Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Ложь под личиной правды

Михаил Щепенко — художественный руководитель Московского театра русской драмы «Камерная сцена», академик РАЕН, заслуженный деятель искусств России.

О теории народно-смеховой культуры М.М. Бахтина

Кто полностью отрекся от Бога — и словом, и сердцем, — тот не способен в жизни сделать ничего, что бы не служило его полному разрушению, телесному и душевному.

Потому не спеши искать палача для безбожника. Безбожник нашел палача в самом себе, причем наиболее беспощадного, какого только может дать весь этот мир.

Святитель Николай Сербский

 

Отаинственной природе смеха рассуждали многие мыслители, пытаясь уловить его сущность, но, кажется, сделать это невозможно: мы имеем дело с чем-то по природе своей в корне непостижимым, с некой «вещью в себе», содержание которой неотвратимо ускользает от рационального взгляда и логического постижения.

Очень непросто определить, что есть смех. Радость? Да. Но почему юмористы являются самыми мрачными людьми? Высмеивание порока? Да. Но почему мы снисходительны к тем, над кем смеемся, и даже готовы полюбить их? Вспомним тургеневское: «Чему посмеешься, тому послужишь». Особое видовое качество, свойственное только человеку? Да. Но почему предметом смешного является главным образом то, что находится ниже пояса, то есть то, что как раз характеризует человека как животное? Смех — источник здоровья? Да. Но почему Церковь указывает нам на грех смехотворства, ведь грех — это путь к смерти? Смех — это преодоление чего-то страшного, рокового, неутешного? Да. Но почему после долгого смеха хочется плакать?

Ответить на эти вопросы человечество стремилось на всем протяжении своей истории. Теорий смеха немало. Все они так или иначе указывают на двойственную природу смеха, на его негативно-позитивное начало. В то же время смеховые жанры относили к низшим жанрам литературы и усматривали в них атрибут плебса и черни. Теория смеха и ее историческая трансформация — это огромный по объему материал, который невозможно изложить в нашей работе. Однако есть чрезвычайно интересный труд, который содержит в себе концептуальный, парадоксальный и претендующий на итоговость взгляд на интересующий нас предмет. Это — трактат М.М. Бахтина «Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса». (Дальнейшие ссылки на издание: М.: Худ. литература, 1965.)

 

Михаил Бахтин исследует извечно существующую народно-смеховую культуру, усматривая в Рабле ее вершину. Попытаюсь кратко изложить концепцию смеха Бахтина.

У меня нет никаких отношений к личности этого ученого, но есть радикальное несогласие с его концепцией. Я не говорю об отвращении, которое возникает при чтении (прежде всего — нравственном) «Гаргантюа и Пантагрюэля», я говорю о самих постулатах, критериях и принципах, на которых строит свою теорию М.М. Бахтин, обращаясь к материалам, в изобилии представляемым народно-смеховой культурой.

Справедливо отмечая амбивалентность смеха, его противоречивую особенность: отрицая — утверждать, уничтожая — воскрешать, он пишет: «Целый необозримый мир смеховых форм и проявлений противостоял официальной и серьезной (по своему тону) культуре церковного и феодального средневековья. При всем разнообразии этих форм и проявлений — площадные празднества карнавального типа, отдельные смеховые обряды и культы, шуты и дураки, великаны, карлики и уроды, скоморохи разного рода и ранга <…> — все они, эти формы, обладают единым стилем и являются частями и частицами единой и целостной народно-смеховой, карнавальной культуры» (с. 6).

Автор отмечает, что организующее карнавальные обряды смеховое начало абсолютно освобождает их от всякого религиозно-церковного догматизма, от мистики и от благоговения, они полностью лишены и магического и молитвенного характера; все карнавальные формы последовательно внецерковны и внерелигиозны. Они принадлежат к совершенно иной сфере бытия.

