Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Андрей Платонов: свет гибели

Алексей Николаевич Варламов родился в 1963 году в Москве. Окончил филологический факультет МГУ. Доктор филологических наук. Профессор МГУ, преподает русскую литературу начала XX века и одновременно ве-дет творческий семинар в Литературном институте им. А.М. Горького.
Печатался в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Грани», «Ро-ман-газета». Автор книг «Дом в Остожье», «Здравствуй, князь!», «Ночь славянских фильмов».
Постоянный автор серии «Жизнь замечательных людей», в которой выпус-тил книги о Михаиле Пришвине, Александре Грине, Алексее Николаевиче Толстом, Михаиле Булгакове, Андрее Платонове, Григории Распутине.
Лауреат премии «Антибукер» (1995), премии Александра Солженицына (2006), премии «Большая книга» (2007), Патриаршей литературной пре-мии (2013).
Член Союза писателей России.

Главы из романа

1

18 июня 1936 года в доме на Малой Никитской, окруженный любимыми женщинами и членами Политбюро, умер своей смертью, из которой сначала современники, а впоследствии потомки сотворили миф о вероломном убийстве, писатель Алексей Максимович Горький.

«Платонов говорил, что без Горького трудно будет в литературе. Учительское место отныне остается незамещенным, и нет никого, кто бы мог его занять. Впервые после ста лет русская литература начинает существование без великих писателей, — передавал в мемуарах косвенную речь Платонова Эмилий Миндлин, а далее переходил к речи прямой: “Это чепуха, — передернул Платонов узкими и худыми плечами, — чепуха то, что пишут сейчас: мол, давайте общими силами современных писателей заменим Максима Горького! Чепуха. Даже из тысячи средних писателей не сложишь одного гениального... А вот кому будет легче, так это таким, как… — И он беззлобно назвал два-три имени уже умерших писателей, которым не раз сурово попадало от Горького. — У этих теперь руки будут развязаны. То все опасались, как бы им от Горького опять не попало, а теперь им чего опасаться? Совеститься без Горького будут меньше…”»

Говорил ли Платонов эти или похожие слова, не скажет теперь никто, но то, что смерть Горького обострила литературную борьбу, — несомненно, как несомненно и то, что новый расклад сил напрямую коснулся его.

Горький никогда не был платоновским покровителем, а после отвергнутых главным советским писателем «Мусорного ветра», «Такыра», «Глиняного дома в уездном саду» и статьи «О первой социалистической трагедии» даже та известная формула из письма Горького к Сталину, касающаяся Булгакова, на которую ссылаются исследователи в качестве аналогии («Булгаков мне “не брат и не сват”, защищать его я не имею ни малейшей охоты. Но — он талантливый литератор, а таких у нас — не очень много. Нет смысла делать из них “мучеников за идею”. Врага надобно или уничтожить, или перевоспитать. В данном случае я за то, чтоб перевоспитать. Это — легко»), к Платонову едва ли применима. «Вы хотите переделать Платонова? Вы его не переделаете, его нельзя переделать, потому что Платонов — гениальный писатель», — привел слова Виктора Шкловского Лев Гумилевский, и даже если ничего подобного Шкловский не говорил, это все равно правда.

Во второй половине 1936 года положение Платонова переменилось. Совпало это со смертью Горького случайно или нет, но Платонов отошел от журнала «Красная новь» и сделался автором «Литературного критика»1, где за ним давно следили и высоко ценили. Каковы были истинные причины перехода из одного литературного клуба в другой профессионального игрока (а им Платонов стал весной 1936 года, окончательно уйдя из Росметровеса и зарабатывая отныне лишь неверным писательским трудом, не оставив тем не менее и изобретательство, что было писателю предложено в негласном контракте с «Литкритиком», за какую цену его купили у «Красной нови», как уговаривали перейти или уговаривать было не надо, что сулили и на какие уступки он вынужден был пойти и под чем подписаться), мы не знаем, но очевидно, что у этого решения имелась подоплека.

