? Мне что, лопатой траншею рыть...

Я только успеваю записывать, кто что сказал и как он или в чем был одет.

После планерки я начинаю «расшифровывать» услышанное... Подходил к каждому, читал его реплику и просил объяснить причину упрека в адрес соседствующих организаций. А строили этот комбинат если я скажу сорок субподрядчиков, то, наверно, не ошибусь...

Короче, возвратился в Москву со своим блокнотом и стал стараться создать общую картину происходящего на строительстве этого комбината.

Наутро принес в газету написанное за ночь. Они сказали, хорошо, завтра посмотрим. Назавтра утром раздается звонок, звонит зав. отделом строительства и говорит, чтоб я побежал скорее в газетный киоск и купил сегодняшнюю газету.

Я тут же собрался, благо киоск был около подъезда, купил «Московский комсомолец» и, не успев его открыть, увидел на первой полосе свой материал под заголовком «Плотина у “Живой воды”» и карикатуру, изображающую стол пинг-понга, где в качестве шарика — этот химкомбинат, который перекидывают друг другу строящие его организации...

Вот так началась моя журналистская эпопея. Мне стали давать задания, я их выполнял и вскоре уволился со своей стройки.

А через некоторое время мне мой двоюродный брат говорит, что его бывший начальник (Владимир Новиков, но не тот, который известный критик, а его однофамилец), главный редактор «Магаданского комсомольца», переехал в Москву, работает в отделе очерков журнала «Смена» (был такой молодежный журнал формата тогдашнего «Огонька») и хочет сам отнести несколько моих стихов в этот журнал. Я, естественно, соглашаюсь...

И, о чудо, через неделю мои стихи уже опубликованы в этом журнале.

Братец говорит опять, что мне надо поехать в «Смену», поблагодарить, познакомиться, чтоб уже на будущее самому приносить туда свои вирши.

Я, естественно, поехал. Вхожу в кабинет Новикова и застаю такую сцену: он отчитывает какого-то молодого человека, который решил бросить профессию хирурга, чтобы полностью посвятить себя писанию стихов.

— Как такое тебе в голову могло прийти! — слышу я возмущенный голос Новикова. — Шесть лет учиться такой замечательной профессии — и все кошке под хвост... Вот смотри, Игорь строит нам Химки-Ховрино, пишет стихи, и мы его печатаем...

А я так гордо:

— А я уже не строю Химки-Ховрино...

— А чем же ты занимаешься?

— А я теперь — внештатный корреспондент газеты «Московский комсомолец», — опять-таки гордо заявляю я.

— Ну, мил друг, если уж менять профессию, то надо начинать не с «Московского», а с «Магаданского комсомольца», — заявляет Новиков.

— Это почему же?

— Ну ведь ты, наверно, собираешься издать сборник стихов?

— Естественно, — отвечаю я.

— А когда ты его издашь в Москве?

— Понятия не имею...

— Ну вот видишь, а в Магадане ты его издашь через год...

— Как так?

— Очень просто. В Магадане есть свое книжное издательство, писательская организация там маленькая — всего шесть человек, так что места всем хватает. Покажи мне материалы, что ты напечатал в «Московском комсомольце», хочу их посмотреть...

Назавтра я привез Новикову все, что к тому времени напечатал в газете.

Через день он мне позвонил и сказал, что материалы ему понравились и он с легким сердцем может меня рекомендовать своей бывшей газете...

Он созвонился с магаданской редакцией, узнал, есть ли вакансия (она оказалась), и сказал мне, чтоб я ждал вызова из Магадана.

Вызов вскоре пришел, и через месяц я уже был в столице Колымского края. Правда, эта штатная единица была рассчитана на собкора по Чукотке.

И осенью 1965 года я отправился в Анадырь — областной центр Чукотского национального округа.

Поначалу было очень нелегко — ужасные бытовые условия в этой Богом забытой норе. Но человек привыкает ко всему, как известно...

Короче, я проработал в Анадыре почти год, побывал во многих интересных местах — в частности, в Певеке, самом северном порту России, и даже слетал на остров Врангеля. Кстати, в Певеке я остановился у Юры Васильева, очень хорошего прозаика, а там он работал собкором Всесоюзного радио. У него же в свой следующий приезд в Певек я познакомился с Михаилом Губачом, председателем старательской артели «Комсомолец», куда он пригласил меня поработать сезон — помыть золотишко... Что я и сделал весной 1969 года, заработав за сезон на однокомнатную кооперативную квартиру... Правда, купить квартиру не удалось — в те времена это было архипроблемным делом. Зато мы с женой «сладко» поживали на эти деньги более года, а я тем временем начал сотрудничать с композиторами (писать тексты для песен, первой такой песней было «Возвращение романса» на музыку Оскара Фельцмана) и постепенно стал зарабатывать не только на хлеб с маслом...

Дело в том, что я оказался довольно скоро после этой песни, моментально ставшей шлягером после ее исполнения Муслимом Магомаевым, весьма востребованным в песенном цеху тогдашней эстрады, ибо умел очень хорошо «подтекстовывать», то есть писать тексты на уже готовую музыку. Как известно, есть два способа создания песни: первый — это когда поэт приносит стихи композитору и он сочиняет музыку на эти стихи; второй способ — когда композитор дает поэту уже готовую мелодию и поэт пишет текст, который должен уложиться в уже заданную музыку. Этот второй способ намного труднее первого, и в 70-е годы очень хорошо умели это делать только Лёня Дербенёв и Игорь Шаферан. Они были уже довольно «маститыми» и брались не за всякую мелодию, которую им предлагали молодые, неизвестные композиторы. И тут появился я, который умел это делать, то есть «подтекстовывать», ничуть не хуже этих мастеров...

И вскоре ко мне уже выстраивалась очередь из руководителей вокально-инструментальных ансамблей (сокращенно ВИА), которые все писали музыку для своих коллективов, и я с удовольствием окунулся в эту новую для меня творческую атмосферу. И вот у меня появились четыре, как я их называл, «придворных» ВИА: «Поющие сердца» (руководитель Виктор Векштейн), «Добры молодцы» (руководитель Анатолий Киселев), «Здравствуй, песня» (руководитель Аркадий Хаславский) и «Красные маки» (руководитель Владимир Чуменко), репертуары которых состояли в основном из песен, написанных на мои стихи. С «Красными маками» я сделал пластинку, которая через два года побила все рекорды по тиражу: было выпущено более пятнадцати миллионов экземпляров этой пластинки. Она называлась «Кружатся диски»...

Дело в том, что мне в начале 1979 года, когда уже весь мир заболел стилем диско, пришла идея выпустить и у нас наконец танцевальную пластинку в этом стиле. Тогда в «Красных маках» работал очень талантливый музыкант и аранжировщик Юрий Чернавский. И вот я как-то говорю ему, а не сделать ли нам пластинку всю в стиле диско. Он очень обрадовался такой идее, сказал, что давно сам об этом думал и вот наконец нашел единомышленника.

Короче, я написал заглавную песню, она называлась «Кружатся диски» и открывала весь диск этой танцевальной музыкой, которую якобы представляет в диско-клубе некий диск-жокей. Отдал текст Давиду Тухманову, ему он очень понравился, он написал отличную музыку, и я начал писать следующие песни для этого диска, «подтекстовывая» уже написанную мелодию в стиле диско. Через месяц-другой материал был написан и начались записи, притом записывалось все в ночные смены на студии звукозаписи фирмы «Мелодия», так как это была, можно сказать, полуподпольная работа — я, как член худсовета, попросил Владимира Дмитриевича Рыжикова, заведующего отделом эстрадной музыки на фирме «Мелодия», чтобы без всякого предварительного прослушивания на худсовете нам выделили ночные смены для записи. Он разрешил, всецело полагаясь на мою ответственность, а я его заверил, что никакой пошлятины не будет, да и он знал предварительно почти весь материал, который мы будем записывать.

К началу 1980 года наша работа была закончена. Мы ее показали на худсовете, где она была принята на ура.

А Тухманов решил сделать свою версию песни диск-жокея и сказал мне, что отдал ее одному молодому парню, начинающему певцу из Самары, который так двигается, что не нужно никакого хореографа, чтобы поставить танец для исполнения этой песни. Это был никому тогда не известный Валерий Леонтьев. Адик (так мы звали Давида) записал и снял клип этой песни и сказал мне, чтоб я обязательно посмотрел новогодний «Голубой огонек» в ночь на 1980 год.

Естественно, я смотрел не отрываясь эту новогоднюю передачу, но никакого Леонтьева с моей песней я не увидел. Звоню наутро Тухманову, а он мне и говорит:

— Представляешь, Лапин обычно предварительно не смотрел эту передачу, а тут вдруг решил. Когда Леонтьев закончил петь, Лапин попросил остановить монитор и спрашивает: «Что это такое — диск-жокей?» Ему объясняют, что это ведущий вечеринки в диско-клубе. На что он раздраженно так заявляет, что у нас здесь не конюшня и никаких жокеев быть не должно... И песню убрали из новогодней программы...

Так товарищ Лапин стал дважды могильщиком двух моих шлягеров... (О еще одном подобном случае расскажу чуть ниже.)

А тут подоспели Олимпийские игры в Москве. В ночном клубе в Олимпийской деревне был киоск фирмы «Мелодия», где продавались наши отечественные пластинки. Зарубежные гости покупали там в основном пластинки с классической музыкой, а нашу отечественную эстраду не особо жаловали. И тут как-то в разгар вечеринки в этом ночном клубе поставили пластинку «Кружатся диски», и на следующий день все эти диски «Красных маков», что были в киоске, раскупили. Пришлось доставить еще одну партию этих пластинок, но и она вскоре была раскуплена. А пластинка была в очень красиво оформленном конверте, и эти конверты печатались где-то не на Апрелевском заводе, что выпускал сами диски, а на другом предприятии. Короче говоря, красивых конвертов стало не хватать, тогда пластинки начали выпускать просто в белом конверте, где просто значилось: «Красные маки» и «Кружатся диски». Так моя идея обрела столь осязаемое воплощение.

А рок-группу «Карнавал» я просто, что называется, за руку привел на тогдашнюю эстраду (до этого они работали в ресторане «Измайлово»), написав на музыку Александра Барыкина и Владимира Кузьмина песни (тогда еще они работали вместе и только год спустя разошлись, притом Барыкин оставил за собой название «Карнавал», а Кузьмин создал новую группу «Динамик»). Кстати, на конверте первого миньона коллектива впервые в нашей стране было написано: «Рок-группа “Карнавал”», и состоял этот миньон из трех песен, сочиненных мной на музыку Барыкина и Кузьмина. Притом я так «набил руку» на этих «подтекстовках», что иногда было трудно узнать, что первоначально — музыка или стихи... Никита Богословский выиграл не одну бутылку коньяка на спор, когда просил угадать первоисточник песни «Пойми меня», так как все как один говорили, что он написал музыку на мои стихи, хотя это была «подтекстовка».

Кстати, с Богословским меня свел вот такой неприятный случай.

Все знали, что он «стучит», и на худсовете фирмы «Мелодия», в который меня пригласили вскоре после принятия в Союз писателей, все «крамольные» разговоры и анекдоты моментально прекращались, когда он входил на заседание совета. Говорят, он ногой открывал дверь в кабинет Лапина, тогдашнего всесильного главы телерадиокомитета...

Я начал сотрудничать с Давидом Тухмановым, самым популярным композитором 70–90-х годов. И вот мы с ним написали очень красивую песню. Называлась она «Старая мельница», музыку к ней Тухманов написал на уже готовые мои стихи. Записала ее Екатерина Шаврина, песня получилась, как сказала жена композитора, абсолютным шлягером. Припев песни был исполнен с так называемым двойным наложением, когда казалось, что поет не одна певица, а дуэт.

В то время у нас в стране были очень популярны песни, исполняемые американским дуэтом — сестрами Берри, а самой популярной передачей на Всесоюзном радио была «С добрым утром» — утренняя воскресная программа, которая из-за разницы во времени выходила на Дальнем Востоке намного раньше московской передачи.

И вот в субботу мне звонит Таня Тухманова, жена композитора, и говорит, чтоб я слушал завтра «С добрым утром» — будет премьера нашей с Адиком песни «Старая мельница». Я, конечно, весь в радостном мандраже: это вторая после «Возвращения романса» песня в эфире, тем более что все, кто успел ее послушать, говорят, что это «битый», то есть убойный, шлягер.

Включаю радио, слушаю... Никакой «Старой мельницы» в передаче не было. Звоню Адику. Спрашиваю, что произошло.

— Представляешь, — говорит Адик, — Богословский услышал эту передачу раньше, потому что шла она на Дальний Восток, приехал к Лапину и сказал: «Что это у вас на “Добром утре” за жидовские штучки...» (А сестры Берри были еврейками.) И Лапин приказал убрать песню из эфира.

Я жутко расстроился, рассказал своей жене. Она и говорит:

— Сейчас позвоню Никите и скажу ему, что это он себе позволяет...

Я не понял такой ее решимости, и она мне рассказала вот такую историю.

Оказывается, мать моей жены была очень красивой, немного похожей на Любовь Орлову, только более женственной, и Никита Богословский был тайно в нее влюблен и знаменитую песню «Три года ты мне снилась...» посвятил ей.

Маша (так звали мою бывшую жену) позвонила Никите и «выразила» ему свое возмущение. И Никита, узнав, что Игорь Кохановский муж дочери женщины, которую он любил, «смилостивился», пригласил меня к себе и предложил написать несколько песен на его мелодию. Что я и сделал. И вскоре одна из них — «Пойми меня» в исполнении Валерия Ободзинского — стала очередным моим шлягером.

Да, я отвлекся от своей северной эпопеи... Возвращаюсь...

В начале 1968 года в Магаданском книжном издательстве вышла моя первая книжка стихов «Звуковой барьер», по которой меня после Московского совещания молодых литераторов в 1970 году приняли в Союз писателей.

А несколько лет тому назад на одном из склонов Нагаевской бухты был поставлен памятник Владимиру Высоцкому, моему другу, который прилетал ко мне в Магадан на три дня в марте 1968 года, о чем я подробней расскажу в дальнейших своих воспоминаниях. Кстати, магаданский аэропорт теперь носит имя Высоцкого, которое ему присвоили не так давно. На торжествах по случаю такого события, как мне рассказывали, кто-то бросил фразу, мол, приезжал всего на три дня, а ему за это такая почесть. На что, говорят, какая-то дама ответила: «А он от нас и не уезжал...»


Серебряные струны


Влезли ко мне в душу, рвут ее на части,

Только б не порвали серебряные струны!

Владимир Высоцкий


Когда 1 сентября 1952 года я вошел в свой 8 «В» класс, то увидел много новеньких, вернее, тех, кто и раньше учился в нашей школе, но в других, параллельных 7-х классах (которых, между прочим, было аж семь — результат очень высокой рождаемости 1937–1938 годов, когда «жить стало лучше, жить стало веселее»). Тогда многие после «семилетки» поступали в техникумы, поэтому количество 8-х классов в школе уменьшилось, и в результате переформирования я оказался с Володей Высоцким в одном классе.

То ли потому, что мы с ним действительно чем-то внешне похожи, или по какой-то другой, необъяснимой причине, но мы сразу же нашли друг друга и сели за одну парту. Так началась наша дружба.

До сих пор меня не оставляет чувство горечи. Господи, думаю, как же он рано ушел... Как несказанно жаль, что при жизни он не познал даже намека на то официальное признание, которое пришло только после его кончины («Они ценить умеют только мертвых»). И хотя еще при жизни его популярность и слава не имели аналогов, ему до жути хотелось «газетно-телевизионного» тому подтверждения.

Сегодня этих подтверждений, как говорится, хоть отбавляй. Это прекрасно, но мне непонятна та личина трагичности, в которую столь упорно стараются его обрядить. Да, судьба его трагична уже одним столь ранним его уходом из жизни. Всевозможные запреты на публикацию и концерты, естественно, омрачали его будни. Но это никак не означает, что он превратился в человека угрюмого и мрачного, воплощающего саму тщетность бытия. Нет и еще раз нет, ибо более веселого, остроумного, фонтанирующего всякими шутками-прибаутками человека мне лично не довелось встретить. И не надо забывать, что он был Актер, и это — главное в нем. Актер по своей природе и, как говорится, до мозга костей. Игра была его стихией, его истинной натурой. Именно с игры, или, как он любил говорить, «оригинальности ради, забавы для», началась его песенная стезя. Вначале как очередная затея, придуманная только для того, чтобы встречи «нашего круга», в который «не каждый попадал», были веселее и разнообразнее. Лишь много позже из игры выросло явление, о котором споры не утихают и сегодня. К слову сказать, и в серьезных вещах Володя часто играл и даже заигрывался, что приводило его нередко, казалось бы, к безвыходным ситуациям. Но легкость, с которой он принимал очередные «жизненные катаклизмы», всякий раз выносила его целехонького и невредимого на берег «тихой гавани», что он считал само собой разумеющимся. Вообще же Володя был слишком сам в себе, несмотря на всю явную открытость, распахнутость и доступность — качества, которые зачастую были лишь своеобразным щитом для всего сокровенного, очень личного, а потому и свято оберегаемого. И надо было действительно, как говорится, пуд соли (и не один) съесть с ним вместе (а моя жизнь и его 20 лет шли тесно бок о бок и только где-то с 1973 года стали расходиться в стороны), чтобы узнать его настоящего.

Литературой, и в частности поэзией, мы увлеклись в 10-м классе. Узнав от учительницы о существовании В.Хлебникова (помню, нас совершенно потрясла строчка: «Русь, ты вся — поцелуй на морозе»), И.Северянина, Н.Гумилёва, мы стали ходить в читальный зал библиотеки имени В.И. Ленина, брать книги этих писателей, что-то выписывать, заучивать. Недавно моя сестра среди старых вещей случайно обнаружила тетрадь, где аккуратным ученическим почерком переписан почти весь сборник Игоря Северянина «Громокипящий кубок». (Но вообще, читальный зал Ленинки в те годы пользовался популярностью у старшеклассников Москвы еще и потому, что был своеобразным местом встреч и знакомств.)

Больше всего нас интересовали неожиданные образы, метафоры или сравнения. Так что, скажем, строчка «шампанского в лилию, в шампанское лилию» или «золото с кружев, с розоватых брабантских манжет» вызывали у нас и восторг, и удивление, и бесконечные, вероятно, очень наивные рассуждения. Помню поразившие нас пять строк И.Северянина:

В двадцать лет он так нашустрил:

проституток всех осёстрил,

астры звездил, звезды астрил,

погреба перереестрил.

Оставалось только — выстрел.

Однажды Володя принес в школу тоненький сборник Саши Чёрного, и нам так понравилось стихотворение «Обстановочка», что мы тут же накропали что-то, подражая его бытовизмам и аллитерациям: «Я сжимаю тебя, обожая, жар желанья зажегся в груди...»

Потом как-то на несколько дней к нам попала книжечка стихов Н.Гумилёва, из которой мы кое-что выучили — в частности, «Капитанов» и «Рабочего», а когда Володя где-то достал сборник рассказов И.Бабеля (хочу заметить, что это 1954 год, еще упомянутые здесь авторы фактически под запретом) и книжка эта была у нас почти месяц, мы под очарованием одесских рассказов стали говорить «языком» Бени Крика и Фроима Грача, к месту и не к месту вставляя: «потому что у вас на носу пенсне, а в душе осень», «пусть вас не волнует этих глупостей» и т.д. и т.п.

Спустя много лет я понял, как много из всего прочитанного и заученного в то время отозвалось в песнях Володи. Гумилёвский «изысканный жираф», к примеру, стал прототипом «героя» песни «В желтой жаркой Африке», а бабелевская строчка «чую с гибельным восторгом» полностью вошла в небольшой шедевр под названием «Кони привередливые». Но все это будет потом. Тогда же нам действительно «жизнь представлялась зеленым лугом, по которому бродят женщины и кони», а увлечение словесностью подталкивало на робкие попытки сочинять что-то самим. Сначала это были какие-то дурацкие эпиграммы друг на друга или на наших одноклассников. В день «последнего звонка» нам взбрело в голову написать что-то вроде «отчета» за десятилетку, написать о школьной жизни и обо всех наших учителях, и за четыре урока мы накатали шуточную поэму аж в двадцать онегинских строф. (Года два назад кто-то из литературоведов, изучающих творчество Высоцкого, опубликовал этот наш школьный эпос, чудом сохранившийся у меня в одной из тетрадей.)

Потом мы вместе поступили в один институт — МИСИ имени В.В. Куйбышева.

Почему в этот институт? А все с легкой руки Володи. Ребята мы были безалаберные, легкомысленные, не то что теперешние десятиклассники, которые за несколько лет до окончания школы уже знают, куда будут поступать по ее окончании. Мы же только перед майскими праздниками 1955 года вдруг вспомнили, что надо будет поступать в какой-то институт. В какой? Володя говорит:

— Пойдем к моему отцу, может, чего он посоветует.

Пришли.

— Значит, так. Слушай сюда. — Военная привычка Семена Владимировича всегда нас умиляла. — Чтоб иметь гарантированный кусок хлеба при любых обстоятельствах, надо поступать в технический вуз и получать специальность инженера.

Мы поблагодарили за совет и пошли размышлять, куда будем поступать. Дело в том, что инженерные специальности нас обоих абсолютно не прельщали. Нас уже тогда, можно сказать, интересовало все, что связано с литературой.

Но поступать на филологический факультет в какой-либо вуз мы не решались, так как гуманитарный институт не освобождал от службы в армии и в нее могли забрать с любого курса, а мы этой армии боялись как огня, ибо три года, отданные служению Отечеству, нередко ломали дальнейшую жизнь. И хотя Володя в одной из эпиграмм на меня написал:

Тебе б филфак был лучшим местом,

Живешь ты с рифмой очень дружно...

Пиши ты ямбом, анапестом,

А амфибрахием — не нужно... —

решили последовать совету Володиного отца. Ну а в какой конкретно вуз, еще не знали. И тут Володя, большой оригинал, предложил: институт, у которого будет самый красивый пригласительный билет на день открытых дверей, туда и пойдем. Самым красивым оказался пригласительный билет из МИСИ. В него и решили поступать.

А вообще, мы с Володей собирались окончить школу с медалью. Не с золотой, конечно, — с серебряной. Тогда не надо было все 10 лет учиться на четверки и пятерки, достаточно было иметь в аттестате не больше двух четверок — такие в те годы были правила. И мы с первых дней десятого класса, засучив, как говорится, рукава, взялись за учебу и первую четверть окончили с тремя или четырьмя четверками, рассчитывая в следующих четвертях превратить их в пятерки.

Но тут, когда закончилась первая четверть, соседняя женская школа (тогда обучение было раздельным) приглашает наши десятые классы на вечер накануне октябрьских праздников. На вечере была какая-то самодеятельность, но все это только усугубляло скуку, и хотелось поскорее уйти. Вдруг Володя говорит, что надо как-то развеселить публику. А в те годы — задолго до ставших потом популярными анекдотами армянского радио — ходили в виде опять же анекдотов басни Крылова, переделанные на армянский манер. И одна из таких басен — про псарника и мишку-бескультярника: уставший псарник решил отдохнуть, лег подремать, а некультурный медведь вызвался охранять его сон, прерываемый назойливым комаром, которого медведь увещевал просьбами не мешать отдыхать рабочему человеку; комар не обращал на него никакого внимания, даже когда медведь намекнул ему, что тот издевается в лице спящего псарника над всем рабочим классом; а когда и это не помогло, медведь взял пудов на двадцать камень и придавил им комара, в результате чего комар скончался, псарник тоже, а медведь умер от разрыва сердца; из всего этого следовала такая мораль: когда спать ложишься, нос платком закрывай, и комар кусать не будет. Володя вышел на сцену и рассказал ее, притом с армянским акцентом, коверкая падежи, женский и мужской род, склонения (звучало так: «Из этум басня такой морал»), — короче, очень комично все переиначил. Все смеялись, он получил (возможно, первую в своей жизни) бурю аплодисментов и этим немного раскрасил тоскливый, первый совместно с девочками вечер. А назавтра его вызывают к директору вместе с родителями и чуть ли не выгоняют из школы, но, смилостивившись, ограничиваются тройкой по поведению за первую четверть (это 1954 год, совсем недавно умер Сталин, еще были сплошные заморозки, об оттепели никто даже не заикался, и невинный анекдот был расценен как чуть ли не антисоветчина).

Ну а раз у друга не будет медали, то и мне она вроде как ни к чему. Но школу мы окончили вполне прилично, без троек.

Приходим на день открытых дверей. Собрание абитуриентов проходило в отличном клубе при институте, в нем тогда играл свои спектакли студенческий театр этого вуза. В дверях клуба нас встречают какие-то молодые люди, как потом выяснилось, старшекурсники, и почему-то почти шепотом спрашивают входящих, есть ли у кого спортивный разряд. Я говорю «есть», ко мне сразу подбегают и уточняют, какой разряд и по какому виду спорта.

— Первый, — говорю, — по хоккею с шайбой.

А я в то время очень успешно занимался этим видом спорта и даже играл за юношескую сборную Москвы. Моим клубом был ЦСКА. Возможно, кто-то помнит такого знаменитого в свое время хоккеиста, как Вениамин Александров, так вот он (когда мы с ним играли за юношей) на тренировках пристраивался ко мне, отрабатывая скорость бега на коньках, так как я тогда бегал быстрее его, а улучшать результат удобнее, если тянешься за тем, кто тебя на этот момент опережает.