Карнавал, по мнению Бахтина, носит вселенский характер, это особое состояние всего мира, которому все причастны. Единое карнавальное мироощущение народа враждебно всему готовому и завершенному, всяким претензиям на незыблемость и вечность. Сознанием веселой относительности господствующих правд и властей проникнуты все формы и символы карнавального языка. Для него очень характерна своеобразная логика «обратности» (à l'envers), «наоборот», «наизнанку», логика непрестанных перемещений верха и низа («колесо»), лица и зада. Эта пародия на обычную, то есть внекарнавальную жизнь, как «мир наизнанку», пишет автор смеховой концепции, очень далека от чисто отрицательной и формальной пародии нового времени: отрицая, карнавальная пародия одновременно возрождает и обновляет. Голое отрицание вообще совершенно чуждо народной культуре.

Материально-телесное начало в гротескном реализме (так Бахтин называет образную систему народной смеховой культуры) дано в своем всенародном, праздничном и утопическом аспекте. Космическое, социальное и телесное существуют, пишет Бахтин, в неразрывном единстве, как неразделимое живое целое. И это целое противопоставляется всякому отрыву от материально­телесных корней мира, всякой отвлеченной идеальности, всяким претензиям на отрешенную и независимую от земли и тела значимость. Автор утверждает, что носителем материально­телесного начала является здесь не обособленная биологическая особь и не буржуазный эгоистический индивид, а народ, притом народ в своем развитии вечно растущий и обновляющийся. Ведущий момент во всех этих образах материально­телесной жизни — плодородие, рост, бьющий через край избыток.

Бахтин дает внятное определение «верха» и «низа». Верх — это небо; низ — это земля; земля же — это поглощающее начало (могила, чрево) и начало рождающее, возрождающее (материнское лоно). «Снижая, и хоронят и сеют одновременно, умерщвляют, чтобы родить сызнова лучше и больше. Снижение значит также приобщение к жизни нижней части тела, жизни живота и производительных органов, следовательно, и к таким актам, как совокупление, зачатие, беременность, рождение, пожирание, испражнение. Снижение <…> амбивалентно, оно отрицает и утверждает одновременно. Сбрасывают не просто вниз, в небытие, в абсолютное уничтожение, — нет, низвергают в производительный низ, в тот самый низ, где происходит зачатие и новое рождение, <...> низ — это рождающая земля и телесное лоно, низ всегда зачинает» (с. 26).

Автор не скрывает присутствие беса в смеховой культуре. «В дьяблериях средневековых мистерий, — пишет Бахтин, — черт — это веселый амбивалентный носитель неофициальных точек зрения, святости наизнанку, представитель материально­телесного низа <…> В нем нет ничего страшного и чуждого <…> Черти — славные ребята и отличные собутыльники» (с. 47). Мистерийный черт — это амбивалентный образ, похожий в этом отношении на дурака и шута. Черт Эрлекин превращается в карнавальную и комедийную фигуру Арлекина. «Напомним, — пишет автор, —  что и Пантагрюэль первоначально был мистерийным чертом. Мистерийный черт не только внеофициальная фигура, — это и амбивалентный образ, похожий в этом отношении на дурака и шута» (с. 290).

Понятия «серьезность», «официальность», «религиозность», «окаменелость» для автора практически синонимичны. Во всяком случае, они всегда стоят рядом, в одной системе. «Смех Ренессанса, — пишет автор, — имеет глубокое миросозерцательное значение, это одна из существеннейших форм правды о мире в его целом, об истории, о человеке; это особая универсальная точка зрения на мир, видящая мир по-иному, но не менее (если не более) существенно, чем серьезность» (с. 75).

Бахтин утверждает, что самое содержание средневековой идеологии с ее аскетизмом, мрачным провиденциализмом, с ведущей ролью в ней таких категорий, как грех, искупление, страдание, и самый характер освященного этой идеологией феодального строя с его формами крайнего угнетения и устрашения, определили эту исключительную односторонность тона, его леденящую окаменелую серьезность: «Серьезность утверждалась как единственная форма для выражения истины, добра и вообще всего существенного, значительного и важного» (с. 82).

Христианство, справедливо отмечает Бахтин, осуждало смехотворчество. Однако в околоцерковном и околопраздничном быту допускались «параллельно культу чисто смеховые формы и обряды. <…> Праздники дураков в основном носили характер пародийной травестии официального культа, сопровождались непристойными танцами. Особенно необузданный характер эти увеселения низшего клира носили на Новый год и в праздник богоявления: <…> обжорство и пьянство прямо на алтаре, неприличные телодвижения, обнажение тел и т. п.» (с. 83).