Платонов уходил в «Литературный критик», в этот заповедник убежденных марксистов с академической закваской, своеобразный аналог современного журнала «НЛО», на волне успеха, которым он был обязан «Красной нови». Но он не просто тихо ушел, не просто перестал публиковаться в одном журнале и начал печататься в другом. Он ушел со скандалом, очень изящным, тонким, и даже не скандалом, а — на первый взгляд не очень понятно зачем, отомстив и нанеся своим благодетелям точный, как в бильярде, удар, когда в середине рассказа «Фро» написал несколько, казалось бы, ничего не значащих, ничего не меняющих в общей идее и сюжете, легко поддающихся изъятию фраз, однако они в тексте были и не могли не уязвить нежную душу «красноновцев»:

«Один получатель журнала “Красная новь” предложил Фросе выйти за него замуж — в виде опыта: что получится, может быть, счастье будет, а оно полезно.

— Как вы на это реагируете? — спросил подписчик.

— Подумаю, — ответила Фрося.

— А вы не думайте! — советовал адресат. — Вы приходите ко мне в гости, почувствуйте сначала меня: я человек нежный, читающий, культурный — вы же видите, на что я подписываюсь! Это журнал, выходит под редакцией редколлегии, там люди умные — вы видите, — и там не один человек, и мы будем двое! Это же все солидно, и у вас, как у замужней женщины, авторитета будет больше!.. А девушка, это что — одиночка, антиобщественница какая-то!»

Дело не только в иронии. Рассказ напечатан во враждебном «Красной нови» органе, и при той неопределенной ситуации, которая сложилась после смерти Горького, даже самая невинная шутка могла привести к непредсказуемым последствиям, тем более что дела у «Красной нови» в 1936 году шли неважно и журнал несколько раз подвергался критике в «Правде».

«Выскажем предположение, что у истоков разрыва Платонова и Ермилова стоит нарушение писателем неких негласных, но весьма жестких и в это десятилетие законов литературной жизни, с весьма четким обозначением своего и чужого литературного лагеря», — написала об этом сюжете Н.В. Корниенко.

Другое дело, насколько Платонов отдавал себе в этом отчет и что именно — какой-то особый, ему одному ведомый смысл, расчет или, напротив, нерасчетливость, шутка, хулиганство, несдержанность и легкомыслие — сподвигло его, перефразируя Пушкина, укусить сосок своей кормилицы и спровоцировать ее ответный грубый удар.

Но остротой в адрес редколлегии дело не ограничилось. В следующем после «Бессмертия» и «Фро», сентябрьском номере «Литературного критика» за 1936 год появилась злая стихотворно-драматическая пародия Ф.Человекова на пьесу В.Соловьева «Улыбка Джоконды», на тот момент еще не написанную, но некоторые ее идеи драматург простодушно изложил в интервью журналу «Советское искусство», и «синопсис» попал к Платонову, умевшему бить куда точнее и больнее, чем били во дни оны его самого. Ермилов мог воспринять поступок человека, которого он, по своему мнению, в буквальном смысле слова вытащил из грязи в князи и, рискуя партийным билетом, репутацией, головой, печатал, как удар в спину, и это многое объясняет в их отношениях в дальнейшем.

Пострадавший герой платоновской пародии — драматург Владимир Александрович Соловьев был именно тем человеком, кто еще в 1930 году тепло отозвался во внутренней рецензии о хронике «Впрок» и вообще Платонову симпатизировал. Знал или не знал об этих нюансах автор пародии, его вина неизбежно возрастала, а неприязнь вчерашних друзей увеличивалась. Платонов собственными руками посеял тот ветхий ветер, что принес ему очередную мусорную бурю. Но прежде, в начале сентября 1936 года, он успел принять участие в собрании актива редакции «Красной нови», посвященном разоблачению троцкистско-зиновьевского блока.

Сохранилась стенограмма собрания, на котором последним, очень коротко выступил тот, кого так тупо-нещадно били несколькими годами ранее за «Усомнившегося Макара» и «Впрок».

«…главное в бдительности — это бдительность по отношению к самим себе. По многим обстоятельствам эта формула, может быть, больше всего применима ко мне, — говорил Платонов. — Но в чем же эта бдительность к самому себе может выражаться? В особом отношении к своей художественной работе, а именно надо помнить, что те художественные произведения, над которыми человек работает, должны служить новому, с социалистической душой человеку, должны помогать всем строящим социализм».

Более резко Платонов выступил на тему «врагов народа» в начале 1937 года в «Литературной газете», заклеймив Радека и Пятакова примерно в тех же словах и выражениях, в каких он поносил белогвардейцев в 1920-м, «воронежском» году:

«Чтобы изменить рабочему классу, надо быть подлецом. Поэтому для всякого изменника существует роковая необратимая судьба. Перефразируя известную мысль, можно сказать: социализм и злодейство — две вещи несовместимые…

Самым жестоким видом злодейства сейчас является троцкизм.