Короче, ко мне сразу подбежали трое парней и говорят, мол, давайте на наш факультет, на механический, мы, говорят, поможем поступить. Я говорю: «Во-первых, я не один, а с другом». «Значит, — говорят, — поможем двоим». «А во-вторых, — говорю, — что значит поможем?» «А мы, — отвечают, — скажем вам накануне, какие темы сочинений будут на экзамене, ну и по математике тоже скажем, к какому преподавателю пойдете отвечать, ну и по физике тоже».

Мы согласились. И действительно, накануне экзамена ко мне на Неглинку (я оставил им свой адрес) приехали две девицы и передали три темы сочинений, какие будут завтра. Я позвонил Володе, назвал темы, и по каждой из трех у него (да и у меня тоже) были уже написанные и проверенные на предмет ошибок сочинения (мы их загодя собирали). На экзамене просто достали их из-за пазухи, положили на колени и списали. Но где-то, видимо, пропустили по запятой, потому что получили по четверке.

Следующий экзамен был по математике. А в школе, где мы учились, в те годы работал один из лучших учителей Москвы по этому предмету, у него даже был орден Ленина, а тогда ордена просто так не давали. И он нас очень здорово поднатаскал на решение уравнений.

Приходим сдавать математику. Нам наши «шефы» говорят, что, мол, пойдете сдавать вон к той пожилой даме. Я иду первый. Отвечаю все по билету, но она мне дает дополнительное уравнение. Его я тоже решаю. Она дает новое. Я и его решаю. Короче, десять дополнительных уравнений, которые я пощелкал как орехи. Получаю пять. Выхожу и говорю, вот, мол, какая стервь, хотела небось завалить. А к слову сказать, конкурс туда, куда мы поступали, был чудовищный — на наш факультет, нам потом сказали, поначалу было по восемнадцать человек на одно место, — это же были по рождаемости самые «урожайные» годы, когда «жить стало лучше, жить стало веселее». За мной идет сдавать Володя. И у него повторяется все то же, что и со мной, и тоже пятерка.

Физику и французский мы сами знали прилично, так что без всякой помощи получили хорошие отметки и поступили в МИСИ.

Но Володя проучился в нем только первый семестр.

«Поворотным пунктом» в решении уйти из этого вуза стала новогодняя ночь 1956 года. Встречали мы наш самый любимый праздник весьма своеобразно: засели на кухне у Володи на 1-й Мещанской, чтобы сделать чертежи и сдать их непременно 1 января. В противном случае к экзамену по химии 2 января нас не допускали.

В 12 часов мы все же откупорили шампанское, наполнили бокалы, чокнулись, сказали: «С Новым годом!» — и, едва пригубив, опять засели за чертежи.

Сварили крепкий черный кофе, выпили по чашечке, чтоб не хотелось спать.

Где-то часам к трем закончили чертить. Допили шампанское. Закурили. И тут только я посмотрел на то, что получилось у Володи. Сдержать смех я просто не смог... На последнем из восьми форматов размером А4, на которые был разделен лист ватмана, мы должны были начертить образцы всех шрифтов, употребляемых в черчении. Идиома «как курица лапой», казалось, нашла еще одну графическую интерпретацию в исполнении Володи. Он тоже засмеялся, но как-то грустно, словно впервые увидел свое творение со стороны. Потом взял чашку, из которой пил и где на дне осталась гуща кофе (мы заварили очень крепкий, чтоб спать не хотелось), и стал медленно-медленно, даже с каким-то наслаждением покрывать все начертанное кофейной гущей.

— Ты что, спятил?

— Я больше в институт не пойду. Мне там неинтересно.

— Да ты с ума балдел? (Это было наше выражение.) Между прочим, благодаря моему первому разряду поступили, а ты во чего надумал!

— Нет... Всё. Буду готовиться, еще есть полгода, попробую поступить в театральный. А это — не мое...

25 января я приехал к Володе — был его день рождения, а я к тому же сдал свою первую сессию. Он болел — сильно простудил горло, — был закутан в оренбургский платок и говорить старался тише. Мы вдруг вспомнили все, что произошло с нами за последнее время, и написали об этом песню — как сдавали выпускные экзамены, как готовились поступать в институт, как поступили, как сразу же, через неделю учебы, нас послали на картошку, как мы «помогали» колхозничкам выполнить госплан, как Васёчек бросил институт (Васёчек — так мы называли друг друга, это было что-то вроде пароля или клички; откуда это пошло, мы сами толком не могли потом вспомнить, но вроде бы кто-то еще в школе сказал про нас: «Да они давно вась-вась...»), как он теперь заболел, а ему и бюллетень ни к чему, и как он болеет, вместо того чтобы готовиться к поступлению в школу-студию МХАТа. Песня была очень длинная (на мотив одной из песен популярной тогда радиопостановки «Поддубенские частушки» по рассказам С.Антонова) и почти забылась, но последний куплет был таким:

А коль во МХАТ не попадет,

раздавим поллитровочку,

Васёк в солдатики пойдет

носить ружье-винтовочку.

Песня была тут же исполнена нами под мой аккомпанемент на гитаре (Володя тогда еще только учился этому немудреному искусству) его соседям по квартире и даже вызвала смех и похвалу в адрес авторов.

Он поступил в школу-студию МХАТа, и так как там учатся только четыре года, то мы одновременно окончили каждый свой вуз. Володя был принят в театр имени А.С. Пушкина и тут же уехал в Ригу на летние гастроли. Через несколько дней он позвонил и спросил, не хочу ли я приехать, можно прекрасно отдохнуть на Рижском взморье. Свободного времени у него навалом (всего три ввода в малюсенькие роли), так что будем купаться и загорать от души. Я согласился и через день выехал в Ригу.

Володя и еще несколько молодых актеров жили в гостинице «Метрополь», на первом этаже которой был очень уютный небольшой ресторан. Почти каждый вечер мы скромно ужинали там (денег у нас было в обрез), но засиживались частенько допоздна, когда музыканты, уже собрав свои инструменты, расходились и освобождали сцену.

Однажды Володя попросил разрешения у метрдотеля «побренчать» на пианино, тем более что ресторан к тому часу был уже полупустой. Тот разрешил. Но прежде чем рассказать, что произошло затем, небольшое отступление.

Нельзя сказать, что Володя «умел играть на пианино» в привычном понимании этих слов. Скорее «садился он за клавикорды и брал на них одни аккорды». Зачастую просто дурачился, аккомпанируя какой-нибудь смешной песне типа «Придешь домой, махнешь рукой, выйдешь замуж за Васю-диспетчера, мне ж бить китов у кромки льдов, рыбьим жиром детей обеспечивать» или что-то Вертинского, которого мы оба очень любили, но опять-таки пел не всерьез, а как-то занятно переиначивая его (вспомните эпизод из фильма «Место встречи изменить нельзя», где Жеглов — Высоцкий поет: «Где вы теперь? Кто вам целует пальцы?»). Когда он приходил ко мне домой, то сразу садился за пианино и начинал что-нибудь бренчать. А так как со второй половины пятидесятых мы буквально заболели джазом, который тогда преследовался за «буржуазность», то бренчания Володи с некоторых пор стали не чем иным, как вольным переложением популярных джазовых песен. Любимым нашим певцом в то время был Луи Армстронг. И Володя стал петь «под Армстронга»... Он достиг таких вершин имитации, что начинало казаться, будто поет знаменитый негритянский трубач.

И это при том, что Володя абсолютно не знал английского языка, ни единого слова, кроме «йес» и «дарлинг» (в школе мы учили французский). Но как он имитировал! Люди, знавшие язык, в первый момент терялись и не могли ничего понять: вроде бы человек поет по-английски, и в то же время невозможно уловить ни слова. И когда наконец до них доходило, в чем дело, смеялись до слез. Кстати, этот тренаж «под Армстронга», видимо, выработал в дальнейшем ту удивительную хрипотцу, что придавала неповторимую силу и красоту тембру его голоса.

Итак, метрдотель разрешил «побренчать», Володя поднялся на эстраду, сел за пианино, взял пробно несколько аккордов и запел «Кис оф файэ» («Огненный поцелуй»), один из самых популярных шлягеров Армстронга. Люди за столиками сначала перестали «выпивать и закусывать», потом перестали разговаривать, а потом в ресторане наступила тишина, как в концертном зале. Официанты застыли там, где их застало пение, сидевшие за столиками развернули свои стулья так, чтобы удобней было слышать и видеть, мы, подыграв общей реакции, сидели молча, улыбались. Когда он закончил, ресторан разразился аплодисментами... Володя лишь на миг растерялся от такой «реакции зала», но тут же сделал жест, мол, «не надо оваций» и, улыбаясь нам, снова запел что-то «под Армстронга». А когда примерно через полчаса он встал и собрался спуститься со сцены к нам, эстраду окружили несколько человек, каждый кричал что-то свое, называл какие-то песни, прося их исполнить, имена каких-то певцов — короче, его «не отпускали»... Потом повторилось то же самое, и кто-то из ресторанных завсегдатаев даже протягивал неуклюжий лоскут тогдашней сторублевки. Володя вежливо отвел руку с деньгами, сказал: «На сегодня — всё», — и наконец оказался за нашим столиком.

В дальнейшем, когда Володя и наша компания только появлялись в дверях ресторана, официанты начинали бегать быстрее, напоминая кадры старой кинохроники, чтобы к моменту, когда начнется «концерт», работа уже не отвлекала от удовольствия слушать необычного певца.

А в один из таких вечеров, когда наша компания сидела в этом ресторане, нам было не до Володиных экспромтов — мы слушали пьесу Александра Галича «Матросская тишина» в исполнении Гены Портера, сокурсника Высоцкого по школе-студии МХАТа, которого тоже по окончании учебы взяли в театр имени А.С. Пушкина. Дело в том, что когда Гена еще был на третьем курсе, его пригласил театр «Современник», ставивший эту пьесу Галича, на роль главного героя в детстве. Драму поставили, но после генеральной репетиции запретили, и она в репертуар театра не попала. А пьеса была потрясающая, и Гена так ее полюбил — к тому же ему выпала удача репетировать с тогдашними ведущими актерами «Современника», — что выучил ее наизусть. И вот теперь один за всех действующих лиц играл нам ее. Я очень хорошо запомнил реплику, когда один из персонажей произносит слова: «Скажи, ты видел Стену Плача?» В этот момент Гена посмотрел куда-то вверх и как-то удивленно-растерянно сказал: «Ой, Александр Аркадьевич Галич». (Дело в том, что ресторан находился на полуподвальном этаже, и, войдя в него, надо было спуститься по небольшой лестнице вниз. И вот наверху, в дверях ресторана, появился неожиданно знаменитый писатель.) Галич тоже увидел знакомого актера и подошел к нашему столу. Гена его представил нам, а ему — нас. Александр Аркадьевич посмотрел на наш более чем скромный ужин, подозвал официанта и сказал: «Сегодня студенты гуляют. Принесите, пожалуйста, нам выпивки, закуски, да побольше».

И началось шикарное застолье...

Часа в два мы всей компанией поднялись в номер Галича. Расходиться не хотелось. Откуда-то появилась гитара, она тут же оказалась в руках Александра Аркадьевича, и мы услышали: «Облака плывут, облака, в милый край плывут, в Колыму...» А еще мне запомнилось, как он сыграл-спел «Течет речечка по песочечку, бережочек моет...». Но было уже поздно, и мы вскоре разошлись по своим номерам. Назавтра у Володи выдался свободный день, и мы с Александром Аркадьевичем пошли бродить по старой Риге. Он предложил пойти посмотреть местный базар, который славился своими цветочными рядами (таких я больше ни в одном городе не встречал), а потом сказал, что непременно надо заглянуть, хоть ненадолго, на Рижское кладбище, оказавшееся удивительно ухоженным по сравнению с московскими погостами, с очень красивыми, оригинальными надгробными памятниками.

О чем говорили во время этой прогулки, конечно, забылось. В основном говорил Галич, рассказывал о чем-то из киношной и театральной жизни, а мы, открыв рты, слушали. Заговорили о новом модном художнике, выставка которого год назад наделала много шума в Москве, после чего живописец стал притчей во языцех в культурных кругах столицы. Оказалось, что у Галича с ним недавно произошла довольно неприятная история. Жена Александра Аркадьевича очень красивая женщина. Встретив ее где-то, то ли в Доме кино, то ли в Доме литераторов, художник попросил разрешения написать ее портрет, сказав, что работает он быстро и два сеанса позирования ему будет вполне достаточно. Галич пригласил его домой. Тот дважды приезжал, на третий раз пришел с портретом и, вручая свою работу (а портрет действительно получился очень удачным), сказал, что с Александра Аркадьевича причитается 10 тысяч рублей, на что Галич ответил: «Пошел вон». Художник забрал портрет и ретировался...

Но нас, конечно, интересовала современная поэзия, и Володя спросил, кого из молодых стихотворцев он считает наиболее интересными. Он нам назвал две фамилии, мы о них не слышали: Хабаров и Панкратов. (По приезде в Москву я пошел в читальный зал ближайшей библиотеки, нашел в каких-то «толстых» журналах стихи этих авторов, но на меня они не произвели никакого впечатления. Сказал об этом Володе. Он ответил в том духе, что, мол, мы, может, не способны оценить потенциал этих поэтов.)

Узнав о том, что я пишу стихи, Александр Аркадьевич попросил что-нибудь прочесть. Я прочитал, кажется, про ребят из подворотни, про лотерею и про то, что до сих пор находят матери детей, потерянных в войну. Он одобрил мои опусы и сказал, чтоб я в Москве приехал к нему, он покажет мои стихи своей приятельнице, которая работает в «Литгазете». Может, что и сложится...

А еще через день он уехал в Москву. Я был у него в гостях в писательском доме, что возле метро «Аэропорт». Но это уже другая история, не имеющая отношения к тому, о чем пишу.

А рассказав о Володином пении в том рижском ресторане, я вдруг поймал себя на мысли, что его исполнение песен к пению в обычном смысле этого слова не имеет, пожалуй, прямого отношения. Он представлял, играл песни, а не пел. (Неспроста он всегда говорил: «Я сейчас покажу тебе кое-что из новенького», — и никогда не говорил: «Я сейчас тебе спою».) В то время, о котором пишу (да и позже, считай, до осени 1961 года), своих песен у него еще не было, и, казалось, ничто не предвещало их появления.

На втором или третьем курсе, уже не помню точно, в школе-студии решили устроить капустник. Как-то Володя забежал ко мне между репетициями (я жил на Неглинной, в пяти–семи минутах ходьбы от Художественного театра, и мы виделись почти ежедневно) и говорит, что вот, мол, будет капустник, он что-то хотел написать смешное, но ничего не выходит. Может, у меня получится? Я попробовал и через день написал ему куплеты Чарли Чаплина, которого Володя очень любил «показывать» и делал это удивительно смешно: походка, жесты, мимика, выражение глаз — все это игралось так, что даже без усиков и тросточки сходство было поразительным. Ну а в гриме и костюме (ему достали даже чаплинский котелок) этот номер в капустнике оказался лучшим. Тем более что тема куплетов была для студентов школы-студии МХАТа, что называется, животрепещущей. Дело в том, что сниматься в кино им разрешали, если я не ошибаюсь, только на последнем, четвертом курсе или начиная с третьего, точно не помню. А так как стипендия была мизерной, то заработать отнюдь не лишние деньги (в молодости, по-моему, лишних денег вообще не бывает), да еще попробовать свои актерские данные в кинематографе каждый студент был, понятно, не прочь. Но руководство студии считало, что кино может испортить еще не до конца «вылепленную» актерскую индивидуальность. Посему исполненные Володей куплеты приняли на ура.

Я на экран столичный

с лицом фотогеничным

и в образе комичном

хотел попасть, друзья.

«Мосфильм» меня заметил

и гонорар наметил.

Директор же ответил:

— Куда? В «Мосфильм»? Нельзя!

Смотрел я фильмы «Сестры»

и «Огненные версты»,

в них неокинозвезды

проводят свой дебют.

А я бы дал экрану

второго Ив Монтана...

Но мне сказали: «Рано!»

Сниматься не дают...

М.Волошина и Н.Веселовская, снявшиеся соответственно в «Огненных верстах» и в «Хождении по мукам» (трехсерийный фильм, первая серия которого называлась «Сестры»), были двумя курсами старше Володи, но еще учились, и это придавало куплетам дополнительные узнаваемость и актуальность.

Итак, своих песен пока не было, но зато как исполнялись те, что мы пели тогда!.. Так как это было более полувека назад, я приведу здесь хотя бы первые строчки из некоторых песен, чтобы было ясно, про что они. Это поможет кое-что объяснить в дальнейшем. Вот что пелось: «Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела и в старом парке музыка играла, и было мне тогда еще совсем немного лет, но дел уже наделал я немало», «Стою я раз на стрёме, держуся за карман, как вдруг ко мне подходит незнакомый мне граждан», «Алёха жарил на баяне, гремел посудою шалман, в дыму табачном, как в тумане, плясал одесский шарлатан», «Здрасьте, мое почтенье, вам от Васи нет спасенья, я приехал вас развеселить. Зухтор малый я бывалый, расскажу я вам немало и прошу покорно “браво” бить». Эти песни — капля в море тогдашнего нашего репертуара. Ну и, конечно, пели Вертинского. Это на первый взгляд странное соседство «блатной» романтики и изысканно-элитарных тем аристократа «до ногтей» на самом деле прекрасно оттеняло и дополняло их, ибо в первой просто не могло быть того благоговейного и в то же время порой немного снисходительного отношения к женщине, которое у грустного Пьеро чувствовалось чуть ли не в каждой песне и так импонировало тогда нашему восприятию прекрасного пола. Мы просто веселились, как веселятся в молодости, просто валяли дурака, не придавая абсолютно никакого значения всем этим уркам, шалманам, стрёмам и прочим словечкам, от которых требовалось, чтоб они были посмешней и позаковыристей, позабористей.

Двумя классами старше в нашей же школе учился Анатолий Утевский, или Толян, как мы его звали. Жил он на Большом Каретном, там же, где была наша школа, в доме, в котором жил и отец Володи. Так что не только по школе, но и по дому они знали друг друга. Толя был из тех, к кому в определенном возрасте всегда тянет как к старшим. Он принадлежал к московской «золотой молодежи» середины пятидесятых, бывшей для нас тогда недоступной и, казалось, загадочной. Естественно, мы пытались подражать представителю «молодого авангарда» хотя бы узкими брюками, прической «под Тарзана» и ботинками на толстой подошве. Ну а когда мы прочли в одной из центральных газет фельетон «Плесень», «бичевавший» некоторых приятелей Толяна за «порочный» образ жизни (вся «порочность» которых заключалась в том, что они танцевали буги-вуги и многие вечера проводили в «Коктейль-холле», что на улице Горького, называвшейся в молодежной среде Бродвеем), он в наших глазах вообще превратился в легендарную личность. Увы, то были годы, когда ширина брюк и модная прическа отождествлялись с чуждым нам мировоззрением, а придерживавшихся подобного «стиля жизни» называли презрительно стилягами.

Компанию нашу «возглавлял» давнишний друг Толи Утевского Лёва Кочерян (сын знаменитого артиста-чтеца, прославившегося невероятным номером — чтением с эстрады гомеровских эпопей «Илиады» и «Одиссеи»). Ко времени, когда мы с Володей окончили вузы, Толя, окончивший юрфак МГУ, работал следователем на Петровке, 38, и ужасно гордился, что ему выдали табельное оружие (пистолет Макарова; помните строчку из песни о Большом Каретном «Где твой черный пистолет?» — это об этом самом пистолете), а Кочерян уже успел попробовать себя в качестве помощника режиссера в картине Сергея Аполлинариевича Герасимова «Тихий Дон».

Собирались мы чаще всего у Володи Акимова, нашего школьного товарища, который недавно пришел из армии (он после школы поступал во ВГИК, но не поступил, пришлось отслужить в десантных частях, и только после этого он все-таки поступит, станет режиссером и сценаристом). Он жил один (родители умерли) в большой комнате, метров сорок, если не больше, и наша компания, чувствовала себя в акимовских стенах как у себя дома. Так что Володина строчка «В наш тесный круг не каждый попадал» имела невыдуманный адрес.

Душой компании как-то само собой стал Володя Высоцкий. Более веселого, остроумного балагура и рассказчика, скомороха, придумывающего вечно какие-то смешные истории, чтоб только бы нам всем было не скучно на наших посиделках, я в жизни не встречал. Откуда он брал и приносил нам все эти байки про Костика Капитанаки или про Марио дель Монако, не говоря уже о бесконечных анекдотах и каламбурах, никто никогда не мог понять. А чего стоил хотя бы его коронный этюд, когда он на улице разыгрывал «серьезного» сумасшедшего, разговаривающего с фонарным столбом! Притом он «держал» публику до тех пор, пока вокруг него (мы стояли чуть в стороне, как бы тоже зрители, чтоб не испортить «роль») не собиралось человек 30–40 или пока какой-нибудь бдительный страж порядка не раздвигал толпу, чтобы выяснить, в чем тут дело. Тогда Володя говорил нам: «Ну ладно, ребята, пошли», — и все собравшиеся, поняв, что их дурачили, взрывались хохотом.

Да, мы были молоды, беззаботны и несуетливы. Последнее, видимо, стало причиной того, что эта пора жизни особенно четко сохранилась в памяти. Нам, только что окончившим вузы, просто некуда было спешить — впереди была вся жизнь, — и дни, недели и месяцы, казалось, неторопливо сменялись, а не неслись как безумные, забивая, затмевая и вытесняя друг друга. Впрочем, может быть, так видится сегодня, издалека, из XXI столетия...

Взгляды героев Хемингуэя, которым мы тогда зачитывались, исподволь становились нашими взглядами и определяли многое, если не всё: и отношение друг к другу, в котором больше всего ценилось полное забвение эгоистических мотивов и которое выражалось в формуле: «Отдай другу последнее, что имеешь, если это другу необходимо», и отношение к нашим случайным и неслучайным подругам — с подлинно рыцарским благоговением перед женщиной, и темы наших бесконечных разговоров и споров, а главное — полное равнодушие к материальным благам бытия, тем более к упрочению и умножению того немногого, что у нас было, и нарочитое неприятие любых путей, ведущих к благополучию и довольству. Не могу сказать, что мы вели жизнь богемы, но какие-то черты ее в нашем кругу, безусловно, просматривались. Центральное место во всех наших бесконечных тогдашних посиделках отводилось гитаре. На ней играли (вернее, аккомпанировали) я и Володя.

С осени 1961 года Володя стал писать песни. В это время я на несколько месяцев потерял его из виду, так как в очередной раз переходил с одной работы на другую, долго что-то не мог найти, тем более что свою «инженерную стезю» я тихо ненавидел... А у Володи тоже были свои «заморочки». Дело в том, что он, учась на четвертом курсе, женился на Изе Жуковой, окончившей школу-студию МХАТа годом раньше и уехавшей работать в Киев, в Театр русской драмы. Володя, как только выпадало свободное время, улетал к своей молодой жене. Но к осени 61-го эти его поездки почти прекратились.

О появлении на свет первой песни Высоцкого «Татуировки» рассказал мне потом Володя Акимов. Они вдвоем поехали провожать на Курский вокзал Инну, жену Лёвы Кочеряна. Посадили Инну в вагон. У Володи была с собой гитара, и он решил «на дорожку» спеть Инне одну песню, которую, как он сказал, сам написал сегодня утром. Спел «Татуировку» и очень сокрушенно посетовал, что никто, кому он уже успел исполнить, не верит, что это написал он (Инна вроде бы сразу поверила).

Но истины ради следует сказать: «Татуировка» была не первой песней, а второй, ей предшествовала песня «49 дней» — про четверку отважных ребят, баржу которых ураган сорвал с якоря и носил по Тихому океану 49 дней, пока их не заметил какой-то американский военный корабль и не спас. Просто эта песня, когда была написана, не имела продолжения, стояла как бы особняком, следующая песня — «Татуировка» — появилась через год, а сразу за «Татуировкой» последовал, можно сказать, цикл «блатного» направления, и «49 дней» как-то забылись.

Когда я снова «прибился» к нашему кругу, первое, что бросилось в глаза, — смена репертуара (я еще не знал, что это сочиненные им песни) и более свободное обращение Володи с гитарой.

Мы собрались, как обычно, у Акимова, и, когда Володя взял гитару, я услышал:

В тот вечер я не пил, не пел,

Я на нее вовсю глядел,

Как смотрят дети,

Как смотрят дети.

И тот, кто раньше с нею был,

Сказал мне, чтоб я уходил,

Сказал мне, чтоб я уходил,

Что мне не светит.

Потом были «Красное, зеленое, желтое, лиловое...», «А на нейтральной полосе цветы...» и еще многое другое. Я смотрел на него, наверно, квадратными глазами, в которых наверняка были восхищение, удивление и вроде бы догадка, потому что невольно вырвался вопрос:

— Это что... твои?

— А ты не слышал, Васёчек? Ну как же так! «Давно ты не был в свете», — сказал Володя нарочито шутливо, чтобы этим скрыть удовольствие, которое ему доставила моя радость в связи с услышанным.

Дело в том, что только Володя из всей нашей компании знал, что я пишу стихи и что даже печатался уже в многотиражке моего бывшего института, а стало быть, я, как никто другой в нашем кругу, могу по достоинству оценить то, что он написал. И Володя был искренне рад, увидев, как мне понравились его первые песни. А они были действительно хороши, ни на что не похожие (а время тогда было гитарно-песенное: уже вовсю распевали Булата Окуджаву и Александра Городницкого), неожиданные, остроумные, бесшабашно-веселые, в точности как тот, кто их придумал, написал, а теперь вот и пел.