Апологеты праздника дураков утверждали, что он необходим, «чтобы глупость (шутовство), которая является нашей второй природой и кажется прирожденной человеку, могла бы хоть раз в году свободно изжить себя. Бочки с вином лопнут, если время от времени не открывать отверстия и не пускать в них воздуха. Все мы, люди,   плохо сколоченные бочки, которые лопнут от вина мудрости, если это вино будет находиться в непрерывном брожении благоговения и страха Божьего. Нужно дать ему воздух, чтобы оно не испортилось. Поэтому мы и разрешаем себе в определенные дни шутовство (глупость), чтобы потом с тем большим усердием вернуться к служению Господу» (с. 84).

«Следует отметить, — пишет Бахтин, — что во время праздника дураков не оставляли в покое ни одного текста и изречения Старого и Нового Завета, из которого можно было извлечь хотя бы какой­нибудь намек или двусмысленность» (с. 96).

Автор отмечает особое свойство народного смеха уничтожать страх. «Победа над страхом, — пишет Бахтин, — ощущалась не только как победа над мистическим страхом (“страхом Божиим”) и над страхом перед силами природы, — но прежде всего как победа над моральным страхом (? — М.Щ.), сковывающим, угнетающим и замутняющим сознание (? — М.Щ.) человека: страхом перед всем освященным и запретным (“мана” и “табу”), перед властью божеской и человеческой, перед авторитарными заповедями и запретами, перед смертью и загробными воздаяниями, перед адом, перед всем, что страшнее земли. Эта победа, правда, была только эфемерной, праздничной, за нею снова следовали будни страха и угнетения, но из этих праздничных просветов человеческого сознания складывалась другая неофициальная правда о мире и о человеке, которая подготовляла новое ренессансное самосознание» (с. 101, 102). «Смех, — утверждает Бахтин, — освобождает не только от внешней цензуры, но прежде всего от большого внутреннего цензора, от тысячелетиями воспитанного в человеке страха перед священным» (с. 105).

Автор постоянно указывает на связь смеха «с земным бессмертием народа» (с. 107). «Карнавал <…> разыгрывает бессмертие и неуничтожимость народа. В карнавальном мире ощущение народного бессмертия сочетается с ощущением относительности существующей власти и господствующей правды. <…> Победа всенародного изобилия материальных благ, свободы, равенства, братства. Эта победа будущего обеспечена народным бессмертием» (с. 278).

Идея бессмертия народа (по Бахтину) содержит в себе идею, можно сказать, абсолютно неизбежного исторического прогресса. Рабле «внешне не оспаривает бессмертия души вне тела. Но его интересует другое, относительное бессмертие, связанное с телом, с земной жизнью, доступное живому опыту. Его интересует бессмертие семени, имени, дел и человеческой культуры. Он хочет увековечивания земного на земле. Отсюда «образ беременной старости или рождающей смерти, <...> ибо смерть есть омоложение жизни» (с. 441).

По мнению Бахтина, смех возникает там, где верх перемещается вниз, там, где мысли бурлят ниже пояса. «Мы знаем, — пишет автор, — что испражнения играли большую роль в ритуале праздника глупцов. Во время торжественного служения избранного шутовского епископа в самом храме кадили вместо ладана испражнениями. После богослужения клир садился на повозки, нагруженные испражнениями; клирики ездили по улицам и бросали испражнениями в сопровождающий их народ» (с. 159). Образы мочи и кала, утверждает Бахтин, амбивалентны, как и все образы материально­телесного низа: они одновременно и снижают­умерщвляют, и возрождают­обновляют, они и благословенны, и унизительны, в них неразрывно сплетены смерть с рождением, родовой акт с агонией. Известны грандиозных размеров колбасы и булки, которые специально изготовлялись для карнавалов и проносились в торжественной процессии. Эта гипербола еды параллельна древнейшим гиперболам брюха, рта и фалла. Автор убежден, что направление вниз присуще и всем формам народно­праздничного веселья и гротескного реализма. Вниз, наизнанку, наоборот, шиворот­навыворот — таково движение, проникающее все эти формы.