Этот фильтрующий вирус фашизма пытался проникнуть до самого сердца советского народа, чтобы одним ударом умертвить его. <...>

Разве в “душе” Радека, Пятакова и прочих преступников есть какое-либо органическое, теплотворящее начало, — разве они могут называться людьми хотя бы в элементарном смысле?

Нет, это уже нечто неорганическое, хотя и смертельно ядовитое, как трупный яд из чудовища. Как они выносят самих себя?.. Но враг не сдается, он будет заострять свое оружие против нас.

Поэтому надо попытаться осветить точным светом искусства самую “середину тьмы”, — тогда мы будем иметь еще один способ предвидения наиболее опасных врагов, а оружие для встречи их у нас имеется.

Для этой работы необходимо обладать очень сильным собственным светом в своем источнике, чтобы проникнуть до самого “адова дна” фашистской души, где таятся во мгле ее будущие дела и намерения».

В платоноведении высказывалось предположение, что Платонов писал эти строки вынужденно, заботясь о новом романе, договор на создание которого был подписан им в начале 1937 года, а также о книге рассказов «Река Потудань», сданной в производство в конце 1936-го. Теоретически это вполне допустимо, но не менее интересна и иная версия событий тех лет.

Есть основания полагать, что Андрей Платонов не исключал идеи вредительства и наличия действительных врагов народа в СССР. Отчасти потому, что пусть в малой мере, но доверял советской пропаганде, недаром на экземпляре самой позорной книги в истории русской литературы, как впоследствии будет названа прославляющая рабский труд коллективная писательская книга о строительстве Беломорско-Балтийского канала имени Сталина, Платонов шутливо надписал 13-летнему сыну Платону: «Сыну Тотику — маленькому бандиту о больших бандитах, отец, 19/II–36» (хотя это посвящение может быть истолковано как угодно — в том числе и как невольное горькое пророчество судьбы Платона Платонова всего два года спустя).

Но существеннее иная вещь. Столкнувшись с противодействием мелиоративным начинаниям в Воронеже в середине 20-х, а особенно в Тамбове и Москве в 1926–1927 годах, уволенный из ЦК профсоюза по навету врагов и вредителей, как он сам полагал и о чем рассказывал на своем отчетном вечере в феврале 1932 года, наконец, едва не оказавшийся под следствием и неизвестно что думающий о «деле мелиораторов», погубившем почти всех его подчиненных, Платонов мог допускать существование некоего заговора или россыпи заговоров или лжезаговоров против республики, и этот конспирологический мотив естественным образом вписывался в ту тревожную картину мира, которая с юных лет существовала в его сознании. Многие его герои, например кулаки, поджегшие электростанцию, в рассказе «Потухшая лампочка Ильича», бюрократы в «Усомнившемся Макаре» и «Городе Градове» («...“строительство” Бормотовых и Шмаковых выступает в моем рассказе именно как вредительство и ничем иным быть не может», — объяснял он свою авторскую позицию), активист в «Котловане», открыто названный «вредителем партии» и «объективным врагом пролетариата», перегибщики во «Впроке», убийца Божев в «Ювенильном море», трусы инженеры в «Высоком напряжении», бантики и колхозный ударник-предатель Филипп Вершков в «14 красных избушках», похоронщик целого народа, насильник и изменник Нур-Мухаммед в повести «Джан», — кто они, как не разнообразные враги народа, и почему было не предположить, что подобные им люди есть на самом верху?

Вредительство — один из мотивов пьесы «Шарманка» с ее одновременно трагическим и пародийным подтекстом, когда Мюд восклицает: «Кто нам сдается, мы тому все прощаем», и ее восклицание имеет прямое отношение как к известному лозунгу Горького «Когда враг не сдается…», так и к реальному делу инженера Рамзина, сначала приговоренного к расстрелу, а затем прощенного (и вспомним еще раз убежденность Марии Александровны Платоновой во вредительстве Рамзина, сыгравшего, по ее мнению, губительную роль в несостоявшейся профсоюзной карьере ее мужа, — едва ли сам писатель думал иначе). Примеры вредительства, увиденные собственными глазами, встречаются в «Записных книжках» той поры, когда Платонов работал на производстве: «Вредительство на верфи. Местные рабочие исправляют машину»; «Вредительство: отсутствие планировки, задержка выпуска больших мощностей; слесаря стояли»; «При испытании бывали случаи вредительства: в корпусах гайки, лезвие ножа и пр. <...> Аварию избегли благодаря предусмотрительности рабочих стенда».