Под впечатлением впервые услышанных мною Володиных песен я прожил все последующие дни. Впервые со мной происходило нечто, потом случавшееся не раз, когда я слышал, видел или читал такое, что не отпускало от себя, не отпускало подолгу. Меня словно что-то подстегивало, словно упрекало: «Что же ты сидишь, бездельник? Посмотри, как другие вкалывают, а ты баклуши бьешь». Короче, мне безумно захотелось написать песню, притом такую, чтобы она понравилась всем нашим. И в первую очередь — Володе.

...А листья под окнами почти опали. Недавно еще горели, особенно на кленах, каким-то невероятным пламенем, и вот их почти нет. Столь же невероятной казалась мне в ту осень встреча с Леной, которую Володя сразу же назвал Марокканкой — за смуглый цвет кожи и иссиня-черные волосы короткой мальчишеской прически. Она и стала героиней уже брезживших во мне стихов. Я сел и, по-моему, за полчаса написал:

Клены выкрасили город

Колдовским каким-то цветом.

Это снова, это снова

Бабье лето, бабье лето.

....................................................

Я кружу напропалую

С самой ветреной из женщин...

Я давно искал такую —

И не больше, и не меньше.

Мелодия к стихам родилась без особого труда.

На следующий вечер собрались у меня. Шум, гам, анекдоты. Наконец Володя взял гитару. Кажется, у него тогда было уже песен пятнадцать. Пел и еще какие-то, не свои. Где-то через час решил сделать «передых», как он говорил. Я как бы между прочим потянулся за гитарой, мол, настал и мой черед.

Запел как можно спокойнее, задавая себе четкий ритм. Окончил. Тишина. После паузы Артур Макаров, пользовавшийся репутацией нашего домашнего мэтра, лукаво-одобряюще сказал: «Давай еще раз». Я понял, что песня получилась, она понравилась.

Вскоре «Бабье лето» стало у нас чуть ли не своеобразным гимном. И Володя часто пел его, не давая этого сделать мне, что было своего рода признанием песни с его стороны.

А однажды на одном своем концерте, вроде бы в Тбилиси, он в кураже сказал, что помог мне написать мелодию к моему «Бабьему лету». Я совершенно случайно услышал запись этого выступления у кого-то из знакомых. Позвонил Володе и говорю:

— Васёчек, как это ты помог мне написать музычку к моей песнюшке?

— Васёчек, извини Христа ради. Бес попутал. Но ты не представляешь, что можно иногда ляпнуть со сцены ради красного словца. Кстати, мне недавно пришло извещение из ВААПа (Всесоюзного агентства по охране авторских прав), чтоб я зарегистрировал эту песню. Давай поедем туда вместе, и я при тебе на этом бланке напишу, что музыка «Бабьего лета» не моя, а твоя.

Так и сделали. Мне выдали копию его расписки, которая через много лет, уже после Володиного ухода, помогла решить одну спорную ситуацию. (На одном диске с концертом Высоцкого в перечне им исполненных песен значилось и «Бабье лето», но было указано, что стихи мои, а музыка В.Высоцкого. Я позвонил его сыну Никите, он был не в курсе дела, а узнав истину, очень передо мной извинялся.) Но все это будет потом. А тогда...

Итак, Володя стал писать, притом лихорадочно, запойно, иногда чуть ли не каждую неделю он показывал нам что-то новое. Наши «посиделки» стали еще интереснее. Он любил веселить людей, потому что сам был удивительно, фантастично веселым человеком, который словно нашел наконец выход своему остроумию и юмору, выплескивая их в свои песни.

Почему же «блатная» романтика, а не что-то другое, скажем лирика, как у Булата Окуджавы (о котором, кстати, я и Володя услышали чуть позже, где-то в конце 62-го), питали темы первых его песен?

Ну, во-первых, потому, что и у Булата Окуджавы, и у Александра Городницкого, и, скажем, у Новеллы Матвеевой всё сразу было всерьез. У Володи же всё в шутку, всё на хохме — и ухарство, и бравада, и якобы устрашающая поза («Я в деле, и со мною нож, и в этот миг меня не трожь, а после я всегда иду в кабак»). Все это было несерьезно, все это игра и бесшабашность повесы. Ну а для всего этого «блатная» тематика — материал, пожалуй, самый благодатный.

Во-вторых. Я уже говорил о том, что мы пели до появления Володиных песен, и написанные им стали теперь своеобразным продолжением тех, предыдущих. Почему мы пели такие песни, а не другие? Да потому что они были тем запретным плодом, который всегда сладок. И еще — в них не было тех муляжных героев с их занудным бодрячеством и штампованным переживанием, которыми кишмя кишели песни эстрады и эфира и уже одним этим отталкивали от себя.

Отчего же, увлекаясь Вертинским, не пошел Володя, условно говоря, в его русле? Да потому что Володины остроумие и эпатаж были попросту несовместимы с образной и стилевой системой печального Пьеро.

Ну и в-третьих. Какой жизненный опыт был у 23-летнего актера, бывшего дворового пацана, чтобы подсказать ему более «благородную» тематику? Что видел он в жизни? Говоря словами И.Бабеля, «пару пустяков»: школу и вуз.

И конечно, не следует забывать, что Володя был актер. Игра была для него так же естественна, как дыхание. И вот одной из ипостасей этой игры, безотчетной и не осознанной до поры, стала песня городского фольклора. К настоящим блатным песням сочиненное им не имеет никакого отношения хотя бы потому, что это хорошая литература, созданная явно интеллигентным молодым человеком, а не прошедшим зоны и лагеря.

Но вернусь ненадолго к «себе любимому»... Роман мой с Ленкой Марокканкой продолжался. Она была дочкой известного писателя-диссидента Льва Копелева и знала многих писателей той поры. Одним из ее знакомых был Михаил Дёмин, двоюродный брат Юрия Трифонова. И вот она однажды говорит, что у Дёмина собирается компания писателей и, наверное, будет Андрей Вознесенский и что она напросилась к Дёмину в гости. А я очень хотел познакомиться с Вознесенским, так как был буквально болен его поэзией.

Приезжаем к Дёмину, у него была однокомнатная квартира-студия (он еще хорошо рисовал) где-то на Сретенке. Вообще, как я позже узнал, это был человек удивительной судьбы. В годы войны они с матерью во время бомбежки (не помню, в каком городе он тогда жил) потеряли друг друга. Так он стал беспризорником, а потом вором. Попал в тюрьму, вышел, опять воровал, стал «вором в законе» и опять угодил в лагерь. И вдруг стал писать рассказы и отсылать их в столичные журналы. Его начали печатать, и, когда закончился его очередной срок, он на «сходке» «воров в законе» попросил, чтоб его «отпустили» — он не хочет больше воровать и быть «вором в законе». «Сходка» милостиво отпустила его на свободу. Он вернулся в Москву, сначала жил у матери, которую наконец нашел, стал печататься (еще он писал стихи, правда, довольно средние) и обзавелся собственной квартирой-студией.

Там я и познакомился с Андреем Вознесенским. Сидели выпивали, ну а потом, как это водится в поэтических кругах, стали по кругу читать свои стихи. Не помню, что читали Миша и Андрей, потому что очень волновался, зная, что и мне предстоит прочесть что-то свое. Когда очередь дошла до меня, я прочитал «Бабье лето», на что Вознесенский сказал, что это похоже на песню. Я признался, что да, это песня. Но гитары не было, поэтому спеть мне не удалось...

А история Дёмина получила фантастическое продолжение. Одна из его родственниц (кажется, по материнской линии) жила в Париже и пригласила Михаила во Францию. Он туда уехал и стал невозвращенцем... Был большой скандал, у Юрия Трифонова возникла масса осложнений с публикациями. Дёмина, естественно, объявили предателем. А он через несколько лет выпустил во Франции книгу воспоминаний, которая называлась «Блатной», и я, когда стал ездить в гости к дочери в Германию (она в 1982 году выйдет замуж за немца из ФРГ), купил и прочел эту замечательную книгу.

Но я немного опередил события, о которых пишу...

Примерно к концу 64-го — началу 65-го «блатная» тема элементарно надоела. Стало уже несмешно, а потому и неинтересно. Приблизительно тогда же пришло и самосознание того, что игра уже не игра, что она становится работой, творчеством, требующим полной выкладки всерьез. К этому, я думаю, Володя тогда готов еще не был, как и не был готов к неожиданной, свалившейся на него славе, воспринятой им поначалу очень уж по-мальчишески.

— Васёчек, а ты знаешь, что мои песни поют португальские партизаны? — сказал он мне как-то зимой 65-го. — Один человек приехал из Португалии, сам, говорит, слышал.

— И ты веришь этой чепухе? Да они наверняка и русского-то не знают. А если кто-то и знает, то все равно ничего не поймет, потому что простого знания языка тут недостаточно.

Володя как-то задумчиво сказал «да-а» и больше к этому не возвращался.

Вообще, поначалу он к своей обрушившейся на него славе относился больно уж по-детски. Как-то едем в такси, шофер попался не очень расторопный, а мы спешили уж не помню куда, он, правда, был довольно нетрезв, или, как мы говорили, «под булдой», — и вдруг Володя — раздосадованный, что мы куда-то не на ту улицу свернули, в сердцах бросил:

— Шеф, а ты знаешь, кого везешь?

 Я не выдержал и сказал, чтоб он прекратил, иначе я сейчас выйду и пусть он едет дальше один.

— Ну, ладно, Васёчек, не сердись, больше не буду, — сказал он тоном провинившегося мальчишки. И в этом был весь Володя.

А однажды он был в какой-то компании, где были американцы. И он решил их удивить и запел «под Армстронга».

— И ты знаешь, Васёчек, — рассказывал он мне потом, — они даже уловили некий смысл в моей импровизации...

— Володя, как тебе не стыдно, — одернул его я. — Ты знаешь всего пару слов английских, какой они могли уловить смысл?!

— Но они так мне сказали, — не унимался он, но интонация была уже немного смущенной.

— Они над тобой пошутили или хотели сказать тебе что-то приятное.

— Да, наверно, ты прав, Васёчек, — уже совсем понуро согласился Володя.

Перед отъездом в Магадан я устроил скромную отходную. Были только мама, моя сестра, моя тогдашняя девушка и Володя.

Посреди застолья (что значит актер, умеющий держать паузу!) Володя вдруг взял мою гитару, достал из кармана какой-то сложенный лист и попросил тишины... Это была песня, посвященная моему отъезду:

Мой друг уехал в Магадан.

Снимите шляпу, снимите шляпу!

Уехал сам, уехал сам,

не по этапу, не по этапу.

      Не то чтоб другу не везло,

      не чтоб кому-нибудь назло,

      не для молвы, что, мол, чудак,

      а просто так.

Быть может, кто-то скажет: «Зря!

Как так — решиться всего лишиться?

Ведь там сплошные лагеря,

а в них убийцы, а в них убийцы».

      Ответит он: «Не верь молве.

      Их там не больше, чем в Москве».

      Потом уложит чемодан —

      и в Магадан.

Не то чтоб мне не по годам —

я б прыгнул ночью из электрички, —

но я не еду в Магадан,

забыв привычки, закрыв кавычки.

      Я буду петь под струнный звон

      про то, что будет видеть он,

      про то, что в жизни не видал, —

      про Магадан.

Мой друг уехал сам собой,

с него довольно, с него довольно.

Его не будет бить конвой,

он — добровольно, он — добровольно.

      А мне удел от Бога дан...

      А может, тоже в Магадан

      уехать с другом заодно

      и лечь на дно?

Все были восхищены, удивлены и, конечно, тронуты той теплотой, что была в этих стихах, сдобренных непременной порцией доброго юмора. Мама, помнится, даже прослезилась, а Володя протянул мне автограф этой песни, где все куплеты, каждый своим цветом, были написаны фломастером.

В начале июля 65-го я уже был в Магадане и вскоре оказался в Анадыре в качестве собственного корреспондента газеты «Магаданский комсомолец» по Чукотскому национальному округу (Анадырь — его столица), куда пришло первое письмо Володи. Привожу его здесь с небольшими сокращениями.

Васёчек, дорогой! Сука я, гадюка я, падлюка я! Несовейский я человек, и вообще — слов и эпитетов нет у меня! И жаль мне себя до безумия, потому никчемный я человек! Оказывается, ты уехал почти полгода назад, а я и не заметил, как они пролетели, потому — гулял я, в кино снимался, лечился и т.д., и т.п., и пр., и пр. Начну по порядку. Летом снимался в «Стряпухе» у Эдика Кеосаяна. Играл Пчёлку, и хоть Пчёлка насекомая полезная и имя самое ласковое, однако не оправдал ни того ни другого. Запил горькую, дошло почти до скандала, даже хотели с картины уволить, но... все обошлось, и с горем пополам закончил.

Съемки были под Краснодаром, в станице Красногвардейская. Там, Гарик, куркули живут, там, Васёк, изобилие, есть всякая фрукта, овощь и живность, акромя мяса, зато гуси, ути, кабанчики!! Народ жаден, пьет пиво, ест, откармливает свиней и обдирает приезжих. Жили мы сначала с Акимовым, он там практику проходил, писал сценарий, помогал Кеосаяну, ходил в форме колониальных войск, а потом к нему приехала шалава его с подругой. На этой шалаве он совсем недавно женился. Я на свадьбе не был, свадьба была тихая, тайная, без венчания и без пьянки.

Ничего, кроме питья, в Краснодаре интересного не было. Стало быть, про этот период — всё.

После этого поехал в Гродно сниматься в фильме «Я родом из детства» Минской студии. Там все хорошо, скоро поеду к ним досниматься в Ялту. Написал туда для фильма три песни. Скоро выйдет — услышишь. Играю там изуродованного героя войны, пою и играю на гитаре, пью водку, в общем — моя роль.

А потом — чем дальше в лес, тем ну ее на хрен! Приехал на сбор труппы, напился, и пошло... Любимов даже перестал бороться и только просил, чтоб поменьше. Люся была в трансе, я — гулял, рванина! Но ты, Васёк, не подумай, что, акромя питья, ничего не было. Играл, пел. Правда, частенько под булдой, но... все-таки.

Был у Андрея Вознесенского, он читал новую поэму — пьесу для нашего театра, очень это хорошо, стихи великолепные, а сюжет такой. Под Новый год застрял лифт, а в нем люди. Пока это все не дотянуто, но интересно. Подарил мне книжку и написал там, что очень меня любит и что страшно ему за «мою незащищенность в этом мире». Недавно он в числе теплой компании — Слуцкий, Твардовский, Сурков, Рождественский, Ахмадулина, — ну ты, наверное, знаешь, был в Париже, приехал, выступали мы с ним в университете. Рассказывал, как его там принимали, в восторге от Парижа, обзывал Эльзу Триоле старой бл... — она взялась его переводить и три года тянула резину.

Потом пошли в ВТО, говорили тосты и пили — все, кроме меня. Не веришь? Напрасно! Дело в том, что... Но об этом позже. Я тебе собрался написать огромадное послание, так что терпи!

Наконец после долгих боев разрешили «Павшие и живые». Проходит здорово. Женя Евтушенко сказал, что я гениально играю Кульчицкого, и даже написал об этом в «Культуре» — что-то вроде что я — Маяковский, что я — Уитмен и еще как-то про ребра, про руки — словом, хорошо написал.

Ну а теперь перейдем к самому главному. Помнишь, у меня был такой педагог — Синявский Андрей Донатович, с бородой, у него еще жена Маша?

Так вот!

Уже четыре месяца, как разговорами о нем живет вся Москва и вся заграница. Это — событие № 1. Дело в том, что его арестовал КГБ за то якобы, что он печатал за границей всякие произведения. Там, за рубежом, вот уже несколько лет печатаются худ. литература, статьи и т.д. и т.п. под псевдонимом Абрам Терц, и КГБ решил, что это он, провел лингвистический анализ, и вот уже три месяца идет следствие.

Когда наши были в Париже, там на пресс-конференции только и спрашивали о нем, наши что-то вякали, тогда посыпались протесты от крупнейших деятелей культуры. Его называют виднейшей фигурой советской лит-ры. А мы даже не подозревали. В общем, скандал почище, чем с Пастернаком. Кстати, последняя его работа — вступительная статья страниц на 60 — к изданию Пастернака. Произведений, изданных там, я не читал, но кто читал говорят — великолепно, а я читал кое-что здесь и согласен. Куда заведет следствие — не знаю, давно не видел Машу. Слухов, сплетен и домыслов — куча, Би-би-си каждый день передает информацию — одна другой чуднее, но все это ерунда. Никто ничего не знает. 5 декабря на площади Пушкина была демонстрация, организовали ее студенты. Многие знали, что они будут, и ЧК тоже. Бунт был подавлен в зародыше. Бунтовщиков — человек десять — куда-то увезли и тут же отпустили за ненадобностью — молокососы какие-то. Требовали гласности процесса над Синявским. В общем, скандала не получилось, но ты примерно можешь представить себе масштабы этого всего.

Кстати, маленькая подробность. При обыске у него забрали все пленки с моими песнями и еще кое с чем похлеще — с рассказами и т.д. Пока никаких репрессий не последовало, и слежки за собой не замечаю, хотя надежды не теряю. Вот так! Но... ничего, сейчас другие времена, другие методы, мы никого не боимся, и вообще, как сказал Хрущев — у нас нет политзаключенных!

Тут надо на немного прервать Володино письмо, дабы пояснить, что значит «кое-что похлеще». Дело в том, что Володя был блестящий, остроумнейший рассказчик историй, которые он либо сам сочинял, либо очень забавно переделывал услышанные от кого-то. Истории очень смешные и зачастую на различные политические темы того времени — например, тема ухода на пенсию в связи с преклонным возрастом и плохим состоянием здоровья, то есть тема ухода Хрущева. Ну и, естественно, нового лидера, Брежнева, Володины рассказы тоже как-то уже касались. В гостях у близких ему людей — а Андрей Донатович был именно таким человеком — Володя с удовольствием записывал на магнитофон и песни, и эти истории, ни на секунду не задумываясь о последствиях. Вот почему, хотя и в присущем Володе шутливом тоне, возникла мысль о репрессиях и слежке. Но продолжу письмо:

Из ребят никого не видел, только вот совсем недавно Артура. Он семь месяцев был в деревне, очень много работал, отнес несколько рассказов и повестей в «Новый мир», там творилось что-то необычайное, назвали его первым писателем земли русской, ставят выше Солженицына, правда, говорят, что будут большие трудности с напечатанием. Артур вроде воспрянул, пишет роман и, по-моему, пьесу. Живет в Песках, на даче с Милягой. Толя не появлялся.

Звонил я твоей маме. Ты молодец, что пишешь ей все хорошее. Я склонен думать, что не так уж там распрекрасно, но никому об этом знать не надо, особенно маме. На днях зайду к ней.

Лёва Кочерян в Ялте и там же Акимов. Сегодня, по-моему, приезжают. Что-то там снимали.

Придется мне, Гарик, писать теперь про Анадырь. Это трудно, потому что я не знаю про Анадырь, про Магадан знаю, а про Анадырь — нет, к тому же оно рифмуется хуже — подумай, Анадырь — упырь, пупырь, волдырь, есть, правда, Сибирь, но это — банально.

Здесь надо заметить, что, видимо, для Володи название города Анадырь было внове, иначе бы он знал, что ударение в этом слове приходится не на последний слог, а на второй. Но продолжу:

Ты уж мне напиши, что это за место такое. Епифан говорит, что у него там есть друг — летчик полярной авиации, узнаю, как зовут, и напишу. Он там — большой человек.

Моя популярность песенная возросла неимоверно. Приглашали даже в Куйбышев на телевидение как барда, менестреля и рапсода. Не поехал! Что я им спою? Разве только про подводную лодку. Новое пока не сочиняется. Решил, пока не поздно, использовать скандальную популярность и писать песни на продажу. Кое-что удалось.

А теперь вот что! Письмо твое получил, будучи в алкогольной больнице, куда лег по настоянию дирекции своей после большого загула. Отдохнул, вылечился — на этот раз, по-моему, окончательно, хотя зарекалась ворона... не клевать. Но... хочется верить, прочитал уйму книг, набрался характерностей, понаблюдал психов. Один псих — параноик в тихой форме писал оды, посвященные главврачу, и мерзким голосом читал их в уборной.

Сейчас я здоров, все наладилось. Колька Губенко уходит сниматься, и я буду играть Керенского, Гитлера и Чаплина вместо него. Мандраж страшный.

Но... Ничего, не впервой.

Вот, пожалуй, пока и все. Пиши мне, Васёчек, стихи присылай. Теперь будем писать почаще. Извини, что без юмора, не тот уже я, не тот. Постараюсь исправиться. Обнимаю тебя и целую.

Васёк.

P.S. Можно еще и так:

И приехал в Анадырь

Кохановский-богатырь.

Повезло Анадырю —

Я те точно говорю.

Извини за бездарность!

Через несколько лет Володины наблюдения за психами выльются в удивительную песню о Бермудском треугольнике, помните: «Дорогая передача! Во субботу, чуть не плача, вся Канатчикова дача к телевизору рвалась...»?

Второе письмо с ответом на мое пришло в июле 66-го. Вот его текст:

Дорогой Васёчек!

Ты очень хороший человек, ты пишешь мне письма, послания и даже присылаешь знакомых, а я не пишу тебе письма, послания и даже не присылаю знакомых. Ты, Васёчек, на переднем крае, ты на трудном участке, ты на близком расстоянии от Японии, ты — на Дальнем Востоке, ты в гуще жизни, ты в центре событий, а я сижу в городе Тбилиси, в номере гостиницы «Колхеты», на шестом этаже, в № 602 с женой моей Люсей.

Я — с театром на гастролях (Тбилиси, Сухуми). Гастроли — это когда измученные, обалделые артисты дают финты в Москве, канючат, смотрят налево, направо, на «Мосфильм», на «Московскую особую», и их увозят злые администраторы подальше от столичных соблазнов. Говорят — надо, гастроли — это очень важно, это прекрасно. Нужно подтянуться и... Тут, откуда ни возьмись, появляется второе дыхание, играем на полную железку. А потом мы уедем, придут другие, еще лиричнее, но это будут не мы — другие.

Приехали мы на две недели в Тбилиси, а потом на десять дней в Сухуми. Грузины купили нас на корню, мы и пикнуть не смей — никакой самостоятельности. Все рассказы и ужасы, что вот-де там споят, будут говорить тосты за маму, за тетю, за вождя и т.д., будут хватать женщин за ж..., а мужчин за яйца и т.д., все это, увы, оправдалось. Жена моя, Люся, поехала со мной и тем самым избавила меня от грузинских тостов «алаверды», хотя я и сам бы, при нынешнем моем состоянии и крепости духа, устоял. Но... Лучше уж подстраховать.

Так она решила. А помимо того, в первый раз в жизни выехали вместе. Дети в детском саду и яслях (детей у нас двое), а мы в гостинице. Остальных потихоньку спаивают, говорят: «Кто не выпьет до дна — не уважает хозяина, презирает его и считает его подонком». Начинают возражать: что вы! как это! Генацвале, а вечером, к спектаклю, — в дупель. Ну, это пока не очень часто.

Васёчек! Как тут обсчитывают! Точность обсчета — невообразимая. Попросишь пересчитать три раза — и все равно на счетах до копейки та же неимоверная сумма. И ты, восхищенный искусством и мастерством, с уважением отходишь. Вымогать деньги здесь, вероятно, учат в высших учебных заведениях, наверное, существуют профессора и кафедры, потому что все торговцы (фруктами, газировкой, бюстгальтерами и т.д.) — очень молодые и интеллигентные на вид лица. Так и думаешь — этот кончил экономический, этот химический, а этот просто сука.

Больше ничего плохого нам грузины не делают, да и хорошего тоже. Правда, принимают прекрасно и вообще народ добрый и веселый. Про Тбилиси писать больше нечего — мы здесь только три дня.

Вернемся к нашим баранам, в стольный город наш — Москву.

Прости меня, Гарик, что не захожу к твоей маме, ей-же-ей, Люся свидетель, был и не застал, а к тому же последние несколько месяцев очень был в себе, нигде не был, даже не заметил, как и время прошмыгнуло. Выпускаем «Жизнь Галилея» Брехта. Я играю Галилея. Ситуация была такая: Николай Губенко ушел сниматься, я его везде заменил и начал репетировать Галилея. Керенского, Гитлера и Чаплина сыграл я, как это говорится, на унос. А тут очень много времени пришлось потратить на то, чтобы убедить всех, что могу играть Галилея. Любимов вначале сомневался, не решался, чего-то выжидал, но потом бросился в омут, сыграл ва-банк и... вроде выиграл. (Видишь ли, я теперь очень скромный, про себя молчу, к тому же многие «доброжелатели» из родного «калефтива» все равно говорят — зазнался, стал премьером, вроде так положено, если все нормально, значит, что-то не то, значит, ссучился.) Тебе могу сказать, что все это чушь, никаких перемен в себе не ощущаю в эту сторону, разве что стал чуть больше думать, больше уверен, стал не пить. Но... думаю, надо оправдать некоторые надежды этих «доброжелателей» и в самом деле чуть зазнаться. Епифанцев, который теперь у нас в театре, говорит, что имею полное на это право. А про Галилея, Васёчек, действительно для меня это удача, да и вообще не только для меня. Люди, которым верю, говорят, что сначала никто даже не верил, но, поглядев, полностью принимают. Были всякие американские капиталистические обозреватели крупные по театру. Говорят, видели много Галилеев и что я — лучше. Это подогревает. Правда, я-то знаю, что роль бездонная — копать и копать, и что, конечно, многих может не удовлетворять, но это так и должно быть. И конечно, останавливаться я не собираюсь. Ни в  этой работе, ни на этой работе. Хочу сделать моноспектакль.

Есть в Польше такой драматург, вернее, писатель Брандис.