Автор не скрывает, что направление вниз есть направление вниз в моральном плане, то есть уничтожение нравственных критериев. Так, Пантагрюэль топит в своей моче 264 619 человек, «не считая женщин и детей» (аллюзия на евангельское чудо насыщения пяти тысяч человек (Мф. 14, 21)). Это, вероятно, по мысли Рабле и Бахтина, должно быть очень смешно. А вот есть еще один веселый случай из романа Рабле: «Когда же дело дошло до ябедника, то его так славно угостили перчатками, что он своих не узнал: под глазом ему засветили фонарь, восемь ребер сломали, грудную клетку вдавили, лопатки разбили на четыре части, нижнюю челюсть — на три, и все это в шутку» (с. 217).

Не только голова и сердце оказываются ниже пояса. Исключая нравственное чувство, Рабле глумится над самым святым: над евхаристией. Он повествует, как брат Жан убил 13 622 человека в монастырском винограднике. Это — жесточайшее побоище: «…он опрокинул их как свиней. <…> Одним он крушил головы, другим ломал руки и ноги, третьим сворачивал шейные позвонки, четвертым месил поясницу, остальным проламывал нос, подбивал глаза, дробил челюсти, загонял зубы в глотку, калечил ноги, выворачивал лопатки, перегибал бедра, трощил локтевые кости. <…> Если кто лез на дерево, думая, что так он остается в безопасности, того он сажал на свое древко, как на кол. <…> Если кто­нибудь в безрассудной смелости хотел сразиться с ним лицом к лицу, тому он показывал силу своих мышц, разбивая ему грудную клетку и сердце. Если одним он не попадал под ребра, то выворачивал им желудок, и они немедленно умирали. Другим он так жестоко ударял по пупку, что у тех вываливались кишки. Верьте мне, это было самое ужасное зрелище на свете! И весь этот кровавый эпизод проникнут не только веселыми, но прямо ликующими тонами. <…> Совершается превращение крови в вино» (с. 226).

Для Рабле еще более смешным выглядит эпизод расправы с ризничным Пошеям. Участники «большой дьяблерии» потребовали у него для одеяния «Бога Отца» церковное облачение. Поскольку это требование было святотатством, Пошеям отказал. За это он был очень смешно наказан. Кобылу, на которой он ехал, погнали. Она понеслась, Пошеям выпал из седла, одна нога запуталась в стремени. И далее подробно описывается, как отрываются разные члены, раскалывается голова, вытекает мозг и, наконец, кобыла приносит в стремени одну только ногу Пошеям. Вот так осуществляется карнавальное «бессмертие и неуничтожимость народа».

Поскольку, согласно мнению Бахтина, объектом народной смеховой культуры является производящий через похороны низ, причем имеется в виду «родовое тело» народа, то совокупление всех со всеми, некий вселенский групповой брак, а точнее, блуд делается нормой. В древнейшей французской комедийной драме «Игра в беседке» Адама де ля Аля (1262), где Эрлекин является бесом, женщинам легкого поведения, проституткам и феям принадлежит первомайская ночь с ее свободой и необузданностью.

Интересны рассуждения Бахтина на эту тему: «Монастырская колокольня, развенчанная и обновленная в образе грандиозного фалла, оплодотворяющего своею тенью женщину, менее всего преувеличивает здесь монастырский разврат. Она развенчивает весь монастырь, самую почву, на которой он стоит, его ложный аскетический идеал, его отвлеченную и бесплодную вечность. Тень колокольни — тень фалла, возрождающего новую жизнь» (с. 338).

А вот предложение Панурга о создании оборонительных сооружений: «...главные женские приманки здесь дешевле камней. Вот из них­то и надобно строить стены <…>, а затем прошпиговать все это <…> теми затвердевшими шпажонками, что обретаются в монастырских гульфиках. <…> Такие стены крепче любого металла, им никакие удары не страшны» (с. 339). Бахтин комментирует: «Дешевизна парижских женщин здесь только побочный мотив, и даже в самом мотиве этом вовсе нет морального осуждения. Ведущий же мотив — плодородие, как самая могучая и крепкая сила» (с. 339); «военная мощь и крепость бессильны перед материально­телесным производительным началом» (с. 340).