Вредительство в платоновском мире разнообразно. В написанной во второй половине 30-х годов пьесе «Голос отца» вредителем оказывается бывший служащий стройзабортреста, который ломает могилы на старом кладбище, потому что ему «так велели». «Камень и железо в утиль, дерева на корчевку, могилы сравнять в ничто, а сверху потом парк устроят — карусели, фруктовая вода, на баянах заиграют, девки придут, и лодыри с ними — на отдых, и ты приходи тогда, — чего на могиле торчишь?» — обращается он к герою, чей отец на этом кладбище похоронен, и за словами осквернителя праха: «...кладбище уберем, и ты все позабудешь… А родня покойников, которая жива еще, сама придет плясать сюда, — кому тут плакать, кого помнить!..» — стояла не вымышленная, а реальная политика и действительные дела в беспамятном СССР: так было уничтожено в Воронеже Чугуновское кладбище, на котором похоронили мать Платонова, Марию Васильевну Климентову, и это болело в душе ее старшего, ее «третьего» сына.

Однако едва ли Платонов испытывал жажду мщения и удовлетворение от того, что возмездие произошло и как оно произошло (сочувствие к направлению государственной политики не распространялось на методы ее проведения). И записные книжки Андрея Платоновича, и донесения сексотов, и воспоминания мемуаристов свидетельствуют о той тревоге, какую он ощущал в эти годы.

«Как ни чудовищно, мы уже начали было привыкать даже к тому, что из близкой нам писательской среды выхватывалось все больше имен. И все больше и больше людей, которых ты знал хорошо, с кем встречался, даже дружил, исчезали, и чаще всего навек, а имена их публично предавались проклятию как имена заклятых врагов народа, — писал Э.Миндлин. — И все-таки, когда арестовали Сергея Буданцева, мы с Платоновым онемели от ужаса, боли, ошеломления. Должно быть, потому, что Буданцев для нас — почти что мы сами. Поверить, что у Буданцева могла быть тайная жизнь врага народа, ни Платонов, ни я никак не могли…

Мы онемели.

Вот так, онемевшие, ни слова не молвящие, глухонемые, словно ослепшие, Платонов и я ходили по Тверскому бульвару в день, когда узнали об аресте Буданцева.

Не помню, сколько времени мы с ним ходили взад и вперед. Помню только немыслимое наше молчание. Мы больше понимали друг друга и больше могли сказать друг другу — немотствуя, чем если бы вздумали обсуждать происшедшее.

Ходили до изнеможения, но, может быть, и изнеможение наступило не от усталости и не от долгой ходьбы. Но как-то разом оба одновременно почувствовали изнеможение и остановились напротив дома Платонова.Платонов, пожимая руку, молвил печально:

— Вот и Сергей Федорович…

И, сунув руки в карманы пальто, пошел через дорогу домой».

И когда от Буданцева случайно пришло письмо с описанием этапа и, собрав самых близких друзей, жена это письмо прочитала, Миндлин пытался заново завести разговор.

«Знаете что, не надо, — едва слышно сказал Платонов. — Нет у нас таких слов, чтоб мы могли говорить об этом…»

Нежелание говорить с Миндлиным о репрессиях едва ли свидетельствует лишь об отсутствии нужных слов, тем более известно другое высказывание Платонова, относящееся к этому времени: «Литература должна криком кричать о том, что в жизни творится, а она молчит или лениво улыбается». Тут дело скорее в недоверии, но вот вопрос: насколько реален был арест самого Платонова, чья личность давно находилась в постоянном поле зрения карающих органов диктатуры пролетариата?

Расстрелянный 15 марта 1938 года крестьянский поэт Василий Наседкин показывал на следствии: «У Андрея Платонова я бывал тоже два-три раза. По-моему, он молчаливым был со всеми. Политических разговоров он никак не поддерживал, беседы проходили только в рамках литературных дел. А когда я жаловался на трудности жизни вообще, он отмалчивался. Во время одной беседы я как-то задал ему вопрос: откуда у него такой пессимизм и страдания, которые чувствуются почти в каждом его рассказе? Вместо ответа Андрей Платонов лишь улыбнулся. В общем, А.Платонов представляется мне и психологически, и политически человеком больным и ни во что не верующим».

