Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Красный свет. Главы из романа

Максим Карлович Кантор родился в 1957 году в Москве. Окончил Московский полиграфический институт. Российский художник и писатель. Активно выставляется как художник в России (Третьяковская галерея), Великобритании (Британ­ский музей), во многих галереях Европы и США. В 1997 году — участник русского павильона Венецианской биеннале.
В 2006 году опубликовал двухтомный роман «Учебник рисования», вызвавший полемику в прессе.

От редакции

Предлагаем вниманию читателей главы из нового романа Максима Кантора «Красный свет». Роман вошел в длинный список премии «Национальный бестселлер». Печатая отрывки или, лучше сказать, фрагменты величественной картины (сравнение с живописным полотном очень подходит к роману), мы исходили из того практического соображения, что в полном своем виде роман занял бы пять-шесть номеров журнала и публикация растянулась бы на полгода, а между тем роман уже готовится к изданию отдельной книгой и вот-вот должен появиться в книжных магазинах.

Сам автор в одном из интервью пояснил: «Роман устроен терцинами: постоянно повторяется связка из трех глав, первая из которых — о современности, вторая — о мировой войне, показанной через судьбы советских людей, третья — Вторая мировая и современность глазами гитлеровского чиновника. И каждая терцина рифмуется со следующей. Эти три линии пересекаются между собой постоянно, герои переходят из одного повествования в другое. Мало того, у каждого из них есть предок или потомок, действующий в ином времени, тем самым помимо прочих предлагается еще и поколенческий взгляд на историю. Структура терцин проходит через весь роман, и эти сквозные рифмы поколений связывают все главы».

Мы выбрали главы, в которых в самом буквальном смысле клокочет так называемая злоба дня и действуют вполне узнаваемые герои — наши современники. Это всего лишь один из многих планов очень объемного и глубокого произведения. В следующем, майском номере мы планируем напечатать отрывок, посвященный событиям Великой Отечественной войны. Трудно в нескольких коротких словах охарактеризовать главную тему романа «Красный свет». пожалуй, более всего подходит определение  «исторический эпос». Предвоенное тревожное время, свирепые сражения Великой Отечественной войны, разрушенные судьбы и раздавленные жизни. Одновременно с описанием грандиозной общеевропейской трагедии автор показывает вполне прозаическую бухгалтерию политического расчета, исследует действия тех тайных сил, которые провоцируют тектонические сдвиги мировой истории.

Представляя читателям отдельные главы из романа «Красный свет», главы со своим отдельным детективным сюжетом, мы поступаем примерно таким образом, как если бы, положим, из романа «Мастер и Маргарита» была исключена фундаментальная историческая часть, опущена любовная интрига, а остались только те главы, где орудует Воланд со своей свитой и описываются проходимцы, населявшие Москву 30-х годов. Точно так же из романа «Красный свет» мы изъяли эпическую часть и оставили главы, где действуют маленькие люди, где сшибаются самые пошлые и мелочные житейские интересы. Впрочем, если хорошенько вдуматься, то в каком-то смысле лирика частной жизни всякого маленького человека на поверку оказывается прочнее и фундаментальнее эпоса. Как ни парадоксально, но все грандиозное, эпическое, «вечное» более зависимо от времени, чем чувства и переживания самого ничтожного и маленького человечка. Созидаются и рушатся империи, меняются исторические эпохи, демократия приходит на смену тирании, а человек все тот же, и любовь у него все та же, и страсти его все те же, и что удивительно — именно об этих всем известных, живых и милых мелочах читать нам всегда интересно!

 

Глава первая
Псих

1

Выражение «рукопожатный человек» вошло в салонную жизнь Москвы в те годы, когда пожимать руку не стоило уже никому. Жест символизирует доверие, а кому теперь можно доверять?

Надо соблюдать осторожность в распределении рукопожатий, это в большом городе затруднительно. Досадные казусы случаются сплошь и рядом: ловят вора — и выясняется, что вор дружен с лучшими людьми города. Ведь не в одночасье объявляют делового человека мошенником — до того он успевает пожать тысячи благородных ладоней. Ах, сколько дворцовых полов натерто штиблетами интеллигентов, пришедших за грантами к бандитам, сколько яхтенных палуб истоптано в свободолюбивом танце на днях рождения у воров! И почем знать, из каких средств будет оплачен благотворительный обед, на который позвали вечером. Неужели благородные люди питаются продуктами, приобретенными на краденное у пенсионеров? Поневоле задумаешься и спрячешь руку в карман.

Однако не все так печально — посмотрите вокруг, сколько интеллигентных лиц в нашем городе! Термин «рукопожатные» отделял круг прогрессивных людей от тех, кто не рад демократическим переменам в обществе. Радеть за либерализм естественно для прогрессивного человека, тем более что есть среди нас коммунисты и фашисты, — боремся с ними, а они все живут. Казалось бы, неужели не очевидно, что прогресс и рынок лучше, чем разруха и казарма? Ан нет, находятся такие, кто тоскует по сильной руке.

Прогрессивным людям пришлось поставить вопрос так: что хуже — легкое воровство или тоталитаризм? Хотелось бы сохранить репутацию вовсе не замаранной, но подвох состоял в том, что воры тоже придерживались либеральных взглядов. Возможно, воры толковали либерализм превратно, но отказаться от их трактовки не удавалось: иногда у воров просили денег. Как бы так ухитриться оградить интеллигентных людей от воров: деньги у воров брать на нужды прогресса, но непосредственно в грабеже не участвовать?

В советские годы гуляла поговорка, будто каждый человек знаком с английской королевой через три рукопожатия. Скажем, ребенок учится в школе с мальчиком, у которого папа торгпред в Лондоне и бывает в Букингемском дворце, — вот и познакомились родители сопляка с королевой.

Нынче всякий интеллигент знаком с вором и убийцей всего через одно рукопожатие. Художники дружат с торговцами оружием, устраивающими им выставки. Журналисты обхаживают разбойников, купивших издательский дом. Писателям пришлось смириться с тем, что руки, вручающие им премию за роман, не столь давно вставляли паяльник в зад должнику. Неприятно про паяльник думать — и мир капитала литераторы научились воспринимать, не вдаваясь в унизительные подробности.

Светские люди кормились в редакциях и галереях; былая интеллигенция подалась в обслугу олигархов; сделать карьеру без знакомств было трудно, и хотя все культурные люди знали, что их влиятельные знакомые — жулики, про это старались не думать. Выработался кодекс пристойного, необременительного поведения; судили действительность избирательно: порицали чиновников-казнокрадов за взятки, а то, что меценатствующий хозяин целлюлозного комбината не ангел, — про это молчали. Статусом «рукопожатного» дорожили — но не вдавались в подробности, как далеко цепочка рукопожатий заведет.

Этак и до Сталина доберемся через три рукопожатия: вдруг выяснится, что дед работодателя служил начальником отделения НКВД? А то нарвешься ненароком на криминального авторитета: обнаружится, что либеральный богач — лидер солнцевской преступной группировки. История штука коварная, и под прошлым подвели жирную черту. Генетически пороховая гарь не передается, к чему нам знать прошлое? Стараниями журналистов определили необходимый минимум: революция — зло, Сталин — тиран, социализм — тупик. Кому-то покажется маловато, но это хороший рабочий список убеждений. И не надо доискиваться до деталей, кто что брал и кто кого резал, — в конце концов, мы начали новую жизнь, появились иные герои, у них иные судьбы.

Так обратимся же к людям, воплотившим эпоху перемен.

Именно этим принципом руководствовался посол Франции в Москве господин Леон Адольф Леконт, проглядывая список гостей, составленный секретарем. Люди известные, состоявшиеся личности, громкие имена. Посол прочитал список, ставя утвердительные галочки против фамилий.

— А это, позвольте, кто?

— Это имя вписала мадам...

— Да-да, припоминаю, мы познакомились с парой в Греции. Милейшие люди... А это?

— Крупный российский поэт.

— Ну да, ну да... Вы стихи читали?

— Не довелось. Однако вы неоднократно приглашали этого господина к нам в посольство.

— Вот как... А это кто?

— Рекомендовали из Парижа...

— Разумеется, я в курсе. Почему я не вижу имени господина Пиганова?

— Так вот же он, на первом месте.

— Ах, как я не заметил!

И вот карточки с именами гостей расставлены на столе — продумано, кто с кем будет говорить, выдержан баланс интересов. Господин Леконт встал в дверях зала, лично приветствуя каждого, удерживая рукопожатную ладонь в своей, мягкой. Тех, кого Леон Адольф знал коротко, он привлекал ближе, троекратно целуя гостя, по русскому обычаю; в цивилизованном европейском варианте поцелуй выглядел как нежное соприкосновение щек.

Имя посла демонстрировало разумный компромисс в оценке истории; пуская сына в плавание по жизни, родители снабдили его именами, уравновешивающими друг друга: Леон — в честь Блюма, Адольф — в честь Тьера. И что может быть важнее для дипломата, нежели умение избежать одномерных оценок? Рукопожатие тому, кто считает себя левым; объятие тому, кто называет себя правым. Самый облик посла Франции являл уют и согласие: легкий наплыв живота на брючный ремень, приятная округ лость щек, открытая улыбка. Входи, друг, говорила улыбка, у Франции нет тайн от русского друга. Садись за общий стол и угощайся! В этих стенах нет места партийной вражде и клановым усобицам.

Гости — один значительнее другого — вплывали в обеденную залу, неторопливо дефилировали вдоль стола, заглядывая в карточки с именами. Здесь все люди селекционные, просеянные через мелкое сито цивилизации. Сближенные заботой посла обменивались ласковыми рукопожатиями. Так ежедневно ковалась в московском свете цепь знакомств и пристрастий.

— Кажется, мы соседи? 

— О, я наслышан о вас! 

— Позвольте вашу рукопожатную руку. 

— Недвижимостью занимаетесь? 

— Нет, собираю антиквариат.

Разговорились, а там, глядишь, и общий интерес образовался, и бизнес наметился — так и устроен мир, этим мы все и живы.

Господин Пиганов, демократ и лидер оппозиции, раскланивается с госпожой Бенуа, представителем нефтяной компании «Элф», жмет руку поэту Ройтману. Журналист Сиповский обнимается с немецким банкиром Кохом, они, оказывается, давно знакомы через общего друга — банкира Семихатова. Вместе они подходят к редактору Фрумкиной — тут же выясняется, что их усадили рядом. Пожилой политик Тушинский спешит поздороваться с молодым политиком Гачевым, архитектор Кондаков присоединяется к беседе. Как верно, как точно спроектирован праздник.

До чего досадно бывает, когда случайная ошибка приводит к конфликту: в одном месте неверно посадили гостей, и вечер испорчен. Посол прислушивался к разговору за дальним концом стола — нехорошо вышло: крупный предприниматель Семен Семенович Панчиков ввязался в ссору. С кем, любопытно, он так громко говорит? Посол Франции привстал, чтобы рассмотреть собеседника Панчикова. О чем это они?


2

— С чего вы взяли, что Ленин — германский шпион?

— То есть?

— Разве Ленин был шпионом?

Семен Панчиков даже растерялся: таких вещей не знать! Азы, можно сказать, отечественной истории.

— Помилуйте, ну хоть что-то вы читали... Нельзя же вот так... Вы что, совсем ничего не знаете?

— Как раз очень интересуюсь.

— Стало быть, слышали о том, как Ленина везли из эмиграции в специальном поезде, в пломбированном вагоне — прямо в Россию, на Финляндский вокзал. Наверняка слышали, как готовили эту акцию с помощью немецких спецслужб, как снабжали партию большевиков германскими марками! Миллионы кайзеровские! Про это подробно написано!

— Где написано?

Опять-таки Семен Семенович опешил: в самом деле, где написано о том, что земля круглая? Факт известный, а источники где? Враз и не сообразишь. В учебнике географии, наверное, рассказано — для школьников младших классов.

— В учебнике истории, полагаю, про эту аферу подробно написано. Или непременно будет написано! Когда наконец раскроют все тайны большевистского переворота.

— А вы сами где эти сведения прочли?

И правда, где? Где-то про заговор большевиков было убедительно изложено. Семен Семенович стал вспоминать. Статья была опубликована в газете «Аргументы и факты», кажется, году в девяносто третьем. И название статьи он вспомнил, называлась она «Немецкое золото пролетарской революции». Ах, нет, нет! То была газета «Совершенно секретно». Газету «Аргументы и факты» выписывала теща, а вот «Совершенно секретно» выписал он сам — в газете в те годы давали сенсационные разоблачения. Газету доставляли в Нью-Йорк, где в то время жил Семен Семенович, и эмигранты радовались каждой странице — наконец-то! Заголовок, помнится, шел через всю страницу, и еще фотография лысого Ленина: хитрый прищур германского шпиона. Панчиков даже вспомнил день, когда они с женой читали статью, — он позвал Светлану, а та как раз (вот бывают совпадения!) читала подборку смешных анекдотов про Ленина, и они склонились лоб в лоб над газетой, ахнули в один голос: вот оно как, оказывается! Нет, ну вы подумайте, ларчик-то просто открывался! Впрочем, ссылаться на газету несолидно — это при советской власти оболваненные массы ссылались на мнение «Правды».

— Про это всем давно известно.

— А откуда известно?

Помог сосед по столу, тот, что слева. Вмешался в разговор:

— Подробно описано у Солженицына в «Августе четырнадцатого». Изложена вся интрига. Был такой авантюрист Парвус, настоящее имя Израиль Гельфанд. Этот Парвус организовал контакты Ленина с германскими спецслужбами.

— А зачем?

— Ненавидел Россию! С финансистом Парвусом Ленин держал связь в эмиграции, именно через Парвуса немцы снабжали деньгами большевиков, а самого Ленина в пломбированном вагоне привезли в Петроград.

— Вот именно! — Как же Семен Семенович сразу не вспомнил про книгу Солженицына, фрагмент эпопеи «Красное колесо»! Вот где факты подробно изложены. — Вы «Август четырнадцатого» откройте. Ликвидируйте пробелы.

— А вдруг Солженицын наврал?

— Как это — наврал?

— Вы сказали: «наврал»?!

Две пары глаз широко раскрылись — давно не обвиняли Александра Исаевича Солженицына во вранье, прошли, слава богу, те времена, когда преследовали в России свободное слово.

— Мог и наврать, — сказал их собеседник и пояснил: — Все-таки художественная литература. Вымысел.

— Знаете, Солженицына уже пытались уличить в клевете. Посадили в лагерь, выслали из страны, запрещали книги. Может, довольно?

Кто мог подумать, что придется снова защищать Солженицына от обвинений? А пришлось! Словно не было бурных двадцати лет борьбы за демократию, словно не было разоблачений коммунистической катастрофы. Панчиков и его сосед испытали понятное всякому русскому интеллигенту волнение: так волновались мы, идя на баррикады свободы в девяносто первом, так нервничали мы в семидесятых, пряча под подушку томик, изданный «за бугром». Кто же не помнит это бодрящее чувство опасности: засыпаешь под утро, а под ухом греется запрещенная литература. И, встречаясь в гостях с такими же, как ты, инакомыслящими, повторяешь, как пароль, заветные слова: «Авторханов», «ИМКА-Пресс», «Посев». Не те уже времена, но вот, как оказалось, и на званом ужине во французском посольстве можно снова оказаться на передовой идеологического фронта. Словно не стол с закусками отделял их от собеседника, но баррикада. Те, что были по одну сторону баррикады, обменялись рукопожатием.

— Семен Панчиков, предприниматель.

— Наслышан о вас. Большое дело делаете, Семен! Евгений Чичерин, адвокат.

— Узнал по фотографиям, Евгений. Вот кого вам сегодня довелось защищать!

— С радостью принимаю такого клиента!

Посмеялись, чокнулись маленькими рюмками сотерна. Вспомнили об оппоненте, взглянули на спорщика. Напротив них сидел невзрачный человек — редкие серые волосы, практически лысый череп, водянисто-серые глаза, тонкогубый рот. И пиджачок у него был серый, неудачного покроя, и галстук серенький. Одним словом, неброская внешность, как у шпионов в фильмах про войну. Познакомишься и через минуту забудешь, как выглядит, не узнаешь, если снова встретишь. Они бы никогда и не обратили на него внимания, если бы не эта дикая реплика: стоило Панчикову между прочим упомянуть о германском агенте Ульянове-Ленине, и человечек в сером пиджаке встрял с вопросом. Ах, Россия! Сама не знает своей истории! А ведь третье тысячелетие на дворе, милые, пора бы знать, что к чему.

— Дело сдано в архив, — сказал адвокат, подводя итог спору. — Как угораздило о Ленине вспомнить?

— Сам не знаю! — сказал Панчиков. — Наваждение!

— Призрак бродит по Европе, — сказал адвокат весело, — а пора бы ему на покой.

И в самом деле, подумал Панчиков, прежнюю жизнь вспомнить трудно.

Некогда брели по унылым улицам унылые, серые люди, только транспаранты были красные.

Не то теперь! Панчиков обвел глазами зал посольского особняка. Яркая комната приняла столь же ярких гостей — каждый был особенный, и одет всякий гость был своеобразно. Некогда поэт Мандельштам сетовал на то, что является человеком эпохи «Москвошвеи» и на нем топорщится пиджак — ну, как на этом вот сером человечке. Нынешняя эпоха представлена совсем иной фирмой. Даже правительственные чиновники — среди гостей их было достаточно — не носят в наши дни скучные костюмы, но одеваются у лучших портных планеты. Что говорить о людях творческих, о кинозвездах, архитекторах, адвокатах! Адвокат Чичерин, например, был облачен в зеленый приталенный пиджак, рубаху в тонкую красную полоску, на шею повязал малиновую бабочку, и малиновый же платок высовывался из нагрудного кармана пиджака. Сочетание цветов смелое, но изысканное.

Архитектор Кондаков украсил себя широкими цветными подтяжками: одна подтяжка лиловая, а другая — розовая. Вот его уж точно ни с кем не спутаешь: личность! Лидер оппозиции господин Пиганов, спортивный мужчина, был облачен в строгий костюм цвета крем-брюле, но упаковал свои ноги в остроносые ботинки желтого цвета. Подумать только — желтые ботинки! Но оппозиционер мог себе такое позволить. Директор радиостанции «Эхо Москвы» отличался от прочих гостей тем, что принципиально не носил пиджака, он гулял по залу в просторной клетчатой рубахе навыпуск. Вроде бы прием у посла, галстук положен — а он вот так, запросто. И всякий, едва взглянув на него, понимал, что человек это оригинальный, с собственным стилем в жизни. Директор музея Эрмитаж, академик и педант, — вон он, в глубине зала фуагра кушает, — носил поверх пиджака длинный белый шарф, наброшенный на плечи. Казалось бы, в комнате тепло, к чему шарф, ведь академик не лыжник? Так бы подумал иной невежественный человек. Но дело в том, что таким вот оригинальным штрихом (белый шарф или рубашка в крупную клетку) состоявшийся индивид отделял себя от толпы. Каждый был здесь уникальной личностью, и туалеты подчеркивали это обстоятельство.

Серость недолговечна, мы это знаем теперь, похоронив коммунизм и уравниловку.

Однако почему мы вспоминаем Ленина? Призрак бродит по Европе, как точно сказано!

— Вампир жив, — пошутил Чичерин. — Ночами ищет жертву.

— Напрасно смеетесь. — Панчиков глазами указал на своего недавнего собеседника, бледного, словно кровь из него вампир высосал. Панчиков даже вообразил себе сцену, как мертвый Ленин, восставший из склепа, кусает граждан в шею и сосет кровь. — Вампиры существуют.

Серый, похожий на вампира человек скривился и опрокинул в себя рюмку сотерна; вероятно, ждал, что это крепкий напиток, и бледное лицо его выразило недоумение.

Он не опасен, он просто вульгарный провинциал, подумал Панчиков.

«Как вы сюда попали?» — вопрос вертелся на языке, но задать такой вопрос Панчиков счел невежливым, спросил иначе:

— Что вас привело на сегодняшнюю встречу?

— Позвали. — и серый человек махнул рукой в ту сторону, где чиновники Министерства иностранных дел поднимали тосты.

Панчиков оценил ситуацию. Вероятно, столичный чиновник захватил с собой коллегу из провинции, решил показать дикарю шик метрополии. Вернется дикарь в тмутаракань — на год рассказов хватит: в таком месте отужинал! А вот посол напрасно разрешает приводить дикарей на приемы.

Панчиков поискал глазами посла: надо будет высказать претензию. Посол встретился глазами с Панчиковым, растерянно развел руками — мол, виноват! Панчиков покачал головой: дескать, устроили тут проходной двор!

— Надеюсь, вам здешняя еда понравится, — сказал Панчиков провинциалу и добавил: — Вижу, любите сотерн.

Серый человек подозрительно посмотрел на свою рюмку.

— Сотерн?

— Так вино называется.

— Вкусное, — и вампир протянул рюмку официанту. — Еще налейте, а?


3

— Сладкое вино, — поделился наблюдениями провинциал, — а я думал, сладкое только на десерт дают... Ну, вы-то, конечно, знаете все тонкости...

Панчиков и Чичерин ничего не ответили, отвернулись, но провинциалы надоедливые люди, так просто не отстанут.

— Скажите, а вы правда адвокат? — спросил серый человек у Чичерина.

Другой бы понял, что с ним говорить не хотят, постыдился бы навязывать свое общество. Этот же субъект назойливо обращал на себя внимание.

— Вы в самом деле адвокат?

Вся Москва знает адвоката Чичерина. Труднейшие дела вел адвокат, головоломные комбинации прокручивал, способствуя разделу имущества супругов Семихатовых: он — банкир, она — владелица гостиниц. Однако не бракоразводными процессами составил адвокат свою славу, но бескомпромиссным служением демократии. Именно Чичерин отстаивал права опального олигарха, нашедшего убежище в Лондоне; доводилось ему схлестнуться с властью, выйти один на один с Левиафаном.

— Весьма известный адвокат. — Панчиков взял труд ответить, а Чичерин улыбнулся.

— Повезло, что нас рядом посадили! — обрадовался провинциал и тут же себя поправил: — Слово «посадили» звучит нелепо. Нас бы с вами в одну камеру не поместили, наверное... — и засмеялся неприятным смехом.

Ну и шутки в провинциях. Адвокат и предприниматель переглянулись: пригласить, может быть, распорядителя? А провинциал продолжил:

— Известный адвокат, надо же! Значит, спор с правовой точки зрения решите.

— Простите?..

— Не следует принимать на веру обвинение, не подтвержденное фактами, правильно? Что значит «пломбированный вагон»? Вы как себе пломбы представляете?

Панчиков, несмотря на раздражение, должен был признать, что провинциал прав: термин туманный. Что, двери в вагоне опечатаны сургучной печатью были? Ну, говорится так — «пломбированный вагон», надо ли к словам придираться? Все отлично понимают, что имеется в виду. Значит, ехали большевики в специальных условиях, без досмотра. Это Панчиков сдержанно и объяснил.

— Теперь понятно?

— Но ведь поездов было три — и все с политическими эмигрантами. От Временного правительства вышла амнистия политическим беженцам. Все шпионы? Во всех вагонах сургучные печати? — Где-то нарыл он сведения про три поезда, буквоед из глубинки.

— Не всем пассажирам германское правительство платило деньги, — с улыбкой заметил адвокат.

— Вы видели копии банковских переводов? — не унимался провинциал.

— Большевики избавились от улик.

— У власти был Керенский, распоряжений заметать большевистские следы не давал. Он следы искал.

— Все просто, — сказал Панчиков, — германскому командованию выгодно посеять смуту в армии врага. Большевиков ввозят в Россию — забрасывают шпионов в тыл противнику. Снабжают деньгами.

— Значит, большевики были шпионами?

— Это очевидно.

Прилипчивый, как репей, провинциал. Губы тонкие, как у всех скрытных людей. Близко посаженные глаза — признак ограниченности и назойливости; такие спорят часами — им в провинциях заняться нечем.

— Получается, что в тридцать седьмом сажали за дело.

Есть в истории страницы, на которые взглянуть без содрогания нельзя.

— Тридцать седьмой год — позор России, — сдержанно сказал Панчиков.

— Вы сами только что сказали, что Германия заслала шпионов. Вот их в тридцать седьмом и разоблачили. Бухарин — германский шпион. И Троцкий. И Карл Радек. Он даже признался.

Панчиков давно не участвовал в дискуссиях на тему октябрьского переворота. В студенческие годы был спорщиком, но чего же вы хотите от крупного бизнесмена — появились иные дела. Обыкновенно Панчиков говорил собеседнику так: «Доведись мне с вами полемизировать году в семидесятом, я бы вас по стенке размазал своими доводами. А сейчас, простите, времени нет». Россия большевистская была невыносимым государством. Он уехал в Америку тридцать лет назад, с трудом вырвался, — а вернулся обеспеченным человеком, с опытом жизни в свободном мире. Вернулся, чтобы помочь построить заново демократическую Россию, — так он всем говорил. Десятилетия тоталитаризма изменили ментальность граждан, разрушили культурный генофонд. Надо ли опять спорить о Лубянке и Ленине? Видимо, надо.

— Не знаете, как выбивали признание? — спросил Панчиков, намазал тост гусиным паштетом да и отложил в сторону: невозможно говорить про культ личности и есть фуагра.

Хорошо бы перебраться на другой конец стола, а сюда пригласить Фрумкину, редактора журнала «Сноб». Она бы данного субъекта без соли съела — Фрумкина умеет! Фрумкина сидела далеко от спорящих, но следила за разговором, яростный взгляд ее жег провинциала. Однако на званых обедах место не выбирают, подле тарелки ставят карточку с именем гостя, рассаживают принудительно. А вот в советские времена каждый плюхался на стул там, где хотел. Панчиков улыбнулся этому парадоксу. Демократия, если вдуматься, держится на регламенте и — не будем осторожничать в терминах! — на принуждении к соблюдению правил.

— Советские суды — это не правосудие, — сказал Семен Панчиков.

— Советским судом Бухарин был осужден, советским судом реабилитирован. Которому из судов не доверяете? А маршал Тухачевский? Между прочим, документы, подтверждающие связи с разведкой рейха, имеются. Возможно, фальшивка — однако не доказано. Верите в то, что Блюхер — японский шпион? Признательные показания есть... Троцкого, между прочим, никто не реабилитировал — обвинение не снято. Верите в то, что Троцкий снабжался через посла Крестовского немецкими деньгами? Верите в то, что Зиновьев и Каменев агенты сразу двух разведок?

— Однако! — только и сказал Панчиков.

— Что вы на меня так смотрите! — смутился провинциал. — Что я такого сказал? Про шпионов? Ну да, примеров много. Атаманы Шкуро, Краснов, Улагай были связаны с германской разведкой задолго до начала Отечественной войны, это никакой не секрет. Я просто историей интересуюсь... ну и по работе...

Что за работа у него такая, подумал Панчиков, в банке аналитиком служит? Отслеживает капиталы, ушедшие за границу?

— Вас послушать — так репрессии оправданны!

— Если, например, враги народа...

Как раз тот самый момент, когда собеседнику следует влепить пощечину. Встать, перегнуться через стол и — хлоп ладонью по щеке! Или еще лучше — вином плеснуть в физиономию. Дескать, ты, подлец, оправдываешь репрессии тридцать седьмого?! И — ррраз! — бокал вина в лицо! Однако Панчиков так не поступил. Все-таки праздник сегодня. Доброму другу — галеристу Ивану Базарову вручают орден Почетного легиона за развитие культурных связей России и Франции.

С Базаровым познакомились на итальянском курорте Форте-дей-Марми: Семен Семенович праздновал свое шестидесятилетие широко, арендовал на три дня ресторан — и вдруг на пляже услышал русскую речь: симпатичные супруги сетовали на то, что в любимое заведение не попасть. За чем же дело стало, позвал их на день рождения. Базаров очаровал всех — плясал до полуночи, рассказывал политические анекдоты, до того уморительно пародировал покойного президента Ельцина, что даже итальянские официанты хохотали. Иван Базаров, как оказалось, держал галерею современного искусства, выставлял российских мастеров в Париже. Служил музам легко, без пафоса, без мессианства, так раздражающего в некоторых деятелях культуры. У Базарова пропорции соблюдены: немного искусства, немного светской жизни, и все естественно соединяется в галерейном бизнесе. Давно пора отметить его заслуги — вот и отметили. Посол сказал теплую речь, причем сказал по-русски, мило путая ударения. Цветов столько, что под них отвели специальный стол. Нужен ли сегодня скандал? Официанты, плавно двигаясь вдоль стола, разливали по бокалам желтоватое, маслянистое бургундское — дело шло к рыбной перемене. Перед каждым гостем стояло четыре рюмки: маленькая рюмка с сотерном сопровождала гусиную печенку, но вот пришла пора наполнить бокал для белых вин. Что ж, значит, будем пить белое вино. И можно даже угадать, какую рыбу это белое бургундское нам сулит.

— Дорада? — осведомился Панчиков у адвоката Чичерина, который, надев очки, изучал меню.

— Как ни странно, форель!

— Форель?

— Представьте себе.

— Любопытно.

— А вдруг все они шпионы? — не даст поесть серый человек. — Если Ленин был шпион, почему Радек — не шпион?

Кто не знает про открытые процессы сталинского времени! Собирали полные залы оболваненных пролетариев и разыгрывали спектакль. «Взбесившихся псов предлагаю расстрелять!» — вот типичная фраза генерального прокурора страны Андрея Януарьевича Вышинского, прозванного Ягуарьевичем. «Германский шпион», «японский шпион»!.. Странно, что до «перуанского шпиона» не договорились на процессах.

— Радек, Бухарин, Тухачевский, Рыков, Рудзутак, — дыхания не хватило, а перечислять можно до утра, — были облыжно обвинены и убиты! — Семен отставил недопитый бокал: ну как тут вино распробовать! — Миллионы сгноили в лагерях, а вы говорите, их за дело убили!

Рука невидимого официанта подхватила бокал; недурное было вино — но обед не сложился.

— Вы меня неверно поняли!

— Отлично понял! В наше время — этакое говорить! — Семен возвысил голос.

В конце концов, пусть появится мажордом или кто тут имеется, пусть выведет хулигана за дверь. Всему есть мера!

Надо же, как не повезло: всех гостей разместили пристойно, одному Семену Семеновичу достался в соседи психопат.

Вот журналисты сидят дружной семьей: Фрумкина, Сиповский, Гулыгина, Фалдин. И ведь дело не в том, что между людьми нет противоречий! Всякий знает, что Фрумкина недолюбливает Гулыгину, а Фалдин не ладит с Сиповским. Люди не схожи меж собой: Фалдин заботливый семьянин, везде проталкивает свою жену, а Сиповский — гомосексуалист, не скрывающий ориентацию; Фрумкина поддерживает партию «Справедливая Россия», а Гулыгина, не прячась, сожительствует с лидером парламентской фракции правящих «единороссов». Но их разногласия не ведут к нарушению главных нравственных табу.

Вот правозащитники, сидят отдельной группой: Аладьев, Ройтман, Халфин. Злые языки поговаривают, они конкурируют в борьбе за лидерство в глазах Запада. Пусть так, но их конфликт не затрагивает базовых ценностей!

Вот современные политики: Тушинский, Гачев, Пиганов. Тушинский — человек пожилой, блистал в первые годы перестройки, его еще зовут на званые обеды; Гачев — человек новой волны, это он выдвинул тезис о борьбе с коррупцией; Пиганов — классический демократ, пришел в политику из нефтяного бизнеса. Политики не любят друг друга, — каждый из них мечтает возглавить Россию завтра, — однако взаимно вежливы и приятны в общении.