Он у нас в загоне. А в Варшаве один актер сделал по его рассказу «Образ жизни» пьесу для одного актера, сам играет, даже есть фильм, но, говорят, на сцене это лучше. Он там два часа один на один со зрителем. Мои друзья видели, говорят — потрясающе. Обещали достать и перевести. Это пока только планы и мысли. А в ближайшее время будем ставить «Пугачёва» Есенина, я буду играть Хлопушу, а Николай Губенко (он вернулся) Пугачёва. Любимов придумал очень любопытно, и роль у меня самая лучшая, только давай! Репетируем композицию «Маяковский». Это о нем и его стихах, и сами стихи, костяк: поэма «Облако в штанах», Маяковского играют шесть человек, хор подонков, ангелы. Сцена в виде бильярдного стола, но это все я сумбурно. Приедешь — увидишь.

Вот и все о своих делах в театре.

Закончил я фильм «Я родом из детства». Там у меня небольшая, но очень хорошая роль. Впервые не стыдно. Да! Васёчек! Умоляю тебя — не ходи смотреть фильм «Стряпуха». Посмотрел уже? Напрасно. Если нет — не ходи. Я там блондин, все время с похмелья, фильм отвратительный. Правда, там есть Акимов в роли пожарника. Кстати, у Акимова дочка. Я его очень давно не видел, но слышал, что у него все хорошо, он, правда, в Пырьевы не метит, но все не так плохо, а Зарик захирел, заваливает экзамены, занимается прожектерством и, наверное, всю жизнь будет ходить в ассистентах режиссера где-нибудь на «Мосфильме» или того хуже, а надо бы выходить в первые ряды.

Гарик! Обязательно надо выходить в первые ряды, иначе можно всю жизнь только месить глину и никогда ничего не вылепить, хоть и знаешь, что можешь, а так и не вылепить. В связи с этим я плюнул на дурацкую щепетильность и, чтобы иметь возможность спокойно работать только в театре и там уже что-то создавать, написал песни к трем фильмам: в одном из них, вернее, в двух сам снимаюсь: «Я родом из детства» в Минске, скоро выйдет, «Саша-Сашенька» — комедь, тоже в Минске, пока только идут съемки, и «Последний жулик» — комедь, в Риге, там играет Губенко. Это, правда, все не «Тот, кто раньше с нею был», но и не гимны и дифирамбы, везде есть своя, Высоцкая червоточина, которую ты любишь и в которой весь смысл и смак. А потом, за это платят не очень, но можно не заботиться о том, что нечего жрать, не метаться по телевидениям и т.д.

Теперь главное: я помню твою просьбу про стихи, и я не совсем сука, и я разговаривал с Андреем (Вознесенским. — И.К.), и он обещал если не в «Юность», то в «Знамени» или еще в другом хорошем журнале. Он долго был в Ташкенте, и недавно я его видел, он опять сказал: «Давай!» Я, правда, теперь попаду в Москву только в августе, но и ты до этого времени все там продумаешь и высылай. Айда тоже в первые ряды! Мы тут трио образовали: Епифан, я и Ялович, тебя заочно взяли, ты будешь, будет квартет. Епифан начал писать, и очень недурно, пьесу его мы ставим в клубе. Ялович ставит. Ялович работает у Эфроса в Ленкоме, большой человек. Решили... ну это при встрече через год, это не горит, пока проводим подготовку к скачку. В Москве де Голль, хотя теперь он в Сибири, в Тбилиси — я, Люся и Епифан, в Анадыре — ты! Это прекрасно. Вся Россия в наших руках! Окружай! Разделяй и властвуй! Эк меня занесло! Ишь ты, подишь ты! Разошелся! Это все чушь, конечно; но ты про первые ряды, про квартет и про стихи — это точно.

Видишь, Васёчек, поймал себя на мысли, что пишу так, на всякий случай, боюсь — кто-нибудь прочтет и усмотрит в этом призыв к чему-нибудь нехорошему, к антисоветскому. Дай, думаю, напишу: «Это чушь». Вот!

Гарик! Я, конечно, много могу задать тебе вопросов про тебя! Конечно, хочется увидеться поскорее, и ты сам обо всем расскажешь. Но что спрашивать? Напиши про все, мне все интересно. Поэтому я так про себя расписал, и ты в ответ валяй так же. Давно что-то ты молчишь!..

Видел недавно Артура, он что-то пишет, дружит с Андреем Тарковским, тот кончил картину. Лёва Кочерян поехал с Кеосаяном в Молдавию снимать «Красных дьяволят», а потом поедет в Киев снимать фильм самостоятельно по Артурову сценарию. Видел Эдика, он хочет сделать про меня передачу на телевидении (Эдик Филатьев, редактор ЦТ; передачу сделать не разрешили. — И.К.), Епифан первого июля играет премьеру у нас, ввелся в «Только телеграммы», пьеса плохая. Но он много пишет и рисует, и еще ест. Люся спит, она пока не работает, но мы на эту тему избегаем даже говорить, она сразу в слезы. Дети здоровы (чтоб не сглазить). Скоро поедем в Сухуми, там папочка с Женей отдыхают.

Вот и все.

Целую тебя, Васёчек! Пиши!

Сейчас буду писать песню, а то обленился и очень давно ничего путного не сделал.

Васёчек.

В это письмо Володя вложил вырезку из какой-то центральной газеты с рецензией, очень хвалебной, на спектакль «Жизнь Галилея» известного театрального критика Инны Вишневской, где всего только один абзац касался исполнителя главной роли: «Зритель с надеждой смотрит на сцену, на сильного, коренастого человека с простым лицом и руками труженика, Галилея — Высоцкого».

Такое советское иезуитство: вроде и не фигура умолчания, но упомянутая вскользь, слегка...

25 декабря 1966 года я прилетел из Магадана в Москву — один из моих приятелей сумел сделать мне командировку в ЦК ВЛКСМ по каким-то редакционным надобностям моей магаданской газеты.

Володя пришел на следующий день и, едва раздевшись, после обычных слов «как здорово, что приехал» и радостных объятий потянулся за гитарой со словами: «Я сейчас тебе кое-что покажу». И я услышал...

Что сегодня мне суды и заседанья!

Мчусь галопом, закусивши удила.

У меня приехал друг из Магадана,

так какие же тут могут быть дела.

      Он привез мне про колымскую столицу

                      небылицы,

      ох, чего-то порасскажет он под водку

                      мне в охотку!

      Может, даже прослезится

                      долгожданная девица —

      комом в горле ей рассказы про Чукотку.

Не начну сегодня нового романа.

Плюнь в лицо от злости — только вытрусь я.

У меня не каждый день из Магадана

приезжают мои лучшие друзья.

      Спросит он меня, конечно, как ребятки, —

                      все в порядке!

      И предложит рюмку водки без опаски —

                      я в завязке.

      А потом споем на пару —

                      ну, конечно, дай гитару! —

      «Две гитары» или нет — две новых сказки.

Не уйду — пускай решит, что прогадала, —

ну и что же, что она его ждала:

у меня приехал друг из Магадана,

попрошу не намекать — что за дела!

      Он приехал не на день, он все успеет —

                      он умеет,

      у него на двадцать дней командировка —

                      правда, ловко?

      Он посмотрит все хоккеи —

                      поболеет, похудеет, —

      у него к большому старту подготовка.

Он стихов привез небось два чемодана,

хорошо, что есть кому его встречать!

У меня приехал друг из Магадана,

хорошо, что есть откуда приезжать!

Я был тронут до невозможности. В этом тоже был весь Володя: он любил и умел делать подарки.

Поговорив о том о сём, я вдруг слышу, что мы идем встречать Новый год к Андрею Вознесенскому.

— Васёчек, что это значит — «мы идем»? — невольно вырвалось у меня.

— Он пригласил.

— Да он пригласил тебя, а я тут при чем?

— А я ему сказал, что ты приезжаешь из Магадана и когда мы оба в Москве, то Новый год всегда встречаем вместе. И он сказал, приходите вместе.

— Да, но я же не один...

— Я ему сказал, что у тебя шалава, он говорит, пускай приходит с шалавой...

Так мы Новый, 1967 год встречали у Андрея Вознесенского на Котельниках. Было очень весело. Были еще Веня Смехов и Валера Золотухин — их всех, как ведущих артистов спектакля «Антимиры» по стихам Андрея, он пригласил к себе. Где-то после часа стали подтягиваться и другие гости: пришли Майя Плисецкая с Родионом Щедриным, пришли моя сестра с мужем, скульптором Федором Фивейским, и еще кто-то был с ними, кто и пригласил их к Вознесенскому.

Чуть позже пришел и Юрий Петрович Любимов, захвативший сразу внимание всех рассказом о беседе с помощником Брежнева. Ему Юрий Петрович объяснял очередной задуманный им спектакль, и этот чиновник иногда, показывая на свои брови указательным пальцем, потом поднимая этот палец кверху, говорил только одну фразу: «Не одобрит», — то есть Леониду Ильичу не понравится.

Потом Андрей читал свои новые стихи. Они были написаны карандашом на каком-то «толстом» журнале, перевернутом «кверху ногами». Потом, когда Андрей закончит читать и начнется опять какой-то общий разговор, я улучил момент и спросил его, почему он пишет стихи на перевернутых страницах. Его ответ меня поразил: на напечатанном «кверху ногами» тексте слова стихов не врезаются в бумагу, и их легче заменять, когда ищешь варианты эпитетов или рифм.

Накануне у Вознесенского вышла книга «Ахиллесово сердце», и всем гостям она была подарена с автографом автора. Мне он написал: «Гарик, когда-то у меня были такие строчки: “эх, гадай — кому в Магнитку, кому — в Магадан”. Тогда это было страшно. Теперь как хорошо, что ты в Магадане, потому что страшно тут».

Я вернулся в свою магаданскую газету. А в первых числах июля получил от Володи такое письмо:

Васёчек! Друг мой драгоценный! Во первых строках письма — шлю тебе привет! Как-то я уже привык, что ты чуть что — и в Москве. Но вот ты не едешь. Уже и съезд прошел, и евреи агрессивно и вероломно себя ведут, и самые длинные дни наступили, ан ты не едешь. Вот и пишу. Книги твои получили — премного благодарны. (Я тогда в Москву отправил несколько книг вышедшего в то время в одном толстом томе чуть ли не всего написанного М.Булгаковым. В Москве этой книги было не достать, а в Магадане она спокойно продавалась. — И.К.) И тебе в ответ обещанное пошлем. Я только что приехал из Ленинграда, из белых ночей. Тебя этим не удивишь, а мне в диковинку — ночь, а светло.

Страшно, аж жуть! В Питере снимаюсь в самой наиглавнейшей роли в фильме «Интервенция». Не очень большая, но наиглавнейшая роль большевика Бродского Евгения Израйлевича, партийная кличка Воронов. Устаю, потому что все ночи провожу в поездах. Вот сегодня приехал и сегодня уеду. Спать в поезде — не сплю. Вчера, когда ехал туда, в купе попался полярник. Пил, сквернословил, жалился на жизнь и соблазнял алкоголем. А мне этого нельзя — пить и сквернословить. Я культурный человек. И не спать нельзя — я нервный. А он мне на женщин жаловался и хвастал сберкнижками. А сегодня, когда ехал сюда, в купе попался Валя Никулин, и беседы начались нескончаемые, с налетом шизофрении и достоевщины. Устал!

В театре — затишье. Осиротели мы, потому что главный болен и лежит в больнице. У него — желтуха, а вообще — неизвестно что. Потому что врачи спорят и проводят время в поисках истины. Мы к нему иногда ездим. Он очень пожелтел, и вид у него не очень. Сейчас желтизна спала и уступила место белизне. Пить ему нельзя и работать тоже, а он без ентого, особливо без работы, — не может.

Мы репетируем с ассистентами «Пугачёва». Выпустим, наверное, в сентябре, после отпуска. С 12 июля по 1 сентября будет отпуск. Я буду в Одессе, потому что там натурные съемки «Интервенции».

Вот какая я сука. Только через пять дней стал писать продолжение. Я, Васёчек, как челнок. В Ленинград и обратно, а вот вчера съездил в Браслав — это Западная Белоруссия. Там Виктор Туров снимает фильм «Война под крышами», и я ему возил песни. Он их взял.

Теперь насчет песен. Не пишется, Васёчек! Уж сколько раз принимался ночью — и никакого эффекта. Правда, Зоя, та, что Оза, сказала, что и в любви бывают приливы и отливы, а уж в творчестве и подавно. Так что я жду следующего прилива, а пока ограничиваюсь обещаниями, что скоро-де напишу целый новый цикл про профессии. Когда и как это будет, еще не знаю, но обещаю.

Сегодня приехал один парень из Куйбышева, я недавно ездил туда на один день петь. Пел два концерта. Очень хорошо встретили, а этот парень привез газету, и в ней написано, что я похож на Зощенко. Ну вот! Роятся всякие темы, но боюсь трогать, потому что кое-что испортил.

Детей мы отправили с детским садом и яслями на дачу. Люсечка моя отдыхает и изучает всякую всячину из сельхоз. жизни. Про Лысенку изучает. Очень трагичная история. Как он, Васёчек, много погноил людей, и живет, гад, и ни-че-го.

Васёчек! Друзей нету, все разбрелись по своим углам и делам, очень часто бывает грустно, и некуда пойти голову прислонить. А в непьющем состоянии и подавно. А ты, Васёчек, в Магадане своем двигаешь вперед журналистику, и к тебе тоже нельзя пойти, потому что пойду в Одессу — надо детишков кормить, они махонькие, ручонки тянут, есть просють.

Артура видел в Ленинграде. Он в новом романе и в делах и завтра поедет к себе в имение двигать литературу. Акимов начинает снимать на «Мосфильме» кино. Какой-то сценарий из трех новелл. Он одну будет делать. Сам пробил.

Очень ругался на начальство киношное. Оно всё — ретрограды да консерваторы. Но вот он как-то пробивается и будет двигать кинематограф. Ялович двигает режиссуру и ставит какую-то гадость в Ленкоме.

Епифан ничего не двигает. Он продает машинку и уезжает в Керчь отдыхать, не отдавши мне долга.

— Я, — говорит, — ничем тебе помочь не могу! Я, — говорит, — много ездил и все пропил, и еще от меня жена ушла.

А она действительно ушла, и уже и суд был, и развели их, как говорится, в стороны. Жорка хорохорится, но очень сам растерян.

Бабы, Васёчек, это зло, от них все болезни наши душевные и нервные, а также и грехи наши тяжкие.

Любимов до сих пор болеет, в театре — видимость работы. «Пугачёва» репетируем. А сегодня был один человек из музея Маяковского и излагал, как надо читать стихи. А потом сломался магнитофон, и он сам начал изображать, довольно смешно. Все спрашивали, как читал Маяковский, Блок, Есенин, а я спросил, как Пушкин. Он показал. Большой специалист! Пушкин, оказывается, скользил по паркету и шпарил стихи. Хорошо шпарил. А мы плохо. Потому что не те паркеты, нет уж тех паркетов, не больно-то поскользишь.

Жду не дождусь конца сезона. Устал смертно. Хоца на природу, тело в море купать хочу и разговоры говорить — не роли, а разговоры. Ты, Васёчек, там не особенно задерживайся. Бог с ней с Колымой. Давай вертайся. Мы все с тобой обсудим и решим.

Сейчас только вошла жена моя, Люся. Она от матери своей пришла, без курева.

Гарик! Вот я словоблудствую и чувствую, что никаких новостей не сообщаю тебе. Но нетути их, и всё. Жизнь текёть, как река Волга, но быстрее. И все по-прежнему.

Если будет что-нибудь экстраординарное, во... какие слова помню... я тебе сразу телеграмму. А вообще-то я тебе позвонить хочу. Выясню у матушки твоей Надежды Петровны, как это сделать, и звякну. Послушаем друг дружкины голоса. Чего еще тут! А?!

И ты, друг, возьми да позвони. А на будущее так: давай перечень вопросов, а я на них отвечать. А?!

А пока до свидания! Жду ответа, как соловей лета. Целую тебя трижды.

Друг твой Васёчек!

P.S. Люсечка привет тебе шлет и низкий поклон.

А вскоре мои приятели организовали мне очередную командировку в Москву.

Был разгар лета, в городе было жарко, и мы как-то с Володей решили съездить в Серебряный Бор покупаться. До этого он меня уже познакомил со своей новой пассией — артисткой его театра Таней Иваненко. В Серебряный Бор мы договаривались поехать вдвоем, но, когда он за мной заехал на такси, в машине была его новая подруга.

Приехали. Поплавали немного. Вода была так себе, поэтому решили просто позагорать. Татьяна переплыла на противоположный берег, и мы наконец остались вдвоем, и Володя не преминул заметить, что он собирался быть без нее, но она «увязалась». В его раздраженном тоне чувствовалась досада скорее на самого себя, что сдался ее упорству тоже ехать в Серебряный Бор.

Мы вдруг вспомнили, как впервые вдвоем поехали на море.

Было лето 1957 года. Москва готовилась принимать Всемирный фестиваль демократической молодежи. Володя только что окончил первый курс школы-студии МХАТа (а я, стало быть, второй своего МИСИ), а мы решили — большие оригиналы, — что вся эта московская суета нам ни к чему, зато на юге будет не так многолюдно.

Одна моя институтская знакомая только что вернулась из Адлера и дала нам адрес дома, где сама останавливалась. Мы купили билеты, и Володя решил перед отъездом зайти к отцу — сообщить, что вот мы решили вдвоем поехать впервые на Черное море. Семен Владимирович, человек военный, всегда держал строгий, немного начальствующий тон с нами.

— Ну что, молодежь, в Сочи собрались?

— Нет, мы едем в Адлер.

— Только учтите, у меня точные сведения, в Сочи свирепствует сифилис.

— Да мы не в Сочи, а в Адлер.

— Но это всё там рядом, — не унимался Володин отец. — Значит, так, слушай сюда! Если иметь дело, то только с медобслуживающим персоналом...

Когда мы вышли от него, Володя не удержался:

— Папочка в своем репертуаре...

Адлер показался нам такой дырой, что на следующий же день мы перебрались в Хосту.

В Хосте нам сразу все понравилось. Мы сняли очень уютный, маленький домик, хозяин которого жил на том же участке, но в другом доме, и, едва разложив вещи, пошли на пляж — не терпелось окунуться в море (в Адлере мы даже ни разу не искупались). На пляже оказалось немноголюдно: слегка штормило, и купающихся почти не было. Когда мы поинтересовались, почему люди не купаются, нам ответили, что, когда шторм в 3 балла, это опасно. Но мы хорошо плавали и, улучив момент, когда волны были небольшими, нырнули в море. От восторга что-то запели, просто орали от радости, не заплывали далеко, а качались на волнах, которые вблизи берега были достаточно большими, и надо было не упускать момента, чтобы взбираться на них.

Немного подустав, решили выходить на берег. И тут-то началось самое неприятное. Как говорится, вход — рубль, выход — два... Оказывается, из штормящего моря выбираться на сушу не так-то просто. Пару раз нас захлестывало и заворачивало волной так, что мы прилично нахлебались. Кто-то на берегу даже хотел нам помочь, но только крикнул, чтобы мы выходили вслед за самой большой волной. Наконец нам это удалось, и мы, обессиленные, улеглись на лежаки...

— Нет, в Москве-реке это не купание, а одно недоразумение. Если б не такая жара, как сегодня, не стоило бы сюда ехать, — заключил Володя, и мы стали одеваться.

Татьяна, увидев, что мы собрались уходить, быстро приплыла с другого берега, и мы поехали по домам.

В такси продолжили вспоминать нашу хостовскую эпопею. Наши друзья (мы им сообщили, куда нам писать) прислали нам письмо, где говорили, какие мы дураки, раз не видим того, что происходит в Москве. Мы в ответ написали им песню на мотив «Подмосковных вечеров». Конечно, песня забылась, но один куплет был таким:

Фестиваль прошел, все вы хилые —

вы шаталися до утра...

Приезжайте к нам, наши милые

подмосковные фраера...

Из лета 57-го вернусь в лето 67-го. Командировка моя была довольно короткой, и вскоре я улетел в Магадан.

В первых числах января 68-го я получил от Володи такое письмо:

Дорогой ты мой! Самый наипервейший, распронаединственнейший друг Васёчек! Конечно, сейчас можно было бы на полстраницы оправдываться насчет того, что долго не писал, да и с Новым годом не поздравил. Такого я от себя не ожидал, тем более что последнее время все думаю о тебе и не идешь ты у меня из головы. Вот, мол, Гарик у меня есть — Васёчек. Он в Магадане живет, и не к кому пойти, потому что до Колымы далеко, а здесь ходить ни к кому неохота. Все, суки, зовут, просят, умоляют, телефон свой возненавидел. А все из-за чего? Из-за гитары. А памятуя твой стих, где

к таким со своими песнями,

прошу тебя — не ходи,

я и не хожу, то есть хожу, но лучше бы и не ходил вовсе. Придешь — все делают вид, что и без песен прекрасно повеселимся, разговор идет про летающие тарелки, про закуски, а на кухне три гитары стоят готовые и микрофоны налажены, и зеленые глазки так и мигают. Я помурыжу их часа три, а потом перед уходом порадую и уйду. А если не порадую — обида. Как же так, обманул, паразит, все ожидания, ел (слава богу, не пью), говорил — и на тебе, не поет. Я поймал себя на мысли, что стал к этому привыкать, и гитару беру сам, чтобы не убеждаться лишний раз в человеческой однообразности и бестактности. Но... должен тебе прямо сказать: ты приедешь — буду песни играть с наслаждением, хоть сколько хошь!

Теперь информация в сжатом виде. В театре у нас вышел «Пугачёв» по Есенину. Месяц отстаивали во всех инстанциях интермедии, написанные Эрдманом. Ни хрена не отстояли, остались от них рожки да ножки. Комиссия по сохранению памяти Есенина, во главе с двумя сестрами великого поэта, наложила вето, а начальство тем более. Правда, одна старушка — порядочная, ручками махала, говорила: «Бог с ними — интермедиями», а другая — стервь, ручками махала, говорила: «Не Бог с ними» — в общем, это все чушь. Важно, что, несмотря на обрезание, спектакль получился отличный. Тут приходил мой папочка с Женей — одобрил. Только, говорит, меня ему жалко, что меня на цепи кидают. И как я выкладываюсь, и что я могу умереть на сцене ни за грош. Сейчас репетируем «Из жизни Федора Кузькина» Можаева. Это повесть — печаталась в «Новом мире» в прошлом году. Еще «Тартюф», это Мольера. В стихах. Обе вещи очень трудные. А Любимов лег на две недели в больницу, что-то исследовать и подлечивать, и мы осиротели и разлагаемся.

В кино — заканчиваю съемки «Интервенции». Через месяц совсем закруглюсь. А «Служили два товарища» затягивается. Все основные сцены впереди. Ездил в Одессу и Ленинград. Измотался окончательно. А тут еще в промежутках встречаюсь со своими почитателями, пою в учреждениях, в институтах и т.д. Месяц назад был в Куйбышеве. У них там есть молодежный клуб и отличные ребята, которые каким-то образом такую развели свободу, что мне дали выступить во Дворце спорта по семь тысяч человек, два концерта. Ощущение жуткое. Громадное здание и одна моя небольшая фигурка среди шумного зала. Но приняли грандиозно. Раздал автографов столько, что, если собрать их все, будет больше, чем у Толстого и Достоевского. Ставил свою подпись, а иногда слова из песен или что-нибудь вроде «Будьте счастливы». Получаю бездну писем с благодарностями за песни из «Вертикали». А альпинисты просто обожают.

Вот видишь, Васёчек, как все прекрасно! Правда?

Дома все замечательно, дети здоровы, Люся тоже, дома изобилие, даже елок и то две, и обе наряжены. Ребятушки одеты, обуты, все слава богу. Здоровье мое крепкое, стал малость засекаться на прямой, ну да это пройдет.

Ё...ная эта жизнь! Ничего не успеваешь, писать стал хуже — и некогда, и неохота, и не умею, наверное. Иногда что-то выходит, и то редко. И ни с кем ни про что не поговорить. И все звонят — приходи... и все время чего-то догоняешь, и не хочу ничего и никого видеть и не делаю то, чего хочется, потому что сам не знаю, чего хочется. Одно знаю точно: что есть только работа, много работы. И больше ничего. А деньги — это дерьмо, хотя их хорошо тратить.

А детей своих я не вижу почти совсем, и с бабами своими я запутался окончательно, а ломать ничего не хочу и не буду, во-первых, не решусь, а во-вторых, не очень хочется. Недавно поймал себя на мысли, что нет дома, куда хочу пойти, и друзей нет в Москве. Епифан занял у меня 300 рублей, не смог отдать и сгинул, вот уже четыре месяца не звонит, только где-то на стороне рассказывает, что вот-де он друга потерял. А я у него ничего и не просил, хрен с ним. А он ходит и хвастается, мудак, какой он одинокий, жить негде, денег нет, а к Высоцкому ему пойти нельзя, потому что он ему должен. И гордится этим. Вот, мол, я какой — не как все.

Роман мой с Татьяной затянулся. У меня никогда так долго не было. Но... хоть это и прекрасно, однако толку нет и не будет. А она с мужем разошлась, живет в одной комнате с ним и не общается. А я только сочувствую, и всё.

Я придумал кое-что написать всерьез, но пока не брался, все откладываю — вот, мол, на новой квартире возьмусь. А ведь знаю, что не возьмусь, что дальше песен не двинусь, да и песни-то, наверное, скоро брошу, хотя неохота.