Однако это субъективные, хотя и очень точные впечатления (нет сомнения, именно так себя вел Платонов с малознакомыми людьми). Объективно же грехов за Платоновым по меркам времени водилось более чем достаточно: во-первых, корпус опубликованных, а в еще большей степени неопубликованных, но известных «конторе» «контрреволюционных» текстов («Чевенгур», «Ювенильное море», «14 красных избушек»); во-вторых, обозначенные в статье из «Литературной энциклопедии» симпатии к троцкизму (несмотря на полный абсурд подобного утверждения, это было как клеймо); в-третьих, связь с Пильняком и участие в «Перевале» — пусть тоже мифическое, основанное на недоразумении, но кого в НКВД такие мелочи останавливали? Сажали, как известно, и безо всяких на то причин. И, напротив, по причинам не сажали.

Сохранилось донесение 1937 года:

«22/VI с.г. литератор Андрей ПЛАТОНОВ на вопрос, был ли он в “Перевале”, ответил, что никогда членом этой группы не был, что его путают с Алексеем ПЛАТОНОВЫМ, действительно состоявшим в “Перевале”. На вопрос, откуда он близко знает перевальцев, он объяснил, что встречался с ними у ПИЛЬНЯКА в 1929 году, когда ПИЛЬНЯК с Иваном КАТАЕВЫМ учреждали общество “30-е годы”.

ПЛАТОНОВ рассказывал о тетради, в которую перевальцы записывали свои мысли, и сказал, что даже для 1929 года эти записи звучали совершенно явно контрреволюционно. Точнее он ни про состав людей, ни про содержание записей не сказал, ссылаясь на то, что многое забыл: “Они с тех пор много новой чепухи придумали”.

Он думает, что если этой тетради не оказалось у Ивана КАТАЕВА при аресте, то она, вероятно, осталась у ПИЛЬНЯКА: “Если она попадется чекистам, многим из этой шпаны достанется”.

Сам он в тетрадь ничего не написал, хотя ему, по его словам, ее подсовывали несколько раз <...>. На другой день после этого он спросил ПИЛЬНЯКА: “Что же это за чертовщина?”. ПИЛЬНЯК ответил: “Пусть ребятишки побалуются”».

Борис Пильняк был арестован и расстрелян, но прежде показывал на допросе в НКВД в декабре 1937 года:

«...мы с Воронским решили создать новую литературную организацию и создали кружок “30-е годы”. Мы утверждали, что литература угнетена, что те задачи, которые ставятся перед литературой, невыполнимы, что писатели привязаны на корню и имеют право писать “отсюда досюда”, что в литературе идет упрощенчество. Активными участниками собраний “30-х годов” были Зарудин, И.Катаев, Андрей Платонов, посещал собрания раз или два Пастернак, считавшийся по духу приемлемым. “30-е годы” как литературная группа весной 1930-го распалась, но часть людей осталась в дружбе и сообщалась до самого последнего времени, помогая друг другу, бывая вместе...»

Если учесть, что и Пильняк, и Зарудин, и Иван Катаев, и Воронский в 1937–1938 годах были репрессированы, если прибавить к этому, что еще в 1935 году в НКВД появилось донесение о том, что трое писателей — Николай Одоев, Андрей Платонов и Андрей Новиков — «писатели, связанные литературным жанром, жанром сатиры и даже злого антисоветского смеха. Кроме того, их соединяет прежняя работа вместе, так наз<ываемое> “служебное землячество” в Воронеже. Успехи наибольших острот членов группировки поддерживаются и рекламируются среди писательской и издательской общественности» — то остается загадкой, какая земная сила спасла члена антисоветской группы «30-е годы» и «Малой группировки» Андрея Платонова, говорившего о том, что в искусстве у нас «большой зажим», «все строится случайно, иногда на личной почве» и что статья в «Правде» о Шостаковиче появилась вследствие того, что «кто-то из весьма сильных случайно зашел в театр, послушал, ничего в музыке не понимая, и разнес».