Вот литераторы, властители дум: публицист Бимбом и новеллист Придворова. Бимбом — молодой мыслитель, фамилия смешная, это был псевдоним деда, меньшевика Арсения Бимбома, высланного из России на «философском пароходе». Тамара Ефимовна Придворова — представитель московской интеллигенции, хранитель традиций. Литераторы борются за внимание миллиардера Чпока: кому то он доверит новый журнал? Но внешне — тактичны и предупредительны.

Вот актуальные художники: Шаркунов, Гусев и Бастрыкин. И у них имеются разногласия: Бастрыкин — западник, занимается беспредметным искусством, Шаркунов — патриот и националист, поет монархические гимны и рисует двуглавых орлов, Гусев же — человек мятущийся, устраивает публичные акции и много пьет. Художники разговаривают друг с другом воспитанно, хотя соперничают за право быть замеченными меценатом Балабосом.

Вот и магнаты: Балабос, Губкин, Чпок. История провела жесткую селекцию среди богачей — кто знает, какие планы касательно друг друга вынашивают эти господа со складчатыми затылками. Но внешне предупредительны и приветливы.

Цивилизованно ведут себя люди, вот искомое слово: цивилизованно! А у Семена сосед... Что же это такое, господа?

— Понимаете ли вы, что есть слова, которые цивилизованный человек себе позволить не может?

Спор их привлек внимание всего стола. До чего неловко! Праздничный вечер — и такая непристойность. От гостя к гостю прошелестело вдоль стола слово «сталинист», «сталинист», «сталинист»; словно змеиный шип просверлил пространство.

Фрумкина смотрела на них пристально — Семен понял, что журналист уже обдумывает фельетон. Фрумкина обладала последовательными убеждениями (одета сегодня casual: джинсы от Версаче, свитер Дольче и Габбана), и даже застольную болтовню она не оставит без внимания. Вот и Варвара Гулыгина (брючный костюм от Ямамото, легкий серебристый шарф), остроумнейший обозреватель культурной жизни, поглядела в их сторону. Ничего себе ситуация: прием в особняке французского посла — и такое, как бы это выразиться, faux pas! Вот и виновник торжества, кавалер ордена Почетного легиона Иван Базаров (темно-синий костюм от Армани, сорочка от Армани же, галстук в тон от Живанши), повернулся к ним, поднял бровь. По выражению лица Базарова было понятно, что и он недоумевает, откуда этот тип взялся. Люди сдержанные, светские, они владели собой, но нашелся человек, который не стерпел. Госпожа Губкина (юбка от Донны Карен, короткий набивной жакет Прада, нитка жемчуга), супруга финансиста Губкина (строгий асфальтового оттенка костюм от Бриони, галстук в тон), встала и приблизилась к спорщикам. Все знали Губкину как даму искреннюю, не умеющую скрывать свои чувства. Московская публика любила Губкину за спонтанность — в наш век замороженных реакций мы радуемся, если кто-то сохранил непосредственность. Она подошла и громко сказала:

— В КГБ служите!

Громко и резко она это сказала, даже посол Франции (сорочка бежевых тонов, широкий галстук в диагональную бежевую полоску, все от Лагерфельда) опешил. Он тронул господина Губкина за рукав: мол, намекните супруге, обострять ситуацию не стоит. Но финансист Губкин только руками развел: вы же понимаете, господин посол, у нас не мусульманская страна — над супругой не властен! Госпожа Губкина привыкла говорить что думает, не выбирая выражений. Случалось, в щекотливых ситуациях с прислугой (неверный счет из магазина, пропажа столового прибора) сам Губкин сдерживал эмоции, — профессия финансиста обязывает владеть собой, — но его жена всегда говорила открыто. И сейчас Лариса Губкина явила бескомпромиссность:

— Вы в приличном доме! Встаньте немедленно и выйдите вон!

Посол подавал Губкиной знаки: мол, не связывайтесь, дорогая моя, садитесь, прошу вас! Семен Панчиков также сделал примирительный жест: это застольная беседа, будем терпимы! И адвокат улыбнулся: дескать, понимаю и разделяю, но пусть собака лает — караван-то идет!

— Скажите, — Губкина обращалась ко всем сразу, — до каких пор будем терпеть и молчать? Все наши беды оттого, что мы не покаялись в прошлом!

— Поддерживаю, — сказал Панчиков.

Губкина нахмурила лоб и стала похожа на милую упрямую отличницу, которая старается внушить двоечникам, что списывать нехорошо:

— До сих пор сталинисты разгуливают по улицам! Их в гости зовут!

— Позор! — согласился Панчиков.

— Я не сталинист, — сказал серый человечек, но Губкина не поверила:

— Молчите! В КГБ служите!

— Не служу!

— У вас на лбу написано: КГБ!

Мадам Бенуа (газовый шарф от Ямамото на голых плечах; дерзко, учитывая возраст), немолодая, но яркая дама, вооружилась очками, что делала в исключительных случаях: мадам Бенуа считала, что очки ее портят, но брала с собой для непредвиденных оказий. Поднесла очки к глазам — пользовалась ими как лорнетом. Пригляделась: на лбу у серого человечка «КГБ» написано не было. Ирен Бенуа была знакома со многими сотрудниками госбезопасности, время от времени выполняла незначительные поручения этого ведомства — ничего особенного: налаживала контакты, организовывала встречи. Ирен Бенуа относилась к так называемым органам без пафосной ненависти — давно ясно, что ГБ просто одна из корпораций, не надо демонизировать обычных людей. Но данного господина Ирен Бенуа прежде не видела. Вид простецкий — неподходящий вид для чекиста. Сотрудники органов госбезопасности, подобно гусарам девятнадцатого века, являлись элитным родом войск, одевались с шиком. Многие офицеры давно разбогатели и соперничали глянцем с элитой предпринимателей. Нет, это не тот случай. Закончив осмотр, мадам Бенуа спрятала очки в сумочку, наклонилась к уху посла, зашептала. Господин посол выслушал, сказал несколько слов в ответ.

— Вот как, — сказала мадам Бенуа сухо.

— Что я мог сделать?

Мадам Бенуа поджала губы — видимо, посол сообщил ей неприятную вещь.

А Губкина постояла возле опозоренного пустобреха, обратилась к нему спиной. Гости обозрели новоявленного сталиниста с недоумением, вновь принялись за еду. Серый же, оправдываясь, шарил глазами по сторонам.

— Просто разобраться хочу. Конечно, все арестованные в тридцать седьмом не могли быть шпионами. Но некоторые были. Возник союз Японии и Германии, Италия к нему примкнула. Они заявляют о своей вражде к Советской России — вот и шлют шпионов. Следите за моей мыслью?

— И Сталину приходится шпионов разоблачать... да? — Глаза Панчикова, Чичерина и многих гостей следили за реакцией серого человечка.

— А как же...

— И вредители были? — осторожно спросил Панчиков. Так осторожно спрашивает психиатр у страдающего манией преследования сумасшедшего, не следят ли за ним.

— Разумеется, были.

Скользили официанты вдоль столов, бесшумные и быстрые, как санитары в сумасшедшем доме, и проворные руки ставили перед гостями рыбную перемену. Начали, разумеется, с дам — Ирен Бенуа свою порцию уже доедает; но вот поставили блюдо и адвокату Чичерину, подали форель и Панчикову.

— Он шизофреник, — тихо сказал Панчиков Чичерину. — Клинический сумасшедший.

— Или сотрудник органов, — так же тихо ответил Чичерин. — Возможно, провокатор.

— Здесь? В посольстве?

— Вполне может быть. Но давайте пробовать форель.

— Знаете, что меня поражает? — Панчиков машинально ковырнул вилкой форель, но к еде интерес потерял. — История все расставила по своим местам. Спорить не о чем. И вот находится сумасшедший, и все начинается сначала.

Вот в прошлом веке, чуть что, спорщики принимались обсуждать историю Отечества. Потом с коммунизмом покончили, разобрали «тюрьму народов» по кирпичику — и предмет разговора сам собой исчез. Сперва приватизировали нефть и газ, потом прессу и политику, потом искусство — и в конце концов приватизировали саму историю. Понятно ведь, что в частных руках продукт сохранится надежнее.

Граждане если и вступали в беседы исторического содержания, то лишь для того, чтобы прощупать почву для последующего делового разговора, понять, кто перед ними, сторонник ли глобализации, адепт ли финансового капитализма — короче говоря, можно ли с данным человеком подмахнуть контракт. Если субъект вменяемый — то и к конкретным вопросам можно перейти. Давно были выработаны отправные точки, по которым легко установить адекватность собеседника. Сталин — палач, Ленин — шпион, большевики — бандиты, социализм — тупик и так далее. Вдаваться в детали не требовалось, так, легкими штрихами подтвердить лояльность — и к делу. Почем сегодня алюминий? Вкладываться ли в акции «Газпрома»?

Вот и сегодня: люди говорили о важном и насущном, отнюдь не об абстракциях. Был Ленин германским шпионом или нет? Экая важность, есть о чем рассуждать! Тележурналист Фалдин обрабатывал банкира Балабоса: затевался новый проект, ох, как пригодится к предстоящим выборам. Рядом с ними директор Музея современного искусства Гиндин прощупывал министра культуры Шиздяпина: требовалось изыскать в бюджете тридцать миллионов на строительство филиала музея. Жалеете на искусство тридцать «лямов», господин министр? Но в Вологде увидят Энди Ворхола! Напротив них розовощекий публицист Бимбом излагал концепцию нового журнала миллиардеру Чпоку: требуется сущая безделица, и в Москве появится издание, открывающее новые горизонты. Владелец рудников одобрительно наблюдал, как Бимбом строит речь, избегая точных цифр, — юноша старается, вьет петли. Архитектор Кондаков беседовал с заказчиком Губкиным, они обсуждали строительство особняка в античном стиле. Мрамор доставили, но не тот мрамор, как выясняется. А ведь подробно все оговаривали! Воздух светился улыбками от лучших дантистов, вибрировал от острот, сочиненных лучшими балагурами. Реальная жизнь идет, какая, к черту, идеология! И даже госпожа Губкина отвлеклась от сталиниста. Посол втянул ее в беседу об образовании детей — куда послать? В Оксфорд? В «Эколь Нормаль»? В Йель? Присоединилась Ирен Бенуа: только в Гарвард! У самой Ирен двое детей от первого брака (не будем об этом мужчине, но дети — ангелы!), ей в свое время пришлось самой принимать решение о месте для крошек. Так беседа обрела смысл. Это вам не Брестский мир поминать — это наша собственная история, а частная жизнь важнее, чем история партии.

Однажды про это блистательно написала Фрумкина. Она призвала разрушить так называемую «общественную» историю, анонимное сознание. Прежде, когда маршировали массы в колоннах демонстрантов, историю творила толпа. В демократическом мире, исповедующем принцип свободы, следовало внедрить принцип личной ответственности. Не марксистские смены формаций и не борьба классов — короче, не то, чему учил Ленин: мол, история — это «сознание, воля, страсть, фантазия десятков миллионов людей», — нет! отныне история становится частным предприятием.

Согласно принятой модели приватизации, российскую историю подвергли необходимому лечению: первым делом, как и положено, обанкротили убыточное предприятие (историю Отечества), объявили его несостоятельным, затем продали по частям заинтересованным специалистам, и, надо сказать, акции разобрали мгновенно. Нашлись желающие застолбить петровский период, сыскались акционеры на екатерининское время, и даже советское время (неудачное, порченое) тоже прибрали к рукам. Появились новые яростные разыскания и разоблачения: собственники осмотрели продукт придирчиво.

Никто заранее не знал, что представляет собой приватизированная история, — характер продукта прояснился по мере его использования. Если общественная история — это эпос, то приватизированная история — это детектив; и коль скоро история стала развиваться по законам детектива, и поиск виновных проходил по детективному сценарию. То, что иногда называют теорией заговоров, есть не что иное, как детективная история. Собственник вертел так и сяк доставшийся ему отрезок исторического времени и придирчиво высматривал: где подвох? Алексей Михайлович оплошал? Николай Первый проморгал? Большевистская мораль виновата? Татарское иго? Распространенной стала версия профессора колумбийского университета Александра Яновича Халфина: «Россия есть “испорченная Европа”». И в каждом из приватизированных фрагментов истории собственники искали вредителя. Отыскали спрятанные директивы Сталина, неизвестные письма Ленина, увидели просчеты слабовольного Николая — и все сразу стало ясно. Ведь могли же, могли! Ан нет, сорвалось! В эпической истории Ленин выходил героем, а в детективной — выяснилось, что он шпион.

— Был всего один вредитель и шпион, — сказал Панчиков, который тоже приобрел пакет исторических акций и рассуждал как собственник, — а именно Ленин. Заслали его для разрушения России.

— Где же выгода немецкая? Ошиблись немцы! Германская империя тоже рухнула! Хорош расчет! Понимаете, ленинский план мира никто из большевиков не одобрил. Даже близкие друзья считали план безумным. И в «Правде» мир критиковали. Если бы шпионский заговор был — так я бы логику заговора видел. А не было никакого немецкого плана. И денег немецких не было.

— Может быть, и Парвуса в природе не было? — спросил адвокат Чичерин. — И позорного Брестского мира не было? И территориальных потерь тоже не было? Вам моя фамилия ничего не говорит? Нет? Я ведь прихожусь родней наркому Чичерину, подписавшему позорный акт... Наша семейная драма, так сказать. Всю жизнь раскаиваемся... История моей семьи...

— Мало ли, что история семьи, а могли не знать деталей, — упорствовал серый. — Существуют вброшенные улики — ну, знаете, как бывает... Парвус — подставное лицо. Видел его Ленин пару раз в Мюнхене, в Цюрихе даже и не встречались, но в дело подшиваем... Сами знаете, как такие версии сочиняют...

— Ленина считаю германским шпионом не только я и не только мои родственники, — заметил адвокат Чичерин с печальной улыбкой, — и не только Солженицын приводит факты. Сошлюсь на мнение историка Сергея Мельгунова, автора знаменитой книги «Красный террор».

— Вам мало? Сам Чичерин вам показания дает! Историк имеется! — Семен Панчиков обрадовался, что оппонента загнали в угол. — С историей будете спорить?

Серый человек прищурился (совсем как Ленин, подумал Семен Панчиков), посмотрел хитро — не разыгрывают ли его:

— Если свидетель серьезный, познакомимся обязательно. Все показания знать надо... Если показания правдивые... — выудил из кармана блокнот. — Мельгунов, значит... вот, записал. Поинтересуюсь... Я историю люблю, фактик за фактик цепляется. Сперва Людендорф, а потом план «Барбаросса»... Деталька к детальке...

— Перестаньте кривляться! — Семен Семенович плохо владел собой.

— Проверять информацию надо... Вот, например, такой случай: у бабки потоп в квартире — с жильцов верхнего этажа компенсацию изъяли... Все по закону. Только потопа никакого не было, бабка сама все водой залила... а прокурору только дай волю! Выставила соседей на пять тысяч.

Гости слушали эту ахинею обреченно — куда деться? Серый продолжал:

— Еще пример: судили домушника, квартиры потрошил на первых этажах. Внизу кто живет? Пролетарии небогатые, с них что взять? Телевизор и подштанники. А к делу подшили пентхауз в Серебряном Бору — там картины, антиквариат, драгоценности. И загремел мужик на двенадцать лет... Я думаю так: Ленина выставить германским шпионом — выгодно политикам Антанты. Существовал план по дискредитации Владимира Ильича.

Лучше испортить воздух в приличном обществе, чем ляпнуть этакое. Не принято Ленина называть Владимиром Ильичем, так воспитанные люди не говорят. Это пионеры в годы советской власти говорили: Ильич — наш дедушка. По отношению к бездетному Ульянову метафора звучала уморительно. Еще чего не хватало: «Ильич»!

— Значит, оправдаем Ильича?

— Нюрнбергский процесс нужен! — крикнула Губкина. Она как раз закончила диалог с послом — сошлись на «Эколь Нормаль». — Нюрнбергский процесс над большевиками!

— Например, Германия, — заметил адвокат, — покаялась в фашизме. Провели денацификацию.

— Напрасно не судили большевиков! Надо было Нюрнбергский процесс над членами компартии устроить, — сказал Панчиков.

Обеденный зал французского посольства вскипел в репликах. Журналист Роман Фалдин крикнул со своего места:

— Старых фашистов судили! Мой дед про это полжизни статьи писал. Теперь старых коммунистов разоблачим!

— Мою бабушку, — заметила мадам Бенуа, — фронтовую корреспондентку, большевики расстреляли без суда.

— Господи! — Губкина поднесла руки ко рту, как бы сдерживая крик. — Как это произошло?

— История семьи, — краем сухих губ улыбнулась мадам Бенуа. — Решила рассказать...

— Цвет нации выкосили! — сказал правозащитник Ройтман.

— Когда уничтожали ветеранов Белого движения, не смотрели на возраст! — заметил художник Шаркунов.

— Пусть ответят! — согласилась Гулыгина. Варвара Гулыгина была сложным, как говорили ее подруги, человеком; многие жены, вероятно, могли бы призвать к ответу ее саму. Впрочем, Варвара рушила только то, что было само по себе непрочно.

— Не все виноваты... Некоторые заблуждались... — сказал Сиповский, и кое-кто в зале подумал, что гомосексуалисты — люди бесконфликтные, ищущие компромиссов.

— Ах, то же самое говорили про нацистов! Они не виноваты, они не знали! — Госпожа Губкина волновалась, волнение украшало ее. — Нужен открытый судебный процесс над большевиками! Для начала провести пуб личный суд над Ульяновым-Лениным!

— Но у Ленина сыскался защитник! — Семен Панчиков невольно рассмеялся, представив суд на лысым палачом и выступление серого человечка в суде.

— Развалит дело! Он развалит дело Ульянова-Ленина! — хлопнул себя по коленке адвокат Чичерин, ему тоже стало весело. — А кто вам за это платит, интересно?

Кому-кому, а уж адвокату Чичерину было известно, как разваливают дела. Клиенты у Чичерина попадались разные — только здесь, в обеденном зале французского посольства, Чичерин насчитал четверых, с каждым обменялся значительным взглядом. Вот тому господину в шелковом пиджаке грозила конфискация имущества за растраченный Пенсионный фонд; вот тот седовласый человек едва не лишился сына, обвиненного в причастности к преступной группировке. Ах, бывает всякое! Скажите, как в наше время заработать на достойную жизнь и не преступить закон? Судейские крючкотворы выискивали сомнительные детали в биографии известных людей, заводили следствие — будем называть вещи своими именами: так делали в надежде на отступные. И адвокатам приходилось бороться не только с судьей, но со свидетелями, с журналистами, со следователями: каждый хотел получить свою долю от чужого несчастья. Чичерину было что вспомнить.

Тут, кстати, и мобильный телефон загудел в кармане; адвокат неприметным движением выудил из кармана перламутровый аппарат, поднес к уху, выслушал сообщение. Не сказал ничего в ответ, улыбнулся. Новости пришли именно те, каких ждал, — свидетель отказался от показаний, дело о подпольных казино закрыто за отсутствием обвинения. Развалилось дело — но знали бы вы, милостивые государи, чего это стоило! Адова работа, если хотите знать.

Иной человек мог обвинить Евгения Чичерина в цинизме — адвокат знал, что за его спиной шушукаются. Однако циничен он не был, скорее наоборот — совестлив. Чичерин говорил своим друзьям, что всякое дело скрупулезно взвешивает на весах совести: имеет ли он моральное право бороться с приговором? Да, подчас защищаешь преступника; да, твой клиент, возможно, и украл нечто — но скажите: а тот, кто его обвиняет, то есть само государство, разве образчик честности? Кто больше ворует, предприниматель, который увел прибыль на Каймановы острова, или государство, которое бюджет тратит на прихоти кремлевских чиновников? Я, говорил Чичерин, подсчитываю убытки, причиненные обществу, и выбираю ту сторону, которая приносит меньше вреда. И если преступление, вмененное бизнесмену, менее опасно, чем зло, творимое государством, процесс следует развалить.

Адвокат спрятал телефончик, вооружился ножом и вилкой, принялся разделывать рыбу, поставленную перед ним официантом. Умело отделил голову, взрезал рыбье тельце вдоль, откинул верхнюю половину рыбы, вытащил из форели хребет. Рыбий скелет вынулся единым движением, и форель утратила форму. Адвокат ловко отслоил шкурку от мяса, выбрал лакомые кусочки, а прочее смел в дальнюю часть тарелки — развалил рыбу, не стало рыбы, только кусочки нежнейшего филе остались. Вот оно как делается, господа! А про что у нас тут речь? Про Ульянова-Ленина?

— Я никого не защищаю, — сказал серый человек, — я сведения собираю... Много вранья кругом. Про красных, про белых... — Сумасшедший даже присвистнул и прикрыл глаза, чтобы передать масштабы дезинформации. — Про демократов...

— А вы правду ищете? Дела судебные изучаете...

— Пристрастие имею к фактам.

— Данные о соседях собираете? — деликатно спросил адвокат, а сам подумал: «Некоторые психи пишут кляузы: то в ДЭЗ про водопровод, то в Верховный Совет про пенсию».

Адвокат доел форель, допил бургундское. Знал бы, что такой сосед попадется, пошел бы на выставку инсталляций группы «Среднерусская возвышенность» — на вернисаже случайных людей не встретишь! Как всякий адвокат, Чичерин ценил свое время: за столь долгую беседу в рабочее время он мог запросить десять тысяч, а здесь все досталось умалишенному.

Тут, слава богу, подали десерт: шоколадный мусс с шариками ванильного мороженого, и внимание спорщиков переключилось с архивов злокозненных большевиков на поединок мороженого с шоколадом. Было на что посмотреть! Искусство хорошего повара не уступает искусству мастера инсталляций — хоть фотографируй блюдо и вешай фотографию в музее! Холодный белый шарик, окруженный раскаленной коричневой массой, дрожал и таял. Твердый шарик мороженого терял очертания, растекался в лужицу, подобно войскам генерала Корнилова, окруженным в легендарном Ледовом походе красными полчищами. Подобно Белому движению, ванильный шарик держался до последнего, но стихия варварства одолевала героев! Адвокат Чичерин помогал шарику как мог: маленькой десертной ложечкой он отгонял шоколадную лаву от замороженного шарика, а тонкой вафелькой воздвиг своего рода плотину, дабы шоколадное нашествие разбивало о вафельку свои валы. Шоколадный мусс замедлил свой бег, и шарик мог передохнуть. Шансы у мороженого были — адвокат принялся стремительно подъедать мусс с краев, чтобы хоть как-то уравновесить силы. Шоколадное озеро мельчало, и шансы мороженого росли — еще немного продержаться, и победа за нами! Так и былые союзники царской России (то бишь Антанта) посильно помогали Белому движению — высаживали войска в Архангельске, посылали корабли к Одессе, пытались удержать войска дикарей. Так победим! Адвокат аккуратно орудовал ложечкой в шоколадном муссе, и враги редели. Однако стихия неумолима. Вафельная плотина пропиталась горячим шоколадом и осела в блюдечке; в пробоину хлынул расплавленный шоколад, неумолимый и дикий, как Первая конная. Белый шарик стал подтекать, его перекосило, и вот он вдруг завалился набок, рухнул в шоколадную лужу. Адвокат ужаснулся, он так растерялся, что даже перестал есть, обреченно уронил ложечку. Так и войска союзников внезапно прекратили оказывать помощь белым генералам — отозвали экспедиционные корпуса, оставили Колчака, предали Деникина. А шоколадный мусс воспользовался замешательством адвоката — ринулся на шарик и с другого бока, коричневые волны накрыли мороженое, затопили его вовсе. То, что некогда было хрустально твердым и снежно-белым — превратилось в коричневатую жижу, а вскоре и вовсе сплавилось в единую массу с шоколадным варевом. Так и белые герои — те, что не успели на пароходы в Севастополе, — растворились в среде дикарей, а постепенно и смешались с толпой, образовали вместе с ней единую субстанцию — советский народ! Sic transit! Адвокат Чичерин утратил интерес к десерту: попробовал на вкус, что же получилось из этой каши, — нет, не то! Ковырнул вафельку-предательницу, но раскисшая вафелька была недостойна его внимания — так вот и интеллигенция, не сумев встать между восставшей стихией и культурным ядром, превратилась в жалкую слякоть. Адвокат оттолкнул от себя блюдечко — ах, если бы столь же легко можно было оттолкнуть от себя Россию с ее гнилой историей!

От пережитого отвлек адвоката голос соседа — упрямый провинциал бубнил что-то, адвокат даже не сразу понял, что именно, его мысли были еще там, в боях под Вафелькой, на ванильных редутах. Провинциал не отстал, повторил еще раз. И Чичерин наконец расслышал.

— Когда преступника ловят, у свидетелей все выспрашивают — любая деталь важна. Пепел, допустим, от сигареты... или отпечатки пальцев... А в истории знать подробности не хотим. Хорошему следователю надо в архивах посидеть, выявить, кто кого финансировал. У дедушки Ленина — разве барыши? Не сравнить с теми деньгами, что были истрачены дедушкой Джорджа Буша на поддержку Гитлера и партии национал-социалистов. Вот где реальные деньги.

Тут и шоколадная баталия отошла на второй план. Черт с ним, с ванильным шариком, сам виноват, нечего было связываться с шоколадным муссом! И Белое движение само виновато — влипло в историю в этой проклятой стране! И вообще, интеллигенции надо было разумно выбирать народ...

— Бред! — только и сказал Чичерин.

— Вранья много... Многие воевали на немецкие деньги. У меня все зафиксировано... Гетман Скоропадский, например... Или Краснов... Или, допустим, Горбачева взять — вот кто немецкие деньги получил, взял мзду.

— Давно ждал! — воскликнул Чичерин. — Ждал, что подберетесь к перестройке!

— Я информацию фиксирую, привычка такая... — Жаргон серого человечка напомнил милицейский. — Надо составить список подозреваемых и внимательно изучить мотивы. В девятнадцатом году в России было столько германских офицеров... У меня имена выписаны... Если ниточку потянуть...

— Расследование затеяли, — сказал адвокат. — Зачем стараетесь?

— Не люблю, когда что-то прячут, сразу стараюсь найти.

— И находите?

— Бывает.

«Возможно, связан с налоговой службой, — подумал Чичерин, — хотя костюмчик подкачал. И часы дешевые». Вслух же адвокат сказал так:

— Ловко перевели расследование на другого подозреваемого. Ленин, оказалось, ни при чем, Джордж Буш виноват. Однако революцию все-таки Ленин сделал. По-вашему, Солженицын в архивы не заглядывал?

— Наврал Солженицын. Смастерил куклу. — Собеседник Чичерина и Панчикова ввернул блатной оборот так натурально, словно воровская среда была ему привычна. Странно прозвучали в посольском особняке вульгарные слова.

— Не выгорело у фраера, — в тон ему заметил адвокат Чичерин. — Послали зону топтать. — Адвокат тоже перешел на блатной говорок, ему приходилось беседовать с колоритными персонажами в тюрьмах, поневоле выучился. — Дали четыре года и семь — по рогам.

— А фраер откинулся, огреб бабла и схарчил советскую идеологию, — и гость французского посольства рассмеялся неприятным смехом.

Блатные слова серый человек выговаривал привычно. Его простота, которую они сперва приняли за провинциальность, была не простотой вовсе — грубостью. Отрывочные знания потому шокировали, что их преподносил субъект агрессивный и злой. Точно дворняга лает из подворотни — вульгарный человек оправдывает Ленина и тридцать седьмой год, выражается нецензурно, ведет себя нагло. Всему есть мера. И неожиданно сложился портрет собеседника: если сопоставить милицейский жаргон, воровские словечки, общую въедливость — то что получим в итоге?

— Вы, уважаемый, до сих пор не представились. Даже карточки с вашей фамилией на столе нет. Я, например, Семен Панчиков, предприниматель.

— Представьтесь! — потребовал адвокат Чичерин. — У меня ощущение, что разговариваю с представителем следственных органов.

— Простите, забыл! Неловко получилось. — Собеседник привстал, лысая голова заискрилась в сиянии ламп посольского особняка. — Петр Яковлевич Щербатов, — сказал он, растягивая тонкие губы в улыбке, и руку протянул для рукопожатия. — Я действительно следователь.

— Как следователь? — сказал Панчиков, отшатнувшись от протянутой руки. — Следователь? — Если бы в ложе Большого театра Панчиков встретил сантехника, удивился бы меньше. Следователь сидит за общим столом, кушает рядом с приличными людьми! — Вы следователь?

— Следователь.

— Экономические преступления? — спросил адвокат Чичерин, делая вид, будто руки Щербатова не замечает.

— По уголовным делам.

— Чин имеется?

— Майор.

— Вы здесь по службе?

— По службе.

И — пауза, говорить не о чем. Еще и руку ему пожать? Ну, знаете ли.

Слово, сказанное вполголоса, прогремело в зале как выстрел. Лица гостей повернулись к следователю. Посол Франции привстал, хотел отдать какие-то распоряжения, но так и не отдал. Махнул вяло рукой, повернул усталое лицо к мадам Бенуа:

— А что я мог сделать, Ирен? Да, порекомендовали принять.

— Неужели нельзя было...

— Я и представить не мог!

Банкир Балабос, мужчина малоподвижный, щелкнул пальцами. Официант, неверно истолковав жест банкира, подбежал — но Балабос отослал халдея прочь, пальцами он щелкнул от удивления. Художник-патриот Шаркунов мелко перекрестил пространство, изгоняя беса, — но серый человечек не исчез. Госпожа Губкина скомкала салфетку, бросила на пол — искренняя женщина так выразила свои чувства. Профессор Колумбийского университета советолог Халфин, человек с мелкими дробными чертами лица, встал, чтобы лучше видеть, вытянул шею, всмотрелся в следователя. Лицо Халфина еще более сморщилось от брезгливости: не затем люди ходят к французским послам, чтобы встретить следователя. Варвара Гулыгина рассмеялась: вот так поужинаешь с человеком, а он тебе за десертом предъявит удостоверение. Цепкий вороний глаз Симы Фрумкиной обшарил следователя, выискивая подробности в облике, которые пригодятся для завтрашнего фельетона. Многие приглядывались к Петру Яковлевичу Щербатову: часто ли встречаем этаких персонажей?

Вот адвокат Чичерин, тот повидал следователей немало. Насмотрелся на эти лица, знает водянистые глаза и тонкие губы, персонаж типический! Будет этакий субъект смотреть пустыми глазами и бубнить: сознавайтесь, гражданин, сознавайтесь! И не выдержишь, сознаешься даже в том, чего не совершал! Как он сразу не раскусил шельму? Вот откуда симпатии к процессам тридцать седьмого! Небось и отец у него энкавэдэшник, и дед был чекист. Вот откуда доступ к архивам. Обыкновенный следователь, следачок Петька Щербатов. И пиджак на нем сидит как на следователе, и брюки у него поглажены как у следователя. И рубашка как у мента, и галстук безвкусный, они все носят отвратительные галстуки. Как же не догадался! Хотя предположить, что следователь попадет на прием к пос лу — невозможно. Кто пустил? Что его сюда привело? За кем следит? Уж не за Иваном ли Базаровым вынюхивает? Дела у Базарова шли весьма хорошо — а теперешние власти именно к удачливым людям и приглядываются. Раз у человека бизнес идет неплохо, значит, самое время завести на него уголовное дельце, потребовать отступных. Налоги аккуратно платили? А в прошлом году? Хорошо идут дела — значит, есть чем откупиться от правосудия.