Да! Васёчек!!!! Строим мы кооператив теще. Она переедет к лету, а мы на «Беговую». В отдельную комфортабельную квартиру с разделенными удобствами. Тут мне недавно какая-то девица из Харькова написала, что она меня выбрала, но «Неужели и вы строите кооперативную квартиру?» — говорит. Я иногда, Васёчек, очень жалею, что бросил пить. По-моему, я тогда лучше жил и делал как мне хочется и не оглядывался, а сейчас я стал общественным элементом и кумиром молодежи, а это, наверное, работает как тормоз, что ли, или как сдерживающий центр. Ладно! Вот что! Ты давай там завязывай со своими делами и приезжай. Вдвоем разберемся. Я всю эту слезливую тираду написал, чтобы тебя разжалобить и чтоб ты приезжал. А то ты там золото решил мыть. Ты что, обалдел? Ты его мыть, а его — в Канаду или на медали спортивные. И не думай. Вот приедешь — займемся твоим трудоустройством, и я развяжу ненадолго с тобой. Вот. Я действительно, Гарик, очень по тебе скучаю и часто думаю: был бы Васёчек рядом — все было бы хорошо.

Теперь про твои дела. Я очень давно не видел обоих наших модных поэтов. И еще — у меня такое ощущение, что они не будут этим заниматься. У них своих дел — воз. Женя, правда, сказал, давай, давай, приезжай — и уехал в Чили.

Где он сейчас — не знаю. Но... Васёчек, когда ты приедешь, нужно будет все делать на месте и с тобой. Если от них что-нибудь зависит — мы их возьмем за зебры, а может, и не их. Ты говорил про отдел поэзии в каком-нибудь журнале. Буду узнавать. И мне кажется, Гарик, что вообще для тебя постоянная работа всегда найдется. Тем более что она тебе не главное. Тебе надо писать. И время на это. Верно? Так что ты приезжай, и всё. Матушка твоя тоже стосковалась, а уж шалава, наверное... Ну, хрен с ней, Васёчек! Ты там смотри не женись! Да еще на чукче. А то дети пойдут косоглазые, а их с китайцами могут перепутать. А потом будешь ты всю жизнь заниматься переводами с чукотского, потому уж если ты выберешь чукчу, то обязательно поэтессу.

Новостей в Москве нет. Вы там знаете больше нашего. Вон какое ты мне поздравление прислал. Эвон как лихо Есенина переиначил, на свой, магаданский манер. Правда, в Москве бурными темпами идет градостроительство гостиниц, для улучшения жизни иностранцев и командировочных.

Очень я буйно отметил Новый год, посидел в незнакомой компании до 2-х. Потом попел до 3-х, а потом уехал к Татьяне, а Люсечку проводил домой и сказал, что поеду к Любимову. Обманул то есть. Страшно, аж жуть!

Акимов сделал на «Мосфильме» диплом — новеллу на три части. Говорят, хорошо, но идеологически не выдержано. Акимов, значит, туда же. Но, говорят, оставили на «Мосфильме».

Больше писать не буду. А то совсем с ума балдел. Ты это письмо прочти и сожги, а то здесь много компрометирующих меня слов и соображений. И есть также матерные слова. За них боюсь особенно.

А вот отрывок из новой песни:

Сказка о Лукоморье

...А русалка, вот дела, честь недолго берегла

И однажды как смогла — родила,

Тридцать три же мужика не желают знать сынка,

Пусть считается пока — сын полка.

      Ты уймись, уймись, тоска

      У меня в груди,

      Это только присказка,

      Сказка впереди!

Приедешь — спою всю.

А рифма какая — чуешь? Или еще:

      Дал оружье Любе я

      В целях дружелюбия.

Это просто так...

Лечь бы на дно, Васёчек, как подводная лодка, чтоб не могли запеленговать.

Целую тебя, обнимаю, жду. Привет кому хочешь.

Васёчек.

В это же письмо была вложена его фотка, где он у микрофона с гитарой во время какого-то концерта.

А через несколько месяцев, в марте, Володя, во время очередного загула прилетел ко мне в Магадан.

...В этот вечер я дежурил «по газете». Вычитав все полосы, я договорился с печатниками, что они позвонят мне, когда надо будет подписывать газету в печать. Жил я тогда в доме буквально в паре минут ходьбы от типографии.

Только сел попить чайку — звонок:

— Васёчек, это я!

Услышав голос Володи, я ничего не мог понять, так как сначала подумал, что звонят из типографии.

— Ты?! Ты где?

— Я здесь, в редакции. Звоню от дежурного милиционера. Он мне дал твой телефон...

— Стой там. Я через пару минут буду!

Я все еще не мог поверить, что это Володя. Здесь, в Магадане...

Едва мы обнялись, он тут же мне выпалил, что приятель его приятеля оказался летчиком, летающим в Магадан, и... вот он здесь.

По его виду и запаху я сразу все понял.

— Володь, ты развязал?!

— Слегка. Есть причина...

— Ну, причина всегда найдется...

— Такая, как эта, раз в жизни...

— И что же это за причина?

— Понимаешь, Васёчек, сейчас Сергей Герасимов снимает фильм по рассказу Чехова «Сюжет для небольшого рассказа». На роль Лики он пригласил Марину Влади. Меня с ней познакомили... И я, Васёчек, пропал...

— У тебя с ней роман?

— Нет, но, кажется, будет...

— Что за ерунда, Васёчек. Что значит «кажется»?

— Не знаю. Сам не могу себе объяснить. Но вот чую сердцем — что-то будет...

— Прям как в комсомольской песне: «Все мечты сбываются, товарищ».

— Я серьезно, Васёк, а тебе всё шуточки. Она такая... Обычно я бы сказал «такая баба», а про нее так не могу. Это женщина во плоти, дама...

— И ты, босяк, рядом с дамой...

— Васёк, ну что уж, у меня вид босяка, что ли?

— Сейчас — точно босяка.

— Нет, ну я небритый, с похмелья... А ты знаешь, как за ней все в Москве увиваются... И Женя Евтушенко, и Вася Аксёнов — все запали на нее...

— И ты за компанию...

— Ну ладно, Васёчек, тебе все шуточки да хаханьки...

— Да нет, я не шучу. Просто не понимаю, ты говоришь — ничего не было, но чувствуешь — будет. Я и хочу понять — как это ты чувствуешь...

— Я не могу объяснить. Но вот если бы можно было тут же жениться на ней, я бы с ходу женился. У меня никогда такой уверенности и такого желания жениться не было. Ты же знаешь всех моих баб. И желания жениться ни разу не было. А тут — сразу...

— Но ты ведь ее совсем не знаешь! Может, она стервь какая... У нее же вроде трое сыновей, и все от разных мужей...

— А ты откуда знаешь?

— Где-то читал. Не помню.

— Ну и что? Это еще ни о чем не говорит.

— А как же твой роман с Татьяной?

— Это сейчас уже не важно. Ты лучше скажи, как быть?

— Откуда я знаю, как быть!..

— Васёчек, я же прилетел к тебе, чтоб ты мне сказал, как быть и что делать...

— И ты с этим летел ко мне? Думал, что я сразу твою беду руками разведу?

— Ну а кто, если не ты?

— Ну, Васёчек, ты слишком завышаешь мои возможности. Я со своими-то бабами разобраться не могу, а теперь еще и с твоими разбирайся...

— Ну а что у тебя-то с твоими?

— Ну как что? Моя Татьяна, та, с кем я был на Новый год у Вознесенского, меня не дождалась, то есть я, конечно, ей ничего не обещал, но, когда вот недавно прилетел в Москву, у нее уже кто-то был. Я опоздал. А какие она мне писала письма... Она же художница, рисовала свои грустные автопортреты и подписывала: «Так я грущу о тебе». А когда я приехал, оказалось, мой поезд ушел...

— Но ты, по-моему, быстро утешился?

— Да, Ниночка-Ниточка... Как она все время напевала — «между мной и тобой ниточка протянута»...

— Она же была в тот вечер, три года назад, когда я тебя провожал в Магадан?

— Да, она самая.

— Вот на каких надо жениться... Такие тебя всегда будут ждать.

— Но я совсем не собираюсь жениться. Что ты все про женитьбу? Сдалась она тебе.

— Потому что про Марину думаю.

— А что с Татьяной?

— Это, Васёчек, самое сложное. Тоже не знаю, как быть. Она, как кошка, чует, что что-то не так... Говорит на днях: «Вроде как не замечаешь меня». А я действительно не замечаю ее, да и никого вокруг — все думаю о Марине и ее одну мысленно вижу. Я и прилетел к тебе за советом — как быть?

— Как быть?.. Кабы знать... Угораздило же тебя... Н-да... А что Люся?

— Люсечка нормально, она у меня золото. Сейчас, правда, в панике, что я сорвался. Но знает, я покуролесю недельку-другую и завяжу — либо сам, либо через больницу...

— Как детишки?

— Мальчишек своих почти не вижу, а когда вижу... Знаешь, как трехлетний человечек смотрит в глаза?

— То есть?

— Он смотрит — как будто душу наизнанку выворачивает... Я их очень люблю, своих мальчишек, но бл...кая эта жизнь...

— Ладно, уже поздно, давай спать. Утро вечера мудренее...

— Но и в вечере что-то есть...

— И все-таки почему, Васёчек, ты решил, что у тебя с Мариной будет роман?

— Потому что я очень давно мечтал о ней, мечтал и встретил, а раз так, то обязательно что-то должно быть... Я в первый же вечер сказал, что давно люблю ее... А когда она улетела в Париж, написал ей песню... Завтра спою, сейчас глаза слипаются...

Мы замолчали. А я лежал и думал об услышанном, почему-то не придавая особого значения этой новости, ибо родилась она, насколько я мог понять, не до, а во время этого загула. А в такие периоды с Володей могло произойти все, что угодно, и прекращалось сразу же, как только прекращался и сам загул. Мне казалось, что и на сей раз с этой новоявленной любовью будет то же самое. Укрепил меня в этом предположении и довольно забавный эпизод.

На следующий день после дежурства по газете мне полагался выходной, и мы пошли бродить по Магадану. Я был в качестве гида, показывал районы, где когда-то находились лагеря, оставившие свои следы в перекошенных строениях барачного типа.

Проходя по центру города, мимо Главпочтамта, я сказал, что вот здесь получаю от него письма, которые он хоть и редко, но все же мне пишет...

— Васёчек, давай зайдем, — встрепенулся вдруг Володя.

— Зачем?

— Хочу позвонить Марине.

— Куда?

— В Париж.

— Ну и что ты ей скажешь? — продолжал допытываться я.

— Скажу, что люблю ее.

— Васёчек, она воспримет это как шутку. Почему же ты не позвонил ей из Москвы и не сказал об этом? Неужели для этого необходимо было прилетать в Магадан?

— Нет, ты не понимаешь, — пытался убедить меня Володя. — Я ей скажу, что вот я прилетел к тебе, мы здесь с тобой (я ей все о тебе рассказал, и она знает, какой у меня есть настоящий, замечательный друг) и говорим о ней, и ты мне сказал, что если я ее люблю, то надо, чтоб она об этом узнала, и чем раньше, тем лучше, и поэтому я решил ей немедленно позвонить, следуя твоему совету...

— Васёчек, не дури. Она поймет, что ты под хорошей банкой, и только посмеется над твоей выходкой.

— Ну и что же, что под банкой... Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Может, мне смелости не хватало сказать ей об этом в Москве или позвонить оттуда? А вот здесь, с тобой, мне спокойно, я больше уверен в себе, никаких рефлексий, и ты мне посоветовал сказать ей об этом... Вот я и позвонил...

Я понял, что от этой сумасбродной идеи отговорить его не удастся. Мы зашли в Главпочтамт. Заказы на междугородные разговоры принимала очень миловидная телефонистка.

— Девушка, у меня к вам просьба, можно сказать, всей моей жизни. Если вы мне откажете, то сделаете меня самым несчастным человеком на земле. Вот вы такая милая, молодая, красивая. Скажите, вы счастливы?

Телефонистка кокетливо улыбнулась.

— Ну правда, скажите, вы счастливы? — не унимался Володя. — Не может быть, чтобы вы не были счастливы... У вас непременно должен быть человек, которого вы любите и который безумно любит вас. Ведь правда, я угадал?

— Правда, — чуть смущенно ответила телефонистка.

— Тогда вы не можете не понять меня и не выполнить мою просьбу.

— А какая у вас просьба?

— Мне необходимо поговорить с Парижем.

— С Парижем?

— Да, с Парижем.

— Вряд ли. Но сейчас узнаю. Быть может, как-то через Москву. А какой номер в Париже?

— Не знаю.

— Как не знаете? А кому же вы хотите звонить?

— Марине Влади.

— Ну ладно, ребята. Я думала, у вас действительно что-то серьезное...

— Девушка, милая, у меня очень серьезное... Мне необходимо поговорить с Мариной Влади.

Телефонистка продолжала улыбаться, но уже не слушала Володю, так как, судя по всему, все-таки соединилась с Москвой.

— Пятая, это Магадан. Здесь один чудак хочет заказать Париж, правда, не знает номера телефона.

Наступила пауза, во время которой московская телефонистка, вероятно, что-то уточняла.

— С Мариной Влади, — сказала магаданская.

Опять пауза.

— Нет-нет, — продолжила девушка и рассмеялась. Продолжая улыбаться, она объяснила нам, что это невозможно по техническим причинам.

— А почему вы так смеялись? — расстроенно спросил ее Володя.

— Москва сказала, что попытается это сделать только в том случае, если разговор заказывает Ален Делон, Бельмондо или еще кто-то из этой элегантной компании.

И я понял, что рассмешило телефонистку.

Володя был с хорошего похмелья. Это было заметно даже не посвященному в происходившее накануне (а мы здорово на радостях набрались). К тому же он был небрит — с утра не мог себя заставить побриться. Поэтому сравнение со знаменитыми французами действительно звучало смешно.

Мы вышли из Главпочтамта.

— Я же говорил, что из твоей дурацкой затеи ничего не выйдет.

— Вовсе она не дурацкая, а просто технически невыполнимая, — уже успокоившись, сказал Володя и тут же опять стал говорить про Марину — какая она красивая, обаятельная, с каким вкусом одета и держится и что весь «Мосфильм» по ней сошел с ума, а она всем знаменитостям предпочла его...

— Васёчек, что значит «предпочла»? — невольно вырвалось у меня.

— Нет, еще ничего не было. Но, кажется, будет...

На этом тема Марины была закончена. Но зато продолжилось то давно знакомое мне его состояние, когда ему непременно надо было куда-то ехать или кому-то звонить.

— Васёчек, позвони Люсечке, — вдруг каким-то упавшим и озабоченным тоном попросил он.

— А что я ей скажу?

— Ну, скажи, что я у тебя и что со мной все в порядке...

Мы вернулись в мою магаданскую хибару, и я заказал Москву.

— Люсечка, привет, это я.

— Ой, Васёчек, как я рада тебя слышать!

Я представил ее улыбающейся своей обезоруживающей улыбкой.

— Люсечка, ты только сядь, если стоишь, и не падай... Володя у меня, с ним все в порядке...

В ответ — молчание. Потом:

— Да какое там в порядке... Васёчек, ты передай ему... — Она понимала, что Володе трудно набраться храбрости и поговорить с ней; в такие минуты он всегда вел себя как нашкодивший школяр. — Передай, что его ждут послезавтра в Одессе, у него съемка...

— Хорошо, Люсенька, передам и посажу в самолет. Ты не волнуйся...

— Я, кажется, разучилась волноваться. — В голосе были усталость и отрешенная обреченность.

— Тебя ждут послезавтра в Одессе, — передал я ему Люсину информацию.

— Ну, не послезавтра, а послепослезавтра, и вообще туда несколько дней не летали самолеты, теперь будут отправлять задержанные рейсы. Завтра мы еще с тобой погуляем по Магадану, а послезавтра я полечу в Москву, а оттуда — в Одессу.

Я понял, что он так решил и уговорить его переменить решение — бесполезно. (Помните припев его знаменитой песни про джинна из бутылки: «Ну, если я чего решил, я выпью обязательно»?)

Мы с ним были приглашены на обед к художнику нашей газеты Виктору Кошелеву, жена которого, Нина, была очаровательной, гостеприимной хозяйкой, к тому же мама Виктора, в прошлом проработавшая много лет корабельным коком, очень вкусно готовила. У Нины, работавшей заведующей городской библиотекой, была подруга Светлана, с которой у меня незадолго до приезда Володи начался бурный роман, и мне хотелось представить ее другу — интересно было узнать, как она ему...

Короче, когда мы пришли, нас уже ждали, стол был накрыт и буквально ломился от деликатесов: икра всех сортов, крабы, сваренные в молоке (рецепт Витиной мамы, забыл ее имя-отчество), миноги и еще какие-то экзотические морские продукты, и все было очень красиво сервировано, явно было видно, что желание потрафить знаменитому гостю тут превзошло все наши ожидания.

Володя был тронут и очень быстро освоился среди впервые увиденных людей, держал себя естественно, балагурил, острил, рассказывал всякие смешные байки, но очень быстро набрался, и я уложил его поспать в соседнюю комнату. Где-то часам к десяти вечера он проснулся, бодр, полон сил, и, выпив совсем чуток для опохмелки, взял гитару. Пел он много и с удовольствием и уже не пил в этот вечер. Где-то в первом часу ночи мы с ним ушли ко мне.

А утром я его повел в магаданскую баню. И здесь я должен сделать небольшое отступление.

Я вырос в Москве, на Неглинной улице, в знаменитом доме купцов Сандуновых (дом этот — один из красивейших домов Москвы по сию пору; несколько лет тому назад его избезобразили новоделом — закрыли арку какими-то воротами, спрятав ими чудесные скульптурные группы; под этой аркой мы в детстве играли в футбол, и в результате нашего варварства несколько пальцев на руках ангелов на этих скульптурах — они были гипсовыми — пообломались; дом этот, между прочим, упоминается даже в одном из стихотворений Некрасова), по соседству с не менее знаменитыми Сандуновскими банями. Париться я научился и полюбил очень рано. Володя же до определенного момента не понимал этой моей страсти.

Однажды — дело было зимой, где-то в начале 60-х, — когда Володя остался ночевать у меня после наших ночных посиделок, нас в восемь часов утра разбудил стук в дверь. Это мой институтский приятель, тоже любитель парилки, разбудил нас и попросил разрешить оставить пальто свое и своих друзей. Дело в том, что билеты-то в баню они купили, но гардероб уже весь занят, их не раздевают, а ждать час или больше, когда первые посетители бань начнут выходить, им не хотелось, и вот они решили раздеться у меня. И тут же предложили нам присоединиться к ним — билеты лишние у них были.

Мы с Володей после приличного похмелья, конечно, отказались. Но они нас уверили, что лучшая похмелка — это парилка! И мы согласились.

Друзья моего приятеля были профессиональные спортсмены — борцы вольного стиля, вынужденные иногда сгонять вес, если он выходил за рамки той или иной весовой категории, то есть они были еще и профессиональными парильщиками.

Придя в баню, они тут же попросили всех выйти из парилки, чтобы умельцы сделали настоящий, а не какой придется пар, затем в благодарность нам за гостеприимство разложили нас по отдельным лавкам и в четыре веника начали «обрабатывать» — каждого в четыре руки. Мы с Володей только ахали и охали, а они нас лупили и лупили дубовыми вениками, после чего я пошел в душ сам, а Володю они вели «под белы рученьки» и — под ледяной душ. И тут Володя понял, что за чудо эта парная! А когда в раздевалке нас уже ждали кружки с холодным пивом, которое мы выпили чуть ли не залпом, жизнь засияла такими красками, о которых нам после вчерашних возлияний не приходилось даже мечтать.

С тех пор Володя полюбил парилку.

Я привел его в магаданскую баню, очень скромную, даже убогую по столичным меркам. Но она ему понравилась, пар был неплохой (не такой, конечно, как в Сандунах), и мы немного пришли в себя после вчерашнего.

После бани мы прошлись немного по городу, спустились к Нагаевской бухте, проголодались и пошли опять на обед к моим магаданским друзьям.

Нас уже ждали, все было так же вкусно и обильно, как вчера, и, как накануне, мой Володенька быстро набрался и пошел спать в соседнюю комнату.

Я решил сходить на работу, хотя весь город уже знал, что ко мне прилетел Высоцкий, и наверняка мое отсутствие было объяснимо, но я все-таки решил побывать в редакции: мало ли что, может, какой срочный материал по моему отделу ну и т.д.

Редактор был в курсе происшедшего, сказал, чтобы я не беспокоился, только поинтересовался, сколько дней Володя пробудет в Магадане, и, когда я сказал, что завтра он должен вылетать в Москву, ужасно расстроился. Оказывается, ему уже звонили из обкома и спрашивали, не может ли Высоцкий дать хотя бы один концерт. Я сказал, что это невозможно, что у него с переменой часовых поясов (разница между Москвой и Магаданом восемь часов) нет сил на это.

Вернувшись к Кошелевым, я застал такую картину: Володя сидит на кухне с мамой Виктора (а она была классная выпивоха, очень любила «это дело» и могла выпить очень много, оставаясь вполне адекватной) и о чем-то мило беседует, гитара стоит в углу рядом.

— Наверно, он вас измучил своими песнями? — невольно спросил я.

— Ни в коем случае, мы про них даже забыли, правда, Володя?

По тому, как это было сказано, можно было понять, что они нашли общий язык и общие темы для разговоров. Володя был очень жаден до рассказов о том, о чем сам не имел ни малейшего представления. А так как мама Виктора всю жизнь проработала на кораблях дальнего плавания, ей, наверное, было что ему рассказать.

Сели за стол. Володя поднялся с рюмкой в руке. Тост его был долгим, я его, конечно, не помню, но смысл был таким, что вот он, мол, в Москве очень беспокоился, как его другу здесь живется, думал, что одиноко и тоскливо, а оказалось, что он среди таких людей, а рядом с ним такая женщина — Володя обернулся к Свете, — что теперь можно не волноваться, и вообще, так как в Москве нет дома, куда бы он хотел пойти, то, будь Магадан не так далеко, а за углом, он непременно был бы частым гостем этого дома.

Но очень скоро он опять «отключился». Я знал за ним эту слабость: когда он в запое, он напивается очень быстро. В Москве, бывая с ним рядом в таких ситуациях, я незаметно выпивал его рюмку, а «разливающим» давал знак, чтобы ему больше не наливали. Но здесь, в Магадане, я понял, что делать этого не стоит. Тем более что на завтра я ему уже купил билет и позвонил Валерию Золотухину, чтоб тот встретил его во Внуково, так как он за двенадцать часов полета точно «наберется», и его надо будет доставить домой.

На следующий день все повторилось, с той лишь разницей, что часов в пять вечера мы с ним уже сели в такси. Было довольно прохладно, и я открыл в машине окна, а так как до магаданского аэропорта около шестидесяти километров — ехать больше часа, — то по пути Володя пришел в себя.

Сажая его в самолет, я поведал стюардессе, что вот это артист Высоцкий (она сказала, что узнала его, так как смотрела фильм «Вертикаль»), прошу холить и лелеять. Вручил ей незаметно бутылку коньяка и сказал, что давать только в экстренных случаях — если начнет буянить.

Через несколько дней я позвонил в Москву узнать, как там дела у Володи, все ли обошлось. Оказалось, все прекрасно, в Одессе он все закончил, хотя на несколько дней все же пришлось лечь в больницу — остановить запой.

А в результате этого краткосрочного «рейда» появилась еще одна прекрасная песня — «Нагаевская бухта», или, как она названа в одном из Володиных сборников, «Я уехал в Магадан»:

Ты думаешь, что мне не по годам,

я очень редко раскрываю душу, —

я расскажу тебе про Магадан —

слушай!

      Как я видел Нагаевскую бухту

      да тракты,

      улетел я туда не с бухты-

      барахты.

Однажды я уехал в Магадан —

я от себя бежал, как от чахотки.

Я сразу там напился вдрабадан

водки!

      Но я видел Нагаевскую бухту

      да тракты,

      улетел я туда не с бухты-

      барахты.

За мной летели слухи по следам,

опережая самолет и вьюгу, —

я все-таки уехал в Магадан

к другу!

      И я видел Нагаевскую бухту

      да тракты,

      улетел я туда не с бухты-

      барахты.

Я повода врагам своим не дал —

не взрезал вены, не порвал аорту, —

я взял да как уехал в Магадан,

к черту!

      Я увидел Нагаевскую бухту

      да тракты,

      улетел я туда не с бухты-

      барахты.

Я, правда, здесь оставил много дам,

писали мне: «Все ваши дамы биты!»

Ну что ж, а я уехал в Магадан —

квиты!

      И я видел Нагаевскую бухту

      да тракты,

      улетел я туда не с бухты-

      барахты.

Когда подходит дело к холодам —

пусть это далеко, да и накладно, —

могу уехать к другу в Магадан —

ладно!

      Ты не видел Нагаевскую бухту —

      дурак ты!

      Улетел я туда не с бухты-

      барахты.

Но песню эту я услышу потом, по приезде в Москву. Тогда же, после Володиного визита, после его краткосрочной больницы, я как-то позвонил домой — узнать от моей мамы, как там дела у Володи, и мама сказала, что ей звонила Нина Максимовна, мама Володи, интересовалась, когда я приеду, сказала, что сын ее опять запил, все от него отвернулись, отец «умыл руки». Люся тоже устала от такого мужа, она одна ничего не может сделать, а был бы я, может, в чем-то ей помог бы. Мне полагался долгий отпуск — за три года, это шесть месяцев, — и я рассчитывал приехать вместе со Светой примерно в августе (она не могла раньше). Но тут, извинившись перед Светой и объяснив ей ситуацию с Володей (а он опять загремел в больницу), я решил ехать в Москву немедленно, а она пусть приезжает следом, как только ее отпустят.