Народно-смеховая культура, говорит Бахтин, была той питательной почвой, из которой возник Ренессанс. «Философские идеи Рабле, — пишет Бахтин, — исходили из тождественности и неотделимости жизни души от тела, которое создает душу; вне тела душа оказалась бы совершенно пустой». «Этот перевод мира в одну плоскость, — продолжает автор, — эта смена вертикали горизонталью (с параллельным усилением момента времени) осуществлялись вокруг человеческого тела, которое становилось относительным центром космоса. Но этот космос движется уже не снизу вверх, а вперед по горизонтали времени — из прошлого в будущее. В телесном человеке иерархия космоса опрокидывалась» (с. 394).

 

Последовательный материализм и атеизм М.М. Бахтина позволяют ему выдвигать смелые и оригинальные идеи, однако изначально неверная аксиома приводит его к крайне неверным результатам.

Я вынужден говорить об этом, поскольку М.М. Бахтин многократно и, я бы сказал, с марксистско­ленинской агрессивностью высказывается против религии и настаивает на том, что народно­смеховая культура, отказываясь от неба, погружается в производящий низ и, «снижая, и хоронит, и сеет одновременно, умерщвляет, чтобы родить сызнова, лучше и больше».

Это очень увлекательно — увидеть в диалектическом единстве смерть-рождение, словно действительно отрицание отрицания и есть процесс развития. Я отнюдь не отрицаю наличия гегелевского феномена отрицания отрицания, однако он ничего не созидает, ибо отрицание несет только умерщвляющее начало, то есть смерть. И говорить «беременная смерть» — значит говорить абсолютную неправду, потому что смерть — это отсутствие жизни, она не может быть беременной. Беременной является жизнь, но жизнь стареющая, уходящая. За образом беременной смерти просматривается образ самозарождения жизни из мертвой материи (та самая марксистская «первичность материи» по отношению к сознанию). Один американский ученый остроумно заметил, что вероятность самовозникновения живого белка равна тому, как если бы обезьяна перепечатала на пишущей машинке тысячу раз Библию без единой ошибки. Доказательств глобального безумия идеи первичности материи слишком много, чтобы их повторять здесь. Вера и неверие не существуют на уровне рациональных доказательств. Это область личного постижения главной тайны бытия. Здесь я могу лишь констатировать состоявшуюся апостасию большей части человечества и тотальное пребывание во лжи, ибо отказ от Бога, синоним Которого Истина, не может не быть и отказом от Жизни. А Жизнь — это тоже синоним Бога.

Претендуя на обретение миросозерцательной концепции, которую демонстрирует нам народная смеховая культура, М.М. Бахтин строит свой дом на песке. И если мы вслед за ним принимаем его оригинальные и парадоксальные (а посему кажущиеся особенно убедительными) постулаты за основу, то мы оказываемся во власти химер, то есть тех самых зверо­человеческих существ, в которых зримо воплощен (по мнению М.М. Бахтина) стиль народно­смеховой культуры — «гротескный реализм».

Михаил Бахтин настойчиво подчеркивает чуждость народу религиозных устремлений. Термин «религиозный», как уже говорилось выше, стоит почти всегда рядом с терминами «серьезный, официальный».

Противопоставляется народная смеховая свобода окаменевшей официальной серьезности эксплуататорской власти, хранителем которой является религия. Вполне марксистский взгляд, однако отражает ли он истину? Не будем отрицать, что эксплуатация, угнетение, наличие «волков и овец» в человеческом обществе несомненный факт. Но превращать религиозность и серьезность только в атрибут эксплуататорского общества — это уж слишком! Итак, не отрицая возможность наличия союза серьезности и религиозности с социальной властью, мы можем спросить: «Только ли этим союзом они рождаются, координируются и ему ли они служат в первую очередь?»

Что же лежит в основе серьезности и религиозности? Прежде всего, вопрос: «В чем смысл жизни?» Разве для каждого человека это несущественный вопрос? Это главный личный вопрос. И вопрос сверхсерьезный. Или еще один вопрос: «Как жить по совести?» Разве он не стоит лично перед каждым человеком со всей серьезностью? Или вопрос: «Что есть добро, а что зло?» Разве это проблемы эксплуататорского государства, а не лично каждого человека? И серьезная проблема. Очевидно, что тенденция, которой следует М.М. Бахтин, превращающая смех в основу народной культуры, глубоко ошибочна. Отнюдь не отрицая наличия смехового начала, мы должны констатировать прежде всего наличие серьезного и религиозного начала в народной культуре, хотя бы потому, что жизнь, бытие, выживание — дело серьезное. И не только в празднике проявляется миросозерцательное народное начало.