Чичерин был адвокатом Базарова — и за такими вещами следил строго.

— Так вы пришли по делу?

— По делу.


4

Дела у Ивана Базарова шли недурно — в то время когда дела во всем мире обстояли не особенно хорошо. Проекты Базарова тем выгодно отличались от больших планов просвещенного мира, что просвещенный мир не знал, как быть, а Иван Базаров отлично знал.

У мира имелся всего-навсего общий план развития (правители употребляли туманное слово «глобализация»), но глобальное обобщение не выдерживало проверки единой деталью.

Казалось бы, придумали неплохо: цивилизованные страны показывают пример остальному человечеству, пример вдохновляет отсталых, и мир живет в согласии, управляемый рыночной экономикой. Разумно?

Был даже момент, когда люди настолько возбудились мечтой о демократическом рае на земле, что даже горлопанство большевиков на съездах не могло сравниться с энтузиазмом глобалистов. Армии лекторов, славящих мировую демократию, собрали под знамена куда больше народу, чем отряды агитаторов прошлых режимов. Прочие методы управления признали отсталыми. Вот уже рассыпался злокозненный Советский Союз, вот уже Китай встал на путь рыночного хозяйства, вот отдельные тираны по окраинам мироздания посрамлены — однако общее дело не склеилось.

Перспективы были ясные, Вавилонская башня возводилась стремительно, но стоило какой-нибудь Ливии прийти в волнение, как общая конструкция шаталась и будущее делалось сомнительным. Помеха, согласитесь, несуразная. Ну что такое страна в Северной Африке по сравнению с просвещенным человечеством? Кто и когда полагал, что непорядок в Триполи или Дамаске поколеблет величественное здание мировой империи? Как война на окраинах может влиять на процветание метрополии? Возможно, в Древнем Риме такое и могло приключиться, но современный мир должен быть гарантирован от недоразумений.

Однако, как в детской песенке про гвоздь и подкову, решившие исход сражения, крепость империи зависела от мелочей. Тут невольно спросишь: куда годится общий план строительства, если кучка недовольных на площади в Триполи (а это вам не Нью-Йорк, не Лондон!) может расшатать все здание? А как же акции и голубые фишки? А европейская валюта? Нет, мы не за то голосовали.

Вопросы задавали повсюду. Дантист в Берлине, нотариус в Париже, финансист в Лондоне и ресторатор в Брюсселе разводили руками: отчего случился кризис? Почему экономика провалилась? Почему акции подешевели? Может, напрасно Вавилонскую башню возвели?

И прошелестело по западному миру: много лишних ртов кормим. Самим бы хватило, но вы посчитайте дармоедов! Обидно сделалось: десятилетиями возделывали никчемные места, и теперь будущее детей, проценты от банковских вкладов, равновесие биржевых индексов — все это зависит от тех самых оборванцев, которым мы оказывали безвозмездную гуманитарную помощь! Сами бы договорились, у нас отношения цивилизованные, а с дикарями как быть? Если бесплатно кормить, никаких денег не хватит; к труду их приспособить не получается; включить в общий рынок нельзя: все порушат своей дикостью. А оставить одних страшно — в дикарских землях заведутся коммунисты.

Пошли разговоры: закрыть границы, гнать черномазых (ах, и слова такого говорить более нельзя — при общем-то согласии) и жить припеваючи. Так говорили недальновидные националисты. Люди гуманистической ориентации настаивали на том, чтобы навести порядок в несуразных провинциях, бомбить дикарей в мирных целях. Лучше вовремя убить немногих, наставив прочих на путь истинный. Лекарство привычное, не раз опробованное — применили лекарство и сейчас, но кто знал, что именно сегодня бомбардировки дадут такой эффект. Обалдевшие от нищеты, оглушенные бомбардировками, кидались африканцы на берег моря и плыли в благословенную Европу, карабкались на берег свободы. Не резиновая Европа, граждане африканцы! Вас пригласили на строительство Вавилонской башни демократии — но с тем, чтобы вы знали свое место! У себя в стране выполняйте обязанности по обслуживанию алмазных шахт и рудных карьеров, вносите вклад в мировое созидание — но в Европу вас никто не звал. Не слышат африканцы. Гонишь их из одной страны, а они, как тараканы шустрые, спешат в другую, и другая страна паникует, границы закрывает. Так ведь объединенная Европа же! Глобальное человечество! Нельзя границы закрывать! И что же теперь: раз демократия, так европеец должен оплачивать паразитическое существование своего темного брата? Цивилизация христианская, но не до такой же степени. Так дойдем до благости святого Мартина и располовиним смокинги на набедренные повязки. Одним словом, сумятица.

А с экономикой день ото дня все хуже.

Восточную Европу завоевали, Россию покорили, Африку распотрошили, очаги сопротивления социализма подавлены — откуда пришла беда? Позвольте, двадцать лет назад уничтожили тоталитарного соперника — причем без единого выстрела, примером процветания; и что теперь? Всего двадцать лет прошло, и сам капитализм под угрозой, хотя врагов уже нет. Неужели капитализм нуждается в социализме для здоровой жизни?

— Интересно получается, — говорил архитектор Кондаков журналисту Сиповскому, — мы упрекали социализм в том, что нет двухпартийной системы.

— Какая же демократия без двух партий, — соглашался журналист. — Однопартийная система обречена.

— Тогда почему в мире построили однопартийную систему? Пока социализм и капитализм соревновались, было спокойно. А когда осталась одна партия в мире — страшно.

И кто-то сказал слово «война».

Сначала просто ляпнул: дескать, войны давно не было — покосили бы лишних дармоедов, и вопрос решен. А потом чуть серьезнее: из мировых кризисов только войной можно выбраться. Мы, господа, все друг другу должны, и население ропщет на инфляцию. Население уполовиним, долги обнулим — и можно дальше работать. Прошло немного времени, и политики стали так громко говорить, войны, мол, не будет, что граждане перепугались.


5

Если сравнить с неопределенным состоянием мира определенные дела Ивана Базарова, можно поразиться четкости базаровской мысли. После удачной сделки Базаров шутил: «Зачем нужна рыночная экономика, если есть базарная?» Иван Базаров не полагался в расчетах на абстракции. Что толку посулить всему миру демократию? Это равносильно обещанию накормить пятью хлебами пять тысяч человек. Не всегда удается, особенно если самому хочется кушать.

Галерея современного искусства, которой владел Базаров, являлась фасадным элементом империи, денег приносила не много. Современное искусство покупают богачи в столицах — но было бы опрометчиво не использовать многомиллионное население регионов. Получить миллион от богача заманчиво — но если сто миллионов нищих дадут по рублю, сумма выйдет больше. Надо только найти, что предложить провинции. Кто-то скажет, мол, провинции нужны больницы и университеты. Неверно это, нужна рулетка. Когда Базаров решил организовать игорный бизнес в провинциальных городах России, он не рассчитывал добиться понимания прогрессивной общественности, не заботился о лозунгах. Надо было добиться понимания прокуратуры: игорный бизнес официально запрещен, но внедрить его — выполнимая задача. Иван Базаров рассчитывал получать десятки миллионов и прикинул, что сотни тысяч он может пустить на взятки. Он приезжал в город, где собирался открывать подпольное казино, знакомился с прокурорами, приглашал в дорогой ресторан, платил за икру золотой кредиткой. Прокуроры ели много, им хотелось еще. Базаров давал понять, что и у рядового прокурора может быть золотая кредитная карточка, — и прокуроры быстро это понимали. Изменить миропорядок не в нашей власти, но убедить одного человека возможно; Базаров решил, что натуральное хозяйство надежнее символического обмена. «Базарная экономика», как он сам определял свой бизнес, оказалась квинтэссенцией рыночной: Базаров отбросил ненужное, взял главное.

Познакомиться с Генеральным прокурором России ему не удалось, но он нашел пути к его сыну, молодому оболтусу, уже замешанному в сомнительных аферах. Олег Сойка, вертлявый молодой человек, пришел на встречу в дорогой ресторан и заломил такую сумму, что Иван Базаров даже поднял бровь. «Вы же понимаете, кто именно будет вас защищать», — говорил молодой человек, постукивал перстнем по бокалу и рисовал на салфетке нолики. Нарисовал шесть нолей и остановился. Миллион в месяц. Областные прокуроры брали по пятьдесят тысяч, шофер Базарова, молчаливый Магомет, развозил чиновникам конверты с деньгами в первый понедельник каждого месяца. А сын генерального захотел миллион. Вообще, Базаров был скуп на эмоции, а тут поднял бровь, подумал и согласился. В конце концов, можно платить одну десятую от общей прибыли партнеру, если партнер представляет высшую власть в стране. Короче говоря, Базаров умел в одну минуту понять, что следует делать.


6

В отличие от решительного Ивана Базарова, просвещенный мир решений принимать не умел. Когда обнаружилось, что финансовая стабильность человечества под угрозой, общее решение потребовалось — однако решения не было. Дико звучит: «финансовая стабильность человечества» — будто у человечества единый карман и общий кошелек. Таковых не имеется, но коль скоро мечта о глобализации манила, следовало вообразить себя единым целым, а проблему соседа — собственной проблемой. Лидеры человечества съехались на совет и после обильного завтрака стали вырабатывать программу действий, да так и не выработали.

Проблема ясна: африканские страсти есть следствие финансовой пирамиды в цивилизованной части света. Дикарей поторопились включить в рынок символического обмена — символический обмен возможен при наличии пусть небольшого, но реального продукта, положенного в основание символической сделки; в Африке символов в избытке, а с реальностью проблемы. Африканским голодранцам не хватило конкретики — еды.

Пока дикарям давали огненную воду — жемчуг тек рекой и метрополия горя не знала; когда дикарей продавали за деньги в обслугу, тоже было просто; когда их приспособили к вредным производствам в обмен на право жить — это было логично; но когда дикарей включили в рынок символического обмена — гармония кончилась.

В эпоху символического обмена символические деньги множились — и как им не множиться на бумаге? — но параллельно символическим ценностям множилось население земного шара, причем именно та его часть, которая жила еще в эпоху натурального обмена. Парадокс существования лучшей части планеты (которая жила символами) состоял в том, что в своих ежедневных нуждах она зависела от натурального обмена отсталых народов. Постиндустриальная экономика, информационная экономика — вещь исключительно прогрессивная, но оказалось, что она зависит от экономики доиндустриальной. Цивилизация жила в кредит, но обеспечением кредита были те самые страны третьего мира, которые все еще находились на стадии натурального обмена. Цифр много, способ умножения цифр составляет алхимический секрет наших дней, но финансовая алхимия не изобрела способа изготовлять из цифр еду — жевать цифры не станешь.

Граждане цивилизованных стран привыкли к тому, что проблемы их бытия решаются просто: пошел в банк, взял кредит, купил дом, заложил дом, взял еще один кредит, купил машину, и так далее — а там и пенсия. Мир велик, сколь далеко ни убежал бы процесс кредитования, на наш век дистанции хватит — где-то далеко, в конце цепочки, дикарь роет из грязи алмазы, отдавая их за право дышать.

Так и жили, и недурно жили, и британский премьер-министр госпожа Маргарет Тэтчер воскликнула: «Британец, который к тридцати годам не обзавелся домом и машиной, не может называться полноценным членом общества!» — а потом в цепочке произошел сбой. В одночасье выяснили, что суммы кредитов превышают наличность в сотни раз, банки перестали платить вкладчикам, вклады обесценились, дома, купленные в кредит, остались невыкупленными — обеднел средний класс. Тут бы самое время кредиты отменить, засучить рукава и работать бесплатно — восстанавливать рухнувшее благополучие. Ретрограды причитали, что нужно сплотиться, национализировать банки, вернуться к экономике индустриальной, к пройденному этапу цивилизации, — но кто решится сделать шаг вспять? Промышленность уже задвинули в страны третьего мира — прогресс выстроил новую иерархию ценностей. И верилось: мы лишь переживаем незначительный сбой в информационной экономике — так бывает, что компьютеры барахлят, плохо доходят сигналы до отсталых народов, бомбили их мало.

В самом конце цепочки стояли отсталые народы, которые ждали своей маленькой натуральной порции при общей раздаче. Но этой порции уже не было.

Отсталые народы возбудились: они верили, что на самом верху Вавилонской башни не знают про их беды, а виноваты локальные царьки. Дикари винили свой постылый натуральный обмен, мечтали о преимуществах банков и деривативов, символических ценностей Запада. Вот там, на верхних этажах Вавилонской башни, казалось им, — там все просто и прекрасно: там граждане рисуют эскизы вечерних платьев, создают инсталляции из какашек, пишут цифры на бумаге — и спускают вниз корзинку, которую мы наполняем алмазами. О дивный мир верхних этажей! Наивные дикари кидались в море, плыли к священным берегам свободного мира, а представители обедневшего среднего класса цивилизованных государств отпихивали дикарей от берега. Самим туго — а что прикажете делать, если пять хлебов станут делить не на пять тысяч человек, как то однажды удалось близ города Вифсаиды, но на миллионы? Представители среднего класса пялились в газеты в ожидании судьбоносного решения общей беды, не предложат ли им нечто новенькое взамен символической демократии? А лидеры просвещенного человечества не могли договориться.

Прямо перед судьбоносным завтраком лидеров человечества германский канцлер госпожа Меркель пожелала встретиться с итальянским премьером Сильвио Берлускони. Злые языки утверждали, что место Берлускони не в премьерском кресле, а на нарах, но дело спасения человечества понуждало к диалогу — вот канцлер поспешила к премьеру с протянутой рукой. Итальянец двинулся навстречу, и тут у него в кармане зазвонил мобильный телефон. Воспитанные люди не берут с собой телефон на встречи! Канцлер замедлила шаг, ожидая, что премьер выключит телефон, расшаркается и поведет себя как следует человеку приличному. Премьер Италии на звонок ответил, расплылся в улыбке, повернулся к канцлеру Германии спиной и принялся оживленно болтать, заливаясь смехом и хлопая себя по ляжке. В Средние века такая выходка могла стать поводом к войне и унести тысячи жизней. Кони рейтаров топтали бы мерзлое жнивье, а вороны выклевывали глаза мертвецов, если бы синьор Гонзага повернулся спиной к Габсбургу. Если бы Муссолини так вел себя по отношению к Гитлеру — не дождался бы он помощи и спецназа Отто Скорцени. А нынче? Итальянский премьер глазами сообщал канцлеру, что собеседник у него изрядный юморист, прервать беседу нет возможности. С кем говорил премьер, кто оказался важнее канцлера Германии? Имелся некто конкретный, кто значил для итальянца больше символических ценностей Вавилонской башни, — ужас состоял в том, что это могла быть обыкновенная проститутка. Все существо канцлера Германии сотрясалось от негодования: блудодей и сластолюбец изображает государственного мужа — неужели с таким возможно единение? Как строить империю символов, если два прораба строительства не могут договориться? И что будет, если башня рухнет?

Слово «война» висело в воздухе. Успокаивали себя: это несерьезно, кто будет воевать и с кем? Разве что Ирак разбомбят, Афганистан проутюжат, но это мелочь, большой войны не будет.

Но понимали, что кризис глобальный и работу надо найти миллионам.


7

Иван Базаров непонимания между партнерами не допускал. С каждым прокурором разговаривал внимательно, поощрял слабости, слал подарки семье. Допустим, выразил желание некий прокурор Успенский посетить Монако — тут же ему и билеты выданы. Как не понять естественное желание погулять по Монте-Карло? Всякому работнику правоохранительных органов хочется заглянуть в казино, принюхаться к ароматам азарта. Компанию майору Успенскому подобрали нестыдную: включили прокурора в состав культурной делегации, и прокурор получил в спутники интеллигентнейших людей. И повод достойный: открыли выставку российского искусства «Из-под глыб-2», подняли актуальные вопросы современности.

Правозащитник Халфин, концептуалист Бастрыкин, художник-патриот Шаркунов и прокурор Успенский представляли российскую интеллигенцию перед отдыхающими, утомленными средиземноморским солнцем. Полюбуйтесь, monsieur! Это русское самовыражение, пощечина тирании! И мэр Монако выступил на открытии: организовать эту выставку мы сумели благодаря Ивану Базарову и господину — тут имя прокурора Успенского звучало весьма уместно. Граждане цивилизованного мира изучали инсталляции, прокурор шалел от важности своей миссии, а Бастрыкин и Халфин бродили по улочкам Монако, дебатировали спорные вопросы в меню. И прокурор понимал: содействуя игорному бизнесу, он служит прогрессу и миру.


8

Добиться такого же единства среди цивилизованных стран, какого добился Базаров меж прокуроров и культурологов, — не получалось. Всякая страна желает провозгласить себя Европой — но едва Европой стали буквально все, как идея Каролингов показалась ущербной.

«Есть европейская держава!» — воскликнула однажды императрица Екатерина, обозревая замерзшие пустоши подвластной ей территории. И сколь часто судьбоносные эти слова повторяли лидеры Албании, Хорватии, Молдавии, Латвии и прочих не особенно успешных стран. Эти слова ласкали слух обывателей Грузии и Турции, и отчего бы жителю Марракеша, который ежедневно обслуживает туристов из Испании и Франции, не помечтать о прекрасной жизни, как там, в демократических пенатах? Желание понятное, но всех подряд в Европу принять невозможно. Европа это вам не безразмерные нейлоновые носки, не на всякую ногу годится. В том же «Наказе» Екатерины ясно сказано, а для непонятливых повторено: «Сельские жители живут в деревнях и селах, обрабатывают землю — и сие есть их жребий!» По слову Аристотеля, некоторые люди рождаются рабами, а глобализация на дворе или нет, жребия своего рабы менять не вправе. Лодки, устремленные к итальянским берегам, шли на дно, большинство пассажиров тонули, и Средиземное море, которое прежде называли колыбелью цивилизации, стали называть жидким кладбищем. Требовалось придумать еще что-то, но что дикарям такое дать?

Аргументов не находилось: распахнув двери Вавилонской башни, на каком основании двери эти запереть? В былые века христианская религия ограждала Запад от прочего мира, все было проще. Однако вера перестала быть определяющим фактором, «христианская цивилизация» жила помимо христианства, поставив на место Бога Единого прогресс и просвещение; а прогресс — он ведь общий. И закрыть двери не получалось; Вавилонская башня кривилась, и конструкция скрипела.

Правители мира (в отличие от бизнесмена Базарова) думали медленно. Они растерянно спрашивали финансистов, не горит ли земля под ногами, а те отвечали: отнюдь не горит, напротив — приятно греет! Финансистов грела мысль о том, что кризисы — это такое время, когда одни теряют, а другие приобретают. Да, обанкротился средний класс, но отнюдь не класс высший. И кто сказал, что здоровье мира следует измерять по состоянию среднего класса?

Встреча правителей завершилась, лидеры просвещенного человечества позавтракали, переварили съеденное, подумали и решили не реагировать на кризис. Лозунг: вперед! Бонусы банкирам не отменили, а утроили; количество безработных — учетверили; число богатых увеличили впятеро, бедных — вдесятеро; напечатали три триллиона новых денег. Жить еще можно, лет на пять хватит, поживем! Но будьте внимательны: призрак коммунизма бродит по Европе.

Характерен диалог, состоявшийся на открытии выставки российского актуального искусства, организованной Базаровым в Монте-Карло. В числе прочих гостей выставку посетил финансист и политик Жак Аттали, который разговорился с русскими гостями. Банкир Жак Аттали лучше, чем кто-либо другой, иллюстрировал бесконечные возможности капитализма. Смуглый уроженец Магриба, он давно стал самым французским французом. Одного взгляда на финансиста было достаточно, чтобы понять: те, кто не доплыл в дырявых лодках до желанных берегов Запада, просто плохо гребли. Худшие африканцы идут на дно, а лучшие — доплывают. Надо знать, на какой лодке плыть.

Советолог Александр Янович Халфин, человек с дробным лицом, попытался вступить в диалог с французским мыслителем.

— Вы не находите, — представил Халфин французу свою любимую мысль, — что Россия — это всего лишь испорченная Европа? Мы спрашиваем себя: не пора ли ставить на России крест?

— Неужели все так плохо? — полюбопытствовал финансист.

— Мы — жертвы марксизма, — сказал концептуалист Бастрыкин скорбно.

— Если у вас есть свободный час, — подхватил Халфин, — я это немедленно докажу...

— Маркс не прав, — согласился Аттали, — социализм не есть альтернатива капитализму, социализм встроен в историю капитализма.

— Вот, кстати, небольшой труд по этому вопросу, — заметил Александр Янович Халфин и выудил из портфеля свой заветный трехтомник, — горячо рекомендую.

— Кто автор? — поинтересовался француз.

— Это плод десятилетних размышлений, — сказал Халфин и посмотрел затравленно на успешного финансиста. — Хочу обратить ваше внимание на второй том, здесь я расправился с Марксом.

— Вот как, — сказал Аттали.

— Спросите француза про казино, — шипел на ухо Бастрыкину майор Успенский, — спросите у француза, как добиться разрешения на игру.

— Он не по этой части, — шептал в ответ Бастрыкин

— Что я, людей, по-твоему, не вижу? — шипел прокурор. — Я профессионал, шулера за версту чую.

— В третьем томе содержится анализ современности, — настаивал Александр Янович Халфин, — я зачитаю вам принципиальные страницы.

— Скажи ему, что я приглашаю на ужин, — шипел на ухо Бастрыкину прокурор. — Платить не надо, все за счет фирмы.

— Не приставай ты к банкиру с антисоветчиной, дай я ему двуглавого орла покажу, — шептал в другое ухо концептуалисту Шаркунов, художник-патриот.

— Благодарю вас, — сказал равнодушный француз и отошел.

— Европейцы не готовы использовать наше знание, — пояснил Халфин Бастрыкину.

Французский мыслитель-финансист пошел прочь, а русские интеллигенты глядели ему в спину.

— Еще пожалеет, — мрачно сказал прокурор Успенский, — знакомство с прокурором никому еще не вредило.

— Россия цивилизованному миру безразлична, — сказал концептуалист Бастрыкин.

— Он же еврей, — сказал художник-патриот Шаркунов. — Ты на него в профиль посмотри. Ему на русских плевать.

— Человек деньги заработал, — грустно сказал Халфин, — не будем его судить...

— Мог бы инсталляцию купить, если деньги есть, — сказал Бастрыкин.

— Французы жадные, — сказал художник-патриот. — У меня вот коптевские бандиты на сто тысяч товара взяли... правда, деньги Базаров присвоил... а я на храм хотел пустить.

Интеллигенты расстроились: культурный диалог меж странами, который прежде лился полноводной рекой, — обмелел. Эх, раньше, бывало, скажешь: Маркс — чудовище, и на три часа разговоров хватит, а потом тебе чек выпишут. Жили как в раю, можно сказать, и обидно то, что этим раем мы были обязаны проклятому коммунизму. Пока бранили диктатуру — жилось недурно, а теперь что? Сказать, как выясняется, друг другу совсем нечего. Ну да, не любим тоталитаризм, а деньги любим. Это, конечно, здравый посыл для диалога — но дальше-то что?

— Надо было мадам Бенуа в делегацию включить, — сказал художник-патриот, — француз с французом всегда договорятся... Ему, чувствую, отстегнуть бы надо...

— Он, допустим, у тебя инсталляцию купит, через банк перевод сделает, а ты ему наличными половину вернешь, — быстро сообразил прокурор.

— Мне еще Базарову две трети отдавать, — мрачно сказал патриот. — Плохая коммерция.

Ах, если бы просвещенному миру набраться базаровской мудрости! Если бы найти универсальный язык общения! Базаров закупил три тысячи игральных автоматов, расставил их в пятнадцати городах, в подвалах принадлежавших ему галерей, и теперь тратил время только на обеды с прокурорами — остальное шло само собой. Никакого символического обмена, никаких дискуссий, конкретная ежедневная работа.

— Следует, — говорил Базаров, — посылать молодежь вместо университетов в казино: есть шанс научиться.

Но миру и университеты уже были без надобности, учиться было поздно. Мир был в растерянности: не хотел падать, и стоять не получалось. В мирном мире росли расходы на вооружение — и не в бомбардировках дикарей было дело. По меткому выражению торговца оружием Эдуарда Кессонова, того самого, что спонсировал прогрессивные выставки концептуалистов на Венецианской биеннале: «В свое время недобомбили — и теперь полумеры сказываются». А уж Кессонов знал, что говорил: по сравнению с так называемой гонкой вооружений в период холодной войны расходы на оружие сегодня возросли в сорок раз. Заказов было столько, что не успевали оформлять контракты — и тем добрым людям нужны боевые вертолеты, и этим миротворцам нужны противопехотные мины. Едва смертоносное оружие придумают, как очередь выстраивается из гуманистов: хотим и эту удушающе-парализующую смесь прикупить! Только непонятно: с кем воевать собрались? Все кругом — демократы!


9

Присутствие следователя шокировало собрание.

— Следователь? — громко переспросил профессор Халфин. Его бледное лицо, бумажный платок многократного использования, сморщилось еще больше.

— Следователь! — утвердила Фрумкина.

— Следователь, вообразите! — сказал Панчиков. — А я с ним беседовал!

— Не может быть, чтобы следователь, — усомнился Кессонов, торговец оружием.

— Зачем здесь следователь? — мягко поинтересовался у своих соседей меценат Губкин.

В это самое время обед подошел к концу, официанты раздали кофе, началось брожение по залам особняка с чашкой в одной руке и рюмкой ликера в другой. Пили кофе, курили сигары и передавали друг другу слово «следователь». С какой интонацией ни произнеси, скверное слово. И зачем он здесь?

— Следователь? — Лидер оппозиции Пиганов распрямился. Он выделялся из общей массы гостей выправкой, в минуты опасности напоминал офицера на поле боя. Такие люди не случайно становятся лидерами — сказалась наследственность: Пиганов рассказывал, что его род восходит по материнской линии к баронам Пруссии. Пиганов он был по отцу, знаменитому дипломату, а по матери — фон Эйхгорн. Герман фон Эйхгорн — генерал, командовал в Первую мировую 10-й армией Вильгельма, окружал русские войска на Мазурских болотах, брал Минск, Оршу и Могилев — был его прадедом. А Герман фон Эйхгорн — если кто интересуется — приходился внуком великому философу Фридриху Шеллингу. Что значит порода! У предка Николая Пиганова брал уроки цивилизованной мысли сам Чаадаев — случайно ли внук генерала и правнук философа занялся проблемой демократии в дикой стране?

— Следователь? — повторил Пиганов. — Даже здесь?

— Кажется, я все понял, — устало сказал Халфин. — Возьму огонь на себя.

Он отставил чашку, вздохнул — не в первый раз, судя по всему, приходилось ему выходить на поединок с властями. Шаркая, приблизился профессор к следователю Щербатову, остановился перед ним, посмотрел в глаза. Халфин был сутул, седые волосы растрепаны, лицо в морщинах — так и выглядят достойные профессора американских университетов, хранители знаний.

— Халфин, — представился Халфин, не протягивая, однако, руки. — Впрочем, мое досье наверняка изучили.

— Ваше досье? — переспросил следователь.

— Вы, я слышал, любите посидеть в архивах. Мою биографию изучили до тонкостей?

— Первый раз слышу вашу фамилию, — сказал следователь.

— Довольно, — сказал ему Халфин. — Я подписал это письмо. — Он возвысил голос, чтобы слышали в другом конце зала. — Поставил подпись!

— Какое письмо?

— Не знаете? — сказал Халфин насмешливо. — О письме в Страсбургский суд по правам человека вы — следователь! — ничего не слышали! Письмо, требующее немедленного освобождения всех арестованных предпринимателей!

— И что же?

— Помню, как арестовали тех, кто подписал письмо в защиту Чехо словакии. Пришли за мной?

— Я поставила подпись тоже! — Фрумкина приблизилась к Халфину, встала с ним плечом к плечу.

— Меня посчитайте, — сказал Семен Панчиков.

— И я подписался, — сказал адвокат Чичерин.

Быстрыми шагами приблизилась госпожа Губкина:

— Знала, что он из КГБ! Гражданин опричник, я тоже письмо подписала.

Впятером стояли против следователя Щербатова.

— Письма не читал, — растерянно сказал следователь.

— Приступайте, — сказала Фрумкина. — Отпечатки пальцев снимать будете?

— Скажите, уважаемый, — спросила Губкина, — вам не стыдно?

Эпитет «уважаемый» писали прежде в официальных бумагах, ныне в обществе людей так не называли. «Рукопожатные» имелись, «уважаемых» не было. Данный эпитет употребляли, чтобы поставить на место, так теперь обращались к прислуге.

— Действуйте, уважаемый! Доставайте блокнот, гражданин следователь, пишите фамилии.

И слово «следователь», грозное в тридцатых годах прошлого века, звучало жалко. Преследовать воров стало делом непопулярным. Воровство — это грех, кто спорит, но понятие воровства расширилось несказанно: собственно, это уже не только деньги тянуть из кармана. К тому же забрать со счетов у пенсионного фонда лишний процент, организовать однодневную фирму, на которую переводят доходы государственного предприятия, — это не вполне воровство. Большинство присутствующих получали деньги в результате хитроумных комбинаций — но воровство ли это? Такую деятельность привыкли именовать бизнесом, оптимальной организацией работы или корпоративным соглашением. Те, кто не умел проявить инициативу, считались неудачниками, а следователь — то есть тот, кто прикладывал аршин неудачи к сложной карте бизнеса, — сделался лишним человеком в коллективе. Какой пример он мог подать молодежи?

— Вместо того чтобы разоблачать коррупцию Кремля, — сказал вполголоса Пиганов, но его услышал весь зал, — следователи ходят на дармовые обеды. И кто-то жалуется на безработицу?

Иные вожди умеют так сказать, что площадь встрепенется. Рассказывают, что Иосиф Сталин говорил негромко, но слова разносились по всей Красной площади. Демократ Пиганов обладал теми же ораторскими данными.

— В Кремле берут миллионные взятки, а чиновника прислали ловить инакомыслящих.

— Вам зарплату в кассе выдают? — крикнул следователю Ройтман. — Или в конверте?

— Скажите, уважаемый, — поинтересовался журналист Сиповский, — мы не ошибаемся, предполагая, что в верхних эшелонах власти царит мздоимство?

Сиповский умеет сказать деликатно, но убийственно. Пиганов в очередной раз подумал, что Сиповского надо пригласить спичрайтером. Говорят, гомосексуалисты очень артистичны; надо бы привлечь его к работе.

Зал смеялся, напряжение прошло, гости вернулись к напиткам, потянулись к десерту — в центр комнаты выкатили стол с серебристым сливочным монументом. Монумент был исполнен в виде Дворца Советов, огромного здания, спроектированного советской властью, да так и не построенного. На самом верху кремовой пирамиды водрузили цукатную фигурку Ленина. Лидер оппозиции Пиганов, политик Гачев и посол Франции господин Леконт вооружились лопаточками для торта и приблизились к Владимиру Ильичу. Эх, попался Ильич! Фанни Каплан не добила, зато сейчас его съедят!

Пиганов взмахнул лопаточкой над лысым черепом из засахаренной дыни.

Про следователя гости забыли мгновенно. Отвернулись — и наблюдали за тортом. Сейчас Пиганов разберется с этим Ильичем! Лидер оппозиции, генерал от либерализма, сделает то, на что его прадеду не хватило ни времени, ни здоровья. Властным движением Пиганов приложил лопаточку к темени злополучного председателя Совнаркома. Фон Эйхгорна называли «некоронованным королем Украины» — вот откуда у внука властные жесты; а убил фон Эйхгорна левый эсер, начитался террористических брошюр. Вот теперь пришла пора внуку свести счеты.