Очевидно, что Платонов ходил все эти годы по лезвию ножа, но своих взглядов никогда не скрывал, доказательство чему — две его критические статьи: «Пушкин — наш товарищ» и «Пушкин и Горький». Помимо этого, в начале 1937 года Платонов подписал договор на роман «Путешествие из Ленинграда в Москву». Михаил Пришвин, чей диалог с Платоновым становился все напряженнее, ибо не за горами была резкая платоновская рецензия на «Неодетую весну», а сам Пришвин в эту пору писал «Осудареву дорогу» с ее ориентиром на «Медного всадника», где ставил похожую проб­лему соотношения личностного начала и государственной необходимости, заметил в дневнике: «Командировка Платонова на лошади по пути Радищева из Москвы в Петербург (признаки отрыва от действительности)».

И действительно, дорогу от одной столицы до другой Платонов проделал тем способом, каким веками проходили ее русские люди. Случилось это как раз в те дни, когда в Москве заседали на торжественных пушкинских мероприятиях гении советской литературы.

«Ну — счастливого пути. <...> Только бы Ваш возница оказался подходящим. А тулуп себе купили?» — писал своему старинному товарищу «по катастрофам» В.Б. Келлер. Что касается дорожных подробностей, существует окрашенное в юмористические тона предание о том, как идея была осуществлена. Историю эту поведал со слов автора «Путешествия» военный журналист М.М. Зотов, служивший с Платоновым в годы войны в «Красной звезде»:

«Приближалось 150-летие книги Радищева “Путешествие из Петербурга в Москву” <...> Вот и предложили ему проехаться по этому маршруту и отобразить новое в характерах. Заключили они договор, сел в поезд вместе с супругой. В купе попался им то ли начальник ипподрома, то ли коннозаводчик питерский — такой разговорчивый еврей, одесский балагур, лихой выпивоха. Они выпили коньяку одну-две бутылки. В общем, пока доехали до Питера, договорились, что в Москву поедет Андрей только на лошадях. Попутчик сказал: “Голубчик! У меня в музее на конезаводе стоит возок то ли Анны Иоанновны, то ли Софьи. Я тебе ямщика найму первосортного, он у меня работает конюхом. Раньше он купцов возил, теперь тебя повезет”. Поехали к ямщику. Приехали на Невский, куда-то на верхний этаж заводят, и хоть это на Невском, но обстановка совершенно деревенской избы. Сидит дядька с бородой, с блюдечка чай хлебает вприкуску. “Зачем пожаловали?” — спрашивает. “Хочу я тебя попросить, Васильич (или Степаныч), свезти писателя в Москву”. — “Дак чугунка ж теперь есть, кто же теперь на лошадях-то ездит? Да и на чем повезу?” — “Да любых возьми на конезаводе лошадей и возок возьми Анны Иоанновны”. Тот говорит: “Тяжесть-то какая!” — “Ничего, тройку запряжем!” (Это я рассказываю со слов Платонова, за достоверность не ручаюсь — Андрюша мог и сфантазировать иногда. Но тут, видимо, правда в основе есть.) Конюх сказал, что на подготовку коней ему надо четыре дня. Марию Александровну отправили обратно в Москву на поезде и через неделю тронулись в путь. Все он описал, что в пути видел, только, говорит, черт знает, как это получилось, но все мне попадались какие-то пережитки капитализма... Вот интересно, уцелела эта рукопись или не уцелела?»

Рукопись не уцелела, зато сохранились письма и «Записные книжки» со свидетельствами этих «пережитков капитализма», и тон повествования в них совсем иной.

«Мы едем по метелям. Проехали Чудово. Ночуем в Доме крестьянина. Лошади прошли 150 км от Ленинграда и затомились. <...> Вижу много хорошего, героического в истинном смысле слова… Встречаются деревянные деревни, ребятишки идут в школы сквозь метель… Вижу много хорошего народа», — писал он жене, а в блокноте отмечал: «Народ весь мой бедный и родной. Почему чем беднее, тем добрее? Ведь это же надо кончать — приводить наоборот. Как радость от доброго, если он бедный».

«Какой здесь простой, доверчивый, нетребовательный, терпеливый народ — и дети тоже, как ангелы».

«Народ — святой и чистый — почти сплошь».