Через пару дней я уже был у себя на улице Горького. А на следующий день ко мне приехал Володя (его опять быстро «привели в чувство» и отпустили). Обнялись, и было ощущение, что только вчера расстались. Правда, с момента его приезда в Магадан прошел-то всего месяц.

— Я тебе хочу кое-что показать, — сказал он заговорщицки и взял гитару.

Я услышал:

Возвратился друг у меня

неожиданно.

Бабу на меня променял —

Где же это видано!

Возвратился друг,

когда нет вокруг

никого — с этим свыкнулся...

Ну а он в тот же час

враз все понял без фраз

и откликнулся.

Может, это бред, может, нет,

только знаю я:

Погасить бы мне красный свет!

И все же зажигаю я...

Оказался он

как брони заслон,

а кругом — с этим свыкнулся —

нет как нет ни души,

хоть пиши, хоть вороши...

А он откликнулся.

Правда, этот друг — не секрет —

ну ни грамма вам!

А у меня уже много лет —

с детства самого.

Он передо мной

как лист перед травой,

а кругом — с этим свыкнулся —

ни души святой,

даже нету той...

А он откликнулся.

— Васёчек! Я твой должник, и когда рассчитаюсь — одному Богу известно...

— Да что ты, Васёчек! Я так рад, что ты приехал, тем более ты же говорил, что вроде не раньше августа.

— Да, потому что Светку раньше не отпустят, а мы хотели вместе...

— А вот еще, послушай. Это Марине.

Песня была отчаянная — слышалась грусть о женщине, которая далеко. Но в ней были такие слова почти рядом: «со звездою в лапах» рифмовалось с «в пумах косолапых»... Я сказал, что ему, городскому, столичному парню, писать о каких-то «пумах» не есть хорошо...

— Ладно, Васёчек, не придирайся. Может, потом исправлю...

А через несколько дней он позвонил мне рано утром:

— Васёчек, привет. Ты видел сегодняшнюю «Советскую Россию»?

— Нет. А что там?

— Там жуткая статья про меня. Сейчас приеду.

Открыв ему дверь, я увидел все того же улыбающегося Володю, каким он был, вернее, казался почти всегда. Правда, улыбка на сей раз была грустноватой. А когда он закурил и немного пришел в себя, стало заметно, как он расстроен и разозлен.

Статья называлась «О чем поет Высоцкий». Была она написана тем, как говорится, бойким пером, моментально выдающим заданность и тенденциозность темы. За всем этим прямолинейным и псевдопатриотическим пафосом обличений четко просматривались демагогия и ограниченность ангажированного автора, получившего, видимо, задание приструнить не в меру смелого и откровенного барда. А когда я вспомнил, что не так давно в этой же газете была аналогичная разгромная статья о Г.Горбовском, то стало ясно, что началась очередная кампания травли неугодных, не поддающихся укрощению администраторов от идеологии.

Но судьба и на этот раз была милостива к Володе. Дело в том, что главным «обвинительным пунктом» публикации, вокруг которого организовывалась и велась атака на певца, было уличение В.Высоцкого в якобы оскорблении и насмехательстве над всем, говоря словами одной из Володиных песен, «чем гордится коллектив». И в подтверждение этой мысли автор статьи цитировал строчки из песни Ю.Визбора о технологе Петухове: «Зато мы делаем ракеты и перекрыли Енисей, а также в области балета мы впереди планеты всей». (Конечно, добродушная ирония этих строк была явно за пределами понимания зашоренного критика.)

— Васёчек, они прокололись! И этим ты спасен. Сейчас едем в газету, — сказал я возбужденно.

— Куда едем? Зачем?

— Объясняю...

Дело в том, что тогда в «Советской России» (не помню, в каком отделе) работал тот самый Владимир Новиков, благословивший меня на мою магаданскую эпопею.

Я позвонил В.Новикову, объяснил, в чем дело. В ответ услышал: «Приезжайте».

Когда мы приехали, он уже все узнал. Да, очередная кампания припугнуть, приструнить. Последствий никаких не будет, тем более что в статье такая грубая ошибка. Так что, как говорится, можно спать спокойно...

Мы поблагодарили, попрощались и поехали ко мне обсуждать «по спокухе» (наше выражение) все случившееся. «Господи, кто бы мог подумать, — размышлял я про себя, — что бесшабашное балагурство, подтолкнувшее однажды к сочинительству остроумных и озорных песен, в конце концов приведет к тому, что случилось сегодня. Ведь если вспомнить, с чего все началось...»

А вскоре его увезли в больницу: началось кровотечение; видимо, он «развязал» немного после истории с газетой. Положили в Склифосовского. Он позвонил, сказал, что пару-тройку дней там пробудет. Я спросил: «Навестить?» Он сказал: «Не надо».

Через два дня раздался звонок от Паши Леонидова (какой-то дальний родственник отца Володи, который называл себя Володиным дядей — уж больно льстило сознание быть в родстве с самим Высоцким). Он сказал, что Володя не мог до меня дозвониться (телефон был долго занят: соседка по квартире любила поговорить) и позвонил ему, чтоб тот позвонил мне и чтоб я приехал забрать его из больницы к двум часам. Паша предложил, чтобы я заехал за ним, — он тоже хотел повидать Володю, — благо это по дороге (он жил в доме на углу Каретного Ряда и Садовой) и мы вместе поедем за Володей.

Приехали. Володя выглядел явно отдохнувшим и посвежевшим.

Сели в такси, и Паша предложил заехать к нему, посидеть поболтать, попить кофейку.

Когда вошли в его квартиру, я сразу обратил внимание на книжные полки. Бросилось в глаза полное собрание Брокгауза и Ефрона и еще множество книг. По кожаным корешкам с золотым шрифтом на них можно было понять, что библиотека собиралась давно и со знанием дела.

— Пашенька, откуда же у тебя такое богатство? — невольно вырвалось у меня.

— Это что... Вот раньше было действительно богатство.

— А куда же оно делось?

— Прогудел...

— Как так?

— Ребятки, вы сидите с одним из самых крутых в прошлом наркоманов.

И Павел рассказал нам свою историю.

В свое время он окончил библиотечный техникум и очень рано понял, что книги — это капитал. И начал собирать библиотеку, поскольку очень прилично стал зарабатывать: он был прирожденным концертным администратором — так это тогда называлось, а попросту — организатором концертов.

В 50-х годах в начале Неглинной улицы (это здание не сохранилось) был офис «Москонцерта», около которого все дни, как бы сейчас сказали, тусовались артисты всех мыслимых и немыслимых жанров. Здесь сколачивались бригады, которые потом ехали «на чёс» — на гастроли. Этот «чёс» им организовывал Павел Леонидов. Он тогда много не пил и почти все лишние деньги тратил на книги. Заработки росли, а с ними росло и желание хорошо выпить и закусить. Последнее как-то не особо требовалось, а вот первое — все больше и больше. И все труднее было приходить в себя на следующий день после обильного возлияния.

И однажды на этом известном всей Москве «пятачке» на Неглинной к нему подошел один из артистов и, видя, как Паше плохо с перепоя, завел разговор о том, что зря он так себя мучает — напивается, а потом чуть ли не целый день не может в себя прийти. Есть способ «словить кайф» и не мучиться после этого...

Так Паша впервые попробовал наркотики и вскоре на них «подсел».

Чем дальше в лес, как любил говорить Володя, тем ну его на хрен...

Денег заработанных, и немалых, стало не хватать. Тогда он начал продавать книги своей библиотеки. Остались только самые ценные — их он не хотел продавать ни за что, хотя семья иногда голодала. И когда он дошел, как говорится, до ручки, он решил «завязать».

— А что значит — до ручки? — поинтересовались мы.

— А это значит, что моя доза стала — сорок ампул морфия в день!

— Сорок ампул?.. Да какой же организм это вынесет! — вырвалось у Володи.

— Если организм здоровый — выдержит. А я всегда был здоров как бык. Короче, я пришел к врачам и сдался им на милость. Процедуры жуткие, не хочу даже вспоминать. Но с тех пор — всё, как отрезало. Только сигареты, даже кофе, вот вы пьете, а я боюсь, да и не хочется. А библиотеку я потом восстановил, но не полностью, конечно. Не те времена, что раньше. Сейчас многие книги, что у меня были, уже не купишь.

А потом Паша стал писать тексты песен, так как общался он со многими певцами и музыкантами, и тоже достиг определенных успехов. В то время, о котором рассказываю, очень крутым шлягером была песня Юрия Саульского «Тополиный пух», текст которой написал Паша. Может, кто-то помнит слова припева: «Если ты одна любишь сразу двух, значит, это не любовь, а только кажется».

Когда после подписания Хельсинкских соглашений поднялась волна еврейской эмиграции, одним из первых, хотя ему было уже под шестьдесят, уехал Павел Леонидов. У него было две Библии с репродукциями Доре. Одну он подарил Ленинке, а другую ему разрешили вывезти.

Я бы никогда не вспомнил об истории про Пашу, если бы не та жуткая цифра в сорок ампул морфия, цифра, которая аукнется через двенадцать лет.

Мы пришли ко мне на Горького. Володя вдруг предложил:

— А что, если нам сходить попариться, тем более мне после больницы сам бог велел?

— А тебе можно — после больницы?

— А то!

Он куда-то позвонил, быстро переговорил с кем-то и сообщил, что мы идем в лучшую сауну столицы. Она располагалась в комплексе бассейна «Москва» (что был на месте взорванного храма Христа Спасителя, теперь восстановленного) и предназначалась только для избранных (в этой сауне нередко проводили по полдня две закадычные подруги — Екатерина Фурцева и Людмила Зыкина).

Мы позвонили Севочке Абдулову, пригласили присоединиться к нам, у него был Лёша Чардынин (известный кинооператор, снявший не так давно фильм «Журналист» режиссера С.А. Герасимова), и мы вчетвером оказались в этой знаменитой сауне. Парилка в ней была и вправду отменная и была к нашему приезду нагрета до 110 градусов. Я по дороге купил пластмассовую мыльницу — ту, которая состоит из двух половинок, входящих одна в другую.

— А это еще зачем? — поинтересовался Володя.

— А я одну половинку мыльницы дам тебе, а другую оставлю себе, и мы будем краями этих пластмассовых крышечек «соскабливать» пот с тела, освобождая таким способом поры для нового выделения пота. Этой премудрости меня научили борцы, сгонявшие в парилке набранный вес...

— Васёчек, да ты просто профессор в ентом деле. Вот что значит прожить всю жизнь возле Сандуновских бань!

Внутри, в предбаннике, сауна была обложена деревом и вся устелена коврами. На маленьком столике в углу стоял огромный самовар, на столе были разложены в вазочках конфеты, сушки всех сортов, даже с солью — для пива, которое мы с собой прихватили, загрузив его сразу в холодильник. Еще в этом большом предбаннике была огромная ванна для гидромассажа. Но самое замечательное — то, что прямо из парилки здесь можно было нырять в бассейн.

Володя не скрывал своего удовольствия, что вот как у него и тут «все схвачено».

Просидели мы в сауне почти до вечера, а потом отправились в ресторан «Узбекистан», что на моей памятной Неглинке. В общем, как говорится, расслабились по полной программе.

Чуть забегая вперед, скажу, что и одну из наших последних встреч мы провели с ним в сауне.

1 мая 1977 года мне надо было по делам заехать к сводной сестре моей жены, Елене Силантьевой, чей муж работал в «Известиях». У этой газеты был свой Дом творчества в Красной Пахре, и вот туда мне пришлось ехать.

...На парковочной площадке Дома творчества одиноко и гордо красовался Володин «мерседес» болотного цвета. Припарковавшись с ним рядом, я подумал, какая же нескладная, какая-то кургузая моя «Волга» рядом с его элегантной машиной. Мне вдруг вспомнилось описание Гоголем мебели в доме Собакевича, где стол, табурет, каждый стул словно кричал: «И я тоже Собакевич!» Вот и моя машина словно кричала: «Я совок, я самый настоящий совок!»

Выйдя из машины, я чуть ли не столкнулся с Володей. Обнялись.

— Васёчек! Ты как здесь?

— Да надо, по делу. А ты?

— Понимаешь, Марина приехала на три дня. А тут праздники. Куда деваться... И вот Надеин, читал, наверно, такого, пригласил сюда. Слушай, я сауну заказал. Говорят, здесь она отличная. Пойдем.

— С удовольствием. На минутку только зайду к Силантьевым.

И мы засели в сауне. Парились и не могли наговориться. Давно, с год, не виделись. В основном говорил Володя, и все о своих проблемах: о запретах на официальные концерты, о выбрасывании уже написанных и записанных песен из фильмов, о неутверждениях на ту или иную роль в картинах, куда его звали и хотели снимать режиссеры, но не позволяло этого руководство киностудий.

У меня было все вроде неплохо. Я стал известным поэтом-песенником (ненавижу это словосочетание, но от него никуда не деться), в ходу у меня на то время было несколько хитов, что приносило приличные деньги. Печатал стихи, правда, очень редко, но меня это не очень огорчало тогда, ибо причина была почти не зависящая от меня: я просто писал такое, что в то время не печатали по идеологическим причинам. Писал «в стол», а это не вдохновляет, а даже совсем наоборот. К тому же надо было быть, как теперь сказали бы, в определенной «тусовке», входить в компанию тех, кто тусуется вокруг какого-нибудь журнала. А я сроду был волком-одиночкой, ни с кем особо не общался, что в свою очередь тоже затрудняло публикацию стихов.

Короче, я слушал Володю, и столько было в его словах горечи и обиды на происходившее с ним, что мне как-то неловко стало за то, что у меня жизнь просто малина по сравнению с его проблемами, и казалось даже странным, что он до сих пор не запил. А он «держался на торпедах» — вшитых в верхнюю часть ягодиц «спиралей», которые уберегали от желания выпить. На теле — он мне показал — это было что-то вроде темной родинки величиной со спичечную головку.

Особенно он переживал, что не вошла в фильм «Как царь Петр арапа женил» его гениальная песня «Купола».

— Понимаешь, Васёчек, она должна была идти на титрах, и весь смысл картины был бы намного глубже, он был бы про державу, «что прокисла, опухла от сна», которую Петр хоть и поднял на дыбы, да лошадь увязла по стремена в жирной и ржавой грязи... Ужасно обидно...

Просидели мы с ним в сауне часов пять. Когда пришли к Надеиным, Марина была вне себя от злости. Еще бы, приехала на три дня, а муж сгинул куда-то чуть ли не на весь день. Мне было неловко, что я тому причиной, и я тихонько, чтоб никто не слышал, извинился перед ней. В ответ она только улыбнулась своей очаровательной улыбкой.

А в то лето 68-го Володя вскоре уехал куда-то в Сибирь сниматься вместе с Валерой Золотухиным в фильме «Хозяин тайги».

Где-то в конце августа — звонок:

— Васёчек, привет! Как хорошо, что я тебя застал.

— Привет. А ты откуда?

— Я с Казанского вокзала. Только приехал. Ты будешь дома?

— Да.

— Тогда я еду к тебе.

Едва он вошел, весь какой-то нетерпеливый, с гитарой за плечами, сел, закурил и сказал:

— Хочу тебе кое-что показать...

И я услышал:

Протопи ты мне баньку по-белому...

Он закончил петь, а я сидел и молчал. Потом попросил еще раз.

— Васёчек, мне кажется, — наконец заговорил я после короткой паузы, — что все бывшее до этой песни — все это была разминка. А настоящее — только начинается.

— Ты знаешь, Васёчек, и мне так кажется.

Вскоре приехала Марина (моя Света уже была в Москве), и у нас начались бесконечные посиделки то у меня, то у Феди Фивейского в мастерской, то еще у кого-то. Володе хотелось показать Марине, какой у него замечательный круг друзей, людей творческих и потому интересных.

Но чаще всего Володя с Мариной были у меня. Марине очень понравилась моя мама, и они часто вдвоем в другой комнате подолгу о чем-то говорили. А когда мама на кухне начинала что-то нам готовить к столу, Марина непременно тут же говорила:

— Надежда Петровна, я хочу вам помочь...

На это мама, конечно, говорила «не надо», но Марина всегда умела настоять на своем.

Володю моя мама очень любила, знала все его слабости, но никогда не осуждала, а принимала таким, каким он был. Правда, нередко подтрунивала над ним, прозвав многостаночником. Ведь когда появилась Марина, у Володи еще продолжались отношения с Татьяной, да и с Люсей он не собирался расходиться. Бывало, спросит его:

— Ну что, многостаночник, как дела? Управляешься?

— Ой, Надежда Петровна, и не говорите... С трудом...

В доме на улице Горького у нас с мамой было две комнаты: большая — метров двадцать с лишним, и маленькая — метров десять. И были еще очень милые соседи, занимавшие две остальные комнаты в квартире. И была очень большая кухня, куда Володя любил выходить покурить и побыть одному, подумать о чем-то о своем, или поболтать с мамой, когда она что-то нам готовила.

Однажды, когда ко мне только что приехала Света, я, выходя из маленькой комнаты (она была рядом с кухней), услышал обрывок Володиной фразы (он о чем-то говорил с моей мамой на кухне):

— Я знаю, Надежда Петровна, что вам очень понравилась Света, она и красива, и умна, и вообще все при ней, но Васёчек, думаю, на ней не женится...

— Почему ты так думаешь? — спросила мама.

— Не знаю. Мне так кажется.

А ведь как в воду глядел.

Когда он пришел ко мне впервые с Татьяной, я потом спросил маму, как ей новая пассия Володи.

— Красивая, — сказала мама, — но, по-моему, стерва...

Это суждение оказалось со временем на удивление точным.

Однажды Володя — еще до приезда Светы в Москву — как-то зашел ко мне и говорит, что вот Таня пригласила нас на обед. Мы купили выпивки и приехали к ней...

Обед был очень вкусным. Да и мы что-то с собой из закусок прихватили — короче, сидели выпивали и закусывали и прилично набрались все трое...

Володя скоро «отключился» и заснул, а мы с Таней вдруг... стали целоваться, притом так, что до близости оставался один шаг... (Конечно, в подсознании, наверно, оживали все признания Володи в любви к Марине, его восторги ею и тоска по ней, поэтому, видимо, в моем пьяном воображении Татьяна представлялась всего лишь как просто «физиологическая потребность», не более того.) Она была в джинсах. Я их расстегнул, она помогла их снять... и тут в моем пьяном мозгу что-то «турмкнуло», я понял, что дальнейшего делать нельзя... Встал и ушел, сел в такси и приехал домой.

Назавтра Володя заехал ко мне, я ему все как было, честно рассказал и извинился за непотребное свое поведение. Он ответил, мол, очень хорошо, что он это узнал от меня, а не от Тани, и добавил: «Все, проехали и забыли... Чего по пьянке не бывает».

И мы действительно забыли о происшедшем, тем более что вскоре приехала ко мне моя Света, а через несколько дней и Марина прилетела в Москву. И этот неприятный эпизод само собой забылся окончательно.

Но Володя не порвал с Таней и каждый раз, когда Марина уезжала (а в Москве она бывала от силы две недели — она тогда еще вовсю снималась, играла в театре, да и трое детей тоже требовали немало забот и времени), возвращался к своей Татьяне...

В один из приездов Марины (как мне потом рассказал Володя) они были в гостях у собкора газеты «Юманите», который был приятелем Марины, и Татьяна, каким-то образом узнав об этом, заявилась к этому Леону (так, по-моему, звали собкора) и устроила дикий скандал Марине, выложив ей все начистоту, сказав, что она и красивее, и моложе (а она действительно была очень красива в ту пору, чем-то похожа на Брижит Бардо) и что все равно поэтому Володя предпочтет ее, а не стареющую французскую кинозвезду...

Марина (по рассказу Володи) очень сдержанно все это выслушала и ответила в том духе, что, мол, раз Таня так уверена в себе, что же она так «раскудахталась»... После чего Володя просто вытолкнул Татьяну взашей из квартиры этого Леона и вдрызг напился...

Марина, конечно, все ему простила, хотя, наверно, в душе понимала, что, когда она уедет к себе во Францию, Володя через какое-то время возобновит отношения с Татьяной...

И так длилось действительно несколько лет. Я уже был женат на Маше (а Володя на Марине). Как-то Володя приехал к нам (мы жили тогда на Ломоносовском проспекте) с Татьяной и познакомил ее с Машей. И они подружились. Таня жила буквально в двух автобусных остановках от нашего дома и часто после дневных репетиций заезжала на часик-другой к Маше поболтать о том о сём и поиграть с Машиной дочуркой — очаровательной девчушкой, которую вместе с дочкой Кости Страментова один фотокор, работавший в журнале «Советский Союз», сфотографировал как-то раз, и снимок получился настолько удачным, что его поместили на обложку одного из номеров журнала. Короче, моя жена и Таня стали закадычными подругами — скорее всего, потому, что Татьяна была очень уж привязчивая... Я не знаю, что она рассказывала Володе о своих визитах к нам (меня днем дома почти не бывало — я тогда весь окунулся в свое песенное «предпринимательство», часто бывал на репетициях или на записях своих песен), но как-то (это было году в 73-м или 74-м) Володя мне вдруг говорит, что ему очень не нравится, что Татьяна часто бывает у нас, и попросил сделать так, чтобы это прекратилось. Видимо, он вспомнил тот эпизод, когда мы с Таней по пьянке чуть не «трахнули» друг друга, и ревность «взыграла ретивую»... Я сказал, что «будет сделано».

Приехав домой, передал Маше наш с Володей разговор, а моя жена в ответ: «Мне что, Володя будет указывать, с кем дружить, а с кем не надо?.. А не пошел бы он...»

Маша была очень своенравной и самолюбивой, поэтому я понял, что возражать ей бесполезно, так что Татьяна продолжала навещать нас.

И Володя перестал мне звонить. Обычно звонил он, а не я, так как его дома застать было практически невозможно: то он в театре, то на репетиции, то после спектакля в ресторане ВТО (модный в то время ресторан на улице Горького, рядом с Елисеевским гастрономом).

Я как-то не сразу заметил отсутствие его звонков, так как был все время в каких-то делах. Татьяна по-прежнему к нам иногда заходила и даже пригласила на генеральную репетицию спектакля «Берегите ваши лица» — новой интерпретации стихов Андрея Вознесенского. Спектакль будет заканчиваться Володиной песней «Охота на волков», Володя во время ее исполнения будет сидеть на канатах, изображающих и струны гитары, и линейки нотной тетради, на которых нотные знаки будут изображены в виде мишени, во время припева будут раздаваться выстрелы егерей и эти ноты-мишени будут падать на сцену. Номер получился убойный (кстати, как мне потом рассказывал Володя, из-за этого номера и запретили весь спектакль), и, выходя из зала, я услышал чей-то комментарий к увиденному, и говоривший его сказал, что «Охота на волков» — это лучшее стихотворение Вознесенского (видимо, театрал не знал, что это песня Высоцкого — она еще не успела получить широкую известность).

Началось лето, и мы с Машей решили поехать в Пярну, вернее, в поселок на берегу Балтийского моря, что был фактически пригородом Пярну. Татьяна увязалась поехать с нами. Маша согласилась, ей стало жалко подругу, которая к тому времени была беременна...

Мы вчетвером уехали (мы с Машей уже не первый год снимали домик у очень милых эстонцев), а вскоре к нам присоединилась и Нина Шацкая, жена Валерия Золотухина, который с Володей дружил и снимался в фильме «Хозяин тайги», она с Татьяной тоже поддерживала дружеские отношения.

И вот как-то Нина, оставшись наедине с Машей, сказала ей, мол, как она терпит рядом с собой такую стерву. Маша не поняла такого «поворота», на что Нина и говорит, что Таня уверила ее, что, мол, Гарик только и ждет удобного случая, чтобы переспать с ней...

Маша была просто ошарашена такой новостью. И это в благодарность за то, что она пожалела брошенную (Володя как только узнал о беременности Татьяны, сразу прекратил с ней всякое общение и ребенка, насколько мне известно, так и не признал)...

Оставшиеся дни до возвращения в Москву мы с Таней практически не общались, а по возвращении домой прекратили все контакты с ней.

Потом Володя, видимо, поймет, что был не прав в своей «ревности», и, когда мы с ним через год примерно пересечемся на студии фирмы «Мелодия», как ни в чем не бывало бросится ко мне с объятиями, с явной радостью, что все недоразумение позади...

Но это случится намного позже того времени, о котором пишу...

Я наслаждался своим большим отпуском, почти ежедневными посиделками в дружеских компаниях и чудесным ничегонеделанием, вполне, к слову сказать, заслуженным.

Однажды я позвонил своей сестре и говорю, что вот Володя с Мариной у меня и что мы не знаем, куда бы пойти, и нет ли у нее каких-нибудь соображений на сей счет. А она и говорит, что их Костя Страментов с Лилей Костаки пригласил к своей сестре Маше и наверняка Маша не будет против, если я со Светой и Володя с Мариной присоединимся к ним.

Костю Страментова я знал, еще учась в МИСИ, его отец был деканом одного из факультетов нашего института. Правда, сам Костя учился в архитектурном, но у него была приятельница, Лена Скот, которая училась в моем институте, ее сестра, Маджи, училась вместе с моей сестрой в хореографическом училище, теперь они обе работали в Большом театре. Я часто бывал у Лены в гостях и там познакомился с Костей. Я знал, что у Кости есть сестра — необыкновенная красавица, так все о ней говорили. Но я ее ни разу не видел.

И вот мы все шумной компанией заваливаемся в гости к этой самой Маше.

Я как только ее увидел, сразу загрустил: почему я не один сегодня, а со Светой...