Раз! — и впилась лопаточка в темя пролетарского вождя.

Смотрели как театральное представление. А коррупция? То, что в стране пропадают деньги, знали все. Проявишь ненужную принципиальность, и ненароком можно поругаться с милым человеком. Даже неприлично об этом говорить в рукопожатной компании.


10

Существуют две точки зрения на российское воровство.

Поскольку на наших страницах появился следователь, мы рассмотрим обе версии: одна осуждает присвоение чужого, а другая объясняет.

Первая выглядит так.

Принято считать, что Россия — тюрьма народов, а в тюрьме есть два действующих лица: вор и следователь. Прежде имело смысл народное добро сторожить и выяснять, куда оно делось: в годы тоталитаризма героем был следователь. Теперь героем стал вор.

Словарь общезначимых понятий изменился. Вместо слова «деньги» стали говорить «бабло», и «бабло» являлось уже не мерой труда, но критерием успеха. Вместо слова «гражданин» говорили «лох», вместо «товарищ» — «клиент», а вместо «идеал» — «проект». И граждан заставили выучить этот жаргон, как некогда заставили выучить непонятные коммунистические слова «комиссар» и «трудодень».

Важно то, что новый словарь не просто замещал одно слово другим. «Деньги» и «бабло» — это принципиально разные понятия, из разных экономических формаций. Деньги — эквивалент труда; но бабло — это то, чего лох в принципе иметь не может. Воры принципиально не работают, и хотя в финансовых документах значилось слово «деньги», имелось в виду «бабло». Символический обмен — а воровство, как правило, происходило в банках и офисах, отнюдь не на большой дороге при свете фонаря — использует бабло, а деньги — это еще из времен обмена натурального.

И бабло, и деньги печатают в казначействе на одинаковой бумаге — но смысл они имеют разный. Так железный крест на кителе фашиста и железный крест на колокольне церкви имеют одну форму — но сугубо разный смысл.

Скажем, граждане недоумевали, почему в стране финансовый кризис, а миллиардеров все больше. Это происходило потому, что работали одновременно две экономические системы: инфляция обесценивала деньги, но приумножала количество бабла. Когда во время кризиса решили напечатать дополнительные миллиарды, экономисты старой школы всполошились: как же так — промышленность стоит, а денег становится больше, кто же тушит пожар дровами! Но печатали не деньги — печатали бабло, то есть меру успеха вора, а не эквивалент труда лоха.

Способ конвертации денег в бабло прост. Например, строится дом, и деньги, истраченные на строительство, в пять раз превышают себестоимость постройки. Чиновник выписывал из бюджета несоизмеримо большие деньги, нежели требовалось, с тем чтобы ему тайно вернули большую их часть, — так деньги превращались в бабло. При этом реальный дом лишь помеха, поскольку нельзя на этом месте начать новое строительство. Построенные дома ломали и начинали заново строить по той же самой схеме. И ровно то же происходило со всей страной — строить ее, разваленную, было никому не выгодно; разумно было выписать деньги на строительство, начать строить и тут же снова ломать.

Лохи возмущались: не понимали, что бабло образуется именно как результат деструкции.

Лохов «чморили» (то есть унижали). Их чморили пенсионные фонды, в которые они по привычке отдавали деньги на старость, а те тут же превращались в бабло — и уходили на другие нужды. Их чморила инфляция, потому что деньги падали в цене, в то время как бабло в цене поднималось. И главное: договорились, что пресловутое «коллективное хозяйство» и так называемый «государственный бюджет» есть не что иное, как «общак», воровская касса, откуда бабло берут паханы. Граждане недоумевали, почему бюджет пуст, но никто не грабил бюджет — просто общак пускали на грев зоны. Воры в законе распределяли общак — и тот, кто пожелал бы сопоставить этот процесс с планированием бюджета, ничего бы не понял в современной экономике. Страна превратилась в организованную преступную группировку — так считали растерянные лохи, — и Россия жила по понятиям воров, а рядовых граждан чморили, а что еще с ними делать, с сявками позорными?

Вполне возможно, что лохи смотрели на действительность предвзято, но им казалось, что мафия брала власть в городах и устраивала там жизнь по воровским понятиям, чтобы потом передать эту власть еще более крупным ворам, правительственным чиновникам. Крупные воры становились сенаторами и губернаторами, депутатами и лидерами партий — и никто больше не скрывал, что в верхней палате парламента заседают люди, еще пять лет назад возглавлявшие банды. Сенаторы Чпок и Балабос, некогда украшавшие собой солнцевскую и коптевскую криминальные группировки, сегодня являлись законными миллиардерами и решали, как стране жить дальше.

Бандитов в прессе называли «меценаты», это был официально принятый термин. Помещали фотографию бандита и под ней подпись: «меценат». Данное определение не расходилось с истиной: воры увлеклись собирательством. Начали с того, что собрали дворцы и земли, финансы и власть, а затем перешли к антиквариату и современному искусству.

Под давлением вкусов воровской малины культура изменилась стремительно.

Воры любят сладкое — и культура стала липкой. В целом образование бабла зависит от деструкции страны — но жилье самих воров строили пышно. Фасады домов гнулись от завитушек, платья слепили стразами, статуи блестели позолотой. Любимый жанр воров — детектив, и главными писателями стали авторы детективов. Андеграунд советских времен был уныл, современный авангард сиял и искрился. Это было бандитское искусство, лидерами страны двигала плотоядная любовь к жизни.

Сперва интеллигенция не знала, как себя вести с ворами. Интеллигентов приглашали на жирные банкеты, сажали рядом с паханами. Интеллигенты кушали с удовольствием, но им было стыдно. Понятно, что большевики хуже, чем воры. Но и воры тоже, как бы это помягче сказать, чтобы не обидеть мецената, — воры тоже не сахар.

Пока воры строили безвкусные коттеджи в Подмосковье, их компанией брезговали. В конце двадцатого века Подмосковье заросло краснокирпичными избушками с аляповатыми башенками — так воры представляли себе прекрасное. Архитектор Кондаков мало кому рассказывал, что построил для мецената Губкина несколько особнячков с башенками, неловко было. Но возвели виллу Губкина в Тоскане по канонам Витрувия — и фотографию напечатали во всех журналах. Архитекторы внедрили в сознание воров пристрастие к Витрувию и облагородили пропорции уворованного. Коттеджи стали стройнее, меценаты научились разбираться в стилях.

Торговец оружием Кессонов мог безошибочно отличить произведение социалиста Ле Корбюзье от творения капиталистического архитектора Кондакова по той причине, что у Корбюзье пропорции рассчитаны на убогие потребности, а у Кондакова — на потребности безразмерные.

Тот самый планктон, который прежде лип к райкомовским работникам, отныне обосновался в офисах корпораций. На сходки малины интеллигенты не ездили, но когда малина переехала в небоскребы — знакомство перестало быть стыдным. Как и положено фраеру в блатном бараке, интеллигент должен был «тискать романы» братве и чесать пахану на ночь пятки. Служилая интеллигенция пробавлялась тем, что составляла коллекции антиквариата для особняков ворья, пела ворам романсы в загородных усадьбах, писала для воров недлинные статьи о вреде социализма.

Прошло немного времени, воры завладели миллиардами. Переехали из кирпичных коттеджей в мраморные усадьбы, потом скупили самые большие дворцы мира, скупили улицы в лондонском районе Белгравия и шеренги домов на Елисейских полях, приобрели острова в теплых морях и огромные океанские яхты. Воры украли столько, что отрицать их существование значило отрицать мир, поскольку воры владели всем зримым миром. Они украли весь мир, и когда яхта главного мецената входила в Венецианский залив, гигантский корабль закрывал горизонты: ни Дворца дожей, ни собора уже видно не было. И служилые интеллигенты умилялись размаху хозяев. Меценаты не сделались ни на йоту лучше и честнее — но знакомством с ними уже не брезговали.

Как написал Лев Ройтман: «Всякому хочется, чтобы его пригласили на яхту, — и не будем притворяться, что есть такие, кто откажется».

Интеллигенты брали бабло из рук воров, нимало не заботясь о том, как эти средства получены — наркоторговлей, грабежом пенсионных фондов или выселением кварталов бедноты в еще худшие трущобы. Интеллигенты оправдывали себя тем, что просто делают свою работу — рассказывают ворам о прекрасном, пишут либеральные статьи, чешут пятки. В конце концов, кто-то должен чесать пятки паханам — и если делать это квалифицированно, почему не брать гонорар?

Скажем, учреждается литературная премия «Взлет» за свободолюбивую публикацию. Учредителем стал миллиардер Алекс Чпок, некогда глава преступной группировки, а ныне владелец металлургических комбинатов, занимающий в списке богачей мира почетное место. И писатель получал деньги, которые Чпок добывал буквально потом и кровью — причем не своими. Литературные круги недоумевали, как будет выполнена призовая статуэтка: в форме маленького золотого утюга, наподобие тех, которые рэкетир Чпок ставил на живот должникам, или в виде серебряного паяльника — наподобие тех, что вставляли жертвам в задний проход? Однако призы (платиновую фигурку балерины) брали с удовольствием, а дающую руку в перстнях лобызали охотно.

Покровителем концептуалиста Бастрыкина стал торговец оружием, табаком и наркотиками Эдуард Кессонов. Проходили выставки свободолюбивого мастера, а за инсталляциями маячила грозная фигура Кессонова, человека, про которого говорили, что он закатывает недоброжелателей в асфальт. Покровительство чудесным образом не тяготило художника, а вот былой надзор компартии мастеру мешал. Интеллигенция служила свободе — а откуда свобода берется, какая разница: дух дышит там, где хочет.

Противоречий в деятельности и источнике финансирования — не замечали. Кессонов, Губкин, Чпок и прочие меценаты разрешили интеллигентам заниматься любимым делом: интеллигентам позволили — даже велели! — критиковать тоталитаризм.

Не было ненавистнее строя для воров, чем социализм, и воры разрешили интеллигентам свести счеты со Сталиным. Сводить счеты было легко, благо тиран шестьдесят лет как упокоился в могиле, но интеллигенция восприняла приказ точно приглашение на баррикады. Толпа взволнованных людей высыпала на центральную площадь столицы, украсив себя значками «Я знаю правду!». Имелось в виду совсем не то, что происходит со страной сегодня, но то, что происходило со страной сто лет назад. Уместнее смотрелся бы значок с надписью: «Я знаю правду, причем очень давно, но раньше боялся ее говорить, а сегодня мне разрешили!» — но эта надпись показалась слишком длинной. Разоблачить коммунистический режим всегда хотелось, что же в том зазорного? Интеллигенты бойко осуждали большевиков, но никто из них не краснел, ежедневно заискивая перед убийцами, целуясь с проститутками и пожимая руки мошенникам. Постепенно интеллигенция дошла до желанной степени рассеянного склероза, который мертвил некоторые участки сознания, но сохранял в бодрой подвижности инстинкты. Интеллигенты знали, что стали сообщ никами бандитов, но коль скоро закон в России — это произвол, а воровство — свобода, они говорили себе, что служат свободе.

Наиболее расторопные из интеллигентов сами научились добывать бабло — открывали рестораны, клубы и бары. Были времена, когда голодные художники встречались в кафе, прихлебывали дрянной кофе. Нынче творческие люди тоже встречались в кафе, как и во времена Модильяни, но уже в собственных заведениях и в отношении питания стали привередливы. Изменились также представления о размерах заработной платы. Представьте Амадео Модильяни, ставшего владельцем «Ротонды», и вообразите Хаима Сутина, нанявшего итальянских поваров, они бы тоже научились разбираться в бухгалтерии. Интеллигенты не хуже воров умели теперь вздувать цены, урезать порции, продавать лежалый товар — и это ничем не отличалось от их культурной деятельности: так они продавали залежавшуюся ненависть к Сталину и урезали порции стыда.

Интеллигенты научились понимать психологию жулья, поскольку ежедневно немножко жульничали сами. Пороки, неприличные прежде, стали нормой жизни городской публики с высшим образованием. Интеллигенты демонстрировали поразительную моральную устойчивость к развратной жизни. Они переняли у богатых спонсоров лексику и манеры — стали матерно ругаться, употреблять много алкоголя, ежедневно врать, попрошайничать и воровать.

Они жили отныне наипаскуднейшей жизнью, но сберегли словарь прекрасных эпитетов, унаследованный от девятнадцатого века. Рестораторы, риелторы, редакторы модных журналов, модели и спичрайтеры по-прежнему именовали себя интеллигентами, хотя давно принадлежали криминальной корпорации. Впрочем, прежде интеллигенты жили при советской власти и сохраняли свой цех среди варваров, а нынче сохранили его среди воров. Как остроумно выразился политический мыслитель Митя Бимбом: «Я интеллигент потому, что живу на этой территории и думаю про отвлеченные вещи». И хотя конкретных вещей вокруг Бимбома было достаточно, именно отвлеченность его мировоззрения делала его интеллигентом.

Интеллигенты сами стали ворами — и слово «воровство» потеряло оценочный смысл.

Так звучит первая версия, обвинительная.


11

Существовала версия вторая, апологетическая.

Советская власть привела страну к нищете. Что с того, что люди были формально равны? Они были равны в бесправии. Что с того, что было бесплатное медицинское обслуживание? Оно было убогим. И главное: люди сделались ленивы. Ни культурных свершений, ни предпринимательской деятельности, ни прорывов в научных изобретениях не наблюдалось, и как иначе могло быть при рабском труде? Люди стали рабами, их можно было использовать на любые нужды казарменного строя, собственной воли у них не было. Подавление Чехословакии, война в Афганистане, охрана в лагерях — советский человек выполнял что велят.

Генезис современного рабства описал философ Карл Поппер в знаменитой книге «Открытое общество и его враги». Поппер показал, как, начиная с «Государства» Платона, насаждался казарменный рай, как модель равенства подменила модель развития. Кульминацией казарменной утопии стал большевизм, угрожавший всему миру. В чем конкретно была угроза? В саботаже прогресса — казарме довольно забора и фельдфебеля. Человечество благодаря идеологии Советов могло превратиться в одну общую казарму. Было практически доказано, что Сталин и его последователи стремились захватить весь земной шар, внедрить везде мораль ГУЛАГа. Просвещенному человечеству стало понятно, что мировая война была неизбежна, — войну готовил не столько Гитлер, сколько Сталин и большевики. Большевикам требовалось сделать всех людей рабами.

Люди страшились того, что советская власть захватит земной шар целиком: в двадцатые годы действительно появлялись коммуны в Европе, а после войны возникли социалистические европейские страны. В западных журналах публиковали рассекреченные советские документы: оказывается, Генштаб СССР разрабатывал вторжение в Западную Европу. Теория «мирового пожара» была (как стало многим понятно) страшнее, нежели идеи «Майн кампф». Гитлер был чудовищем, однако нацизм родился как реакция на Сталина, говорили люди вдумчивые. Фашизм, если разобраться, есть паритетный ответ на сталинизм. Российские разведчики перебегали в западные страны, рассказывали западным спецслужбам о коварстве былых хозяев. Историк Эрнст Нольте в своей работе «Европейская гражданская война» показал, что убийство по расовому признаку есть не что иное, как ответ на убийство по классовому признаку. Фашисты потому душили в газовых камерах евреев, что коммунисты отправляли на Колыму кулаков. Сначала Нольте обвинили в реваншизме, некстати вспомнили, что Эрнст Нольте — ученик Мартина Хайдеггера, а последний был членом НСДАП. Однако Хайдеггера давно уже оправдали — не последним его адвокатом была знаменитая еврейка Ханна Арендт, борец с тоталитаризмом. И коль скоро Хайдеггер не виновен, сняли вину и с Нольте. Постепенно положение о том, что фашизм есть реакция на коммунизм, разделяли все больше мыслящих людей, и разве Фултоновская речь не обозначила нового врага Открытого общества?

Одним словом, СССР был реальной угрозой демократическому миру — и его крушение приветствовали все либералы. К тому времени, как верховную власть в России получил бывший председатель Свердловского обкома партии, а ныне свободолюбивый либерал Борис Ельцин, всем было понятно: если не демонтировать Советский Союз, случится беда. Почему на роль крушителя Советской России был избран партаппаратчик — вопрос отдельный, но барственным ударом кулака Ельцин разгрохал плановое хозяйство и казарменный социализм. На пепелище должно было возникнуть гражданское общество. Намеревались построить нечто на манер западных демократий, обсуждали кодекс прав и свобод и быстро поняли, что начать надо с частной собственности. А как внедрить вкус к частной собственности среди вчерашних рабов? Говоря проще: как в одночасье получить частную собственность, достаточную по объему, чтобы управлять жизнью страны? Заработать столько нельзя — можно только присвоить. Бывший секретарь обкома бросил клич: «Пусть каждый берет сколько может!» В одночасье былая империя превратилась в Клондайк — ходи забивай колышки, огораживай свой участок. Была объявлена приватизация общественной собственности, и — что тут вилять, всякое бывает на перекрестках истории — многое осело в руках людей авантюрных, каких при социализме обвинили бы в хищении народного добра.

По сути, новая власть провела процесс, обратный коллективизации, и совершила шаг, обратный индустриализации — а именно: провели приватизацию и деиндустриализацию страны. Заводы остановили, промышленность обанкротили, предприятия закрыли, коллективные хозяйства упразднили: то была столыпинская реформа на новом этапе, только роль ненужной общины играла вся страна. Столыпин действовал в интересах промышленного производства, но то было сто лет назад — нынче наступила эра символического обмена, производство только мешало. Пришла пора стремительно развалить промышленность, дабы, не отягощенные ничем, вступили новые люди в эпоху постиндустриальную.

Но мало этого: социализм следовало упразднить раз и навсегда, уничтожить коллективную собственность начисто. Все богатства земли стремительно раздали людям верным и расторопным.

Здесь, не стесняясь, следует произнести: да, имущество, формально принадлежавшее всему народу, распределили между пятьюдесятью семьями. Власть решала, кому отписать месторождение, карьер, скважину; в качестве владельцев выбирали самых ловких — а кого прикажете выбирать, ленивых? Угодно называть новых собственников ворами? А у кого они украли? У народа? Так у народа все равно ни шиша не было.

Интеллигенция, призванная быть судьей исторического процесса, была всецело на стороне воров. Сочувствие к народу сделалось в интеллектуальной среде чувством позорным. В былые времена разночинцы заигрывали с народом, опрощались, не то нынче. Новая интеллигенция любую сочувственную реплику сразу осмеивала, образованные люди стеснялись популистских ремарок по поводу так называемых народных тягот. Каждый народ, говорили люди умственные, достоин своей судьбы. Народ-неудачник, в сущности, сам виноват: если бы этот народ не поверил слепо в социализм и не сделался лентяем на тощих бюджетных дотациях, он бы сумел проворно интегрироваться в постиндустриальную экономику. Не научились, не успели, не смогли? Виноватых не ищите, посмотрите в зеркало. Это вам не водку пить и не детей рожать! Тосковать по своему заколоченному заводу да по советской пенсии — удел никчемных людей. Конечно, демагог скажет, что народ не просил перетаскивать его из одной экономической формации в другую, — но будем справедливы: история общая для всех, а кто не успел на поезд, тот остается на перроне.

Уж лучше так называемый вор, говорили либералы, чем советский вертухай. Пусть достанутся авантюристу нефть и газ, пусть владеет нечистый на руку делец алмазами и рудой, лишь бы не отдать все анонимной власти толпы. Да, процедура болезненная — но лучше такое зло, чем большой концлагерь. И вообще, демократию строить — это вам не пряники кушать. Не стоит лицемерить: да, владелец газеты был при большевиках судим за грабеж; да, собственник сибирских рудников кого-то убил; да, сенатор похитил из пенсионного фонда сотни миллионов; да, заместитель министра культуры берет взятки! Пусть так! Однако эти люди не гноили в ГУЛАГе миллионы заключенных, не устраивали Голодомор на Украине!

Способ, каким богачи сделались богачами в России, не описан ни в каком экономическом учебнике, это был трюк — но что с того? Важен результат: появилась элита собственников, и ворам служили потому, что они объективно олицетворяют прогресс. Идеолог приватизации Чубайс объяснил, не скрывая, что приватизация была фальшивой: никто у государства предприятия и недра не выкупал. Все раздали даром — верным холуям. То была необходимая мера. Считаете это кражей? Вы что, Пру-дона начитались?

Так звучала вторая версия.

Первая версия и версия вторая были непримиримы, договориться не удавалось. Любой спор казался диалогом умалишенных:

— Вы страну разворовали!

— А Сталин был тиран!

— У пенсионеров пенсии крадут!

— Вы что, в лагеря захотели?

— Денег у народа нет, а жулье дворцы строит!

— Коммунизм — это зло! Как договориться?

Люди говорили точно в бреду, свирепея в бесплодных спорах.


12

Лидер новой оппозиции Пиганов принял участие в споре на последнем этапе, вместе с ним на митинги вышли наиболее активные люди страны — они хотели покончить с воровством. Они называли себя «креативным классом», те, кто выходил на площадь. Впрочем, боролись не с воровством как таковым — но с тем досадным фактом, что награбленное взято под контроль наиболее сильным кланом.

Пиганов говорил на митингах так:

— Создана новая номенклатура. Работники КГБ захватили власть. У народа украли свободу. Демократия украдена. Рынок разрушен. Даешь рынок!

И народ гудел: даё-о-ошь! Люди привыкли к тому, что рынок — необходимое воровство, им казалось, что, когда в воровстве наступают перебои, это крайняя степень беды.

— Долой коррупцию! Рынок без номенклатуры! — кричал Пиганов.

И народ гудел: даё-о-ошь! Так кронштадтские моряки выступали за советскую власть без большевиков. И заманчиво, и недостижимо, поскольку именно большевики насадили Советы, — а коррупция образовалась ровно в тот момент, когда недра страны раздали верным чиновникам.

— Даешь свободные выборы! — кричал Пиганов.

И народ гудел: даё-о-ошь! Впрочем, коль скоро в России свободных выборов не было никогда, этот лозунг понять было затруднительно, но звучал он красиво.

Циркулировали слухи, что деятельность Пиганова оплачивает американский Госдепартамент, что его инструктируют заокеанские политики. Пиганов смеялся, а его соратники, креативные люди, выходя на трибуны, выворачивали карманы, высыпая мелочь и крошки табака.

— Что-то не нахожу у себя денег Госдепа! — кричал в толпу Ройтман, и толпа веселилась.

— Пусть мне пришлют мои трудовые иудины доллары! — кричала Фрумкина под свист и аплодисменты.

— Почему-то не видно шпионских гонораров! — кричал пожилой профессор Халфин, и толпа свирепо хохотала.

На приеме во французском посольстве Пиганов появился не случайно. То был обдуманный ход — правительственные сыщики ждали, что лидер оппозиции пойдет за инструкциями в американское посольство, но Пиганов пошел во французское — сбив ищеек со следа. Кому бы пришло в голову, что политическая платформа обсуждается здесь, на званом французском обеде? За десертом, вместе с Гачевым и Тушинским, политики выработали общую программу действий. Каждый из них отвечал за свой сегмент: Гачев выводил на улицу народ, которого Пиганов с Тушинским боялись. Тушинский отвечал за настроения провинциальной интеллигенции. Пиганов общался с Западом и финансистами. Гачев был Марат, Тушинский — Дантон, Пиганов — Робеспьер. А резиденция посла на Якиманке была кабачком на улице Павлина. Сегодня решилась судьба революции.

— Выборы, разумеется, будут фальшивыми. Пусть так. Мир должен увидеть, как нас дурачат, — сказал Пиганов.

— Вы правы, нарыв должен лопнуть.

— Режим недолговечен.

— Страна ничего не производит, кроме нефти, а нефть он присвоил себе.

— Пусть он задумается, глядя на революции Востока.

— Я сам привел его к власти, — говорил Пиганов о действующем президенте, — сам его и уберу!

Пиганов преувеличивал: он всего лишь входил в компанию финансистов, приведших нынешнего президента на царство. Дело было так.

Когда первый российский реформатор, раздавший страну верным, стал блевать по утрам и засыпать на международных приемах, ему нашли замену. Требовался необременительный царь, конкурирующие группировки искали неказистого юношу Романова, которым можно управлять. Новичка призвали с тем, чтобы он охранял нажитое олигархами добро, стал внимательным сторожем накопленных богатств. Когда богачи выбирали, кого ставить сторожем уворованного, они присмотрели именно невзрачного человечка, полковника недоброй памяти КГБ. В те годы бывшие офицеры госбезопасности шли в охрану к воротилам, их принимали в обслугу. Пригласить полковника КГБ на княжение — идея эффектная: госбезопасность уже не опасна, секреты давно распроданы, и полковник смотрелся гербовым львом на задних лапах. И поставили сторожа — пусть смотрит за сундуками, нужен и на пиратском корабле капитан, который следит за дележом добычи. В первые годы нового царствования финансисты склонны были прощать сторожу грубость — в конце концов, невоспитанный солдафон. Но год от года аппетиты гербового зверя росли. Президент окружил себя офицерами госбезопасности, своими былыми коллегами — они стали требовать у богачей делиться добром, нажитым при прежнем президенте. Они собрали компрометирующие материалы, шантажировали богачей прошлым, требовали мзды. Практически каждый из богачей начинал как рэкетир, знал законы шантажа — но ведь этап первоначального накопления уже прошел! Это раньше мы утюги на живот ставили, теперь-то имеем легальный бизнес! А тут государственный рэкет! И терпеть такое от полковника ГБ! Мало мы в годы советской власти терпели?! А что, если институт ГБ не такой уж декоративный, как нам казалось?

И постепенно сознание того, что возвращается тридцать седьмой год, овладело умами. Когда прогремело сравнение полковника Путина с генералиссимусом Сталиным — уже никто не удивился.

Сравнение принадлежало Пиганову — однажды он сказал с трибуны: «Мы вернулись в 37-й год».

Ахнул креативный люд: так и есть — возвращаемся к сталинизму, господа!

И если финансисты понимали, что ситуация несколько иная, на сталинские времена не вполне похожая, то для интеллигенции слово «сталинизм» было сигналом. Условные рефлексы сработали — и застоявшиеся шестеренки правозащитного сознания пришли в движение. Сначала бранились тихо. Шептались, как на дедовских кухнях, цедили сквозь зубы, но громко не говорили. И как сказать громко, если твой прямой работодатель — партнер президента по бизнесу? Пошел слух, что президент контролирует прессу. То, что сами финансисты, прямые владельцы газет, контролировали прессу куда более скрупулезно, не учитывалось: говорили, что новая цензура суть следствие диктатуры ГБ. Посудите сами, говорили журналисты, наш владелец подчиняется только законам рынка, а тут еще какие-то государственные препоны. Собственных хозяев ругать не принято — корпоративный принцип интеллигенция усвоила хорошо: ни Губкина, ни Чпока, ни Балабоса не бранили — и за что же? — но президент вызвал гнев.

Журналисты почувствовали себя ущемленными: при одном хозяине их независимость очевидна, а при наличии хозяина у хозяина — свободы гораздо меньше. Шептались и терпели до тех пор, пока новый президент устраивал западных партнеров — но однажды и западные партнеры разочаровались. Отечественным богачам дали знать, что мир не возражает: пора менять капитана пиратского корабля. Но попробуй сменить капитана! Капитан артачился — ах, не затем мы ставили этого невзрачного человечка, чтобы он упирался и спорил! Потребовалось создать новую Фронду — столь же пылкую, как та, что однажды развалила советскую власть. Фрондеры заговорили в голос, и новые интеллигенты, те, что уже оформили свой статус при корпорациях, вышли на трибуны. Теперь уже почти никто не боялся — настало время сказать о новом витке тоталитаризма.

Журналистка Фрумкина, та, что боролась со сталинизмом каждой строчкой, стала столь же непримиримым борцом и с новым режимом. Семен Панчиков громогласно называл нового президента людоедом, госпожа Губкина, искренняя женщина, ежемесячно прилетала из Лондона, шла в первых колоннах марша несогласных, а политолог Халфин опубликовал статью «Не пора ли ставить на России крест?». Не только креативный цвет общества, но и рядовые граждане почувствовали вкус борьбы. Энтузиасты нашли спрятанные виллы нового президента. И — странное дело! — то, что казалось естественным в отношении миллиардера Балабоса (ну мало ли, сколько у богача дворцов, ему положено!), выглядело чудовищным, если речь шла о президенте. И шли колонны «несогласных» по площадям России, выражая несогласие — не с тем, что страну разобрали на части воры, но с тем, что конкретный офицер взял себе непомерно много. И казалось: прогоним офицера, и все наладится.

Те богачи, что вчера присягали на верность державной вертикали, решили выдать правителя толпе — демократия у нас или нет, в конце-то концов! И богачи говорили своей интеллигентной обслуге: вам решать, вы — свободные граждане открытого общества! К этому времени интеллигенты обзавелись ресторанами и кабаре, играли на бирже, сделались специалистами в маркетинге и франчайзинге. Дрессировка интеллигентов зашла так далеко, что, по слухам, поэт Ройтман научился одной рукой чесать пятки хозяину, а другой писать «Марш несогласных». Был ли то навет, сказать затруднительно, но отношения интеллигенции и воров сделались любовными. Богачи говорили интеллигентам: мы страдаем вместе с вами — глядите, они зажимают вашу свободу, а нам велят отчитываться за прибыль! Доколе? Не забудем, не простим!

И дрессированные интеллигенты кричали:

— Позор! Сталинизм!

Богачи говорили интеллигентам:

— Мы такие же, как вы, только немного умнее и практичнее.

И дрессированные интеллигенты кричали:

— Мы одной крови! Мы за свободу! Даешь самовыражение! — И толпы шли на улицы, повязав на рукав белые ленты — знак фронды.

Власть треснула и зашаталась — но власть еще не сдохла. Офицер госбезопасности еще мог запретить демонстрацию, полиция еще могла ухватить фрондеров за шиворот. Марши несогласных разгоняли дубинками, но как жалко выглядели эти потуги власти! Интеллигенты сызнова ощутили себя на передовой — правда, теперь они были не одиноки: за иными несогласными стоял миллиардер Чпок, а за кем-то — меценат Губкин. Геральдический лев бился как мог, огрызался и тявкал, но лев устал.

— Они пойдут на все, они пойдут на амальгамы, — сказал Ройтман Пиганову.

— Да, — сказал Пиганов, — я этого жду.

«Амальгамами» во времена французской революции называли судебные процессы, в которых политику вплетали в уголовное дело. Инсургентов, расстрелявших генерала Леконта в печальные дни Парижской коммуны, судили, разумеется, как уголовников, не как оппозиционеров. Поминая то время, потомок генерала господин Леон Адольф Леконт обычно говорил: «В борьбе с крайностями приходится прибегать к крайностям». Недостойная уловка? Если и есть в истории прямые широкие пути, наподобие чудесных парижских бульваров Османа, то проложены эти пути, чтобы спрямить прицел митральез — для расстрела баррикад. Барон Осман лишь выравнивал маршевый путь для прусских батальонов, а красота пропорций возникла как побочный эффект.

Власть пойдет на все, чтобы покончить с инакомыслием. Оппозиционеров стали арестовывать за неуплату налогов, за укрытие капитала в офшорах. Брали за сущую чепуху: за махинации с акциями, за разворованный Пенсионный фонд. И когда миллиардера-фрондера арестовали за организацию заказных убийств, общество взорвалось. Об опальном миллиардере заговорили все: доколе будут притеснять свободную мысль? Любому ясно, что убийство мэра Нефтеюганска — предлог! Дело, разумеется, в политической платформе обвиняемого. Политолог Халфин выдвинул тезис: «Заключенного на царство!» Пиганов, ревниво относившийся к узнику, тоже воскликнул:

— Даешь свободу узникам совести!