 

На протяжении всего труда М.М. Бахтина высказывается в разных вариациях одна и та же мысль: все высокое, то, что выше живота и производительных органов, нужно похоронить в этих органах, и тогда из отходов и отбросов возникает прекрасное новое. Это, собственно, гимн «производящему низу»: в нем смерть и жизнь, в нем возникновение нового и лучшего, в нем движение и прогресс, то есть светлое будущее человечества.

«Производящий низ» мертв без «верха»! Святитель Николай Сербский писал: «Доброта дальновидна и видит самые удаленные причины. Злоба близорука и видит лишь самые близкие причины… Злоба и осел видят, что росту кукурузы способствует навоз. Доброта видит, что росту кукурузы способствует Бог»1.

М.М. Бахтин, перемещая вместе с Рабле мозг, сердце, разум, совесть вниз, то есть в задний проход, в чрево, в половые органы, оставляет землю без солнца: ведь на месте головы и сердца ничего не остается! Все делается «низом».

Такая биологизация, зоологизация народа и человека есть дело антинародное и антигуманное. А поскольку западное человечество в течение ряда веков осуществляло эти идеи на практике, то надо понимать, что это путь в историческое небытие, к смерти.

 

Основной рефрен этого гимна: бессмертие народа. Отказывая всем и всяким «претензиям на незыблемость и вечность», М.М. Бахтин противоречит сам себе, указывая на «бессмертие и неуничтожимость народа». Этих указаний достаточно много. Однако странное дело: утверждая отсутствие каких­либо абсолютных истин, отвергая религиозность как носителя неколебимых духовных и нравственных идей, декларируя только относительность и зыбкость, М.М. Бахтин настойчиво абсолютизирует «избыточное материальное начало мира... неодолимость и вечное торжество нового, бессмертие народа» (с. 298).

И дело тут не только и не столько в логической непоследовательности. Дело в том, что само «бессмертие народа» — истина сомнительная, более того, скажем прямее, это ложь. Иначе как объяснить полное исчезновение с исторической арены многих народов? И не просто малых, а великих, господствовавших в течение веков! Их нет. Исчезли. Исторический опыт человечества доказывает как раз обратное: смертность всякого народа. Все живое на земле (в том числе этносы, народы, государства) конечно. Л.Н. Гумилев определил стадии этого процесса, которые измерялись веками и даже тысячелетиями, но которые избежать не получается.

Можно, конечно, предположить, что под понятием «народ» понимается «человечество». Но и в этом случае бессмертие весьма относительно. На сегодняшний день это очевидно все более и более. «На последнем берегу человечество» (как писал в свое время Р.Рождественский).

 

Рядом с химерой «бессмертие народа» другая химера — неизбежность исторического прогресса. «Индивидуальная душа, сделав свое дело, стареет и умирает вместе с индивидуальным телом, но тело народа и человечества, оплодотворенное умершим, вечно обновляется и неуклонно идет вперед по пути исторического совершенствования» (с. 439). Никто не доказал, что прогресс неизбежен. Но гуманисты строят свой замок на этой основе. Однако «прогрессивным бывает и паралич» (о. Александр Ильяшенко), всякая ветвь развития может оказаться и тупиковой.

Для сторонников неизбежности исторического прогресса кумиром является новое. Но всякое ли новое — благо? Свой труд М.М. Бахтин закончил в 1940 году. Перед ним была картина торжества атеизма, материализма, прогресса, нового и якобы народного — миллионы человеческих жизней, геноцид народа (прежде всего русского), уничтожение священства (прямо по рецепту Рабле, если вспомнить смерть Пошеям)…

Воистину «все дела твои, которые творишь ты не во имя Неба и без разрешения Неба, принесут горький плод, потому что Небо не польет их своим благодатным дождем, не осияет своим животворящим светом»2. Удивительная слепота умнейших людей! Интеллигенция, превратив народ в кумир и веруя в прогресс (коммунизм), умирала за эту идею, звала на свою голову и на голову народа революцию и дозвалась!