Вечер получился чудесный. Костя принес много выпивки и закуски из «Березки» (он был женат на дочери ныне знаменитого коллекционера Костаки, в то время всего лишь администратора посольства Канады в Москве, поэтому чеки, на которые продавались продукты в «Березке», у него всегда были), Федя Фивейский остроумнейшим образом комментировал разлив заморских напитков и закусь к ним, Володя иногда брал гитару и что-то пел смешное «для общего ливера» — в общем, было очень весело и мило.

Комната была небольшая, но уютная, и, когда в ней стало чуть душновато, Маша встала, чтоб открыть дверь балкона. Кто-то сидящий у этой двери ей мешал, и она потянулась через спину сидящего, чтоб повернуть ручку балконной двери. При этом движении Машино мини-платье чуть задралось и приоткрыло почти полностью ее ноги. Я обомлел. Никогда в жизни я не видел более стройных и красивых женских ног. Это меня «добило» окончательно. Я уже не говорю о ее лице, напоминающем чем-то Одри Хепбёрн в «Римских каникулах», только в варианте более аристократичном и более пикантном.

Через неделю Светлане надо было возвращаться в Магадан (у нее отпуск был короче моего). А еще через несколько дней я позвонил Маше и пригласил пообедать. Она согласилась.

Так начался наш роман.

И уже мы, как любил говорить Володя, «гуляли по буфету» вчетвером — он с Мариной, я с Машей.

Однажды днем — я был дома у себя на Горького — позвонила Марина и сказала, что они с Володей скоро будут у меня.

Когда я им открыл дверь, то по лицу Марины понял: что-то произошло.

— Марина, что с тобой?

— Со мной — ничего. А ты посмотри на своего друга...

Володя был, что называется, «в пополаме».

— Ну, ничего, сейчас он немного поспит и придет в себя.

— Гарик, какое поспит! Сейчас уже четыре, а у него вечером «Гамлет»!..

— Что же делать, Марин, я не знаю...

— Я тебя прошу, Гарик. Поезжай в театр, скажи Любимову все как есть, что Володя не может сегодня играть, пусть заменяют спектакль, — сказала Марина.

Я поехал. Попросил, чтобы меня проводили к Юрию Петровичу, и очень коротко объяснил, что случилось.

— Передайте вашему другу, что я сегодня же издаю приказ о его увольнении из театра. Всё. До свидания.

Все это было сказано жестко, спокойно, даже, мне показалось, с какой-то расстановкой слов, чтобы, видимо, было понятно, что это всерьез, а не просто очередная угроза.

Я вернулся домой. Володя вроде бы вполне оклемался, даже порозовел.

— Васёчек, Марина сказала, что ты в театр ездил и что...

— Юрий Петрович сказал, что сегодня же издает приказ о твоем увольнении.

— А-а-а! — почти зарычал Володя.

Он резко поднялся, подошел к столу, налил полстакана водки и выпил залпом. И вскоре опять отключился.

Мы с Мариной вышли на кухню. Марина молчала и плакала. Моя мама ее утешала, гладя по голове, как ребенка.

— Надежда Петровна, — сквозь слезы еле слышно говорила Марина, — он же себя погубит. Я просто в отчаянии! Не знаю, что делать.

Марину моя мама сразу, как говорится, приняла. Помимо того, что она была просто само очарование, она была такой естественной, никакой «звездности» в ней не наблюдалось, и в то же время аристократизм чувствовался во всем — в манере себя вести, в сдержанности суждений, в стиле одежды. И еще — в ней угадывалась очень чуткая и широкая душа.

Когда Володя был в нормальном состоянии, он, казалось, светился весь от счастья, потому что с ним рядом такая женщина. А она и вправду словно создавала вокруг удивительное умиротворение и радость. И моя мама почувствовала в Марине это редкое, истинно женское качество.

Вскоре она уехала, взяв с Володи слово, что тот ляжет в больницу.

Его действительно поместят в очень хорошую клинику, в отдельную палату со всеми удобствами. Я с Машей буду его навещать, и в одно из посещений он нам прочитает удивительную повесть про дельфинов — такой фантасмагорический ход, будто не мы наблюдаем и изучаем дельфинов, а они нас.

Выпишется из больницы он где-то в начале декабря, начнет играть все свои роли — в общем, все наладится.

Новый, 1969 год мы будем встречать в мастерской у скульптора Федора Фивейского, прославившегося своей работой «Сильнее смерти», получившей на Всемирной выставке в Брюсселе золотую медаль (уже давно этот памятник стоит в Русском музее в Петербурге), — остроумного балагура, бывшего в свое время одним из авторов и участников знаменитых капустников в Союзе художников на Беговой улице. К новогоднему вечеру он тоже напишет небольшой капустник, в центре которого будет любовь Володи и Марины.

31 декабря у Володи был какой-то вечерний спектакль, который кончался поздно, поэтому встретить Марину в Шереметьеве он попросил Севу Абдулова. И вот уже половина двенадцатого, а их все нет. Володя места себе не находил. Я как мог его успокаивал, а он все причитал, что вот, мол, первый Новый год вместе и такой облом...

Наконец, без десяти двенадцать в дверях мастерской показываются Марина и Севочка.

Было впечатление, что никого вокруг них не существует: Володя и Марина, обнявшись, застыли в нескончаемом поцелуе. Лишь с первым ударом курантов они оторвались друг от друга и взяли свои бокалы.

Очень интересной получилась сценка, как Федя в роли докладчика от общества по распространению политических и научных знаний рассказывает о том, что собирается лепить фигуру популярного артиста Владимира Высоцкого и для этого изучает его внешность (на подрамнике был помещен большой лист ватмана, а на этом листе — условный рисунок фигуры Володи по пояс) — какая у него мощная, мужская шея, какая накачанная мускулатура рук, какая мощная грудь, в которой неистово бьется его ранимое сердце (сердце было нарисовано в утрированно увеличенном размере), а бьется оно так, потому что... Здесь Федя разрывает ватманский лист в том месте, где нарисовано сердце, и присутствующие видят портрет Марины во всю обложку журнала «Тайм»...

Эффект это произвело обалденный. Марина была тронута до слез.

В общем, получилась одна из самых запоминающихся встреч Нового года.

Через пару недель я вернулся в Магадан, и вскоре вышла моя первая книжка стихов, выпущенная местным книжным издательством. «Звуковой барьер» — таково ее название. Я был безумно счастлив. И тут же отправил по экземпляру маме, Володе и Эдику Филатьеву, моему приятелю, о котором упоминал выше, он сделал обо мне передачу по телевизору, и я стал получать письма со всего Советского Союза. Писали в основном девицы, восхищенные моим крутым поворотом в судьбе. Очень занятные встречались письма, в некоторых даже были предложения руки и сердца.

А вскоре я получил письмо и от Нины Максимовны, мамы Володи. Вот это письмо.

Москва, 2 апреля 1969 года

Дорогой Гарик!

Сегодня день твоего рождения, я это помню и сердечно поздравляю тебя. Желаю тебе крепкого здоровья, много радостей и успеха во всех твоих делах и затеях.

Пишу тебе под впечатлением телевизионной передачи о тебе. Она состоялась вчера, 1 апреля, в эфире был журнал «Молодость».

Я не могу тебе назвать фамилию ведущего, но он назвался твоим другом (передачу вел Эдик Филатьев. — И.К.). Передача была построена очень красиво, рассказывали о твоем творческом пути.

— И вот Игорь объявляет готовность лететь в Магадан, — говорит ведущий.

На экране показывается аэропорт, люди спешат на самолет, звучат слова из твоей «Колымы».

Мелькают улицы Москвы, автобусы, стоишь и улыбаешься ты, что-то говоришь... Читают строки из «Садового кольца», звучат слова из «Бабьего лета», голос К.Шульженко задушевно поет:

Только вот тревожно маме,

Что меня ночами нету,

Что опять меня обманет

Бабье лето,

Бабье лето.

Все это сливается с общим фоном улиц, парков, домов... Рассказывается о твоей работе в Магадане, о твоем приезде в Москву летом минувшего года.

Показывалась несколько раз твоя книжка «Звуковой барьер», крупным планом показывали твою фотографию на книжке, и все время слышались прекрасные слова о тебе: «Сейчас Игорь снова в Магадане, Игорь поэт, журналист. И кто знает, может быть, через год, на шестом Всесоюзном совещании молодых писателей, советскую поэзию будет представлять молодой поэт Игорь Кохановский».

Как это приятно звучало, я тут же позвонила твоей маме, ее не было, и позвонила она мне в 12 часов ночи, я ей все рассказала, только, к сожалению, я уловила не все, так как два раза скакала к телефону, но общее впечатление прекрасное. Волнующие слова ведущего, строки из многих твоих стихов, голос К.Шульженко, трогательный и мягкий, а на экране ты.

Очень радуюсь за тебя и поздравляю с успехом. И за маму твою я рада, ваш успех — наше счастье.

А вот я глубоко несчастна сейчас. Очень плохи дела с твоим другом Васёчком. За время твоего отсутствия и после того раза он уже дважды побывал в больнице, но ни один раз не довел дело до конца и, конечно, быстро срывался.

Теперь он уже не бродит, а обессиленный лежит дома, бывает, что теряет речь, молчит по целым суткам... Это страшно. Мучается. Порой задыхается, кричит от боли, но остановиться не может...

Здесь долго была Марина, он был с ней в порядке, но заводится после каждого ее отъезда. В пятницу 28 марта после пятидневного мучения мы его водворили в больницу, а вчера 1 апреля он уже оттуда вышел с большим скандалом. Врачи отказываются его понимать и говорят, что из него ничего не получится.

Да, милый Гарик, он, по-видимому, погибнет окончательно. Лечиться не хочет. Кругом скандалы и катастрофа, в театре полный крах, с концертами тоже. Фильм, снимающийся в Одессе, из-за него горит, здесь сейчас режиссер из Одессы, все переживают, мечутся, а с него как с гуся вода. Он вчера после больницы зашел домой и помчался на встречу к Марине. Обещал лечь в нервную (простую) больницу, но это все бред, он ничего не хочет, никак и ни за что не несет ответственности, ничего его не пугает, совесть потеряна, ни перед кем нет долга, даже передо мной. Друзей около него не осталось. Только держится Боря (художник) и Тамара, Нелли Евдокимова и Татьяна. Больше никого, да, правда, еще Павел, который пытается его спасти, жалеет меня и помогает. Я уже измоталась до предела, много плачу, не сплю, чувствую свою беспомощность и вижу неминуемую гибель сына, страдаю оттого, что не могу ему помочь и спасти.

Ему теперь бывает так плохо, что вызываем даже «скорую» спасательную группу. У него отказывает сердце, давление было 60/0. Я думаю, что будет еще хуже. Иногда он срывается на крик, мечется, иногда мы, обнявшись, рыдаем, но меня надолго не хватает... Дом наш превратился в проходной двор. Однажды его привезли бесчувственного посторонние неизвестные мужики ночью и остались здесь ночевать. Я ухожу в 6.30 утра, закрываю дверь, он один...

Потом кто-то заходит, помогает, но все уже устали и осталась я одна, а я уже не владею собой. Я бы могла много тебе написать, но ты так далеко и не сможешь помочь нам...

Я очень боюсь, что вдруг Володя куда-нибудь сорвется, там будет с ним плохо, люди не будут знать, что делать, и он умрет. Дома у меня наготове кислородная подушка, Боря с машиной, телефон, и то бывает, что я кричу от отчаяния и безнадежности. Срыв картины угрожает тюрьмой, простой по его вине целого коллектива, срыв плана и выпуска картины к юбилею Ленина.

Вот, дорогой дружочек, как все плохо. Ответь мне, только напиши на чужой адрес, к моим знакомым: Москва, Ленинградский проспект, д. 1, кв. 18.

Конечно, я ответил, как мог утешил. Представил всю описанную ситуацию, и мне стало жутко обидно за него, за его талант, за его начавшую ломаться жизнь. И молил Бога, чтоб Володя дотянул как-то до моего возвращения. А там я брошу все свои дела и займусь только его делами, его здоровьем.

Программа-максимум моей магаданской авантюры была выполнена. Но я хотел подзаработать денег, чтобы, вернувшись в Москву, «по спокухе» оглядеться, да и мои отношения с Машей были нацелены на женитьбу, а она была замужем, и у нее была кроха дочурка шести лет... Короче, мне на первое время по возвращении в Москву нужна была относительная финансовая независимость.

И я устроился в старательскую артель — мыть золото. О чем не замедлил написать Володе, и тот тут же откликнулся на это событие песней.

Друг в порядке — он, словом, при деле,

завязал он с газетой тесьмой:

друг мой золото моет в артели —

получил я недавно письмо.

Пишет он, что работа — не слишком...

Словно лозунги клеит на дом:

«Государство будёт с золотишком,

а старатель будёт с трудоднем!»

Говорит: «Не хочу отпираться,

что поехал сюда за рублем...»

Говорит: «Если чуть постараться,

то вернуться могу королем!»

Написал, что становится злее.

«Друг, — он пишет, — запомни одно:

золотишко всегда тяжелее

и всегда оседает на дно.

Тонет золото — хоть с топорищем.

Что ж ты скис, захандрил и поник?

Не боись: если тонешь, дружище,

значит, есть и в тебе золотник!»

Пишет он второпях, без запинки:

«Если грязь и песок над тобой —

знай: то жизнь золотые песчинки

отмывает живящей водой...»

Он ругает меня: «Что ж не пишешь?!

Знаю — тонешь, и знаю — хандра,

все же золото — золото, слышишь! —

люди бережно снимут с ковра...»

Друг стоит на насосе и метко

отбивает от золота муть.

...Я письмо проглотил, как таблетку,

и теперь не боюсь утонуть!

Становлюсь я упрямей, прямее,

пусть бежит по колоде вода...

У старателей — все лотерея,

но старатели будут всегда!

Но это я услышу по возвращении в Москву. А тогда, после письма Нины Максимовны и моего ответа ей, через три недели я получил еще одно письмо от нее. Она писала:

Сочи, 25.04.69

Я здесь второй день отдыхаю.

Дорогой Гарик!

Твое письмо мне прочитала моя приятельница по телефону. Конечно, ты волнуешься, потому что настоящий друг. Дела у нас такие. 1 апреля приехала Марина. Он был с ней две недели. Все было в абсолютном порядке. Она уехала 16-го, и в тот же день добровольно, сам Володя лег в больницу, но в простую городскую, в нервное отделение, положил его один известный невропатолог. Я у него была в воскресенье 20 апреля. У него прекрасные условия: он один в палате, принимает все назначения врачей, он послушный и, как он говорит мне последнее время, решил избавиться раз и навсегда от этого недуга, не знаю, справится ли он с собой. Выглядит он хорошо, отрастил рыжие усы, вид здоровый. Говорят врачи, что у него в катастрофическом состоянии нервная система, а остальное все нормально.

8 мая в Доме кино премьера Марининого фильма. Она, наверное, приедет. Володя должен к этому времени выйти, но, может быть, и раньше, только я слышала, что на май его не отпустят.

Я немного успокоилась и месяц отдыхала от этого дела, зная, что он в хорошем состоянии.

Ты спрашиваешь насчет спиральки. Дело в том, что еще никто не знает, как и сколько она будет действовать, это еще не полностью испытано, но Володя говорит, что, наверное, сделает, если на этот раз не сможет держаться.

Отец на все это дело смотрит весьма странно и подчас говорит даже глупости, звонит только ради любопытства. Его пугает связь Володи с Мариной, на этот счет они «закипают» оба и кроют его и ее на все лопатки. Я в этом не вижу ничего дурного, но только все это нереально и мучительно для них обоих (имею в виду Володю и Марину). Для меня важно одно! Когда он с ней — он великолепен: веселый, трезвый, добрый, деловой. Сейчас в больнице он много пишет песен и еще чего-то.

Мне звонила твоя мама, но Володи дома уже не было. Ей перед отъездом позвонить не успела.

Детишки наши здоровы. Люся потолстела. У них дом как заезжий двор.

Жизнь она и Лена ведут богемную, ну это их дело. Ну всё, Гарик. Желаю тебе здоровья и успеха в твоей тайге.

Н.Высоцкая.

Это письмо я получил в старательской артели, Нина Максимовна знала, что я на Чукотке мою золото, просто перепутала тундру с тайгой...

А вскоре пришла весточка и от Володи, притом на адрес старательской артели — он узнал его, видимо, от своей матушки. Вот что он писал:

Ну а мне плевать,

Я здесь добывать

Буду золото для страны!

Васёчек! Обиды! Ну их на фиг! Не писал я тебе долго — это правда. Но... ведь и ты мне, если разобраться, — одно ругательное письмо и две телеграммы — извинительную и поздравительную.

Не писали — значит, не писалось, а вот сейчас пишется. Я, Васёчек, все это время шибко безобразничал, в алкогольном то есть смысле. Были минуты отдыха и отдохновения, но минуты редкие, заполненные любовными моими делами. Приезжала Марина — тогда эти минуты и наступали. Были больницы, скандалы, драки, выговоры, приказы об увольнении, снова больницы, потом снова больницы, но уже чисто нервные больницы, то есть лечил нервы в нормальной клинике, в отдельной палате. Позволял терзать свое тело электричеством и массажами, и душу латал, и в мозгах восстанавливал ясность, а сейчас картина такая: в Одессе все в порядке, в театре вроде тоже — завтра выяснится, и завтра же приезжает Марина. Я один, мать отдыхает, я жду. С песнями моими все по-прежнему. Употребляют мою фамилию в различных контекстах, и нет забвения ругани, и нет просвета, но я... не жалею. Я жду.

Пытался я, Гарик, чтобы ты приехал, но... приедешь — расскажу подробнее. Это было невозможно. По-моему, кто-то из твоих магаданских коллег постарался — мол, без тебя некому работать. А может, еще что. Но сейчас ты уехал множить золотой наш запас и поправлять финансовые свои дела. И сказал ему отец: «Ты, Васёчек, молодец».

Зое я все время твержу, но у них какие-то свои дела, и я их редко вижу, а потом месяц я шастал по медицинским учреждениям и потерял контакты. Увижу их на днях и опять капну. Гарик! Ты хватить ездить — полежал на дне и будя. Вот! Приедешь — будем трудоустраивать. Давно не разговаривал с Машей, опять по причине медицинской, не знаю даже — как у вас дела. Если будешь звонить — попроси, пусть она позвонит мне.

Назревают у меня всякие кинодела, но это пока прожекты, и еще надо кончить одесскую эпопею. Разберемся. Дел я наделал, Васёчек, — подумать страшно, но... вероятно, все будет нормально. Я тебе напишу еще поподробнее, а сейчас бегу за цветами. Вот!

Целую тебя, Васёчек! Пиши!

P.S. А в больнице меня привязывали шнурами, как буйного. Это очень печально.

Прочитав это письмо, я представил всю описанную Володей картину очень живо, ибо видел его не раз в окончательном раздрыге, агрессивного, ничего не соображающего, и подумал, каково же было тем, кто был в эти минуты с ним рядом. Но тон письма меня немного успокоил, было впечатление, что он осознаёт, куда приведет эта его слабина, если он не «завяжет» навсегда.

Вернулся я в Москву уже окончательно накануне 30 сентября, аккурат к маминым именинам. В Сухуми было еще жарко, и мы с Машей решили поехать хоть на недельку (на дольше дочурку оставить с сестрой бывшей свекрови она не решалась) поплавать в море, позагорать.

Когда Володя узнал о моих планах, он тут же вызвался поехать со мной, тем более что он с Мариной этим летом плавал на теплоходе «Грузия», они заходили в Сухуми, стояли там несколько дней, и капитан теплохода, считавший Володю и Марину своими гостями, познакомил моего друга с какими-то важными местными людьми. Короче, говорил мне Володя, у него там все «схвачено», и примут там нас по высшему классу. Он со мной поедет на два-три дня, все мне там устроит, вернется в Москву и проводит ко мне Машу.

Я было обрадовался — как все замечательно устраивается. Но... Володя неожиданно «загудел», то есть запил. Правда, не до полной «отвязки», но все равно и в таком состоянии на него надеяться было бы опрометчиво. А я очень устал в этой своей старательской эпопее, когда спать приходилось не больше четырех часов в сутки. А тут еще мне не хватало в Сухуми непросыхающего Володи. Нет уж, дудки...

А Володя исчез на несколько дней, и это было очень кстати.

Я купил билет и, собрав минимум вещей, поехал во Внуково.

Объявили посадку на мой рейс.

Я уже стоял у трапа самолета, как вдруг кто-то меня похлопал по плечу и произнес:

— Васёчек...

Это был Володя.

Я ничуть не обрадовался его появлению.

— Откуда ты узнал о моем рейсе?

— А я заехал к тебе, а Надежда Петровна говорит, что ты вот только что уехал во Внуково.

— Васёчек, давай все начистоту. Ты «загудел», значит, не остановишься. И мне с тобой там колобродить совсем не хочется. Я правда очень устал в старателях и хочу отдохнуть с Машей вдвоем, а не вытаскивать тебя из пьяных компаний.

— Гарик, клянусь, ничего подобного себе не позволю. Я просто хочу тебе там все устроить по суперклассу, чтоб ты действительно отлично отдохнул. Тем более вдвоем с Машей, — очень серьезным тоном убеждал меня Володя.

— Хорошо, но дай слово, что, если ты «загудишь», я тебя сажаю на самолет и ты не сопротивляешься.

— Членусь, да, — сказал он с грузинским акцентом.

Действительно, в Сухуми нас встречали какие-то люди на черной «Волге», которую подогнали к самому трапу самолета. Все они Володю знали, он меня со всеми познакомил, и мы прямиком поехали в какой-то горный ресторан отмечать приезд «дорогого гостя».

Все было замечательно, Володя пил в меру. Где-то в одиннадцатом часу мы заговорили о том, что ведь нам надо куда-то пристроиться с ночлегом. Грузины сказали, что они обо всем позаботились и нас ждет чудесный домик на самом берегу моря.

Примерно к часу ночи нас отвезли в этот домик, познакомили с хозяевами и наконец оставили нас вдвоем.

— Ну что? — спросил Володя.

— Все хорошо, но я, честно, от них очень устал.

— Да это только первый вечер, потом мы скажем, что хотим просто купаться и загорать, без всяких застолий.

— Ну ладно. Утро вечера мудренее...

— Но и в вечере что-то есть, — не преминул Володя вставить свою любимую добавку.

Домик у моря был действительно хорош, весь утопал в зелени, а волны плескались метрах в тридцати от порога.

Проснулись мы почти одновременно. Кровати стояли так, что нам виден был двор дома, возле которого бесшумно мелькали какие-то женские фигуры, словно ходили на цыпочках. Володя тоже это заметил.

— Это они чтобы не беспокоить почетных гостей, — с улыбкой прокомментировал он увиденное.

Мы надели плавки и пошли к морю. Оно было зеркальным и почти не колыхалось, отражая восходящее солнце. Мы нырнули и поплыли. Сделав несколько гребков, я вдруг обратил внимание, что в чистой воде плавают какие-то белые частицы, как будто кто-то рассыпал по морю манную крупу.

Когда мы вышли на берег, эти крупинки противно покрывали все тело, и казалось, их довольно непросто стряхнуть.

Поздоровавшись с хозяевами, мы спросили, что это в море, а теперь и на нас.

— А это мясокомбинат свои отходы в море спускает и вот этот жир плавает, — был ответ.

Я сказал Володе, что не хочу плавать в таком море и чтоб нас поселили куда-то в другое место. Он сказал «будет сделана», сам испытывая некую неловкость за своих новоявленных приятелей.

В саду был накрыт стол, в запотевших бутылках была чача, и мы слегка похмелились, перекусили всякой вкусной всячиной, и тут за нами приехали наши вчерашние собутыльники. Володя сказал им, что дом прекрасный, но что жить в нем мы не хотим, и объяснил почему. Нас заверили, что сегодня же мы будем в другом доме, а сейчас мы поедем в какой-то удивительный горный ресторан — необыкновенной красоты и кухни.

Подъехали. Машину оставили на стоянке, а к самому ресторану вела широкая тропинка, и по ней надо было дойти до ресторанного домика еще метров двести.

Мы шли с Володей и с нами рядом еще двое новоявленных знакомых, а впереди нас еще трое грузин. Один из них был в рубашке с короткими рукавами, рядом с ним идущие были в пиджаках. На Володе была обалденная куртка из лайки светло-бежевого цвета, очень модная и, вероятно, очень дорогая, — подарок Марины. Вдруг Володя снимает с себя эту куртку, подходит к тому, шедшему впереди нас, что был в рубашке (а высоко в горах было достаточно свежо), и надевает на него свою куртку со словами:

— Бери, Гоги, дарю!

— Вах, что ты, генацвале! Как могу я принять от тебя такой подарок!

— От подарков не отказываются. Так ведь у вас принято?

— Да, но от такого... Нет, Володя, не надо. Не могу я взять от тебя...

— Да что ты, Гоги, у тебя нет, а у меня еще будет...

И тут же, чтоб разрядить неловкость Гоги и его друзей, стал рассказывать одну из любимых своих баек за Костика Капитанаки (была у Володи такая серия смешных историй про циркового акробата, которую он все время дополнял новыми смешными и невероятными событиями).

Расселись за столом, и пошло... Тосты на пять минут, рассказы о каких-то якобы известных людях, что они совершили замечательного,  истории их современников и их предков, и бесконечные угощения местного разлива. Потом из этого ресторана поехали в другой. И там все по тому же кругу. Володя незаметно стал пьянеть, хотя пыжился, говорил ответные тосты, мне тоже пришлось что-то говорить, правда, я старался это делать как можно реже. И когда кто-то спросил Володю о том, что, может, мне что-то не нравится — что-то я невеселый какой-то, — Володя возьми да скажи, что я только приехал из старательской артели, мыл золото и очень устал. Ко мне тут же чуть ли не по очереди стали подходить участники застолья и предлагать хорошие, как они говорили, деньги, спрашивая, сколько у меня золота...