И толпа гудела: даё-о-ошь! Вот сменим президента на опального миллиардера — и жизнь наладится!

Но режим еще был силен.

Каждый в обеденной зале посольского особняка мог предположить, что следователь пришел за ним.

Известно, какими методами пользуются: подбросить в сумочку наркотики, состряпать донос в налоговые органы — это они умеют. Здесь, на территории Франции, люди вправе чувствовать себя в безопасности! И вдруг — следователь. Позвали в гости, а сами следователя пригласили, усадили за тот же стол. Это как понимать?

Вид у опричника жалкий: субтильный лысоватый человек в сером костюмчике — и гости отвернулись от опричника к торту; но временами точно электрический ток пробегал по толпе гостей, и каждый думал: а что, если следователь пришел за мной?

Впрочем, торт отвлек, следили, как лысому Ленину оттяпали голову, как лидер фронды Пиганов медленно прожевал голову вождя. Вот как мы с властью: ам — и нету! Однако холодок по спине: следователь-то настоящий, вон стоит, в блокноте пометки делает.

Лидер оппозиции Пиганов не хотел даже поворачивать голову в сторону работника следственных органов — много чести опричнику! — но краем глаза следил; и пока жевал Ленина, прикидывал — кто мог вычислить его приход во французское посольство. Вспомнил пару фамилий, насторожился.

Пожалуй, один лишь Чичерин понимал, что следователь совсем не страшен. Пришел по какой-то мелкой надобности, нашпионил, но уже достаточно унижен. У адвоката даже мелькнуло сочувствие к серому коллеге.

— Вы хотя бы пообедали, — сказал Чичерин. — Здесь хорошо кормят.

— Пообедал, — и серый следователь покраснел.

— Теперь и домой пора, — сказал Чичерин.

— Пусть отработает зарплату! — высокомерно сказал Халфин. — Задавайте вопросы! Однако имейте в виду, ответы прогремят на весь мир!

— Я действительно хотел бы задать несколько вопросов, — сказал серый человек.

— Прошу вас. — адвокат похлопал разоруженного врага по плечу. — Не робейте.

— Вы — друзья Ивана Базарова, я не ошибаюсь?

— Ах, вот вы о чем! Ну, спрашивайте!

— Даже если бы я не был другом, — сказал Халфин торжественно, — то на допросе сказал бы, что я его друг.

— А вы? — Вопрос уже к Фрумкиной.

— Безусловно.

— И вы? — это Семену Панчикову.

— Без сомнения.

— И вы друг Ивана Базарова? — спросил следователь адвоката Чичерина.

— Отвечу, как отвечал бы в суде. — Чичерин сделал знак остальным, чтобы они слушали и учились. — Знаком, но квалифицировать отношения не берусь.

— Приму к сведению. Вы бывали у него в галерее регулярно?

— Встречались на вернисажах, — ответил за всех адвокат Чичерин и движением руки дал понять, что говорить должен только он. — Никогда, — объяснил адвокат остальным, — не давайте больше информации, чем требуется. Помните об опыте сталинских допросов! Встречались ли мы? Встречались без предварительной договоренности на вернисажах.

— Когда виделись в последний раз? — спросил следователь сразу у всех.

— В четверг, — сказал Халфин.

— Никакой конкретики, — посоветовал адвокат с улыбкой. — Господин Халфин хотел сказать, что могли встретиться и в четверг, и в пятницу. Отвечу за Александра Яновича: специально дата не фиксировалась.

— А вы когда были в галерее?

— Дневник не веду, — сказал адвокат.

— Вы просто мастер-класс устроили! Браво! — Губкина хлопала в ладоши. — Как вы парируете его вопросы!

— Здесь важно не дать следствию ни одного факта. Понимаете?

— Я, знаете ли, не умею притворяться... — Губкина вздохнула, признавая, что искренность играет с ней злые шутки.

— Вы знали, что в галерее в задних комнатах находится казино?

— Наконец-то! Вот оно! — Адвокат хлопнул в ладоши. — Дело о подпольных казино Базарова! Браво, майор! Должен вас огорчить, рвение запоздало!

— Не понимаю.

— Да, на Базарова завели уголовное дело! А Базаров — извольте видеть! — орден Почетного легиона получает! Что случилось, вы себя спрашиваете? Растерялись, да? И пришли посмотреть, что происходит?

— Признаюсь, удивился, — сказал майор Щербатов.

— И в архивах объяснений не нашли! — рассмеялся адвокат. — Про Ленина нашли документики, а про Базарова собрать материал не получилось! Открою секрет, уважаемый. Базаров, как установило следствие — видите, я немного знаком с делом! — давал взятки представителям прокуратуры. Так вот, Иван Базаров, не дожидаясь разоблачений, стал сотрудничать с российским судом! Базаров сам разоблачил продажных прокуроров, которые брали у него деньги. Прокуроры привлечены к ответственности. А Базаров немедленно — и по закону! — был переквалифицирован из обвиняемого в свидетеля!

— Неужели?

— В соответствии с распоряжением Ленина, Владимира Ильича! — Адвокат откровенно издевался над противником, призывал и остальных посмеяться. — Приказ номер триста девяносто девять о борьбе со взяточничеством! От двадцать пятого ноября двадцать первого года! За подписью Ульянова-Ленина! Без изменений перекочевал в современный Уголовный кодекс! Пункт четвертый: лицо, давшее взятку, не наказывается, если оно своевременно заявит о вымогательстве взятки или окажет содействие раскрытию дела о взятке, — и Чичерин заливисто засмеялся.

— Значит, сняли обвинение?

— Если соблюдать заветы Ильича, наш друг Базаров должен получить десять процентов от капитала взятки! Да-с! И вот Базарову вручают орден Почетного легиона — за неоспоримые заслуги перед культурой, — а продажный прокурор Успенский оказался за решеткой. Вы считаете, что это трюк. А я, адвокат Базарова, склонен считать это проявлением сознательности!

— Поразительно, — приуныл следователь.

— Сочувствую, уважаемый. Дело закрыто, сдано в архив.

Со стороны это выглядело как разнос невежественного ученика-двоечника. Адвокат прошелся по статьям Уголовного кодекса с небрежностью знатока, отщелкал параграфы как семечки; то был действительно мастер-класс, по определению Губкиной. Петр Яковлевич Щербатов стоял потерянный среди пестрой толпы, теребил обшлага серого пиджачка. Гости изучали его облик с брезгливостью. Многие обратили внимание, что обшлага пиджачка протерлись, видна бежевая подкладочка. Нелепость облика Щербатова стала очевидна всем. Сейчас следователь вернется домой, утром напялит потертый пиджак, поплетется на службу, сложит свои негодные бумажки в дрянной портфельчик, получит нагоняй от серого начальника... Серый служащий, маленький лысый человечек. Адвокат дотронулся мягкой рукой до плеча следователя:

— Вам воров надо ловить, за это зарплату платят, даже знаю, какую зарплату... Наверное, думаете: ах, негодник Чичерин, обманул следствие! Но поймите, — сказал Чичерин, — надо различать преступников и людей предприимчивых.

— Не умею, — уныло сказал двоечник. — Мне Чухонцев, в управлении, постоянно советует. А не получается.

— Я вас научу, — сказал Чичерин. — Прежде вы служили государству, которое сажало невинных в лагеря... Только не надо про дедушку Ленина... И у вас в голове остался образ врага. Базаров ничего дурного не делает, он бизнесмен, и только. За что его преследовать? Небось и ордер выписали...

Следователь ответить не успел. За него ответил сам Иван Базаров. Бизнесмен стоял в отдалении, но вдруг сказал в полный голос:

— В моей галерее идет обыск.

Иван Базаров держал в руке телефон — видимо, кто-то позвонил, доложил.

— Обыск?! — ахнул зал, и труд лучших дантистов столицы вспыхнул под люстрами.

— Взломали дверь, изъяли компьютеры, допрашивают сотрудников галереи.

Лицо Базарова было растерянным: вот вам и вечер в посольстве! И орден Почетного легиона не защитил.

— Успокойтесь, — сказал ему адвокат, — перед вами немедленно извинятся.

— Распилили сейф, вынули деньги.

— Они ответят за это!

— Силовики думают, им все позволено!

— Комитетчики опять у власти, чего вы хотите...

— Что вы творите?! — крикнул адвокат следователю. — Ведь дело уже закрыто!

— Разве, — обвел следователь гостей растерянным взглядом, — даже расследование убийства остановлено?

— Убийство? — настал черед адвоката покраснеть.

— Какое убийство? — спросил Халфин.

— Позавчера во дворе галереи Базарова произошло убийство. Найден шофер Ивана Базарова, Мухаммед Курбаев.

— Что вы такое говорите?!

— Вчера, когда вы все были в галерее, там задушили человека.

Некоторое время никто не отвечал.

Наконец Халфин сказал:

— Мы этого Мухаммеда в глаза не видели.

— У нас сведения, что Мухаммед иногда подвозил вас до дома.

Опять тишина.

Потом Халфин сказал:

— Может, вы думаете, я запоминаю шоферов такси?

Чичерин сказал:

— Люди собирались в галерее, подписывали письмо протеста. В этом нет состава преступления. Рекомендую себя в качестве адвоката.

— Хотелось бы уточнить имена тех, кто присутствовал в галерее, — сказал Петр Яковлевич.

— Лучшие люди города! — сказал Халфин. — Записывайте, уважаемый, я диктую. Итак: Халфин Александр Янович, профессор колумбийского университета. Записали?

— Да, благодарю вас. — следователь достал блокнот, записал.

— Советолог, кремлинолог, культуролог.

— Это к делу не относится, но я записал.

— Автор девятнадцати монографий.

— Спасибо, записал.

— Продолжаю: Фрумкина, шеф-редактор журнала «Сноб»; Панчиков, предприниматель; полагаю, слыхали эти имена?

— Да, слыхал.

— Значит, понимаете, кто у вас на подозрении... — заметил Халфин. — Продолжим. Кессонов, председатель совета директоров концерна «Росвооружение».

— Это все?

— Присутствовал сам Базаров, разумеется. Кавалер ордена Почетного легиона.

— Итого — пять человек. — Следователь провел черту в блокноте, подсчитал. — Заметили посторонних?

— Кроме нас, никого не было.

— Вы там были от семи часов...

— И до полуночи.

— Чем занимались?

— Подписывали письмо!

— Не отвечайте! Он вас провоцирует! — сказал адвокат.

— Так долго ставили подпись?

— Это не механический процесс, уважаемый! — сказала Фрумкина. — Мы обсуждали события, говорили о политике.

— Можете подтвердить, что ни на минуту не покидали помещения галереи?

— Не поддавайтесь на провокации!

— Мы не скажем вам ни слова.

— Возможно, вы не понимаете. Убийство совершил один из вас. Шофер Мухаммед находился в машине. Машина стояла во внутреннем дворе галереи — доступ с улицы закрыт. Пройти во внутренний двор можно только через помещение, в котором находились вы. Мухаммед задушен. Один из вас его убил.

Никто не ответил. Следователь достал из внутреннего кармана пачку бумажек.

Серый человек изменился: теперь выглядел опасным и хитрым, так преображается волк в русских сказках, когда срывает с себя овечью шкуру. Следователь стоял среди чистой публики, поворачивая голову поочередно к каждому гостю, — и всякий гость вздрагивал, видя холодное, недоброе лицо.

— Здесь бланки, распишитесь в получении. Это для вас, а это — вам... Вы уведомлены о том, что вам запрещено покидать пределы города. А с понедельника прошу ко мне. У каждого в повестке отмечен час визита... Прошу, — и он протягивал им повестки.

— Разрешите. — К ним приблизился хозяин дома, господин посол. Леон Адольф Леконт шел под руку с мадам Бенуа и, подойдя, заговорил голосом величественным и спокойным: — Напоминаю о том, что вы — мои гости.

— И что? — серый следователь оскалился на посла, так волки огрызаются на загонщиков.

— Наш дом, — объяснил посол Франции, — рад принимать русских друзей. Рекомендовали включить вас, мсье Щербатов, в лист... предупреждали, что возможны эксцессы.

— Спасибо за приглашение, — сказал серый, — действительно, хотелось всех вместе увидеть.

— Приглашение не дает оснований производить следственные дейст вия на территории Франции, — сказал посол. — Французская Республика таких прав вам не даст.

— У меня письмо к вам, господин посол. — Щербатов протянул конверт.

— Не берите в руки! — вмешался Чичерин.

— Постановление следственного комитета. Адресовано в посольство Франции, на имя посла.

— В чем дело?

— Постановление о взятии под стражу гражданки Франции Бенуа, проживающей в России, — по подозрению в убийстве.

— Ирен?!

— Следствие располагает данными о том, что гражданка Франции Ирен Бенуа состояла в связи с Мухаммедом Курбаевым, регулярно встречалась с покойным в гостинице «Балчуг». Принимая во внимание дипломатический статус, следствие приняло решение оставить гражданку Бенуа на свободе под личную ответственность господина посла — о чем и сообщается. Процедура дознания будет осуществляться в стандартной форме. Вот повестка для вас. — и серый дал бумажку Ирен.

Ирен Бенуа протянула руку, взяла бумажку. Не произнося ни слова, сняла с плеч платок, скомкала Ямамото; все посмотрели на нее и увидели немолодую женщину, а еще минуту назад возраст был незаметен.

— Ирен! — сказал посол.

— Не надо слов.

— Это — вам, это — вам... — Панчиков свою повестку оттолкнул, а Халфин машинально взял.

Зал молчал. В наступившей тишине Пиганов произнес:

— Это объявление войны.

Подобно иным политикам, Николай Пиганов испытал радость оттого, что есть определенность. Он испытал мрачную радость, сродни той, что охватила Германа фон Эйхгорна, когда в 1914 году генерал-полковник узнал, что на пенсию уйти не придется.

— Что ж, значит, война.

 

Глава четвертая
Заповедь мародера


1

— Петечка, неужели ты будешь Шурика Халфина допрашивать? Как не стыдно! Я с Шуриком Халфиным в одном классе училась, он был чрезвычайно позитивный мальчик. — Так говорила бабушка Петра Яковлевича Щербатова, накрывая стол к завтраку.

— Петенька не виноват в том, что Шурик пошел по кривой дорожке. Шура уехал в Америку, связался там с бандитами, и вот результат. Я по телевизору видела передачу про таких жуликов, — говорила другая бабушка Петра Яковлевича, ковыляя к столу с чайником.

— Пусть Петруша сам решит, он уже большой, — говорила самая пожилая из бабушек. — Ешь, Петя, и не отвлекайся на разговоры.

Петр Яковлевич мазал хлеб маслом, глотал жидкий чай. Спорить с бабушками не любил.

Ни одна из старушек не была Щербатову родной бабушкой, но жили вместе всю жизнь, давно сроднились. Как сошлись под одной крышей, внятно рассказать никто не мог. История, с одной стороны, типичная для послевоенной Москвы: кого-то подселили, кто-то приехал гостить из провинции да так и остался; однако эту типичную историю каждая из старушек рассказывала с оригинальными деталями.

Петр Яковлевич был по профессии следователем и увлекался историей, но и он давно отчаялся разобраться; каждая из старушек имела свою версию, и в каждой версии были далекие лагеря, интернаты, лесоповалы, коммунальные квартиры, приюты для сирот — типичные для послевоенных лет сцены дикого, бесприютного быта.

Случилось так, что все собрались в квартире Щербатовых, некогда принадлежавшей семье знаменитых военных. До войны здесь жила семья командарма Дешкова, даже фотографии Дешковых в большой комнате сохранились. Прямые родственники Петра Яковлевича давно умерли, сам он семьей не обзавелся и смотрел на фотографии чужих ему людей как на часть своей собственной биографии. Бабушки рассказывали эпизоды из послевоенной жизни — картина получалась запутанная, он даже не мог понять, за кого сражалась родня — за белых или красных. Дед его точно был чекистом, дедовский портрет висел рядом с фотографией командарма Дешкова, а кто были все прочие, следователь сказать не мог. Среди семейных фотографий на стенах попадались даже фотографии семьи Рихтеров, евреев, когда-то живших в квартире этажом ниже. Горбоносые лица среди лиц курносых смотрелись естественно — люди в целом были схожи меж собой: вид имели сосредоточенный, смотрели истово, а если смеялись, то во весь рот; так распахнуто теперь не смеются. Мужчины на большинстве фотографий были одеты в военную форму, а женщины носили блузки с отложным воротником.

Петр Яковлевич дожил до весьма убедительного возраста, облысел, но так и не разобрался, кто кому приходится прямой родней, а кто просто знакомый.

Путаница усугублялась тем, что бабушка Зина происходила из тамбовской крестьянской семьи, бабушка Муся выросла в Москве, в семье инженеров, а бабушка Соня имела полное имя Эсфирь и была еврейкой, дочкой профессора, — но судьбы старушек переплелись, и подчас они сами забывали, кто из них откуда. С течением времени и как следствие старческого маразма бабушки переняли друг у друга словечки и манеры, перепутали детали биографий, смешали жизни в общую кашу.

Бабушка из Тамбова настаивала на том, что в детстве посещала синагогу, и убедить ее в обратном не удавалось, а еврейская бабушка Соня говорила, что работала на лесоповале.

— Как ты могла учиться с Шурой Халфиным? — говорила бабушка Соня. — Халфин вообще еврей, если хочешь знать, а евреи отродясь в Тамбове не жили. Халфин на пианиста учился! Ты посмотри на его пальцы.

— А эти вот Халфины жили в Тамбове, — упорствовала бабушка Зина, — и совсем они не евреи, а обыкновенные татары, отец кониной торговал.

— С Халфиным я, кажется, ходила в кружок поэзии, — говорила бабушка Муся, — на Ленинских горах. Как жаль, что он занялся торговлей!

— Если бы только кониной торговал, — говорила бабушка Соня. — Они там наркотиками промышляют.

Следователь Щербатов не мог разобраться не только в генезисе своей родни, но даже простые предметы быта имели неясное происхождение.

Так, бабушка Зина уверяла, что голубой эмалированный кофейник привезен из Берлина в качестве военного трофея командармом Дешковым, бабушка Муся настаивала, что кофейник — ее приданое, а бабушка Соня говорила, что кофейник был реквизирован при обыске у германского шпиона Шаркунова, которого разоблачил дед Щербатова.

— Не трогай лучше Шуру Халфина, — давала совет бабушка Муся. — Халфин — поэт, а поэты очень мстительные. Он свою жену со свету сжил.

— Я так считаю, что убил Панчиков, — говорила бабушка Зина. — У них вся семья преступная. Панчиковы с нами в одном доме жили в эвакуации. Ихний отец еще тогда был вором. Украл у Бобрусовых шубу и пропил. Обменял на самогон у Кобыляцких и безобразно напился.

— С Бобрусовыми я в эвакуацию ездила, — говорила бабушка Соня, — только их звали не Бобрусовы, а Пигановы, это семья старая, из дворян. Они в Ташкенте лучше всех жили, у них ковры на полу лежали.

— Слушай меня, Петя, это все Панчиков устроил, я тебе верно говорю!

Петр Яковлевич допил чай, поцеловал бабушек и поспешил на службу — Панчикова он уже вызвал на допрос.

— Осторожней будь, на улице демонстрация, — провожала его бабушка Муся. — Студенты кидают камни в милицию. Будут власть свергать.

— Путаешь все, идет митинг в защиту президента, — говорила бабушка Зина. — Против американских спекулянтов и торговцев краденым.

— Никуда из своего кабинета не выходи, — напутствовала бабушка Соня. — Допроси Панчикова и сразу домой.


2

За день до назначенного митинга Панчикову пришла повестка из прокуратуры — предлагали явиться на допрос, причем именно в то время, когда он собирался идти в колоннах демонстрантов. Семен Семенович сопоставил даты: так и есть — его изолировали на момент демонстрации.

Уже и плакат приготовил себе для митинга Семен Семенович.

Погода мерзейшая, ледяная каша валится с неба и хлюпает под ногами, но хотелось дойти с этим плакатом до Красной площади. В конце концов, можно теплые сапоги надеть и не простудиться — но пусть сатрапы на плакат полюбуются.

Приглашенный в гости художник-концептуалист Гусев написал на листе белого картона синей краской слова «открытое общество» и перечеркнул двумя красными линиями. Правда, возникла неловкость касательно гонорара плакатисту. Семен Семенович даже растерялся, услышав о гонораре.

— В каком смысле — гонорар? — Заказчик полагал, что Гусев должен спасибо сказать за ужин с жареной курицей.

— Работа сделана, — кивнул художник на криво написанные буквы. — Работу надо оплатить.

— Хм... Работа, говорите... И что же?

— Как — «что»? С вас десять тысяч рублей.

— Сколько?! — ахнул миллионер Панчиков.

— Или триста долларов дайте, если в долларах удобнее...

— Триста? Долларов?.. Вот за это?

— Два часа работы, — сказал Гусев, преувеличив затраченное время.

— И что, час такого труда сто пятьдесят баксов стоит? — Семен Семенович даже задыхаться стал.

— Я все же не сантехник, — заметил Гусев, и глаза Гусева недобро блеснули.

Семен Семенович хотел было посоветоваться с женой, но жена явно не одобрила бы трату, вступила бы в спор, женщина строгая; а ссориться с Гусевым не хотелось. Человек мстительный, Гусев мог разнести по городу сплетню, мог рассказать каждому, будто Панчиков жалеет денег на правозащитные плакаты. И слово «шантаж» само собой соткалось в мозгу Семена Семеновича. Панчиков отсчитал в жадную гусевскую ладонь сотенные купюры. Гусев сунул деньги в карман, допил шартрез (его еще и ликером напоил Семен Семенович), постоял, прищурившись, обозрел сделанную надпись — и двинулся прочь: в те дни было много заказов.

Панчиков даже не пошел к дверям художника провожать — так расстроился. Плакат, однако, был готов; транспарант стоял в коридоре, ждал своего часа, и Панчиков предвкушал, как предъявит надпись тираническим соглядатаям. Смысл плаката был в том, что на открытом обществе в России поставлен крест. И в самом деле, что же это творится, господа? Где обещанные свободы?

Не один Семен Семенович был взволнован. Люди в стране возбуждены до крайности: пьяницы пьют втрое против прежнего, студенты пропускают занятия, домохозяйки забывают про включенный утюг — все ждут перемен! И госбезопасность утратила хладнокровие. В брежневские времена госбезопасность охотилась за шпионами — а нынче вызывают на допрос обычных граждан, пожелавших участвовать в гражданском митинге. Неужели всех — а сколько их, не смирившихся с режимом? миллионы? Неужели всех вызвали к следователю? Наверное, не всех, но самых активных — безусловно.

Панчиков вертел в руках повестку: «Панчикову С.С. явиться...» Листочек бумаги — а на нем твоя судьба. Показал жене:

— Не успели собраться на митинг — и вот результат.

— Зачем ты вообще взял в руки этот конверт? — Жена Панчикова была женщиной практичной.

— Принесли, в дверь позвонили, в руки дали...

— А ты зачем взял?

Казенное письмо принес обычный почтальон, мальчишка восточной наружности — не то татарчонок, не то таджик. Панчиков замечал его прежде, мальчишка жил в дощатых вагончиках на стройке — в Москве, когда начинают долгую стройку, в дощатых времянках, что стоят на строительном пустыре, селятся странные люди. В последние годы на стройках работали представители мусульманских республик — тощие, запуганные, жилистые мужчины. Откуда они брались, Семен Семенович не интересовался: тянутся к жирной Москве, слетаются как мухи на мед.

Вот и почтальон жил в вагончике на стройке; приветливый такой мальчишка, всегда кланяется, униженно здоровается. Попросил мальчишка расписаться на бланке: мол, письмо доставлено, получил такой-то. Панчиков, помнится, подивился: все-таки уроки рыночной экономики дают плоды. Даже из такого вот татарчонка можно сделать работника. Дал десять рублей — пусть купит себе сладкое.

— Расписался?

— Конечно.

— Как ты мог! Надо было сказать, что ты не С.С. Панчиков, что ты его родственник, а Семен Семенович здесь давно не проживает... Ты ведь Солженицына читал! Помнишь, в журнале «Континент» была статья, как себя вести, если вызывают на Лубянку? Забыл?

Сколько раз потом вспомнит Семен об этой оплошности! И лежа на нарах Бутырского изолятора, и на полу в камере Лефортовской тюрьмы, пока уголовники будут пинать его ногами... Сколько раз он скажет себе: «Глупец! Почему не представился я дядей Изей из Ташкента? Почему?» И когда домушник Ракитов нагнет его к параше, а отвратительный наркоман Хрипяков будет мочится ему в лицо, вспомнит Семен Панчиков этот злосчастный миг: как взял он пластмассовую шариковую ручку из нечистых рук почтальона, как успел подумать, что ногти у почтальона грязные, и как поставил свою подпись в графе «получатель».

— Но ведь я не знал, что внутри...

— А чего ты ждал от России?

— Униженное, рабское, запуганное общество!

— Кто знал о том, что ты собрался на митинг?

— Почему я должен прятаться? Я не вор!

— И все же? Сколько человек знали — и по именам?

Семен Семенович прошелся по кабинету московской квартиры — семь шагов до стены, столько же обратно. Боже мой! Точно в камере ходишь, от стены до стены... Он сел на стул, оглядел тесную комнату. И впрямь, как здесь жить, в такой тесноте! Их московская жилплощадь практически не изменилась с брежневской поры — Панчиковы решили имуществом в России не обрастать: мало ли что. Апартаменты в Нью-Йорке, вилла в Мексике, поместье в Тоскане, дом в Лондоне — какие-то новые приобретения случались, а в Москве все те же стены, та же улица Чаплыгина, тот же второй этаж, никаких пентхаусов, разве что прикупили соседскую квартиру — соединили две трешки, вот и вся роскошь. И соседи все те же, правда, поумирала половина дворовых доминошников, но внучки и внуки, которые двадцать лет назад по двору бегали, — вот они, подросли и стали вылитые родители, такие же в точности у них лица, что и у старшего поколения. И не знаешь, умиляться этой неизменности российской породы или плеваться на нее. Вот шмыгнул под окнами Костик, они помнили Костю малышом в оранжевом комбинезоне, а нынче Костику уже за тридцать — отечное лицо, тупой взгляд, как у папаши-таксиста. И разумеется, пьет. Пойдет такой вот Костик на марш оппозиции? И спрашивать не стоит. А разве его папаша протестовал, когда танки входили в Чехословакию? Помнится, напился таксист пьяный и сидел на лавочке во дворе — икал и плакал, оттого что от него жена ушла. Вот и вся гражданская позиция. Ничего нового. Поговори с таким вот Костиком — и как встарь: говорим-то мы на одном языке, а друг друга не понимаем. И тот же вид из окна, что в юности: чахлые тополя, помойка, трансформаторная будка, драная кошка на крыше будки. Ничего здесь не меняется, никогда. Надо ли удивляться, что вызвали в прокуратуру? Как доносили при Сталине, так и сегодня стучат. Кому же он сказал, что собирается пойти на митинг, кому?

— Зачем мы только приехали? Говорила я, лучше ехать на карнавал в Венецию! И Бердяевы звали! — Бердяевы были соседями по мексиканскому побережью, беглые банкиры из Петербурга. Путешествовали часто вместе — к пирамидам, к замкам на Луаре, по вискокурильням Шотландии. А вот на карнавал не поехали — хоть и планировали, — начались волнения в Москве, Семен сказал, что ехать они должны на родину.

— Считаю, мы поступили правильно. Это гражданский долг.

— Я лично ничего не должна этой стране! И ты не должен!

Кому он успел сказать? Семен Семенович постарался успокоиться: ничего страшного не случилось. Ну да, пригласили к следователю, и что? Обычная формальность... В конце концов, это просто приглашение — могу пойти, могу отказаться... Но в животе забурлило, словно съел что-то скверное, а так всегда случалось, когда крупная беда. Крах на бирже в 2008-м — и вот так же в животе бурлило. Однако с биржей в тот раз обошлось — индекс Доу — Джонса падал, падал да и в себя пришел... Если бы Россия была рациональной страной! Если бы с акциями демократии было так же понятно, как с акциями «Нестле»... С кем же он разговаривал о митинге?

— Мне позвонил Пиганов, пригласил выйти на площадь... я согласился. Публицист Митя Бимбом звонил. Смешная фамилия... Они с Тамарой Ефимовной Придворовой идут, конечно... Я сам позвонил Фалдиным. Позвал их.

— С кем ты говорил? С Риммочкой?

— Нет, с Ромочкой... — Римма и Роман Фалдины были друзьями с институтских лет. Супруги стали знаменитыми журналистами: Роман Фалдин создал передачу «Гражданин мира», супруга вела кулинарную программу «Блинчики по субботам».

— И что сказал Роман?

— Они, разумеется, примут участие. У Романа накипело... Кто еще?.. Я говорил Ройтману... Он спросил, в какой колонне я пойду — с националистами, демократами или анархистами. Пошутил... Чичерину говорил несколько раз. Но он же свой человек... Невозможно подозревать друзей!

— Здесь говорить нельзя ничего и никому.

— Однако как оперативно, как ловко сработано!

Правда, вскоре Семен понял, что допрос не связан с митингом протеста, что вызывают его по поводу убийства водителя Мухаммеда — в повестке это обстоятельство было указано, просто Семен не сразу обратил внимание. Что это здесь написано? Ах, вот как! Мухаммед! Вот откуда ветер дует! Впрочем, это мало что меняло: кого в действительности интересовал Мухаммед? Мало ли татар-дворников или таджиков-разнорабочих ежедневно дохнет по помойкам и подворотням — от дешевой водки, пьяной драки или вообще не пойми отчего! Жизнь в антисанитарных условиях долголетия не сулит. Ну, помер еще один... Нет, здесь не в Мухаммеде дело. Было очевидно, что причина выдумана — дело сфабриковано наспех. К тому же день и час допроса выбраны специально — так, чтобы Семен не попал на митинг. Требовалось нейтрализовать самых активных оппозиционеров — и здесь любые средства хороши.

— Они просто боятся тебя, — сказала жена. — Относись к этой повестке как к признанию.

— Горжусь этой повесткой, — сказал Семен.

— Фактически госбезопасность заявила: мы боимся Семена Панчикова и страшимся того, что он скажет с трибуны. Это орден за заслуги.

— А я мог бы... мог бы сказать! Даже набросал пару страниц... Ты права, эта повестка — орден. Знаешь, я повешу эту повестку в кабинете в нашей манхэттенской квартире, — сказал, и вдруг подумалось: доехать бы до дома... не видеть бы этой поганой улицы Чаплыгина... гнусного Костика... помойку под окнами... черт сюда принес... И в самом деле, что ж в Венецию-то не поехал? Но Семен Панчиков отогнал от себя малодушные мысли.

— Убийство Мухаммеда! Пьяного татарина убили за гривенник! И тебя вызывают на допрос!

— Будем справедливы, это затея рядовых сотрудников. Им велели, они старались.

Госбезопасность использовала данный метод еще в советские времена: например, диссидентов вызывали на допросы в те дни, когда в Москву приезжал американский президент. Семен помнил, как истеричного диссидента Додонова пригласили в районную прокуратуру по подозрению в краже балалайки. Абсурдность вызова была очевидна — а цель ясная: продержать Додонова взаперти, пока американский кортеж проедет по столице. «На каком основании я задержан? — бесновался Додонов и требовал адвоката. — Я уверен, что нет ни единой нити, тянущейся ко мне от этой балалайки!» «Улик нет. Но существует следовательская интуиция», — и улыбка змеилась по губам следователя.