Его глаз замечал детей, идущих в метель и вьюгу с сумками книг в Чудове и 5–10-летних детей в Спасской Полисти, плетущих лапти из лыка («В школу ходят не все, за отсутствием одежи-обуви»), одиннадцатилетнюю рассудительную девочку, дочь дворника в чудовском Доме крестьянина, и другую, восьмилетнюю, больную раком; он видел колхозы, где задерживают зарплату больше чем на полгода, глухонемую женщину в Острове, верную сторонницу советской власти, «редкое существо человека по чистоте характера и разуму», девочку-ученицу Нину в доме ночлега, которая «лапти плетет, уроки учит, краюшку хлеба в школу берет, на меня все смотрела непонимающими, опечаленными и любопытными глазами»; видел слепых — взрослых и детей, колхозников-погорельцев, нищих бродяг, чиновников прошлого века, высланных из Ленинграда, заик, мещан, заключенных; видел тюрьмы, базары, больницы, постоялые дворы, пустые города, где нет настоящего занятия людям, рестораны, заколоченные избы, торговые ряды; его взору представали «костлявая земля» с «деревянными деревнями в деревянных лесах», «великие леса, освещенные солнцем, великая страна наша добрая».

Он понимал, как трудно живут люди («Каждый день бывают случаи, встречи с людьми, когда необходимо помогать (дать 1, 2, 3, 5 рублей). Без этого нельзя, — писал он жене. — Такие люди каким-то образом возвращают свой долг мне посредством хотя бы того, что я люблю их и питаю от них свою душу»), и в его записях постоянно сквозит мотив: — земля отощала, нет заботы о быте колхозников, новостройки сосут из колхозов рабсилу.

«О сердце, сокровище моего горя!»

Но каким был роман, для которого эти записные книжки создавались, — неведомо. Известно, что 14 октября 1937 года на секретариате Союза писателей обсуждалось «заявление члена СП А.Платонова об отпуске ему средств в сумме 3000 р. для окончания и обработки рукописи “Путешествия из Ленинграда в Москву”, срок сдачи которой намечался на июнь 1938 года. Но после весны того года жизнь Платонова резко переменилась, работа над книгой была приостановлена, потом возобновлена, а во время войны рукопись пропала и до сих пор не найдена, если только она существовала на самом деле...

В 1936–1937 годах прошел срединный рубеж писательской жизни Платонова, и хорошо заметно, насколько меньше и, по-видимому, медленнее он стал писать, хоть и не было у него теперь больше другого постоянного занятия — напротив, литературные заработки стали единственным средством существования. «У меня все получаются заторы, — говорил Платонов в воспоминаниях Федора Каманина. — А пить-то и есть моей семье надо? Я ведь тоже хлебом от литературы стал кормиться».

Одной из причин этих заторов стали личные обстоятельства его жизни, а сразу после войны — болезнь, но количество написанного Платоновым в последние полтора десятка лет жизни уступает тому, что было написано с 1920-го по 1936-й. Этот период творчества Андрея Платонова привлекает гораздо меньше внимание исследователей, особенно западных или эмигрантских (достаточно сказать, что Михаил Геллер отвел ему всего десятую часть книги «Андрей Платонов в поисках счастья», но ладно Геллер, записной антисоветчик и космополит, — примерно такое же соотношение можно увидеть и в книгах отечественных исследователей-почвенников, а некто Марлен Инсаров и вовсе написал в журнале «Самиздат»: «Пойдя на капитуляцию перед сталинизмом, он сохранил жизнь, но загубил свой великий гений»), однако независимо от личных пристрастий и предпочтений то, что происходило с писателем при всем трагизме его судьбы, было естественным течением человеческой жизни, входившей в свои берега.

А между тем над Платоновым готовился новый литературный суд. В октябрьской книжке «Красной нови» за 1937 год была опубликована статья известного по тем временам критика и литературоведа, члена Художественно-театрального совета Комитета по делам искусств при Совнаркоме СССР, блестящего шахматного композитора и виртуоза-бильярдиста, умевшего закончить партию одним кием (то есть ни разу не прерывая серию собственных ударов), Абрама Соломоновича Гурвича. Об авторе статьи отозвался позднее поэт Семен Израилевич Липкин: «Вслед за Фадеевым начали топтать Платонова его клевреты, среди них мне запомнился Гурвич, впоследствии — несчастный, преследуемый космополит. Ветхозаветный Бог мести наказал Гурвича».