 

Понимая человека как тело, народно­смеховая культура с ее вершиной в Рабле последовательно не имеет не только головы, но и сердца. Подвергая осмеянию все святое и вечное, возможно ли не осмеять заповедь «возлюби ближнего, как самого себя»?

Я уже упоминал, как брат Жан убил 13 622 человека в монастырском винограднике и как уничтожен был Пошеям, как Пантагрюэль топит в своей моче 264 418 человек и как весело наказывает ябедника. На страницах романа людей многократно расчленяют на куски со всеми анатомическими подробностями. Точно так же Панург наказывает даму, отказавшуюся лечь с ним в постель, самым гнусным и отвратительным способом. Нравственные оценки? Сочувствие человеку? Чужая боль и страдание? Эти качества (по М.М. Бахтину) относятся к личному телу, а не к родовому, народному, для которого несущественны смерти и страдания отдельных людей, главное — побеждает новое и лучшее. «Смерть индивида, — пишет М.М. Бахтин, — только момент торжествующей жизни народа и человечества, момент, необходимый для обновления и совершенствования их» (с. 369).

Вспомним вопрос, поставленный Ф.М. Достоевским: если для счастья человечества нужно будет уничтожить одного ребенка, допустимо ли такое счастье? И ответ его был: нет! Пантагрюэль топит многие тысячи — не для счастья человечества, а для забавы, «не считая женщин и детей», — и Рабле и М.М. Бахтин относятся к этому как к чему-то должному и допустимому.

Отказ от великой заповеди любви к Богу и ближнему развязывает руки низости, подлости, мерзости, тому внутреннему скоту, который есть в каждом человеке и которого каждому из нас необходимо обуздывать и ставить в стойло.

Парадоксальная идея рождающей смерти делает убийство масс людей делом не только позволительным, но и сверхположительным. У Пантагрюэля есть (непонятно почему) право распоряжаться жизнью многих тысяч людей.

Вероятно, он знает, что, уничтожая одних людей, он уничтожает отжившее старое, а оставляя жить других людей, он утверждает прогрессивное новое. Но допустить эту мысль невозможно. Оправдать массовое убийство тоже невозможно. Что остается? Аплодировать, тупо и стадно ржать: ведь потопил­то в моче!

Оправдание здесь осуществляется через идею поклонения народу как кумиру. Ведь это народно-смеховая культура! А народ всегда прав. Ему надо служить, с ним надо быть, ему, народу (родовому телу?), надо кадить…

Здесь мы сталкиваемся с неадекватным и вульгарным понятием «народ», которое, к сожалению, разделяет и М.М. Бахтин. Вспомним А.П. Чехова: «Все мы народ, и все то лучшее, что мы делаем, есть дело народное». Все мы народ! Однако существует стереотип: народ — это низы, это чернь. Когда человек делается частью толпы, стада, массы, происходят изменения в его психике (это данные науки): резко понижается уровень интеллектуальности и нравственности, резко повышается уровень агрессивности, жестокости, подверженности психозам паники и эйфории. И здесь мы рискуем воистину встретиться с телом, а не с духом. Это и происходит у Рабле и вслед за ним у М.М. Бахтина.

Отрицание этики в искусстве — это болезнь не только ХХ–ХХI веков. Начала ее — в той самой народно­смеховой культуре, которая корнями уходит в древние сатурналии. Смею назвать эту болезнь смертельной. И для народа. Культура, отказавшаяся от нравственности, обречена. Эстетика, отказавшаяся от этики, делает своим критерием безобразное (главный принцип «гротескного реализма» как стиля народно­смеховой культуры).

Аксиомой для модернизма и постмодернизма (и, как уже указывалось, для гротескного реализма) является имморальность, то есть внеморальность. Однако внеморальность имеет очевидное свойство иметь в себе аморальность. А это уже гибель. Сама установка на имморальность уродлива. Человек — существо, включающее в себя не только тело, но и душу, и разум, и совесть, и волю. В то же время человек — главный объект искусства. Лишая его совести (именно в ней заключены нравственные императивы), мы делаем его уродливым, поскольку отсекаем наиглавнейший орган. Мы культивируем зверочеловека. Но этого мало! Человек вне совести — это ложь о человеке. Таким образом, мы насаждаем ложь, бессовестность и уродство. Именно это делает в огромной степени существенная часть современного искусства.