Очевидно, что прием применили тот же.

Семен подошел к телефону и сделал ряд необходимых звонков.

— На митинге не буду, — отрывисто сообщил он Пиганову.

— Заболели? Погода мерзкая.

— Нет, получил повестку в прокуратуру.

— Вот как... — Тяжелое молчание в трубке. Слышно, как дышит Пиганов. — Что ж. Они пошли и на это.

— Да. Пошли на это.

— Думаете улететь из страны? Вас никто не осудит.

— Не считаю нужным прятаться.

— Вы правы. Пусть они прячутся сами. Желаю вам мужества.

— Спасибо.

— Жму руку.

Семен не просил Пиганова ни о чем, но без слов было понятно, что лидер демократической партии поднимет общественность. Зазвенит звонками демократическая Москва, схватятся за мобильные телефоны журналисты в редакциях, оттолкнут от себя тарелки с бифштексом столичные знаменитости, что сидят сейчас в кафе, а те, кто отдыхает на загородных дачах, — они вызовут шофера и скажут: «Вася, друг, жми в город! Панчиков в беде!»

И взревут моторы, и помчатся «мерседесы» по Рублевскому шоссе — только не застряли бы в пробке, не увязли бы в снежной распутице...

Семен Семенович позвонил адвокату Чичерину:

— История получила продолжение. Вызвали в суд.

— А, серый человечек. Он злопамятен.

— Аргументов в споре он не нашел. Решил действовать иными методами.

— Вам потребуется адвокат. Считайте, что адвокат у вас есть.

— Не думаете же вы...

— Думаю.

— Но позвольте, следователю понятно, что я невиновен!

— Извините меня, Семен, я вынужден говорить с вами как профессионал. Вас официально привлекли как свидетеля. Можете перейти в разряд обвиняемых в одну секунду.

— Может быть, не ходить на допрос?

— Вы расписались в получении повестки? — Панчиков промолчал, и адвокат сделал соответствующий вывод. — Тогда нет выбора.

— Но я — гражданин другой страны!

— Не имеет значения.

— Считаете, мне лучше уехать? — сказал и сам изумился тому, что произнес эти слова.

— Куда?

— В Нью-Йорк, например. Не желаю с ними иметь дела. Пойду и куплю билет.

— Полагаю, в аэропорты разослали ваши данные. Можете попробовать уехать на машине через Украину. Но, если задержат, это будет доказательством вины. Мне станет труднее вас защищать.

— Защищать — в чем? Я невиновен!

— Буду придерживаться именно этой версии.

— Версии? Как это — версии?

— Так говорится в нашей профессии. Я лично не сомневаюсь в том, что вы невиновны.

— Как это — не сомневаетесь? А что, могут быть сомнения?

— Следствие ведется для того, чтобы сомнений не было.

— Но дело смехотворное!

— Убийство считается тяжким уголовным преступлением.

— Убийство неизвестного татарина? Шофера? Или дворника — не помню, кто он там был...

— Даже убийство дворника считается преступлением.

— Не надо передергивать! Я сказал, что дворник был мне неизвестен, а не то, что дворника не жалко! — Телефонная трубка прыгала в дрожащей руке.

— Убитый был шофером.

— Какая разница!

— Я просто уточнил.

— Благодарю вас. Не ожидал... — Настроение у Семена вконец испортилось.

— Можете на меня рассчитывать. Звоните в любое время! — и Чичерин положил трубку.

— Ты представляешь, он со мной говорил как с незнакомым человеком!

— Формально?

— Сухо и цинично. Сказал, что переквалифицируют в обвиняемые. И еще этот жаргон, этот отвратительный полицейский словарь. Версии... И про дворников какая-то чепуха...

— Думаю, он опасался того, что вас слушают.

— Подслушивают? — Как ему в голову не пришло! Все-таки жена у него потрясающая женщина, все понимает. но как быстро они работают! Уже и телефон слушают... — Нет, нереально. Надо санкцию прокурора, чтобы телефон слушать.

— Ты не в Штатах. Считаешь, что дело о татарине состряпать могут — а поставить телефон на прослушивание не могут?

И правда — где логика? Ведь подозреваемые все как один — оппозиционеры; почему же не сочинить властям такое дело, которое дискредитирует оппозицию? А если такой план имеется — значит, прослушка налажена. Значит, они готовили все заранее...

— Может, в квартиру уже улики подбросили. Вчера приходил сантехник.

— Ты вызывала?

— В том-то и дело, что нет. Профилактика, обошел все квартиры... Давай проверим в ванной... Он мог подбросить нож...

— Мухаммеда задушили ремнем.

— Ремнем? Как это?

— Накинули сзади, затянули на горле...

— Откуда ты знаешь?

— Что ты на меня так смотришь? Что ты так смотришь? — Семена Семеновича поразил взгляд супруги: она вдруг посмотрела исподлобья, цепким взглядом. — Ну да, татарина задушили. Нам сказал следователь, что Мухаммеда задушили.

— Кто еще слышал, что следователь это сказал?

— Многие слышали...

— А кто конкретно?

— Не могу я так, с ходу, вспомнить...

— То, что ремень накинули сзади, следователь тоже сказал?

— Но ведь это естественно! Мухаммед был водитель, сидел на переднем сиденье. Набросить сзади удавку удобно... А как еще душить?

— Забудь эту деталь, забудь и не вспоминай. Пойми, ты не можешь этого знать.

— Послушай... — Семен не мог найти нужных слов, язык словно распух, и во рту стало горько. — Послушай... ты что, меня подозреваешь? Ты — моя жена — со мной — так — говоришь?

— Запомни, — супруга в минуты решительные преображалась, черты пухлого лица становились острыми, — запомни твердо. Что бы ни было, я на твоей стороне.

— Что бы ни было?! А что может быть? Что я задушил Мухаммеда? Ты в своем уме?

— У тебя руки дрожат.

— Я не знаю этого Мухаммеда! Незнаком!

— Откуда ты знаешь, как его зовут?

— Мне сказали имя... сказали, что убит Мухаммед.

— Кто сказал?

— Не помню. Я не знал Мухаммеда, не видел ни разу!

— Ты уверен? — спросила и покачала головой.

Панчиков опешил; мы привыкли считать, что знаем доподлинно, видели мы что-либо или нет. Вот, например, эту коробку я вижу, подумал Семен, хотя не знаю, что это за коробка. Если спросят, видел ли я коробку с печеньем, отвечу отрицательно... И буду не прав. Например, мы все наблюдаем политическое устройство России, а как оно называется — не знаем. Видеть и знать — разные вещи. Не исключено, подумал он, что Мухаммеда я видел, не зная, что это Мухаммед. Супруга усугубила тревогу, сказала:

— Вас могли сфотографировать вместе. Представь, какая улика у следствия, если ты будешь отрицать знакомство. Надо выяснить, как выглядел Мухаммед! Позвони в галерею, спроси.

Семен протянул руку к телефону, однако трубку все же не взял. Помедлил.

— Если телефон прослушивают, что подумают про меня? Ты нарочно такие советы даешь?

— Позволь, Семен!

— Ты советуешь звонить и спрашивать, как выглядел убитый, после того, как мы поняли, что телефон прослушивают?

— Прости, не подумала.

— Очень странно.

— Семен, я сказала и повторяю: я на твоей стороне! Всегда и во всем!

— Я не убивал! Слышишь! Не убивал!

— Зачем ты на меня кричишь?

Семен отвернулся от жены, чтобы не сказать такого, о чем бы пожалел. Он сел к телевизору, стал щелкать пультом, переключать программы. Наткнулся на кулинарную программу Риммы Фалдиной — но слушать про блинчики не смог, настроение не то. Следующая программа была о жуликах. «Ведущего передачи “Суд идет” арестовали по обвинению в мошенничестве. Обманом получил двадцать миллионов рублей». Тьфу, черт! Ну и страна! Ну и народ! По другой программе показывали митинг сторонников президента — митинг проходил на Поклонной горе, лысом и плоском месте, на котором однажды стояла гора, но гору срыли. То был совсем иной митинг, нежели тот, в котором он чуть было не принял участие. Панчикова звали на сходку свободных людей — а в этой толпе стояли люди подневольные, не граждане, но рабы. Камера показала автобусы, на коих свезли к месту митинга так называемых демонстрантов. В автобусы людей напихали, точно кильку в консервные банки, — доставили до места назначения, вывалили содержимое на снег: давайте, голубчики, митингуйте! Несчастных пассажиров успели окрестить анчоусами — автором удачного термина была непримиримая журналистка Фрумкина, она умела сказать резко. Анчоусы оскорбились — кому же хочется быть анчоусом? Однако определение прилипло к рабам режима: анчоусы они и есть.

В те дни стоял сильный мороз, анчоусы кутались в свои курточки на рыбьем меху, топали ногами, чтобы согреться. Анчоусов собрали на митинг со всего города, велели запуганным людям махать плакатами, тирану хотелось показать, что не только оппозиция имеет сторонников. Пусть богема и интеллигенция кричат «нет!», а народ говорит власти «да!», народ жаждет стабильности. С экрана смотрели одутловатые лица тех, кто жаждал стабильности: вот контролер автобуса, вот водитель такси, вот кассир из супермаркета — покорные, бессловесные. Семену показалось, что в толпе мелькнуло отечное лицо Костика — соседа со второго этажа. Мероприятие как раз для таких костиков.


3

Пока Семен наблюдал на экране телевизора демонстрацию преданности президенту, журналист Роман Фалдин приехал к месту проведения этой демонстрации. Фалдин смотрел, как из автобусов высаживались люди, закутанные в шарфы; попав на мороз, люди ругались, прыгали на месте, стараясь согреться, сбивались в кучки, защищая друг друга от ветра. Затем по двое, по трое замерзшие тянулись в сторону большой толпы, от которой к небу поднимался пар — тысячи людей кричали в белый зимний воздух, и облако общего дыхания плыло над мерзлой толпой.

Люди скандировали слово «Россия» — кричали осипшими от ветра, дурными голосами, а что вкладывали они в этот крик, сказать было сложно. Вероятно, то была гордость за страну обитания или уверенность в том, что данная страна переможет свои беды, а может быть, просто потребность в крике. Рассказывают, что на войне, во время атаки, солдаты испускают ужасные крики, чтобы подбодрить себя. Так, например, бытовал слух, что российские пехотинцы, кидаясь в штыковую или закрывая телом амбразуры вражеских дотов, кричали: «За Родину, за Сталина!» Этот слух, кстати, давно опровергнут. Журналистка Фрумкина черным по белому написала (со слов одного ветерана), что никто такой нелепости на фронте не кричал. Кричали попросту бранные слова, оттого что есть потребность орать, когда находишься в толпе. Любопытно, думал Фалдин, откуда у толпы берется потребность в крике? Желание публично демонстрировать преданность дикой, неудобной для жизни стране? Социальный эксгибиционизм? Или это форма общения неразвитых существ — так они посылают друг другу сигналы?

Подчиняясь профессиональному любопытству, он протиснулся в толпу. Он раздвигал спины, его сдавливали с двух сторон потные люди, он вдыхал тяжелый дух толпы. Как всякому светскому человеку, Фалдину было неприятно скопление людей неухоженных: толпа пахнет дурно. Есть такое грубое слово — «быдло», на него обижаются те, кто может подпасть под это определение. Но как иначе назвать неповоротливое, мычащее стадо: женщины, не следящие за собой, расплывшиеся, как пельмени в кипятке, мужчины с красными от упрямства и алкоголя лицами, неурожайные дети, злые и никчемные подростки — они все чего-то хотят, и выражается это неопределенное хотение в истошном крике «Россия!». Как их определить, этих агрессивных и неумных крикунов? Фрондеры уже давно перестали стеснять себя в выражениях; людей толпы называли анчоусами, совками, месивом — и вот это замерзшее месиво шевелилось и кричало. Им приказали собраться, и они загрузились в автобус, анчоусы Среднерусской возвышенности, месиво городских окраин, российское быдло — они доехали до места демонстрации, топчутся на холоде, переминаются с ноги на ногу, тянут шеи кверху, орут. Стоявший подле Фалдина человек кричал громко и сипло; человек тянул серую, дряблую шею, и было видно, как крик поднимается по его шее вверх, вздувая синие жилы, и наконец вырывается из губ: «Россия! Родина!» Фалдин глядел на его шею с удивлением и любопытством — так в зоопарке рассматриваем мы длинную шею диковинной птицы. Надо же, думал Фалдин, какое странное существо! Жизнь его уродлива и коротка, однако оно радо и такой жизни — не хочет перемен. Казалось бы: ты уже попробовал этой похлебки — так рискни отведать новое. Нет, боятся рисковать. Вот мы живем с ним в одном городе, я и этот крикун, мы оба русские, но это абсолютно другой человек, не такой, как я. И казалось Фалдину, что даже физиология у соседнего с ним существа иная. Крик комками прокатывался по напряженному горлу соседа — Фалдин видел, как крик распирает шею замерзшего человека: «Россия! Россия!»

Еще недавно, каких-нибудь тридцать лет назад, месиво хотело перемен. Российскому месиву мнилось, что его могут перемешать как-то иначе, на иной манер, более прогрессивный — но вот перемены пришли, месиво прокисло, и новых перемен месиво уже не хочет. Бесполезно, подумал Фалдин, бесполезно внедрять прогресс в этой среде; мы только понапрасну мучаем несчастное человеческое месиво; отчего не дать им дожить так, как им привычно? Все равно скоро произойдет естественная смена поколений, вымрут эти чудные, немытые существа. Отчего бы не обзавестись резервациями, как сделали для краснокожих в Америке, — вот пусть бы там и жили, кричали, пили свою мерзкую водку... Выгородить какую-нибудь часть страны... отдать под примитивное землепашество... в конце концов, цивилизация имеет свою неумолимую логику, но надо и пожалеть этих несчастных.

— За нами Москва! Отступать некуда! — кричал сосед Фалдина и поворачивал тусклое лицо к журналисту, ища одобрения.

Фалдин примирительно улыбнулся ему в ответ: да-да, как скажете, Москва, конечно, за нами... отступать некуда, все правильно... только не волнуйтесь так.

Любопытно бы расспросить такого вот анчоуса: что он любит, где живет?

Фалдин подумал, что интервью с таким существом могло бы стать сенсацией в новой журналистике. В незапамятные времена казарменного социализма брали интервью у комбайнеров и доярок: мол, как удои? — но уж лет двадцать как перестали. Журналисты беседовали с лидерами партий, успешными бизнесменами и артистами, а вот с этаким аборигеном не беседовали.

— Как вас зовут, простите? Я — Роман, — сказал Фалдин и протянул руку анчоусу.

— Константин, — представился человек из месива. — Холин моя фамилия.

Большая потная ладонь стиснула пальцы Фалдина. Принципы рукопожатности были нарушены — но Фалдин оправдывал это журналистским расследованием.

Холин! И фамилия соответствующая, почти так же звучащая, как у новоявленного русского владыки. Пустяковая фамилия, дырявая фамилия, и носят такие фамилии люди из толпы, неотличимые друг от друга, точно бирки в гардеробе. Невзрачный Холин поддерживает невзрачного Путина — как же иначе?

Однако невзрачная фамилия президента неожиданно сделалась в России громкой, словно Рюрик или Романов, — и мир недоумевал: человек без лица вдруг правит огромной страной! Откуда он такой взялся? Журналист Фрумкина издала в Америке книгу «Человек без лица», посвященную загадке кремлевского владыки.

Вообще говоря, загадки не было. К власти полковника привел барственный президент Ельцин — он назначил полковника править страной по совету вороватых богачей из свиты. Когда богачи разграбили страну, они испугались, что придут другие алчные богачи и ограбят их самих, отнимут уворованное. Требовалось ввести порядок. Так и на пиратском судне после удачного налета возникает потребность в справедливости. Пираты приглашают офицера королевского флота, чтобы не допустить поножовщины: пусть офицер делит добычу и стережет сундуки, а то ведь передеремся. Но позвольте, кто же знал, что этот офицер возомнит о себе! Кто думал, что серый полковник дерзнет считать себя главным на судне! Не много ли власти офицерик забрал?

— Каков морозец! — с уважением к холоду сказал Холин. — Теща говорит, семьдесят лет такого не было. Со времен битвы под Москвой.

— Неужели? — вежливо сказал Фалдин.

— Вот и сейчас бьемся с евреями, — сказал Холин и почему-то засмеялся. — Одно приятно: они на Болотной тоже мерзнут.

— Вы полагаете, в сорок первом году на Москву наступали евреи? — спросил Фалдин.

— Такие же, как сегодня на Болотной. Менеджеры всякие.

— Не любите евреев, да?

— Знаешь, как меня ребята называют? Холин я, Костя, а они меня прозвали — Холокостин, — и Холин засмеялся еще громче.

На Болотную площадь сегодня выходил митинг оппозиции. Туда, на Болотную, шли интеллигентные москвичи, уставшие от вранья и воровства. Им дали понять, что корень зла — в офицере госбезопасности, который захватил власть.

И те, кто еще вчера уговаривал интеллигентов перетерпеть офицера госбезопасности как необходимое зло (ну в самом деле, нанимаем же мы в охранники неприятных мордоворотов), сегодня обратились к интеллигенции с призывом: «Довольно!» Катализатором волнений стали выборы в парламент и грядущие выборы президента; полковник КГБ, званный на временную должность, уходить не желал.

Люди интеллигентные, наделенные чувством собственного достоинства, стали задавать вопросы: уж не новоявленный ли Сталин воцарился в Кремле? Вот вам еще одна простенькая фамилия: Сталин. Вроде бы простенько фамилия Путин звучит, а на деле обещанный пустячок обернулся путами, пучиной! Заговорили о диктатуре. И сказали: тиран! И ужаснулись: не вечно ли безликий офицер будет нами править? И прогрессивные граждане стали возмущаться, а граждане непрогрессивные, месиво человеческое, им отвечали так: ну и пусть правит, нам как раз нравится этот офицер. Прогрессивные ужасались: так вы что, тоскуете по сильной руке? А непрогрессивные отвечали: ну да, тоскуем. Мы за сильную руку, а вы что, за слабую руку? Так гражданский спор зашел в тупик. Отчего-то выступать за сильную руку у штурвала власти считалось неприличным; скажешь в обществе: «Я за сильную руку», — и репутация испорчена. Но, согласитесь, выступать за слабую руку, ведущую державу, — глуповато. Буксовали дебаты.

Иные (то были трезвые бизнесмены) встревали в спор со следующим суждением: абсолютно все равно, кто будет президентом. Представьте, говорили спекулянты, что Россия — это большой завод. Пусть президент страны будет как бы наемным директором; не владельцем производства, а управляющим. Собственник нам не нужен — мы приглашаем управляющего, а собственниками будем сами. У плана был лишь один изъян: почему всем можно быть собственниками, а директору страны — нельзя? Вся Россия была к тому времени расчленена на жирные куски, богатым и жадным отдали золотые прииски и нефтяные скважины, алюминиевые карьеры и леса, заводы и дороги. Непонятно: если все тащат, почему именно глава государства не должен ничего брать? Не означает ли это, что вместо него править будут те, кто реально владеет страной? Ну да, разумеется, отвечали трезвые спекулянты, править страной будет, так сказать, рынок — невидимая его рука.

Невидимая рука рынка не сильная и не слабая; просто всевластная. Править страной будут законы рынка, владеть рыночными прилавками станем мы, а управлять некоторыми текущими процессами (ну, допустим, если где проблемы с канализацией или крыша течет) станет наемный управляющий президент. Что здесь непонятно? Интеллигентные люди это понимали.

А если война, ахали непонятливые анчоусы, кто тогда будет управлять страной? Рыночные механизмы? Чудно как-то... Скажем, если стреляют... А если голод случится? А если эпидемия? А если, например, маленьким детям в школу? Невидимая рука рынка даст лекарства бедным и образование сиротам, отразит нашествие врага? Да и вообще, не получится ли так, что вся наша страна постепенно развалится на куски — если собственники корпораций будут блюсти интересы рынка, а логика общего рынка перестанет нуждаться в единой России?

Ну что вы так трясетесь над своей Россией, говорили паникерам люди принципиальные. Государство есть своего рода предприятие, такое же, как завод. На данном заводе оборудование устарело. Требуется все внутри завода менять — причем по законам рынка.

Сравнение России с заводом беспокоило подозрительных анчоусов. Сотни брошенных, бесхозных заводов и фабрик стояли в полях России, и ветер гулял по пустым бетонным коробкам. Знаем мы, говорили анчоусы, как вы обращаетесь с заводами. Сначала на заводе останавливают производство, потом завод банкротят, потом распродают по корпусам — под склад, под баню. И с Россией вы так сделаете. Распродадите нашу страну, нашу Родину-мать с молотка пустите!

От таких разговоров прогрессивные граждане и бизнесмены досадливо отмахивались: тьфу! ну что тут сказать! тьфу, да и только! что за бред! кому нужна ваша Россия! подумаешь, нашли сокровище! прекратите паникерство! а главное — даешь свободу! долой агента КГБ с русского трона! долой сотрудников органов!

Но подозрительные обыватели слушали ораторов и вспоминали, что банкротство заводов начинали тоже с того, что увольняли директора. А чем кончилось? Нет, они подозревали неладное... кому-то выгодно их дурить!

— Продали Россию! — кричали анчоусы.

— Продали...

И в рядах звякнуло слово «жиды». «Жиды!» — точно консервную банку поддали ногой. «Жиды!» — короткое визгливое слово точно «Jude» на митингах Веймарской республики. «Жиды!» — как плевок желтой табачной слюной. Фалдин стал пробираться сквозь тугие спины на воздух. Пора уходить, видел достаточно.

— Уходите? — новый друг, Холин, его окликнул.

— Замерз.

— Стакан бы для согрева, верно?

Следовало теперь отправиться на Болотную площадь, влиться в митинг оппозиции.

Холодный дождь не стихал.


4

Борис Ройтман проснулся и почувствовал, что простужен: болело горло. Надо выпить горячего чая с медом — так с детства привык: когда заболевал, мама всегда давала чай с медом. Борис сел на постели, вспомнил, что он в лондонской гостинице, здесь чая среди ночи никто не даст. Он зажег светильник над кроватью, осмотрел убогий номер: в некоторых английских гостиницах в номерах оставляют чайные приборы. Это была очень небогатая гостиница, комната до того крошечная, что казалось, и чайнику здесь уже не найдется места — так плотно все расставлено: кровать, тумбочка, стул — вот и кончилось жизненное пространство; некуда чашку с чайником приткнуть. Выбирая отель, Пиганов всегда экономил на своих спутниках, и Ройтман с досадой подумал, что не заслужил такой убогой комнаты. Разница в двадцать фунтов могла бы обеспечить чайник в номере, лишний метр до холодного окна. Но Пиганов лишнюю двадцатку не истратит никогда.

Борис Ройтман пожалел, что поддался на пигановские уговоры. «Кто, кроме вас, Борис?» Пиганов сказал, другого такого не найти: Ройтман знаток истории, Ройтман талантлив, Ройтман ярко пишет — кому, как не Ройтману говорить со свидетелем далекой войны. И вот Ройтман полетел в холодный, чужой город на встречу с бессмысленным стариком. Зачем? Тешить самолюбие лидера партии?

Вчера вечером Пиганов попросил — в неприятной напористой манере — набросать страничек пять по следам разговора с немцем. Ройтман попробовал составить несколько фраз, но написать ничего не смог: разговор со стариком был пустым.

В гостиничном номере холодно, жидкое одеяло не греет, голове неудобно на подушке, набитой поролоном. На окне даже шторы нет, и рам двойных нет, за окном ветер и дождь, сырость ползет в комнату. Почему он не научился говорить Пиганову «нет»? Мы давно стали его камер-юнкерами, думал Борис, и точно так же, как оскорбительно звучало это звание для поэта былых времен, резануло слово и Ройтмана. Да, мы — камер-юнкеры, и не надо себя обманывать! Унизительная должность. Ведь есть же люди, думал Ройтман, которым хочется попасть за границу, они мечтают приехать в Лондон. Завистники скажут, Ройтман опять съездил в Европу за пигановский счет. Знали бы они, что это за поездки.

Отказать невозможно. Небольшие деньги, но все-таки зарплата и возможность говорить то, что думаешь. За эту привилегию и носим мундиры с короткими фалдочками. Вот и Халфин с Аладьевым тоже поехали — для каждого Пиганов нашел нужное слово, каждому посмотрел в глаза.

Горло болит, глотать больно. Какая глупость — вот так бежать, едва тебя поманят пальцем. Ройтману приходилось думать о деньгах постоянно, ему было тяжелее, нежели другим лидерам оппозиции. Им легко, думал Борис с досадой. Пиганову деньги считать не приходится. Пиганов пришел в политику из бизнеса, был владельцем нефтяного банка, за ним шлейф нужных знакомств. Халфин — профессор Колумбийского университета: и зарплата, и пенсия гарантированы. Тушинский — опытный интриган, выпрашивает на свою никчемную партию деньги вот уже двадцать лет — он профессионал. Националист Гачев, судя по всему, богат, хотя источник и неясен. Видимо, платят прямо из Кремля — они, по слухам, подкармливают патриотов: на черный день запаслись национальной картой в игре.

Но Борис — не политик, не бизнесмен, не парламентарий. Он спонсоров не имеет, зарабатывает только пером и умением найти нужные слова. Борису надо ходить по редакциям журналов, улыбаться Фрумкиной, пить кофе с Фалдиным, дружить с Бимбомом. Ежедневная карусель — но спрыгнуть с карусели не получится.

Знаете ли вы, когда солдаты храбро дерутся на передовой? Когда некуда отступать. Отступать некуда, понимаете ли вы это состояние? У всех людей существует тыл: дом, семья, квартира, зарплата — а у Бориса Ройтмана тылов не было.

В дешевой гостинице нестерпимо тошно потому, что возвращаться Борису некуда — съемную комнату на окраине домом не назовешь. Стены в его съемной комнате такие же чужие, как в гостинице, и кафель в ванной комнате холодный, бежевый, больничный, и пол покрыт дешевым линолеумом. Не много же рублей накопили ему строчки — а ведь думают, что модный публицист живет в загородном особняке.

Дом прежде был, и жена была, и дочь обнимала по утрам за шею; был, как у всех людей, тыл — но тыл Борис оставил ради красивой женщины, Варвары Гулыгиной. Многим казалось, они с Варварой составили исключительную пару — два острых журналиста, украшение любой компании. Снимали квартиру в центре города, Борис откладывал деньги — купят со временем и свою. Через год Варвара ушла к видному демократу, парламентарию и фрондеру — в журнале, принадлежащем этому ловкачу, Борис публиковал статьи.

Не обида, но разъедающая сознание боль. А надо шутить в телевизионных программах, смеяться с широко открытым ртом, чтобы заразительно получалось; надо сочинять бодрую колонку освободительного текста: «вместе бороться, пройти трудный путь к демократии до конца». И он писал, и смеялся, и продолжал сочинять. Разве он не знает цену Пиганову? Разве не знает он цену болтунам, которые его окружают сегодня? Халфин — истерик и неуч, Аладьев не сочинил в своей жизни ни единой ноты. Но, положа руку на сердце, лучше уж они — чем продажные чиновники, комсомольцы нового типа. Пусть придет к власти Пиганов, да хоть Гачев пусть сядет на трон. Любая перемена лучше снулого рабства. То, что его используют, Борис понимал — но использовали его в деле, которое он сам принял как меньшее из зол, — а значит, он будет работать.

Опускать руки нельзя, на него надеются; теперь Борис узнал, что такое предательство, понял, что испытала Катя, когда он ушел из дома. Теперь он знает, как бывает больно. Больше он никого не предаст, даже тех, кто с ним нечестен.

Борис положил поверх одеяла пальто, его трясло от холода. Сейчас Катя принесла бы горячего чая, поставила бы кружку в изголовье. Катя бы села рядом на постель, положила ладонь на лоб. Она умела так поправить подушку, что жесткая подушка становилась мягче.

Подлинное несчастье — это знание того, что был счастлив в прошлом, говорит Боэций, и Борис Ройтман ощущал свое былое счастье с болезненной ясностью. Неожиданно он подумал, что и Россия, великая в прошлом страна, должна испытывать сходную боль.

Хорошо бы горчичники, согреться под жидким одеялом. Мама, когда ставила Борису горчичники на грудь, оборачивала горчичники в газету, чтобы пекло несильно, а прогревало равномерно, — Борис вспомнил, как он отлепляет газету от горчичной подкладки и читает обрывки сообщений: «Хрущов встретился с Насером», «строители сдали Асуанскую плотину». Может, оттого он и стал политическим публицистом, это ведь с детства — тяга к политике.

К полудню позвонил Пиганов; лидер оппозиции проживал у миллиардера Курбатского, завтракали у Курбатских поздно.

— Как спалось, Борис? Гостиница удобная?

— Замечательная.

— Ну и отлично. Не забудьте, в восемь выступление.

— Готовлюсь.


5

Зимы больше нет: теперь вместо снега и мороза — то слякотная оттепель, то вдруг польет ледяной дождь. Небо вспухло тучами, стало сизым, разверзлись хляби небесные — и хлынул ледяной поток; не снег и не дождь, а ледяное месиво обрушилось на людей. Такая же погода, по рассказам очевидцев, в пятом круге ада. В пятый круг поместили чревоугодников и расточителей, мздоимцев и ростовщиков, и, говорят, они стоят по колено в замерзшем болоте, под вечным холодным ливнем. В мерзости Стигийского болота проводят грешники свои бесконечные часы, а вдали горит адским пламенем город Дит — и так же точно освещается иллюминацией сумрачная Москва. Темнеет в это время года рано — и под фонарями, куда ни глянь, повсюду лужи, покрытые льдом, и мутная каша из грязи и жидкого снега. Прыгает замерзший человек между лужами под дождем, проваливается, скользит, втягивает голову в плечи — но не спрятаться ему, не уберечься.

Серый человек застегнул пальто на все пуговицы, берет натянул на уши, но теплее не стало. Добежал до дверей, только проскользнул внутрь, как ветер задул еще сильнее, а дождь хлынул гуще. Серый человек предъявил пропуск вахтеру (его знали в лицо, но прилежный чиновник всегда показывал пропуск), поднялся по лестнице, вошел к себе в кабинет.

Следователь Чухонцев встретил серого человека словами:

— Подлая погода. — И пока серый человек снимал пальто, Чухонцев успел добавить: — А народу нипочем. Идут орут.

— Хорошо, что не в милиции работаем, — сказал серый человек. — Стояли бы под дождем в оцеплении.

— Патрули снять надо, — сказал Чухонцев. — Пусть дураки дерутся.

Сотрудники следственных органов — Петр Яковлевич Щербатов, майор, и Геннадий Андреевич Чухонцев, капитан, работали в паре. Согласно известному сценарию «добрый и злой следователь» распределялись их роли в дознании. Серый человек Щербатов вел себя аккуратно, вступал в беседы с подозреваемыми; Чухонцев грубил и пугал подследственных, добиваясь быстрого признания.