Конечно, может, нехорошо так говорить, но они все как будто и в самом деле только спустились с гор. Наконец я попросил Володю объяснить им доходчиво, что нет у меня никакого золота.

— Вах, — сказал один из них, — мыл и себе ничего не намыл — так не бывает...

Слава богу, разговор о золоте на этом окончился, и я сказал Володе, что хорошо бы нам все же определиться с жильем. Но его уже развезло.

— Ладно, Васёчек, что-нибудь они придумают.

— Володя, я не хочу отдыхать за грузинскими застольями. Я сюда ехал не за этим, — сказал я ему довольно сердито.

— Сегодня это будет последний раз, Васёчек, обещаю, а то они обидятся.

Я понял, что бесполезно его в чем-то убеждать, он уже не очень хорошо соображал.

Наконец мы сели по машинам и поехали в город. Отвезли нас в какую-то квартиру, весьма богатую, но далеко от моря, где-то в самом городе. Володя уже сломался, я сказал грузинам, что ему уже хватит, и они нас оставили в этом доме.

На следующее утро, смотрю, что-то с моим другом не то... Хмурый, неразговорчивый, чего с ним никогда не бывало. А у нас негласное правило: не расспрашивать ни о чем друг друга в неприятные моменты. И я молчал. Сидим завтракаем. Вдруг его как прорвало:

— Васёчек, какой же я мудак!..

— Ты про куртку?

— Ну да...

— Полный мудак. Как можно подарок любимой женщины дарить какому-то случайно знакомому человеку, с которым, может, больше не увидишься... И вообще, Васёчек, я жутко не люблю эти твои выдрючивания...

— Какие выдрючивания?

— А такие, когда ты хочешь казаться намного лучше, чем есть на самом деле. Ну что ты хотел вчера своим широким жестом показать? Смотрите, мол, какой я щедрый, какой широкой души?.. Да все и так знают, что ты добр и отзывчив. Нет, тебе ради красного словца красивый жест надо лишний раз показать — вот какой ты...

— Ну ладно, Васёчек... Скажи лучше, сможешь ли сегодня поговорить как-то с Гиви, ну, чтоб он вернул куртку...

— Конечно, поговорю, об что речь...

Вечером за нами заехали, и мы все той же компанией отправились в очередной ресторан. Там нас уже ждали за большим и обильным столом еще несколько приятелей наших вчерашних собутыльников.

И все пошло-поехало по новой...

Улучив момент, я подсел к Гоги, стал расспрашивать, что это за ресторан, кто хозяин, ну и еще о какой-то ерунде. Потом говорю:

— Да, этот ресторан мне даже больше нравится, чем вчерашний...

— Да, — согласился Гоги, — Марина тоже так сказала.

— А она здесь была?

— Да, они с Володей здесь ужинали.

— Марина... Очаровательная женщина! Такую обидеть — рука не поднимется.

— Вах, зачем обидеть! Такую женщину на руках носить надо.

— А ты знаешь, Гоги, она очень обидится, когда узнает, что Володя подарил тебе ее подарок.

— Вах, я не хотел брать, ты же видел, я говорил «не надо»...

— Может, мы исправим дело и вернем Володе куртку?

— Конечно, генацвале. — Говоря это, Гоги снимал ее с себя. — Сейчас отдам Володе...

— Нет, давай сделаем так. Ты отдай ее мне, а я пойду и отдам Володе. А то он опять начнет тебя уговаривать и уговорит...

— Хорошо, — согласился Гоги.

Володя сидел в другом конце большого стола и, как всегда, веселил чем-то внимающих ему грузин. Я незаметно подошел к нему сзади и накинул куртку ему на плечи. Он все понял, но никак не прореагировал и продолжал веселить публику, как будто ничего не произошло.

Когда мы вернулись в дом, где должны были переночевать, и остались наконец одни, Володя радовался, как ребенок, которому вернули любимую игрушку.

— Васёчек, вечно ты вытаскиваешь меня из всякого дерьма...

— А ты так и норовишь в него вляпаться...

На следующий день я позвонил Маше, спросил, когда она может прилететь.

Она сказала — через пару дней. Я вздохнул с облегчением — пару дней я еще выдержу эту обжираловку и пьянку, но должен найти дом, где мы с Машей будем жить, так как предложенные Володиными знакомыми варианты меня не устраивали.

Еще один обед по сценарию предыдущих закончился тем, что Воло-
дя очень быстро «сломался», и, когда он немного очухался, я строго сказал:

— Володя, всё. Едем, я тебя сажаю в самолет — возвращайся в Москву.

Он, как провинившийся школяр, пробормотал «хорошо, хорошо», и мы поехали в аэропорт. Его, конечно, там узнали, помогли подняться по трапу, а я с облегчением вздохнул.

На следующий день я нашел хороший дом, благо сезон подходил к концу. Вечером прилетела Маша, и мы провели чудесную неделю вдвоем.

А вскоре мне пришлось уже браться за устройство своих дел в Москве. Володя, как и обещал, вызвался мне помочь. На наших, как он их называл, «модных поэтов» особой надежды мы не питали, и Володя решил обратиться за помощью о моем трудоустройстве к Давиду (или, как все его называли, Дезику) Самойлову. Позвонил, Дезик сказал: «Приезжайте». Жил он под Москвой, если не ошибаюсь, в Загорянке.

Приехали. У Дезика в тот день в гостях был еще и Рафик Клейнер, бывший артист Таганки, ушедший в филармонию, где сделал себе несколько поэтических программ и концертировал с ними по стране. В этот день, до нашего с Володей приезда, они что-то с Самойловым обсуждали — готовили новую программу по стихам Дезика.

Познакомились. Поговорили. Немного выпили. Почитали стихи (я впервые читал свое перед таким поэтом — мэтром). Он поделился со мной подстрочниками какого-то бурятского поэта, которого надо перевести. Это небольшие, но все же деньги. Я сказал, что попробую.

А вскоре началось то Всесоюзное совещание молодых литераторов, о котором упоминалось выше. Я был на него приглашен. Попал в семинар, которым руководил Михаил Луконин совместно со Станиславом Куняевым и критиком Владиславом Лавлинским. По итогам этого семинара меня и Колю Зиновьева рекомендовали в Союз писателей. Но нужна была еще одна рекомендация.

Я позвонил Самойлову. Дезик извинился, но сказал, что ему неловко это делать, так как он уже троим участникам этого семинара дал рекомендации и давать еще одну — это будет уже перебор, и сказал, что позвонит Юре Левитанскому, может, тот согласится. Он перезвонил мне буквально через пару минут, сказал, что Левитанский не против и дал мне его телефон.

Я позвонил. Мне было предложено положить мой сборник в почтовый ящик квартиры номер такой-то в писательском доме, что у метро «Аэропорт». Что я и сделал на следующий день, правда, без особого энтузиазма. Грешным делом подумалось: когда он еще прочтет, да и захочет ли. Но я был приятно удивлен и обрадован, когда буквально через пару дней раздался звонок и Юрий Давыдович сообщил мне, что книжонку мою он прочел, стихи ему понравились и он с удовольствием даст мне рекомендацию для вступления, как он выразился, в «нашу компанию». Это было в конце 1970 года. А в марте следующего года я стал членом Союза писателей.

Володя к этому времени развелся с Люсей и женился на Марине. (Люся, когда узнала о его романе, забрала детей и ушла от него.) А в мае этого же года я женился на Маше.

Видеться с Володей мы стали редко — семья, безусловно, накладывает отпечаток на образ жизни. К тому же мне как-то вдруг наскучили эти бесконечные посиделки с гитарой и песнями. Я, как пел Володя, «даже от песен стал уставать»... А в сентябре того же года я поступил на Высшие литературные курсы, и времени на прежнее общение вовсе не осталось. Тем более что я стал писать тексты песен для эстрадных певцов, и это тоже прибавило хлопот.

Вышло это абсолютно случайно. До отъезда в Магадан я подружился с Наумом Олевым. Он тоже писал стихи, на этой почве мы и подружились. За те три года, что меня не было в Москве, он стал довольно известным поэтом-песенником. Когда мы с ним встретились после моего возвращения из колымской поездки, он спросил, не написал ли я чего-нибудь новенького из песен — больно уж хороши, как он считал, были мои первые опыты в этом веселом деле. Он знал о моих четырех песнях, в которых я был автором и стихов, и мелодий. Я сказал, что как-то охладел к этому жанру.

— Зря, — сказал Нолюша (так мы его ласково называли), — я сейчас работаю со всеми ведущими композиторами. Давай напиши что-нибудь — познакомлю, с каким скажешь.

Я ответил что-то невразумительное, мол, подумаю. И забыл об этом разговоре. И вдруг случились стихи, которые, как мне показалось, могли бы стать песней. Я позвонил Нолюше, прочитал по телефону, он сказал, чтоб я ехал к нему с текстом немедленно. Когда я приехал, он уже позвонил Оскару Фельцману, тот сказал, чтоб мы приезжали. Он жил в известном Доме композиторов, что между улицей Неждановой (ныне Брюсов переулок) и улицей Огарёва (ныне Газетный переулок).

Когда мы вошли, Нолюша сказал, что я вот тот самый поэт, который написал «Бабье лето», на что Оскар Борисович сказал: «Надо же!» — и пригласил нас в свой кабинет. Пока шли, он читал привезенный мной текст, что-то бормоча про себя. Потом подошел к роялю и стал что-то наигрывать. Через час он сочинил мелодию, и тут я стал свидетелем маленького семейного концерта. Он позвал жену Женю, сына Володю и сказал, чтобы послушали... И самозабвенно запел припев рожденной песни:

Я вас люблю, я думаю о вас,

вы для меня — смятение отныне...

Покорно жду ответа ваших глаз

и повторяю в мыслях ваше имя.

Все были в восторге. Всем мелодия и стихи очень понравились. Меня поздравляли с таким хорошим дебютом. Но Оскар Борисович тут же остудил мой восторг, сказав, что первый запев никуда не годится.

— А что здесь должно быть? — спросил я, не представляя, чем же заменить написанное.

— А я знаю? — ответил он с тем естественным одесским акцентом, какой так лихо имитировал Володя. — Вы поэт, вы и решайте, а я свое сделал.

Я подумал, что четыре строчки, такие, чтоб удовлетворили композитора, я уж наверно сочиню.

Сочинил. Позвонил. Прочитал.

— Нет-нет, Игорь. Это никуда не годится, — услышал я в ответ.

— А что же должно здесь быть?

— Я знаю?! — был прежний возглас Оскара Борисовича. — Вы поэт, вот и придумайте.

Я позвонил через день с новым вариантом — тоже мимо.

Я начал звонить каждые три дня, дабы не надоесть окончательно. Потом раз в неделю, и каждый мой новый вариант отвергался композитором.

Прошел месяц, в течение которого я не помню уже сколько написал вариантов. Через несколько дней позвонил снова и уже совсем отчаявшимся голосом, попросив послушать, прочитал:

Сегодня я нисколько не боюсь

с двадцатым веком временно расстаться...

Позвольте, я в любви вам объяснюсь

высоким слогом русского романса...

— И это вы писали целый месяц?! — услышал я добродушный голос Оскара Борисовича с его неподражаемым одесским акцентом.

Песню спел и записал Муслим Магомаев. Она получилась очень красивой и быстро приобрела популярность, а я сразу попал в обойму поэтов, работающих в жанре песни.

С Володей мы виделись все реже, за исключением тех коротких встреч, когда пересекались в студиях звукозаписи фирмы «Мелодия». Но все это как-то на ходу.

— Как дела?

— Нормально. А как у тебя?

— Да вроде тоже.

И каждый раз говорилось, что надо бы повидаться не здесь, посидеть, как прежде, поговорить о том о сём, и оба говорили «да», непременно, но этим дело и кончалось.

Но как-то летом 76-го, в очередной раз встретившись на «Мелодии» (он записывал чудесный альбом на свои стихи и музыку — «Алиса в Стране чудес»), я его все-таки сподвигнул поехать ко мне. И вот мы на двух машинах — он на голубоватого цвета «пежо», я на своей темно-серой «Волге» — помчались на проспект Вернадского, где я тогда жил. Володя явно хотел продемонстрировать, как он лихо водит машину, я предоставил ему такую возможность, то есть пропускал его вперед, когда он хотел обогнать меня. Но я был в этом деле опытнее его и знал: как бы он ни лихачил, а к дому мы подъедем почти одновременно. Что и оказалось в итоге. Правда, он подъехал первым и был явно горд этим.

Мы поднялись ко мне. У меня только что вышла авторская пластинка с песнями на мои стихи — «Бабье лето», были и другие диски, на которых тоже были песни с моими текстами.

Кое-что послушали, но в основном поболтали о том о сём, в основном о всяких проблемах и тонкостях в сочинительстве песен.

— Васёчек, а ты много уже «настрогал». Наверно, авторские хорошие пошли? — спросил Володя. И, услышав «да», тут же, без промедления: — Так я могу у тебя занимать?

— Без проблем, Володь, для тебя — всегда пожалуйста...

Он неплохо зарабатывал, особенно концертами. Но и тратил много. Почему и спросил меня, чтобы иметь на всякий случай адрес, где всегда можно перехватить в долг. (После его смерти таких долгов окажется немало.)

А где-то через год я уже буду у него в гостях на Малой Грузинской, в его новой квартире. Мы будем попивать чаёк у него на кухне и, как всегда, «разговоры разговаривать» (это наше с ним любимое выражение). Но нормально поболтать не даст телефон, который будет трезвонить с небольшими перерывами почти весь вечер...

Летом 79-го я встречу его в Доме литераторов. Едва поздоровались, как Володя сразу куда-то метнулся, словно его тянул кто-то за руку. Я спросил, что с ним, но он, не говоря ни слова, махнул как-то странно рукой и исчез. Мне оставалось только пожать плечами. В тот день в ЦДЛ я его больше не видел.

А последний раз мы с ним пересеклись где-то в середине апреля 1980 года.

Нынешнее Российское авторское общество (РАО) тогда находилось в Лаврушинском переулке, в том знаменитом писательском доме, что почти напротив Третьяковки, и называлось тогда ВААП. В этом же помещении находилась и сберкасса. Мне нужно было снять какие-то деньги, и я, как сейчас помню, в понедельник направился в этот ВААП. Подъехал, смотрю — стоит Володин «мерседес», а в машине сидит какая-то молоденькая блондинка. «Ай да Васёчек, ай да молодец», — подумал я невольно. Вошел в здание. Чтобы оказаться у сберкассы, надо было пройти по подземному переходу, соединяющему одну половину дома, где она находилась, с той половиной, в которую обычно попадаешь с улицы. Вот в этом подземном переходе мы и столкнулись с Володей.

— Васёчек! — обрадовался Володя, обнимая меня.

Я тоже был рад его видеть, тем более что та последняя встреча в ЦДЛ оставила какой-то неприятный осадок.

— Как ты? — спросил он меня.

— Нормально. А ты?

— Все хорошо.

— Я вижу, — сказал я, улыбаясь и давая понять, что понимаю его «хорошо».

— Извини, спешу.

— Да я тоже, Володь.

Мы обнялись, поцеловались, и он убежал.

Я его очень хорошо знал. Я видел, что он «под банкой», — это заметно было по глазам, и в то же время от него абсолютно не несло перегаром. А я помнил, как это обычно бывало... Наверно, что-нибудь прыснул, чтобы отбить запах.

Подумал и забыл.

А 25 июля 80-го я ушел из дома в начале восьмого — договорился накануне с приятелями попариться в Сандунах (а это лучше делать с утра, пока в парилке «легкий» пар). Также накануне условился я о встрече с одним молодым композитором в 12 дня в ЦДЛ.

Я немного опаздывал, и этот композитор позвонил мне домой, чтобы узнать, не отменилась ли наша встреча. Жена сказала, что меня нет дома, а когда узнала, что он меня ждет и что я должен прийти, попросила передать, что, когда я ушел в баню, кто-то позвонил и сообщил, что сегодня под утро умер Высоцкий.

Я не поверил и тут же перезвонил Маше. Это оказалось правдой.

Я приехал домой. Я не знал, что мне делать. Маша сказала, что мне нужно поехать к Володе. А я не мог сдвинуться с места. Не мог поехать к нему в этот день...

Официальная Москва хранила молчание о случившемся, и я вечером по радиоприемнику поймал «Голос Америки». Едва смолкли позывные радиостанции, как я услышал голос Володи:

Мой друг уехал в Магадан.

Снимите шляпу, снимите шляпу...

И после того как песня закончилась, диктор сказал, что сегодня в Москве на сорок третьем году жизни скоропостижно...

«Боже мой, — подумалось в ту минуту, — ведь такое не приснится и в дурном сне. Написанная как веселое, шуточное, дружеское послание, столько раз пропетая мне Володей в нашем тесном кругу песня, сегодня предвещает известие о его кончине и передается в такой день по “голосу” из-за океана».

Назавтра я приехал на Малую Грузинскую. В квартире уже было полно близких и родственников. Подошел к Марине, обнял и склонил голову к ней на плечо.

— Сколько вы с ним... — сквозь слезы проговорила она.

Володя лежал в спальне, где и умер во сне. Я долго не решался войти, взглянуть на него... Наконец вошел. Слез не было, но меня трясло как в лихорадке.

Я быстро вышел, не хотел запоминать его неживого...

И тут я увидел Севу Абдулова, который все последние годы был с ним рядом.

— Сева, как же так? — это все, что я мог сказать.

— Гарик, это должно было случиться, — как-то спокойно, или мне так показалось, произнес он.

— Что значит должно?

— А ты ничего не знаешь?

— А что я должен знать?

— Ты не знаешь, что он кололся?

— Да ты что! Откуда же мне знать...

— Да, он сидел на игле.

«Значит, это все произошло в течение последних двух — двух с половиной лет, — пронеслось у меня в голове. — Ведь когда мы были пять часов в сауне, в Красной Пахре, в мае 77-го, ничего подобного не было и не предвещало».

— И что он колол?

— Морфий.

— Много?

— Да, очень. Последнее время — сорок ампул в сутки!

— Какой ужас!

— В январе этого года я его уговорил пройти обследования в очень классной клинике у очень хорошего, быть может, лучшего у нас специалиста. Обследовали. Врач сказал ему, что пора поберечься, со здоровьем большие проблемы. А потом меня отвел незаметно в сторонку и сказал, что он Володе дает от силы год жизни... Видишь, ошибся на полгода...

Я сразу вспомнил рассказ Паши Леонидова и упомянутую им тогда эту роковую цифру сорок. И еще я понял, почему от него не несло перегаром там, в подземном переходе ВААПа. И то странное поведение его прошлым летом в ЦДЛ объяснилось теперь: видимо, у него была «ломка»,  ему нужно было срочно уколоться, и он не знал, где это сделать.

— А прошлой осенью, — продолжал Сева, — мы его уговорили лечь в больницу на интенсивную детоксикацию — это когда очищают всю кровь, практически обновляют ее, чтобы ничего не осталось от того, что дает «ломку». Процедуры довольно неприятные, но после пропадает тяга к наркотикам, ты даешь расписку, что предупрежден: если уколешься, можешь умереть. Через три дня приехали за ним, его выписывали. Он вышел весь такой отдохнувший, порозовевший, улыбающийся — и вдруг от нас как рванет! Мы не успели опомниться, как он прыгнул в такси, что, как нарочно, только освободилось, и уехал. Я предположил куда, и мы поехали в Первую градскую. Там у него был знакомый врач, у которого он обычно покупал морфий. Приехали, входим к этому врачу в кабинет, Володя там, сидит, развалившись, уже под кайфом. «А я не умер», — сказал и как-то нехорошо улыбнулся. И я понял: это конец, вернее, начало конца...

Сева замолчал. Молчал и я. Что здесь можно было сказать... Бравада на грани идиотизма, игра со смертью — кто кого? Вот так, наверно, когда-то царские офицеры, изрядно выпив, на пари играли в «русскую рулетку» — заряжали барабан пистолета одним патроном, потом, не глядя, вертели барабан, подставляли дуло к виску и спускали курок. Дикая бравада и тоже на грани идиотизма.

Или тут тоже актерство взяло верх над здравым смыслом? Показать всем — вот какой я, мне все нипочем. Я склонен думать, что это уже аберрация сознания. Чем еще можно объяснить его «оригинальное» откровение, заснятое на пленку, где на какой-то дурацкий вопрос корреспондента он говорит, что хотел бы знать — сколько лет, месяцев, дней, часов и минут ему осталось жить. Какой человек, как говорится, в трезвом уме и здравой памяти захочет знать ЭТО? Потом я где-то в воспоминаниях Марины прочел, что последнее время он мог говорить без умолку, да и спал от силы часа четыре в сутки. Вероятно, то были симптомы перерождения или распада личности, и близкие Володе люди не могли не видеть этого.

Где-то через месяц или полтора после Володиного ухода мне позвонил один молодой композитор — я с ним еще не был знаком, — представился: «Владимир Матецкий», — и сказал, что у него есть одна мелодия и что он хотел бы мне ее показать. Мы встретились. Я послушал. Мелодия была изумительна. Сразу, что называется, хватала. Когда я спросил, какая тема ему видится, он сказал, что не знает, мол, все на мое усмотрение.

Я забрал кассету с его музыкой, пришел домой, стал слушать... И то ли потому, что все случившееся с Володей было очень живо, то ли по какой другой, неведомой мне причине, но, прокрутив несколько раз пленку, я вдруг взял чистый лист и, почти не отрывая ручку от бумаги, написал:

Больше не встречу, такого друга не встречу,

Такого друга, как ты, дарит жизнь только раз...

И не излечит, ничто печаль не излечит,

Мою печаль по тебе память сгладить не даст.

Это был припев (самое главное в песне). Запевы тоже написал быстро. А дальше... С исполнителями всегда было трудно. Мы с Матецким не знали, кому отдать эту песню, которая, мы чувствовали, получилась классной.

Это осень 80-го. Тогда еще Александр Барыкин и Владимир Кузьмин работали вместе и назывались рок-группа «Карнавал» (это потом они разбегутся и «Карнавал» останется за Барыкиным, а Кузьмин создаст свою группу — «Динамик»). Но работали они в ресторане гостиницы «Измайлово». А в те годы могли записываться на пластинку только те ВИА, что были при «Москонцерте» или каких-либо местных филармониях. Правда, делались исключения, если группа высокопрофессиональная. А эти ребята уже тогда были именно такими, к тому же очень талантливыми. Когда мы с Матецким показали «Карнавалу» нашу песню, они тут же сказали «берем», но хорошо бы к ней «прицепить» еще три песни и выпустить миньон — так назывались маленькие пластинки типа заграничных сорокапяток (для ныне живущих молодых людей: это маленькие пластинки на 45 оборотов в минуту).

Долго ли, коротко ли, но эта история подошла к своему завершению: записанные четыре песни были представлены на худсовет фирмы «Мелодия». Прозвучали все четыре великолепно и все вроде как получали право быть на пластинке, но тут встал куратор фирмы «Мелодия» от Министерства культуры и сказал, что песни все действительно великолепные, но вот той, что называется «Больше не встречу», на пластинке не будет. Его спросили «почему?» (а это был некто Вячеслав Зубов, чиновник, попортивший много крови молодым композиторам, «рубивший» их сочинения почем зря и любивший сочиненную им байку о том, что, мол, о Зубова многие сломали зубы), он ничтоже сумняшеся сказал:

— Потому что эта песня посвящена Высоцкому.

Когда его спросили, а где это видно, что она ему посвящена, тот ответил, что это текст Кохановского, а все знают, что они дружили. Никакие уговоры не помогли, и миньон вышел без этой песни.

А летом 81-го я был пару недель в Сочи, и из всех ресторанов этого города по вечерам неслось: «Больше не встречу, такого друга не встречу...» Сарафанное радио в те годы работало превосходно... А официально эта песня появилась на пластинках только лет через шесть, когда было снято табу с фамилии Высоцкий.

Первое время после его смерти мне периодически снился один и тот же сон: будто он ушел из театра Любимова и организовал свой, и вовсю репетировал, и меня приглашал на премьеру, которая должна скоро состояться, а когда я от него уходил, он сказал вдогонку, чтобы я непременно был на премьере. «Ты-то ведь знаешь, что я не умер», — говорил он, провожая меня. Вот такой странный сон. С небольшими перерывами он повторялся несколько первых лет после его ухода. Потом перестал сниться...

Да, конечно, все эти препоны в виде запретов на официальные концерты, изъятие из фильмов уже написанных песен, неутверждение на роли в кино, роли, которые он хотел сыграть и в которых режиссеры хотели его снимать, но этого не разрешали чинуши от искусства, — все это, безусловно, ранило его беззащитную душу, рвало ее на части, и все же серебряные струны своего удивительного дара, покорившего людей всех возрастов и всех профессий, дара, который не только наполнял смыслом его жизнь, но и сам становился его жизнью, дара, ниспосланного ему Богом, перед Которым ему конечно же «есть чем оправдаться», струны этого уникального, бесценного, невероятного дара он все-таки оборвал сам. И это самая безысходная и невыносимая горечь, что охватывает меня, когда я вспоминаю Володю таким, каким я его знал.

В провидческой и, пожалуй, самой сильной, самой главной его песне есть такие строки:

Вдоль обрыва, по-над пропастью, по самому по краю

Я коней своих нагайкою стегаю, погоняю...

Мне представляется, что вся его взрослая жизнь шла вдоль обрыва, по-над пропастью и что страсти своих привередливых коней он так и не сумел обуздать и сорвался в конце концов в пропасть и погиб, к сожалению, как ни прискорбно это осознавать...





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0