Народно-смеховая культура, отказываясь от нравственности, от правды о человеке, забыв о красоте, погружает и личность, и народ вниз, в могилу, в смерть, которая по сути своей не может быть беременной. Беременно будущим зерно (живое зерно), но и из него может вырасти чудовище, если поместить его в среду, подавляющую видовые качества человека (душу, совесть, разум) и превращающую его в нижнюю часть тела. Это чудовище — Ренессанс.

 

Михаил Бахтин, совершая вместе с Рабле «нападение на основные догматы, таинства, на самое святая святых средневекового мировоззрения», странно любезен и даже привержен силам сатанинским. Не сказав ни одного доброго слова в адрес Христа, Богоматери, святых, он не раз подчеркивает, что в черте «нет ничего страшного и чуждого», что «черти — славные ребята и отличные собутыльники» (с. 47).

Будучи атеистом, то есть человеком, отрицающим существование потустороннего мира, М.М. Бахтин, вслед за Рабле, берет почему-то в друзья темного представителя этого мира, которого не без оснований называют обезьяной Бога, отцом лжи, человекоубийцей, клеветником. Интересное совпадение атеизма и сатанизма.

М.М. Бахтин, указывая на то, что для Рабле «шут и дурак святы» (с. 284), далее пишет, что «мистерийный черт… это амбивалентный образ, похожий в этом отношении на дурака и шута» (с. 290).

Рабле, будучи францисканским монахом, странным образом воплощает в своем романе не только издевательство и надругательства над святынями, не только служит лжи, бессердечности, безнравственности и уродству, но и достаточно откровенно высказывает цель, точно так же как сатана Адаму и Еве: «Будете как боги». М.М. Бахтин не скрывает этого, поясняя мысль Рабле: «...люди вторгнутся в космос, женятся на богинях небесных тел и таким путем сами станут как боги». «Здесь изображается обожествление, апофеоз человека» (с. 398).

 

Бахтин пишет, что Бог — это интеллектуальная сфера, центр которой везде, а окружность «нигде». Ренессансное сознание децентрализует вселенную: центр повсюду, все места равны. Но подлинное богатство только внизу. Центром мира становится не просто каждый отдельный человек, но его тело. «В средневековой картине мира верх и низ, выше и ниже, имеют абсолютное значение как в пространственном, так и в ценностном смысле. <…> Всякое существенное движение мыслилось и представлялось только как движение вверх или вниз, как движение по вертикали. <…> Все лучшее было высшим, все худшее было низшим. <…> Поражает почти полное отсутствие среди всех этих двигательных образов движения по горизонтали, движения вперед или назад. Образ движения по горизонтали был искривлен и смещен средневековой вертикалью, иерархической оценкой земного пространства. <…> Время мыслилось и представлялось как горизонталь. Поэтому иерархия представлялась вневременной. <…> Не было представления о прогрессе во времени, о движении вперед во времени. <…> Эсхатологизм средневекового мировоззрения также обесценивал время» (с. 436).

Ренессанс явился итогом борьбы принципов, которые включала в себя и народно­смеховая культура, с нормами католичества. Что потом западная церковь ни предпринимала, в какие одежды ни одевалась, процесса секуляризации (прежде всего сознания) она остановить не могла, и сама все более последовательно обмирщвлялась. Вся новая и новейшая история проходит под знаком идей, столь ярко выраженных Рабле, то есть вне Бога, по горизонтали, в отказе от вечного и в приверженности временному, с человеком, не знающим страха (ибо выше человека ничего и никого нет), с человеком, являющимся зоологическим существом, для которого нравственность не есть безусловный закон. В истории совершена роковая глобальная ошибка. Вероятно, она была неизбежна в силу поврежденности человеческой природы. Сейчас для мыслящего человека очевиден тупик западной цивилизации. Симптоматичны названия серьезных исследований: «Закат Евро





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0