Следователь Чухонцев был убежден в том, что мир устроен несправедливо. Он был молод, завистлив и зол, зарплата у него была копеечной. К тому времени, когда ему надо было выбрать профессию, в России из профессий требовались всего две: менеджер (чтобы получать проценты от проданного) и юрист (чтобы оформлять сделки продаж). Он пошел учиться на юриста, недоучился, стал следователем. Юристы, те оформляли покупки вилл и яхт; следователь искал убийц старухи из коммунальной квартиры. Когда Чухонцев проходил мимо окон ресторанов, он кривился на розовогубых менеджеров и юристов, пожиравших дорогие продукты, и бледные губы Чухонцева выплевывали ругательства. Не могут порядочные люди разбогатеть законным путем, за каждым из них — нераскрытое дело. Но охотиться на богатую дичь не довелось, он обычно разыскивал нищих, укравших какую-нибудь дрянь и убивших соседей за пустяк. Он проводил часы в убогих комнатах с драными обоями, выбивая из полузрячего инвалида признание в том, что инвалид ударил по голове пенсионерку. Вечером, после дурного дня и стакана плохой водки, Чухонцев шел мимо окон ресторана «Набоб» и ненавидел тех, кто сидел внутри, за сверкающими стеклами.

Всякий раз, изобличая очередного убийцу, Чухонцев доказывал себе, что мир действительно устроен подло: внук убивает бабку, брат крадет у брата, сын предает отца. Весь мир — сплошное преступление. Значит, предположение, что все менеджеры и юристы — воры, тоже верное. Но пока он ловил не менеджеров — а побирушек.

— Видишь, бабка, — цедил Чухонцев, — я сразу понял, что твой внук убийца.

И бабка выла, давилась рыданием. А Чухонцев жестоко говорил:

— Поздно выть. Ты что, не видела, как сын пил? Помер. Отек легких — и в гроб. Ничему алкаш внука не научил. Невестка у тебя — проститутка. Сама ты побираешься. И внук стал убийцей, тут без вариантов. Чего воешь? Думала, пианистом станет?

Бабка цеплялась корявыми руками за его куртку, а Чухонцев отдирал ее пальцы от лацканов и говорил:

— Я здесь ни при чем.

Вот еще одно дело сделано, и он шел домой, выпив стакан плохой водки с ребятами из отдела. И болел желудок, и голова гудела, и спать оставалось пять часов, и опять за сверкающими стеклами он видел менеджеров: менеджеры ели розовое мясо и пили темно-вишневое вино. И Чухонцев поднимал к сырому московскому небу свое отечное лицо и выл, почти как затравленная бабка. К ним не подберешься, их убийства спрятаны надежно, у них адвокаты и офшоры, у них самолеты стоят на частных аэродромах, и пилоты ждут, прогревая моторы.

Если и попадалось дело: вот застрелили чеченца в ресторане, принадлежащем любовнице лидера партии; вот сын министра сбил беременную женщину; вот депутат обокрал Пенсионный фонд — заранее было известно: не дадут работать, развалят дело. И сдавали дело в архив — а взамен поручали архиважное убийство на вокзале, там пырнули пьяного ножом.

И Чухонцев цедил в лицо ярыжке, арестованному на вокзальной площади: «Колись, урод, пару лет скину за чистосердечное, потом пойдешь на УДО. Или огребешь по полной и выйдешь инвалидом, кровью харкать будешь». А сам думал, что когда-нибудь скажет эти слова владельцу яхт и заводов.

Щербатов снял мокрое свое пальто, одернул серый пиджак, достал папку с надписью «Базаров», и следователи приступили к работе. Список подозреваемых отличался от списка гостей французского посла тем, что в нем было меньше фамилий; но значительность фамилий была очевидна. Чухонцев поднял глаза на Щербатова и сказал:

— Сдай в архив.

— Почему?

— Представляешь, кто такой Панчиков?

— Денег у него много, — сказал Щербатов.

— Если много, — сказал Чухонцев, — это чепуха. Когда денег очень много — люди меняются. И законы для них другие. Тебе — дождь холодный, а он сел на самолет — и в тропики. Дурак ты, Петя, что связался.

— Работа такая.

— Возьми таджика со стройки. Рассказать, как дело было? Таджик познакомился с покойным, выпили. Потом он Мухаммеда придушил.

— Конкретный подозреваемый есть?

— Бери любого — оставь меня с ним на час.

— Сейчас не тридцать седьмой год.

— Чем плох тридцать седьмой? Прицепились к тридцать седьмому...

— Придумай что-нибудь помимо мордобоя, Гена.

Чухонцев доискивался до истины так: синим карандашом водил по списку, подчеркивал фамилию. Панчиков — три синие линии. Базаров — шесть синих линий. Кессонов — одна линия.

— Богатые знаешь как убивают? — сказал Чухонцев. — Они фантазию тренируют. Сидит буржуй дома на кушетке и думает: ананасы я уже ел, в бассейне купался. Что еще попробовать? Идет и убивает. Дело закроют. Сейчас скажу, сколько это будет стоить... — И Чухонцев, зарплата которого исчислялась шестью сотнями долларов в рублевом эквиваленте, принялся на бумажке прикидывать возможные размеры взятки.

— Не смогут закрыть. Оппозиция выступает против власти; а тут совпадение: лидеры оппозиции проходят по делу об убийстве — кто станет такое закрывать?

— Запад закроет, — сказал Чухонцев, ненавидевший далекий Запад так же сильно, как отечественных богачей. — Премьер-министр Франции — кто у них там? — позвонит нашему попугаю. Скажет: попирают права!

— Не позвонит премьер. Француженка в деле имеется, она же информатор нашей конторы, она же сожительствовала с покойным татарином. Допустим, убитый был правоверный мусульманин.

— Допустим.

— Если так, то он мог быть связан с национальными партиями, а национальные движения связаны с террористами в Европе. И французский сенат закрыть такое дело не даст.

— Вся надежда на французский сенат. — Чухонцев снабдил эту фразу непечатными примечаниями.

— Закроют, конечно, — подумав, сказал Щербатов. — Но не в один день. Считай, что некоторое время у нас есть.

— Месяц?

— Представь, что ты маршал Конев, а я маршал Жуков. Нас с тобой позвали в Ставку и сказали: желательно прорваться на Ржев, выйти на западное направление, разгромить врага и гнать до Берлина. Ты бы что сделал?

— Я не маршал.

— Так у тебя и задача скромнее. Одного убийцу надо взять.

— Ну-ну, — сказал Чухонцев.


6

Подошел пожилой человек с картофельным лицом, взял Фалдина за локоть, сказал:

— Вы куда? Надо со всеми. Решили выдвигаться в сторону Кутузовского, пройдем до Садового с транспарантами, там нас подберут автобусы.

— А если кому домой пора? — спросила женщина. — С утра здесь стоим.

— Гражданское сознание у тебя имеется? На Болотной и то организация лучше... А хочешь — ступай, кто тебя держит, — сказал пожилой с обидой. — Пожалуйста, ступай...

— Да я что, я как все...

— Я, думаешь, домой не хочу? — сказал пожилой. — Но дело надо сделать.

Он обратился к Фалдину и «Холокостину»:

— Возьмите транспарант. Вон тот возьмите, потяжелее, мужики вы здоровые.

У автобусов лежали на снегу транспаранты — самый большой, с двумя древками и полотнищем посередине, гласил: «Сохраним Россию».

— Вот этот берите и выдвигайтесь.

Они взяли транспарант, полотнище сразу надулось под ветром, нести его было неудобно. Пожилой оглядел толпу:

— Ну что, быдло, будем строиться. — В толпе засмеялись.

— Давайте по восемь в ряд.

— А ты где работаешь? — спросил «Холокостин». Он на «ты» перешел.

— В газете. — Фалдин почти не соврал. Не про телевидение же говорить.

— А как называется? Я газеты читаю.

— «Труд», — сказал Фалдин.

— Это еще нормальная газета. А то, бывает, в «Коммерсанте» работают. Там у евреев, говорят, зарплаты хорошие! Тебе сколько башляют?

— Полторы, — сказал Фалдин, а сам подумал: «Черт его знает сколько им там теперь платят». Полторы тысячи долларов — звучит вроде нормально. На своей программе он получал пятнадцать тысяч — это, разумеется, не считая акционерских и тех, что получал как продюсер нескольких передач. Полторы — такие зарплаты где-то есть, он слышал.

— Могли бы и побольше платить, — сказал «Холокостин» зло, — на полторы не проживешь. Одет ты чисто. Я думал, ты две — две с половиной гребешь.

— Ну ты скажешь, — сказал Фалдин.

— А что такого, я в прошлом году стабильно две штуки делал в месяц — правда, почти не спал, — сказал «Холокостин». — Часа три спал. И машина у меня была новая. Я таксист.

— Две — это сильно, — сказал Фалдин.

— Выдвигаемся, — сказал пожилой человек по фамилии Пухнавцев. — Замерзнем здесь, к свиньям.

— Что ж президент погоду не заказал? — сказали смешливые девушки.

— Не смешите, девчата. Работать надо.


7

Не могут они обвинить невиновного, твердил Панчиков. Но супруга его, здравая дама, сказала: могут.

Российское судопроизводство прославлено лживостью. Не столь давно расправились с опальным богачом. Богач являлся флагманом свободного бизнеса в России, но заспорил с президентом. И осудили! Все воруют, а осудили одного — который заспорил с властью. Мол, не платил налоги! Никто не платит — но за решетку бросили именно его! Конечно, пресса возмутилась, но заключенному не легче. Семен подумал, что, если его посадят в тюрьму, общественность не поможет.

— Обидно! — сказал Семен Семенович.

— Не обидно, а оскорбительно, — поправила супруга. — Обидеть нас они не могут.

— Обидно то, что реальный убийца существует. И его не трогают.

— Повторяю: здесь не действуют цивилизованные правила. Когда иду по улице — вижу, как на меня неприязненно косятся местные женщины. Бедняжки не могут понять, что после пятидесяти лет допустимо ходить с распущенными волосами.

Супруга Панчикова в свои шестьдесят два года носила длинные кудри с вплетенными в них лентами — на улице Чаплыгина смотрели на эту прическу (нормальную для Гринвич-Виллидж) неприязненно.

— Ты понимаешь, речь не о прическе. О менталитете нации.

— Понимаю.

Убийца сидел вместе со мной за столом, убийца мне знаком, и этот убийца тоже будет мне сочувствовать, думал Семен Семенович.

Улик против меня быть не может, думал он. Впрочем, что считать уликой? Если отпечатки пальцев, то их Панчиков оставил в галерее достаточно. И в машине, где душили Мухаммеда, отпечатки можно найти — например, портфель галериста, который Панчиков мог потрогать, лежит на заднем сиденье. А если фото имеется, на котором Панчиков стоит рядом с убитым?

Он перебирал в памяти события того злосчастного дня. Он вошел в галерею современного искусства. Кого он увидел? Владельца, Базарова, естественно. Поздоровался, пожал руку. Прошел в залы, раскланялся с посетителями. Избранная компания коллекционеров. Сели за стол, чокнулись.

Надо шаг за шагом восстановить последовательность событий, тогда пойму, что произошло, думал Семен. Он сотни раз читал детективы, в которых обвиняемый, дабы избавиться от ложного навета, сам становился сыщиком.

Ознакомимся с данными криминального уравнения.

Что показывали в галерее? Гигантская инсталляция — какая-то огромная труба или колонна... Автор — немец. Бойс, Гройс? Неважно. Подле инсталляции ходили девицы — потом ушли. В это время Мухаммед был жив, он открыл девицам дверь.

Затем водитель вернулся в машину. Машина стоит во внутреннем дворе, в гараж отгоняют редко. Как правило, в свободное время шофер в машине спит — это всякий знает, у кого есть шофер. Стало быть, Мухаммед уснул, а кто-то сел к нему в машину. Гости галереи обедают в помещении, имеющем выход во внутренний двор. Кто-то отлучается, быстро спускается во внутренний двор, садится на заднее сиденье, накидывает удавку на шею татарину, душит. Возвращается, продолжает беседу. Кто выходил из комнаты? Панчиков стал вспоминать. На несколько минут отлучались, пожалуй, все; и он тоже. Он даже выходил на улицу, так получилось: пошел по коридору в поисках туалета, толкнул не ту дверь — и оказался на улице. Скверно, если кто-то его видел во внутреннем дворе. Отложим эту тему, перейдем к другой.

С кем убитый мог быть связан? Шофер знает о хозяине многое: пока возишь начальника по городу — и про подпольные казино, и про взятки прокурорам — не хочешь, да узнаешь. Итак, первая зацепка — шантаж галериста. Уверен, следствие такую версию крутит. Историк Халфин отпадает. Живет все время за границей. Когда приезжает, крутится вокруг богачей, с дворниками-татарами не знается. И — старик. Сил на то, чтобы задушить взрослого мужчину, не хватит. Забудем про Халфина. Базаров? Мотив имеет. Но для чего галеристу, который имел сотни возможностей заехать с Мухаммедом в лес, убивать своего шофера на людях? Нелогично... Фрумкина? Дама с характером и хваткой. Причем хватка Фрумкиной такова, что придушить татарина смогла бы в два счета. Но мотива Семен Семенович не находил.

Неожиданный поворот с француженкой. Что за дикая история? Зачем мадам Бенуа — татарин Мухаммед? Конечно, интрижка с персоналом вещь обычная. Нахальные гиды в Индии, проводники сафари в Африке порой становятся любовниками хозяек. Панчикову рассказывали, что венецианские гондольеры имеют обыкновение предлагать эротические услуги туристкам. Однако где венецианский гондольер — и где шофер- татарин?

Три вопроса имеются.

Первый вопрос: знал ли татарин убийцу? Чтобы неизвестный сел в машину и не разбудил спящего — трудно представить.

Второй вопрос: зачем убийца совершил преступление в людном месте?

Главный вопрос: важно ли то, что убит именно татарин?

Если убили директора банка, татарина по национальности, — это убийство банкира. А когда убивают нищего татарина, на первом месте стоит национальная принадлежность. Надо понять, зачем убивать татарина. У всякого преступления есть национальный характер. Классический английский детектив — там причина всегда в наследстве. Русские преступления совершаются спьяну. Интересно, каковы татарские преступления. И кстати, каков этнический состав подозреваемых?

Панчиков увлекся криминальным уравнением — длилось это, впрочем, недолго. Он устыдился своего интереса: что делает с человеком опасность! Ради спасения себя человек готов взвалить ответственность на товарища. Не приходится удивляться, что и власть поступает так же. Мы обвиняем власть, а власть нас давно испортила.

Смутные времена настали, господа! Страна разделилась на два лагеря! Неужто поляков на царство приведут?

Панчиков взял в руки газету; взгляд его упал на заголовок «Я обвиняю!» — характерный для тех дней заголовок.

Автор статьи Аркадий Аладьев, композитор. Вот что было написано в этой статье: «Я обвиняю! Я сознаю, что я не Эмиль Золя. Но сказать то, что я собираюсь, необходимо именно сейчас. Я обвиняю власть и тот властный слой, воплощением которого является власть, в необратимом, бессовестном, преступном нравственном расколе России».

Панчиков растерялся: «властный слой, воплощением которого является власть»? И потом, если растление необратимо, чего ради шуметь? Всем хорош Аладьев, но внятно говорить не умеет.

«Сейчас эта трещина проходит по сердцам и душам всех без исключения людей, живущих в России. Я с тяжелым сердцем понял, что два враждебных митинга — символ разрыва в душе народа, разрыва, сознательно и изощренно спровоцированного властью. Сегодня я неожиданно для себя самого заплакал от горя, ужаса, жалости, бессилия, недоумения, прочтя, что уважаемые мною музыканты поддержали президента».

Далее Аладьев описывал поведение двух знаменитых музыкантов, которые служат режиму и не дают другим, подлинно свободолюбивым музыкантам служить демократии. Слезы Аладьева придавали строкам иск ренности.

«Мне совершенно ясно, что таким, как они, совершенно наплевать, что о них думаю я и другие музыканты, не уступающие им ни талантом, ни мастерством, но не желающие играть в преступные социальные игры и тем самым радикально рискующие своей карьерой. Они захватили все пути, по которым другие музыканты могли бы попасть на большую сцену и доказать миру свою состоятельность, мастерство и величие».

Семен Панчиков подумал, что Аладьев мог бы написать какую-нибудь музыку для восстания, эдакую «Марсельезу» нового времени — гимн юристов и менеджеров. Тот злосчастный факт, что композитору Аладьеву не дали писать музыку, не был замечен восставшими — а новая «Марсельеза» нужна.

Не один Семен Семенович прочел статью. Инвектива Аладьева достигла цели — в дорогих апартаментах в центре Москвы содрогнулся скрипач Пепеляев; привыкший к панегирикам, он растерянно глядел на газетный листок. Пепеляев сел с супругой за воскресный обед, открыл газету «Культура». «Да как же так, Надя?» — сказал Пепеляев жене, то есть подумал, что говорит, но звуков из гортани не исторг. Тыкал вилкой в газетный лист, мычал. Помимо статьи Аладьева, опубликовали примечания штатных зоилов, разошлись круги по воде от брошенного Аладьевым камня.

«До каких пор негодяям и коррупционерам будет разрешено корчить из себя музыкантов?» — так было написано в газете. И еще было сказано так: «Неужели Пепеляев забыл, что искусство создается только при свете совести?» А строкой ниже написано так: «Пусть вспомнит прислужник и холоп Пепеляев, что партитуры, которые ему выдают в Кремле, не содержат ни единой правдивой ноты!» Упала вилка, покатилась по полу рюмка — стал ронять предметы прислужник палачей. Встал скрипач из-за стола, хотел в редакцию позвонить, но подвернулась нога, и он грянулся на туркменский ковер. Из беспомощно разинутого рта вывалился вялый язык, глаза закатились, как у зарезанного петуха. Удар хватил скрипача Пепеляева.

Следом за композитором Аладьевым и другой оппозиционер — ресторатор Мырясин, владелец устричного бара «Сен-Жюст», опубликовал эксклюзивное интервью «Не могу молчать», которое начиналось словами: «Я, разумеется, не Лев Толстой, однако молчать не стану». Никто и не подозревал в румяном Дмитрии Мырясине, продавце морепродуктов, талант литератора, равный Льву Николаевичу Толстому, — но тот факт, что ресторатор сам признался в этом, читателей впечатлил. Искренность ценится, и особенно в наши судьбоносные дни. «Знаете ли вы, что вы едите? Что мажете на хлеб? Я вам скажу! Ложь! Ложь! Ложь!» И сам граф Толстой не написал бы столь ярко. «До каких пор владелец ресторана “Морские гады” будет считаться порядочным членом общества? Прогорклая совесть и тухлые гражданские убеждения, несвежие принципы и гнилые взгляды — вот ингредиенты кухни ресторатора Кучкина. Должны ли мы удивляться, что Кучкин поддержал Кремль?»

Ресторатор Кучкин находился в подсобке, принимал груз морепродуктов из Ла-Рошели, когда ему принесли журнал «Власть» с разгромной статьей «Уж на сковородке». Персонал ресторана вспоминал, как хозяин, прочитав заметку, широко развел руками, схватился за грудь, точно в него попала пуля, и рухнул головой на брикеты замороженных мидий. Чудовищная ирония ситуации сказалась в том, что пластиковая упаковка мидии от удара треснула и мидии протухли, и когда назавтра посетители обнаружили, что мидии с душком, посетители, естественно, вспомнили о статье! Их предупреждали! Надо ли говорить, что бары «Сен-Жюст» были отныне переполнены восставшими, а злополучные «Морские гады» влачили жалкое существование?

Дамба взорвана, стихию не остановить — вслед за Аладьевым и Мырясиным прочие культурные деятели также сорвали с уст печать молчания. Владелец сети мебельных бутиков г-н Давильский опубликовал в журнале «GQ» исповедальный текст «История моих бедствий». Открывался материал фразой: «Конечно, я не Абеляр, но пришлось вытерпеть многое». Мало кто из посетителей бутиков, принадлежащих Давиду Давильскому, слышал о несчастном школяре, а если бы заглянули в энциклопедию, поразились бы вопиющему несходству кастрированного Абеляра и сочного Давильского. Однако бедствия последнего также привлекли к себе внимание публики. Чего стоила история о том, как Давильский отказался вступить в партию «Единая Россия» — и немедленно партия двуспальных кроватей из Хорватии была задержана на таможне. И это в то время, как владелец мебельного бутика «Гранд» бесстыдно пресмыкался перед тираном и получил заказ на поставки в Кремль. Что ж, заключал Давильский, у меня остается моя чистая совесть.

Но перлом среди прочих публикаций оказалась статья Романа Фалдина «Исповедь», которую он начал словами: «Сознаю, что я не Блаженный Августин, и тем не менее скажу прямо». Статья была опубликована в «Новой газете». Тележурналист Фалдин поведал о царящем на телевидении диктате: острые программы снимают с эфира, ввели цензуру, сопоставимую с временами советской власти, морочат зрителям голову развлекательной чепухой — если интеллигенция не сплотится и не скажет твердое «нет»... читателю понятно, что будет.

В конце концов, думал Панчиков, перебирая газетные листы, не так уж важно, пишет композитор музыку или нет: важно, что он — гражданин. Вообще, понятие творческой профессии претерпело изменение: ресторатор, агент недвижимости, дистрибьютор и менеджер стали не в меньшей степени художниками, нежели художники, которые сделались рестораторами и менеджерами. Взять, допустим, Давида Давильского — человека масштабного. Он мебельщик — но посетители заходят к Давиду не затем лишь, чтобы прикупить двуспальную кровать. Они могут часами сидеть в уютном кабинете Давида, пить грузинское вино, говорить о жизни. А Дмитрий Мырясин! В барах «Сен-Жюст» царит атмосфера артистизма, словно мы перенеслись в «Бродячую собаку» или в кабаре «Вольтер». Не секрет, что многие художники обзавелись ресторанами — вот, например, поэт Бродский один из первых стал совладельцем ресторана «Самовар» в Нью-Йорке. И если поэт владеет рестораном, отчего бы ресторатору не стать в некотором роде поэтом, тем более что писать стихов для этого не требуется? Скажем, Каплан, владевший рестораном «Самовар» на паях с Бродским, стал интеллигентнейшим человеком простой силой вещей — и к его мнению прислушивается творческая часть нашего общества. Художник делается менеджером — но и менеджер становится художником, произошло слияние профессий. Где мыслящий человек может съесть салат, как не в «Сен-Жюсте»? Где просвещенная личность купит двуспальную кровать, как не в бутике Давильского?

Дмитрий Мырясин прохаживался по своему бару, подсаживался за столики, вступал в диалоги о политике.

— К президенту претензии гастрономические — меня от него тошнит! — говорил своим гостям Мырясин. — Объелись коррупцией! Надо иметь достоинство! Что, восемьсот рублей за салат «Цезарь» — это много?! — ярился Мырясин. — Нет, это адекватная цена! А Кучкин — подстилка президентская.

Мырясин распорядился поместить в барах «Сен-Жюста» книжные полки; причем не какую попало литературу закупал Мырясин, но лишь ту, что содержала твердую гражданскую позицию. Посетители поглощали устрицы «Белон» на фоне собраний сочинений Солженицына, Оруэлла и Замятина. Покушав устриц, из-за стола поднимался совсем другой человек, с иным взглядом на жизнь.

Класс менеджеров нуждается в культуре высшего сорта: если ты платишь 800 рублей за салат, ты вправе требовать, чтобы тебе еще рассказали что-нибудь умственное! Следом за Мырясиным просвещенные рестораторы создали специальные интеллектуальные программы, оттеняющие меню. Так, в ресторане «Август» читали лекции по римской истории, в ресторане «Набоб» рассказывали об индийской философии, а в мебельном бутике ввели курсы истории искусств. Отныне у столиков помимо сомелье и официанта крутился и профессор истории (историкам выдали фирменную одежду: приличные фартуки, чищеные штиблеты, сорочку с бабочкой) — и очкарик был готов усладить гостя лекцией.

— Рекомендую Пино Гриджио, но есть и луарский Сансер, — говорил сомелье.

— Не хотите ли послушать об июльской монархии во Франции? — суетился историк.

И это великолепие находилось под пятой коррупции и произвола.

Семен Семенович, человек внимательный, читал все газеты от первой строки до последней. Вывод из прочитанного прост: оппозиция обвиняет, называет имена виновных — следовательно, власть нанесет ответный удар.

Последуют суды и расправы.


8

В их ряды неожиданно вошла новая колонна, разрезала демонстрацию анчоусов с фланга.

Красные знамена с черными свастиками.

— Вы кто?

— Патриоты.

— Почему свастики?

— Это не свастики. Это гакенкройцы.

— Какие еще розенкрейцеры?

— Или хагенкреуцы, бес их разберет. Кривые кресты.

— Как свастики.

— Коловраты это, наши исконные русские солнцевороты. Гитлер, если хочешь знать, у русских взял знак коловрата.

— Сука ваш Гитлер.

— Не повторяй жидовскую пропаганду. Фашисты добра России хотели.

— У меня дед с фашистами воевал.

— Дурак твой дед, коммуняка. Если бы не твой дед, жили бы как в Европе.

Патриоты с бритыми затылками рассекли демонстрацию анчоусов; юноша с ясными глазами нес плакат «России нужен порядок».

— Вы куда? — спрашивали их.

— На Болотную.

— Там жиды.

— Там радикалы. Там параллельный фронт, — так, на манер веймарской терминологии, называли техническое объединение протестных партий. В Веймарской республике в оппозицию сплотились многие из тех, кто потом враждовал. — Их забудут скоро, а мы останемся.

— Там ельцинские выкормыши.

— Подумаешь. Хуже пятнистого никого не было.

— Пятнистый это антихрист. — Фалдин понял, что человек имеет в виду президента Горбачева, чье огромное родимое пятно на лбу принимали за печать антихриста. — Пятнистый страну развалил. Я через пятнистого школу не закончил. Сказали: рынок кругом, айда машины мыть. Пошли, мыли машины.

— И долго мыли машины? — Фалдин тоже спросил. Колонна патриотов отделила его от Кости Холина, теперь он шагал подле ясноглазого.

— Три года. Потом в бандиты пошел.

— Как — в бандиты?

— Дураком прикидываешься? Все тогда в бандиты пошли. Наш-то Антон уже в сенаторах.

— Антон — это кто? Ваш главный? — спросил Фалдин, стараясь не сбиться с шага. Широко шли и быстро.

— Он кинематограф теперь контролирует. Сказал, чтобы секс и насилие убрать с экранов. А то влияет отрицательно.

— То есть, — уточнил Фалдин, — вы были рэкетиром?

— Налоги собирал. Как государство. Разницы никакой. Только мы реально защищали, а государство врет.

— Разница все же есть.

— Не вижу разницы. Ты с нами на Болотную? Вольемся в еврейские ряды.

Толпа анчоусов осталась позади. Фалдин шел в колонне под красными знаменами со свастиками, шел вместе с бритоголовыми патриотами. Через три ряда от себя он увидел художника-патриота Шаркунова. Шаркунов нес транспарант с картой Евразии. Патриоты шагали широко, и пар вырывался из сотен ртов.


9

Журналист Варвара Гулыгина успела покинуть особняк посла к тому времени, как следователь предъявил гостям обвинения. Они ушли вместе с Эдуардом Кессоновым — именно торговец оружием Кессонов и был ее другом, а вовсе не парламентарий, как сообщила она несчастному Борису Ройтману.

Варвара собиралась назвать реальное имя, но почувствовала, что делать этого не следует, — не нужно причинять излишнюю боль Борису. Пусть лучше это будет безвестный парламентарий, в меру обеспеченный, политически бойкий, карьерный, — это Борис поймет, эта кандидатура его не так ранит. И Варвара сказала, как говорят все женщины:

— Я не назову тебе его имени, но знай, что это достойный человек.

— Кто он, я имею право спросить!

— Ты не знаешь его, он парламентарий, думающий, талантливый политик.

— Ах, из этих лоббистов! Составил состояние, подписывая воровские законы!

— Ты не должен так говорить о человеке, которого не знаешь.

Пусть он воображает, что Варвара увлеклась думскими речами, пока писала репортаж о принятии закона. Пусть Борис считает, что парламентарий соблазнил ее возможной карьерой в прессе, — это делает ситуацию проще. Но знать о Кессонове невыносимо. Ройтман — беден и толст, а Кессонов — молод и баснословно богат. Ройтман откладывал каждый месяц по две тысячи долларов, копил на квартиру, напрягая все силы: он писал заметки в десятки журналов, строчил речи для Пиганова, сочинял политические стихи, издал книгу очерков. И каждый месяц Борис говорил ей: «Вот теперь у нас уже тридцать шесть тысяч — двадцать я скопил до знакомства с тобой; а теперь уже тридцать восемь — мы идем вперед». И он покупал журналы по недвижимости, водил пальцем по столбцам двухкомнатных квартир в Сокольниках — приличный район, зеленый. Еще два-три года потерпеть. Кессонов тратил две тысячи долларов за обедом — и на квартиру не копил. Произнести имя Кессонова она не могла. Борис Ройтман сказал бы, что она — продалась, что она польстилась на деньги, назвал бы ее проституткой. И Варвара представила, как багровеет полное лицо Бориса, как выплевывает он ругательство ей в лицо.

— Как его зовут? Я имею право знать, как его зовут!

— Не важно. Могу сказать, что этот человек издает газету.

— Ах, газету издает! Может, это ему я пишу еженедельные колонки? Это он мне помогает копить на квартиру?

Про убийство Варваре сказал Кессонов — генеральному менеджеру прислали вызов в следственный комитет.

— Попросил полицейских заехать к нам в офис. Полагаю, у них больше свободного времени.

— Как хорошо, что Бориса там не было, — это было первое, что сказала Варвара.

— Откровенно говоря, я тоже рад, что имя не назвали. На обеде он не присутствовал, хотя я видел Ройтмана в галерее. Подумал, бедняга пришел объясняться со мной — но вспомнил, что про меня ему неизвестно.

— Ты никому про Бориса не говорил?

— Не волнуйся. До сих пор себя винишь?

Варвара сказала:

— Я в какой-то мере отвечаю за него. Он ради меня оставил семью.

— Так он еще семью оставил! Интересно, какая была жена?

— Как бы тебе... — Варвара подумала, не нашла слов. Как описать серые волосы, запах супа... Ну как объяснить? — Обыкновенная такая.


10

На Болотной было весело.

Патриоты с красными флагами встали поодаль от колонны украинских националистов с желто-голубыми знаменами — именно так в преддверии большого сражения выстраиваются корпуса атаки: на правом фланге тяжелые кирасиры, за ними уланы, а на левом — легкая кавалерия драгун. Интеллигенты, морщась на красный цвет стягов, жались к украинским знаменам.

— Вы кто?

— Бандеровцы мы.

— Не треба нам бандеровцев.

— Привыкай, дядку. Скоро мы вас, москалей, вешать будем.

— Хватит, хлопцы. Мы сегодня заединщики.

— Не забудем! Не простим!

— Не простим!

— Даешь честные выборы!

Потеснив фронт бандеровцев, на площади строилась колонна либеральных демократов — лозунги имели невнятные, но скандировали их громко. Лидер славился бешеным нравом, на его выступления стекалась публика.

Затем на площадь вошли эсеры — сегодня аббревиатура «СР» обозначала партию «Справедливая Россия».

Затем шли дробные отряды, образованные по принципу цехов и корпораций. Шагали птенцы гнезда Усманова — служащие империи миллиардера Усманова, свободолюбивые журналисты на сумасшедшей зарплате. Шли прохоровцы — примкнувшие к штабу избирательной кампании миллиардера Прохорова, которому некогда подарили весь российский никель. За ними тянулись те, кого окармлял богач Абрамович, — персонажи арт-сцены.

А далее шли все подряд, так примыкают к войску малые отряды вольных стрелков и мелких феодалов.