Наказание Гурвича заключалось в том, что в 1949 году, когда в «Правде» появилась статья против безродных театральных критиков, Гурвич угодил с ними в одну компанию и оказался не у дел. Правда, помогли ему в ту трудную пору два писателя, которых обыкновенно к покровителям космополитизма на Руси не причисляют: Михаил Шолохов и Александр Фадеев. Если учесть, что оба они Платонова также хорошо знали и высоко, хотя и каждый на свой манер и в силу своего общественного положения ценили, то подоплека этого сюжета становится еще более сложной.

Статья Гурвича производит сегодня впечатление довольно странное. В отличие от неведомых членов редакции «Трудовой Армии», разгромивших «Чульдика и Епишку» в 1920-м, от литдевушки В.Стрельниковой и литмужика Леопольда Авербаха в 1929-м, от Сталина, Селивановского и Фадеева в 1931-м, от Щербакова и Горького в 1935-м и прочих платоновских хулителей разных лет — гроссмейстер Гурвич попытался в своем герое разобраться и его понять, в каком-то смысле даже встать на его точку зрения («Где бы ни скитался одинокий, забытый человек, Платонов следует за ним неотступной тенью, точно боится, как бы чье-нибудь немое горе не умерло бы в неизвестности, не родив ответной скорби»), и именно соединение попытки понимания с той гадостью, которой гурвичевская статья наполнена, ставят ее на печальное второе место среди клеветы, к Платонову при жизни обращенной (первое займет в 1947 году В.В. Ермилов).

Причем изначально все было не совсем так. «Я сейчас работаю над Андреем Платоновым. Очень интересный, своеобразный талант, но вместе с тем неполноценный писатель. Платонов принадлежит к числу тех немногих настоящих художников, которые пишут кровью своего сердца, — обращался в октябре 1936 года Гурвич к В.П. Ставскому. — Для него литература есть органическая форма его общественного существования. Гуманизм Платонова, однако, при его крайней обостренности оставляет известный неприятный осадок. Мне хочется на материале шести-семи рассказов (“Усомнившийся Макар” (для трамплина), “Такыр”, “Третий сын”, “Нужная родина”, “Бессмертие”, “Фро” и “Семен”, последний пуб­ликуется в одном из ближайших номеров “Красной нови”) как можно глубже раскрыть нравственный облик писателя, его социальные мотивы, его манеру письма, особенности его глаза и голоса и вместе с тем, как это я всегда делаю, поговорить о проблемах современности, для которых рассказы Платонова являются интересным поводом».

В результате же получился не задушевный разговор с читателем, а беспощадный погром. Вот заветные мысли будущего космополита: «Художник, не видящий хотя бы и в тяжелом прошлом великого русского народа ничего, кроме отчаяния, не видит, следовательно, живых творческих сил народа, не может увидеть и понять движущих сил революции и ее героя».

Это был год 1937-й, когда после официальной критики спектакля Камерного театра «Богатыри» стало уже не только можно, но и модно говорить о великом русском народе, а заодно топтать тех, кто понимал этот народ по-своему: «Вот до какого абсурда, до какого тупика и до какой клеветы докатился Платонов, подменяя в своих произведениях могучий русский народ, классовое самосознание пролетариата и его боевую революционную партию рахитичными, убитыми жалостью нищими, блаженными великомучениками, косными и отчаявшимися людьми».

Гурвич подошел к Платонову основательно. Он впихнул в свою статью почти все, что на тот момент было ему доступно: и «Город Градов», и «Сокровенного человека», и «Происхождение мастера», и «Усомнившегося Макара», и «Впрок», и, разумеется, рассказы 30-х годов, настойчиво проводя любезную любому литературоведу мысль о постоянстве авторских мотивов. Если вспомнить фразу Платонова об однообразии его идеалов, то получается, что Гурвич был не так уж и не прав в своих наблюдениях. Однако написанное им оказалось той полуправдой, что хуже лжи.

«Платонов, как и его герои, не только не питает ненависти к страданиям, а, наоборот, жадно набрасывается на них, как религиозный фанатик, одержимый идеей спасти душу тяжелыми веригами. Страдающим он предлагает не помощь, а утешение. Он завидует мертвым предметам и травам, которые, по его представлениям, страдают еще больше, чем люди, и мечтает вобрать в себя пропитавшее даже землю горе. Платонов подстегивает, подхлестывает свое воображение, чтобы вызвать иллюзии, необходимые ему для сострадания, жалости и утешения…»

Но это





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0