Шли свободолюбивые менеджеры среднего звена, шли взволнованные системные администраторы, шли маркетологи с горящими глазами, шли обуянные чувством собственного достоинства дистрибьюторы холодильников. Шли колумнисты интернет-изданий, гордые гражданской позицией; шли галеристы и кураторы, собирающие коллекции богатым ворам; шли юристы, обслуживающие ворье и считающие, что свою зарплату они получили заслуженно, а чиновный коррупционер ее не заслужил. Шли негодующие рестораторы и сомелье, которые более не могли молчать. Шли прогрессивные эстрадные актеры и шоумены демократической ориентации, шли твердой поступью граждан, наделенных правовым сознанием.

Эти граждане уже не позволят тоталитаризму взять верх в нашем обществе — зорко смотрят они за капиталистической законностью! Эти граждане говорили про себя: «Мы люди успешные и состоявшиеся» — и они заслужили это определение. Шоумены нынче зарабатывали по пятьдесят тысяч долларов за один вечер, их приглашали развлечь гостей на корпоративных вечеринках; актеры ездили в подмосковные усадьбы и дорогие столичные рестораны — где акционеры компаний кидали им тысячи за единый куплет и танцевальное па; рестораторы снабжали хозяев жизни устрицами; художники декорировали поместья спекулянтов недвижимостью — и сегодня все они, представители сервиса, вышли воевать с тиранией. Никто не считал своего персонального хозяина вором; напротив — каждый был убежден, что его хозяину просто повезло и если хозяин и отнял деньги у других людей, то сделал это по праву сильного и смелого, а не как тиран. Никто из фрондеров не сомневался в том, что отнимать деньги у себе подобных — хорошо; это называется соревнование и рынок; никто не дал бы и цента соседу — зачем делиться? Они смеялись над предложениями все разделить — свои деньги они заработали в поте лица, обслуживая новых господ. Они теперь — свободные работники сервиса, они честно выслужили довольствие.

Сегодня они вышли рука об руку — их сплотила сегодня не жажда равенства, но осознанное требование неравенства: они хотели иной жизни, отличной от быдла.

Это был офицерский состав демонстрации.

Следом за менеджерами и юристами шло пестрое ополчение. То самое ополчение, которое столько раз звали на стогна города, подставить живот врагу, притупить копья татар, ослабить гусеничный ход машин Гудериана — пригодилось снова. Это же ополчение собирали, когда Московский князь шел воевать князя Тверского, когда ставили противотанковые ежи на Волоколамском шоссе, это ополчение кидали на защиту Дома Правительства в девяносто первом и на штурм Дома Правительства в девяносто третьем, позвали и сейчас.

Шли прекрасные москвичи, готовые отдать жизнь за невнятное будущее детей. Их здесь называли словом «бюджетники» — поскольку они жили на государственные деньги, в отличие от работников корпораций и бизнесменов. Искренние очкарики и их безропотные подруги, они при шли сказать властям, что намерены сегодня роптать. Менеджеры убедили их, что зло маленьких зарплат коренится в кремлевском тиране.

Вперед! За вашу и нашу свободу!

На трибунах готовились к дебатам. Один из ораторов репетировал куплет:

— Серая тля! Вон из Кремля! — говорил он в микрофон и добавлял: — Раз, два, три, проверка слуха. Серая тля... Как слышно?

— Тушинский будет? — спрашивал оператор связи.

— Обещал.

— А Гачев будет? — интересовалась молодежь.

— Тушинский, что ли, вас на Кремль поведет? Гачев поведет!

Вышел вперед один, крепкий, отчаянный:

— Нас тут достаточно, чтобы идти на Кремль!

— Даешь!

И зашевелились ряды, разбрызгивая снежную серую кашу: на Кремль!

И даже испугались иные москвичи: все же на демонстрацию договорились идти, а не на штурм. Уж не провокация ли это?

Возможно, кампанию, начатую против России генералами фон Боком, Гудерианом, Брауховицем и фон Клейстом, теперь продолжают Пиганов и Ройтман? Такой слух плавал по городу. Сумасшедшие анчоусы, охранители режима, шептались: есть, мол, в стране пятая колонна — разрушает державу изнутри. Шелестели: американский Государственный департамент платит оппозиции за развал страны. Соображение это вызывало в рядах оппозиции смех.

Поведешь очами окрест и невольно спросишь: неужто за развал еще и платят? Все само валится. Вон крыша у стадиона рухнула — это что, Госдеп заплатил за обрушение? Или, допустим, лифт оборвался в новостройке. Это что, шпионы американские гадят? А если платит Госдеп за развал, то где доли участников развала? — так говорил всякий фрондер. И выворачивал карманы, показывая, что долларов американских в карманах нет.

Правда, случались неловкости. Так, эстрадный актер Коконов, давая протестный концерт в Театре эстрады, шутливо спросил у зрителей, где же его доля американских денег, и показательно вывернул карманы. К удивлению публики, из карманов его вывалились пачки зеленых долларов, бриллиантовый кулон, мобильный телефон со стразами, золотая табакерка и чековая книжка. Зал ахнул: вот они — деньги Госдепа! Что же побудило актера сознаться? Сцена напомнила открытые судебные процессы тридцать седьмого, когда затравленные обвиняемые признавались в шпионаже. В отличие от сломленного Бухарина, эстрадный актер Коконов признаний не делал, но немедленно объяснил, что доллары поступили отнюдь не от Госдепа, а произошли они от бизнесмена Балабоса. Оказывается, актер был одарен пачками денег за исполнение протестных частушек на корпоративном вечере в Барвихе. И зрители успокоились: слава богу, Госдеп тут ни при чем — просто Балабос обанкротил автомобильную промышленность, построил в цехах заводов казино, деньги хранит в американской валюте в банке Манхэттена. Какой же тут Госдеп? Все честно.

Говорили так: вы что, за теорию заговора? Ха-ха! Тут уж любой понимал, что история вещь объективная, какие тут заговоры. Разве есть дело Государственному департаменту Америки до России? Что им, заняться нечем? Наверняка существуют поважнее дела: игра в теннис, барбекю, разгадывание кроссвордов. Зачем заниматься проблемами страны с ядерным оружием — несерьезно! Теория заговора — это курам на смех.

И лишь у отдельных граждан возникала мысль: когда тигр ест зайца, это соответствует теории заговора тигров? Или просто так устроено?

— Дорогу дайте, хлопцы!

Бандеровцы потеснились, патриоты подались назад, эсеры расступились — на площади появилась новая колонна, то пришли сорокинцы. Мультимиллиардер, надежда русской демократии Арсений Чпок пожелал возглавить протест против коррупции и произвола. Внимание, вот он сам — рослый, статный, учредитель литературных премий и хозяин русской рудной промышленности! Вот он — демократ и либерал!

Некий педант задал вопрос из задних рядов: мол, как быть с теми директорами предприятий, перешедших в собственность героя, которых находили утопленными по канавам, — это ли не произвол и коррупция? — но злопыхателя зашикали. Какие такие канавы? Какие такие директора? И что, мы будем поминать прошлое? Кто поминает космонавту, что герой в детстве писал в штаны? Ну да, писался — а теперь в космос летает!

Выглядел новый лидер демократов как жестокий садист, но сторонники говорили, что бетонное лицо — лишь маска, за которой скрыт очаровательный человек. Возникал вопрос: а почему именно эту маску выбрал благородный кандидат, отчего не обзавестись маской Альберта Швейцера? Ах, что вы, говорили сторонники, вы не понимаете, он должен таким монстром представляться партнерам по бизнесу, там свои законы. А в жизни он — неисправимый романтик. Так девочки-пятиклассницы аттестуют знакомого хулигана: не смотрите, что он кошек вешает, он очень ранимый мальчик.

У фронды появился долгожданный герцог Бофор: интеллигенция льнула к новому лидеру Чпоку — этот воровать не станет! Он все, что можно, спер. Герцога демократии попросили сказать несколько слов.

Неисправимый романтик с лицом садиста сказал кратко:

— Я не из тех, кто лежит на диване и думает о смысле жизни!

Взволнованные интеллигенты повторяли эти величественные слова. Он не из тех, кто думает о смысле жизни, — ему некогда, он деньги зарабатывает! Созидатель он! И интеллигенция, коей по штату положено думать о смысле жизни, радостно приветствовала нового вожака, который сообщил, что думать не желает. Герцог демократии простер над головами руку и крикнул: «Не забудем! Не простим!» И фронда подхватила: «Не забудем!»

Колонны патриотов, националистов и демократов слились в единое море голов. «Не забудем!» Что именно толпа собиралась помнить, было не ясно, поскольку всегда предпочитала забывать.

Так уже было: те же взволнованные лица и смелые слова. В девяносто третьем, когда пьяный президент Ельцин решил расстрелять непослушный парламент, та же толпа гудела на стогнах. Людям мерещилось, что от них прячут демократию — закрывают варенье в недоступный шкаф. Что делать с демократией, не ведали, но ключи от шкафа требовали. Жирный экономист Гайдар кричал бушующей толпе: «Фашизм не пройдет!» — имея в виду не гитлеровские войска, но парламент, который не поддержал приватизацию народной собственности. Почему нежелание поделить страну на корпорации называется фашизмом, тогда никто не спросил. Если рассуждать логически, то именно фашисты и хотели разделить Россию на несколько управляемых государств (так говорил Гиммлер) — а значит, нежелание делить страну на корпорации не совпадает с фашистской доктриной. Однако в тонкости терминологические в тот вечер не вдавались. Казалось, бронетехника Гудериана рвется на Красную площадь, а над Кутафьей башней вот-вот водрузят орла со свастикой. Орды дикарей надо проучить — вот что думали москвичи, не подозревая, что дикари — это они сами. Толпа ревела: «Фашизм не пройдет!» — и суровые лица москвичей, не раз являвших мужество в ополчении, преданно обратились к жирному экономисту.

Фашизм в тот вечер не прошел. И Гудериана остановили, и парламент расстреляли из танков, а страну Россию поделили и распродали.

«Фашизм не пройдет!» — в упоении кричал жирный человек с балкона мэрии, имея в виду, что частная собственность лучше, нежели собственность коллективная. И толпа москвичей, у которых эту коллективную собственность изымали, вторила своему герою: «Фашизм не пройдет!»

В девяносто третьем насмерть стояли, как в сорок первом на Волоколамском шоссе.

Сегодня, стоя на Болотной площади, Фалдин почувствовал, что фронт сопротивления создан вновь. Он нашел на площади друзей, стократно стиснул в рукопожатии ладонь единомышленника. Встретил Аркадия Аладьева, приехавшего из Лондона. Аладьев сообщил, что в Британии ведутся серьезные переговоры на самом верху: Пиганов выступал в парламенте, Ройтман пишет интереснейший политический памфлет, подключили к борьбе опальных олигархов. Одним словом, будильник истории заведен — следует готовиться к финальному бою.

Аладьев кстати показал фотографию, где он был в роли арестованного внутри милицейской машины.

— Потрясающее фото. А вот — вид из моего номера в Венеции! — Художник-концептуалист Бастрыкин, случившийся рядом, показал открытку с видом на Гранд-канал. — Недурно, правда? Там сейчас тепло, пятнадцать градусов. Хотя с лагуны и дует.

— Пятнадцать градусов? — И ненависть к режиму с новой силой стиснула сердца.

— Поэт! Поэт! — кричала толпа, и через минуту все смеялись стихам мальчишки, забравшегося на трибуну.

— Русь, ты прогнала Наполеона! Прогони советского шпиона! Чтобы жилось вольготнее тебе, прогони агента КГБ! — кричал юноша в московский сумрак, и демонстранты гудели.

— Это для разогрева, — пояснил концептуалист Бастрыкин, — потом посерьезней будет. Ройтмана сегодня нет, приходится давать частушки.

Среди слушателей было много молодежи; юные думали, будто чекист тайно пробрался на трон. Те, кто постарше, помнили, что сами демократы посадили на княжение чекиста. Пригласили на время, но в России удачливые правители правили подолгу, вот и президент-полковник захотел остаться у власти. Успех сопутствовал президенту-полковнику во всем: вчера никто и помыслить не мог о расколе русского общества. Однако случилось так, что государство стало мешать обществу.

Причиной (так считали ретрограды и националисты) был заговор враждебных России стран. Дескать, сидели по ту сторону планеты бжезинские и киссинджеры, они, мол, и замутили. Но возникал вопрос: а где враги России были раньше? Почему дали править полковнику целых двенадцать лет, прежде чем взбунтовать публику? Если глядеть непредвзятым оком, выглядело так, словно заслуженный артист на сцене дал петуха и в него полетели помидоры.

То, что мир — театр, отмечено давно, но до лицедейства допущены немногие. Мир — театр, в котором сцену видят издалека. На галерке, в задних рядах, дохнут нищие, в амфитеатр пробирается робкий средний класс, в партере сидят успешные люди, сцена же мала. Президент-полковник оказался на сцене, где развлекал зал как мог: управлял подвод ной лодкой, рычал на бояр и фотографировался полуголым.

Первыми разочаровались зрители в партере, они подметили фальшь в игре, впрочем, на то им образование и дано. И критика на Западе была убийственной — пару лет назад хвалили постановку, а нынче разгромные рецензии. Противоречия в русском обществе объяснялись тем, что полусонная галерка еще аплодировала пожилому актеру, а партер уже свистел.

Обо всем этом подумал Роман Фалдин, сменив место в зрительном зале. На зимнем пустыре собеседником его был человек с галерки — но, переместившись в партер, Фалдин услышал иные доводы. Мнения зала разделились, паршивого актера гонят прочь. Но кто спектакль этот ставит? Господь Бог, что ли? Или так называемая мировая закулиса?

Фалдин улыбнулся этому предположению, столь распространенному среди людского месива. Зрители с галерки представляли дело так, будто стоят за кулисами сцены спрятанные от глаз банкиры, фабриканты, торговцы — и регулируют спектакль... так ли? Не в том ли дело, что государство Российское отжило свой век? Менеджерам государство ни к чему — у них корпорация имеется. А держать государство для заботы о бессмысленных анчоусах — накладно. Кто-то хорошую статью написал по данному вопросу... Ройтман, кажется, или Пиганов... Суть в том, чтобы жить жизнью, параллельной с государственной, — нам ничего от государства Российского уже не нужно.

— Пиганов сегодня выступает? — спросил Фалдин у художника Бастрыкина.

— Я его не видел. Видел зато в толпе Шаркунова — вообразите, стоит в колонне с патриотами. Увидел меня, отвернулся! Спросим у Мити про Тушинского.

Лица — одно другого ярче: к ним приблизился публицист Митя Бимбом, розовый и успешный. Бимбом щурился, совсем как его дед-меньшевик, участник Февральской революции. Фотография старика Бимбома (близорукий господин в панаме) публиковалась в энциклопедии, среди портретов деятелей буржуазной революции.

— Пиганов сюда не приедет. Зачем ему выступать вместе с Тушинским? Зачем делиться лаврами?

— Неужели Тушинский здесь?

— Попробуйте не пустить! — Митя замахал руками, показывая, что с Тушинским лучше не связываться. — И Гачев должен подъехать. Он про коррупцию расскажет. Останьтесь, послушайте.

— А Придворова?

— Тамара Ефимовна уже на трибуне.

И действительно, дородная писательница Придворова уже стояла у микрофона, кутаясь в доху. Митя Бимбом, следуя мановению ее руки, засуетился, сообщил Фалдину, что покидает его:

— Зовут и меня выступать. Скажу что-нибудь народу. Свобода, знаете ли, ждет.

Митя улыбнулся искренней улыбкой, составившей ему репутацию лучшего из молодых публицистов, — не то что старые демократы, циничные и жадные.

Тушинского, например, разлюбили — не могли простить бесплодную любовь. Интеллигенция ненавидела Тушинского, как любовница, которой морочили голову двадцать лет, не подарив ни брака, ни детей, ни денег, ненавидит былую пассию. Тушинский был вечным кандидатом в президенты, но к власти не стремился. Долгие годы он говорил пастве, что возглавит страну и водворится справедливость, но завистники не пускают его к престолу. Интеллигенция отдавала ему голоса, и спонсоры давали денег, уверенные, что однажды он власть возьмет, — но двадцать лет миновало, а ничего не изменилось. Фалдин подумал, что политик этот никогда не работал, а живет очень богато. Он имеет машину и шофера, секретарей, курьеров, разные дома — а за всю жизнь не сделал ничего, только открывал рот. Все знали, что изменить Россию в пятьсот дней невозможно, что говорить так глупо, но кандидат излагал программу по изменению России в пятьсот дней двадцать лет подряд. Кандидат утверждал, что, если бы его послушались, страна успела бы за это время поменяться пятнадцать раз, по одному разу за два года.

Сейчас, выйдя на трибуну, Тушинский привычным движением распахнул рот — так сантехник, придя чинить трубы, раскрывает застежки чемодана с инструментами. Рот раскрылся, слова полились сами собой.

— Вы знаете правду! — закричал Тушинский, и скулы его окаменели. — Знаете, на что способны опричники! Случай вопиющий!

Он рассказал все: опять не допущен к выборам, опять заговор! Не прошел потому, что не набрал подписей избирателей, — и как вам это нравится?

— Может быть, дело в ином? — надрывался Тушинский. — Может быть, господин президент испугался соперника? Что молчите, господа фальсификаторы?

Фалдин вдруг понял, что кандидат не собирался принимать участие в выборах: покойнее жить на даче, с тарелкой телятины, политой брусничной жижей, с бокалом вина в маленькой аккуратной ручке. Для чего рисковать?

— Клоун, — сказал суровый человек, стоявший за спиной Фалдина. — Сегодня его никто не принимает всерьез. Глупейшая у него программа. Подождите, сейчас будет выступать Митя Бимбом. Он из новых.

— Какая у Бимбома программа? — сказал Фалдин осторожно.

— Не нужна программа. Прежде всего надо объединить силы протеста. Когда победим, программа сама появится.

— Как без программы власть брать?

— Не смешите меня, — сказал человек с плакатом. — Вам русским языком говорят, что программа имеется, просто внедрять ее будем по пунктам. Пункт первый: консолидация демократических сил. Пункт второй: осуществление демократических процедур — тайна голосования, многопартийность, регистрация одномандатных кандидатов. Пункт третий: контроль за неукоснительным исполнением демократических процедур. Пункт четвертый: построение социальных институтов, гарантирующих исполнение демократических процедур.

— А сама программа? — спросил Фалдин.

— Не смешите. Я уже перечислил все пункты программы. Но тише, Бимбом выступает! Кстати, — неожиданно добавил человек с плакатом, — знаете, что нам нанесли удар? Панчиков арестован.

— Что?

Фалдин посмотрел на человека с плакатом, но человек закрылся от него транспарантом. Поперек белого листа было написано: «Меня тошнит».


11

Семен Панчиков еще не был арестован. Он только собирался на допрос. Выбрал строгий деловой костюм, а под пиджак пододел кашемировый жилет — на всякий случай. Что, если придется ждать в холодном коридоре? Об иных вариантах событий не думал.

— Зубную щетку возьмешь?

— Ты что? Ты что?

Семен Семенович даже слов подобрать не смог. Супруга унесла несессер с бритвенным прибором и зубной щеткой.

— Как ты могла...

— Умоляю, не волнуйся. Ты не должен показывать свое волнение.

Следовало выбрать не только костюм, но тон общения со следователем. Желательно, чтобы тон разговора соответствовал асфальтовому цвету «Бриони» — жестко, холодно, по существу.

Когда Семен Семенович мысленно проговаривал свои возможные реплики на допросе, он остановился на жесткой манере диалога, которую так любят читатели американской писательницы Айн Рэнд. Надо отвечать сухо и правдиво вне зависимости от предмета диалога. Прибыль, любовь, убеждения, убийство — все можно анализировать трезво. Я — крупный бизнесмен, говорил себе Панчиков, должен вести себя сообразно статусу моего клана. Так, как я разговариваю со своими наемными рабочими, так буду говорить и со следователем — следователь и есть наемный рабочий. Следователь получает зарплату из бюджета, то есть отчисления с налогов, он у меня на жалованье — буду вести себя с ним как с младшим клерком. Рэнд научила нас, как надо говорить с попрошайками.

Диалоги в книгах Айн Рэнд были примером разумной речи. Скажем, младший партнер по бизнесу, лодырь и социалист, просил прибавку к жалованью. Следовало говорить с ним так:

— Почему я должен давать тебе деньги?

— Я прошу о милосердии...

— По существу, будь любезен.

— Мне так нужны деньги... У меня больная мать, сестра прикована к постели и крыша течет...

— Поэтому ты решил, что я должен отдать тебе деньги, которые нужны мне самому.

— Но я рассказываю о своей нужде!

— Больше работай и справься с нуждой.

Точка. Разговор окончен. Попутно выясняется, что проситель пописывает в левые газеты прокламации, упрекая капитализм в бессердечии. Хочет подачку получить — и одновременно жалуется, что ему мало дают. У красных обычное дело двойные стандарты. В течение долгих лет Семен (как и многие российские бизнесмены) воспитывал себя на книге Айн Рэнд «Атлант расправил плечи» — то была книга, равная по значению книге большевика Островского «Как закалялась сталь». Общеизвестно, что под влиянием книги Островского люди делались фанатичными в служении партии и упорными в строительстве непригодных для езды дорог и неудобных для жилья домов. Книгу Айн Рэнд Семен называл «Как добывалось золото», эта книга воспитала бизнесменов — столь же непреклонных, как большевики. Разница состояла в том, что сталь, закаленная большевиками, проржавела, а золото, нажитое бизнесом, множилось год от года.

Социализм пал — это доказало превосходство книги Рэнд над книгой Островского. Социализм и страна, воплощавшая его, вступили в бой с капитализмом — выражаясь словами политического мыслителя Бжезинского, то была титаническая борьба; итог известен.

Надо дать понять следователю — к чему стесняться простой истины? — что следователь представляет закон побежденной страны в разговоре с победителем. Любопытно, сохраняет ли смысл закон, если страна, издавшая закон, разрушена? Надо бы спросить об этом серого человечка. Хорошо бы прямо словами Бжезинского.

Бжезинский, подобно Айн Рэнд, говорил до неприятности точно: «Россия — побежденная держава. Говорить: “Это была не Россия, а Советский Союз” — значит бежать от реальности. Это была Россия, названная Советским Союзом. Она бросила вызов США. Она побеждена. Сейчас не надо подпитывать иллюзии о великодержавности России. Нужно отбить охоту к такому образу мыслей... Россия будет раздробленной и под опекой».

Пусть следователь осознает это обстоятельство, прежде чем начнет допрос гражданина свободной страны.

«Россия может быть либо империей, либо демократией, но не может быть тем и другим. Если Россия будет оставаться евразийским государством, будет преследовать евразийские цели, то останется имперской, а имперские традиции России надо изолировать. Мы не будем наблюдать эту ситуацию пассивным образом. Все европейские государства и Соединенные Штаты должны стать единым фронтом в их отношении к России».

Да, вашей страны уже нет — так и надо сказать человеку в мундире; мундиры остались — а страна разрушена. И что сегодня ваш Уголовный кодекс? Что сегодня ваша конституция?

Семен Семенович представил смятение на лице серого человечка.

Он мне, конечно, возразит, думал Панчиков. Он скажет: у вас у самих кризис...

Верно, скажу я, у нас кризис. И что? Случившийся сегодня кризис испугал некоторых; иные плаксы и пораженцы подумали, что это крах капитализма, — но Запад силен! Офисы его высятся сотнями этажей, клерки, выпучив глаза, носятся по поручениям боссов, брокеры дергаются в истерике, официанты хлопают пробками шампанского — капитал стоит крепко!

Итак, нужный тон выбран: говорить сухо и непреклонно.

Панчиков взял зонт, хотя защитит ли зонт от мерзкой слякоти? Он проверил, в порядке ли документы, поцеловал жену.

В патриархальных семьях жены крестят мужей, выходящих в поход. Но эта семья была прогрессивной, и Светлана Панчикова просто сказала:

— Ни пуха ни пера.

— К черту! — сказал Семен Семенович и вышел из дома.


12

В то время как слякотная Москва хлюпала в митингах, а Семен Семенович ехал на допрос — в солнечном Лондоне шли концерты русского сопротивления.

Век коммунистической цензуры миновал — убедитесь, что традиции Щедрина и Гоголя живы! Гости съехались к Вестминстеру, ступили в конференц-зал королевы Елизаветы; в фойе подавали розовый брют.

Впоследствии, описывая этот вечер, русские лондонцы говорили: «We had a lot of fun» — выражение, которое переводу поддается плохо. Fun  означает не просто веселье, но то пленительное состояние, которое поднимает над проблемами мира. «Let us have a fun» — так говорят, приглашая в ресторан или на светский прием, то есть туда, где не ожидается комических событий. Уроженец далекой Московии не сразу поймет, что смешного в бифштексе и дорогом вине. Имеется в виду веселье высшей пробы, которое возникает от качественной еды и обилия денег; fun — это сочная пища, дорогие покупки, важные знакомства. Когда бедняк шутит — это не fun. Но когда обеспеченный человек кушает в ресторане с партнером по бизнесу — это fun. И когда такого fun много, это лучшее состояние для организма. В тот день fun было много.

Билеты стоили недешево, цена равняется годовой пенсии москвича, но русских миллионеров в Лондонграде столько, что зал желающих не вместил. Пришли лучшие люди эмиграции. Вот Абрамович, владелец футбольного клуба, меценат, миллиардер. О, его состояние не поддается исчислению — но как он прост в обиходе, he likes fun! Видите эти плечи? Это плечи Ларисы Губкиной, супруги богача Губкина, — дама исключительной искренности, она всегда говорит что думает! Видели бы вы, как она обошлась с прислугой, укравшей брошку! А вот ту обнаженную спину видите? Нет, не эту спину, а ту, которая заканчивается рубиновым колье. Это спина Ирины Рублевой, которая увела банкира Семихатова из семьи. Сам Семихатов не здесь, он на суде, жена пытается отсудить у Семихатова особняк в Майами — впрочем, адвокат у Семихатова отменный, сам Чичерин, слыхали, наверное? А Ирина пришла делать fun, посмеяться над московским режимом.

Деловые люди, вовремя убежавшие от властей, шли смотреть, как шутит со сцены Борис Ройтман. Ройтман пришел на свой бенефис простуженным, вытирал потный лоб, веселье давалось ему непросто. Но Пиганов обнимал его за плечи, подталкивал на авансцену, Пиганов говорил: «Предстоит последний бой с тиранией! Сейчас нам все объяснит умнейший Борис Ройтман», — и приходилось объяснять. Ройтман остроумными фразами выявил ветхость российского режима. Как это обычно с ним бывало, он увлекся, стал декламировать стихи, и зал отозвался, аплодисменты подхватили оратора — и понесли его вперед. Он говорил уже не для них, говорил для себя, преодолевая боль в горле, насморк, хрипоту, — он говорил так страстно, как говорил в тридцатые годы в холодном Берлине Эрнст Тельман:

— Вставайте! Сплотитесь! Пора! Опасность!

Зал аплодировал ему стоя, декольтированные дамы зажимали розовые пасти своим мопсам, чтобы собачки не лаяли во время выступления, брокеры сбрасывали сигналы мобильных телефонов. А Борис говорил о правде, о справедливости, о коррупции в Москве, о ежедневном вранье госчиновников.

В зале беглое финансовое жулье смеялось над жульем государственным. Повод для смеха имелся: за последние двадцать лет из развалин России вывезли капиталы, превосходящие по размерам дань, выплаченную в Орду, и богатства, перемещенные в фашистскую Германию. Сотни миллиардов уходили из глупой России каждый год, и собирали дань не баскаки, не гауляйтеры, не красные комиссары — но просвещенные богачи, сидевшие теперь в зале имени королевы Елизаветы. Бывший вице-президент компании «Газпром» (по слухам, находился в розыске, но вид имел цветущий) выражал восторг от остроумных ремарок бурно: хлопал себя по полным коленям, икал от хохота. Как точно! В яблочко! Словно присутствовал поэт при распиле бюджета, где только он эти детали подсмотрел!

Партер рукоплескал, на сцену кидали цветы и купюры: так его, утконоса! так его, сатрапа! ату лазоревопогонную гидру! Fun!

В первых рядах сидели: миллиардер Курбатский с четвертой женой (Курбатского обвиняли в хищениях в особо крупных размерах); нефтетрейдер Рудченко с подругой (он редко показывался в Москве, где на него завели уголовное дело); ресторатор из Москвы — легендарный Мырясин, открывший икорный бар в Лондоне; красавец Василий Отчекрыжников, бывший рэкетир, а ныне меценат; Башлеев, задумчивый вор в законе; наркобарон Мирзоян — пожилой джентльмен с орлиным взглядом; князь Путинковский, потомственный эмигрант и старый сотрудник ГБ (князь спекулировал иконами); накокаиненные дамы из аукциона «Филлипс»; владельцы галерей, где подделывали авангард для лондонских домов олигархов (число произведений авангарда в мире удесятерилось против созданного в прошлом веке); пестрое собрание соломенных вдов русских меценатов — богачи вываливали в Холанд-парк и Хэмпстед старые семьи, а сами гуляли на Мальдивах с семьями новыми.

Вот беглый мэр Москвы — видите? Прежде вы никогда бы не оказались рядом с ним, а сегодня можете пожать ему руку. Да, изгнали из отечества, подозревают в мздоимстве, иные говорят, что супруга нажила миллиарды не вполне законно. Он стоически переносит клевету и участвует в веселой тризне по русской демократии, подпевает куплетисту.

Вот и нефтяник Леонид Лесин, объявленный в международный розыск за заказные убийства — хотя всем понятно, что мэр Нижневартовска просто застрелился, выпустив две пули в затылок. Вот менеджер «Росвооружения» господин Кессонов, и он присоединил свой баритон к разоблачительным куплетам. А вот и владелец обанкроченного банка «Держава», оказавшийся в Лондоне с миллиардом фунтов! Вот эстрадный актер Коконов, он пришел на концерт об руку с журналистом Сиповским, они специально прилетели из снежной Москвы. Здесь им не надо скрывать чувств, друзья целуют друг друга в порыве радости — в Лондоне ханжеское обвинение не грозит. В зал входили знаменитости: Чичваркин, Гуцериев, Березовский, Малкин. За каждым именем — своя история, свой персональный fun.

Публика не понаслышке знала реалии бывшего «совка» (так называли Советский Союз) — любая из сияющих дам могла рассказать о бедной юности.

— Лариса, никогда не забуду эти чудовищные обои!

— А макароны? Помнишь, Ириша, советские серые макароны?

— А вот это... как это?.. Ларка, ты должна помнить! Тушенка? Да, тушенка!

— Ириш, если честно, иногда скучаю по всему этому.

Здесь противоречий не было, все ненавидели социализм и презирали анчоусов — Ройтман видел, что слово его нужно людям. Здесь протест против чиновных привилегий был понятен — эти люди не нуждались в мигалках, их «бентли» узнавали и без мигалок.

В задних рядах теснилось ополчение: приживалы и правозащитники. Нынче у каждого уважающего себя олигарха имелся свой правозащитник — подобно тому как имелся свой дантист, свой адвокат и свой повар. Правозащитники ценились выше поваров, но несколько ниже футболистов. Вместе с хозяевами и приживалами штатные правозащитники посещали концерты и футбольные матчи, оживляли ресторанный разговор диссидентской лексикой, за десертом боролись с режимом.

— Вот, Роман Аркадьевич, покушайте — свежайшие... А Сталин был тиран!

— Вот, Прохор Федорович, понюхайте — букет исключительный... Но может вернуться тридцать седьмой год!

И хозяева значительно кивали; они любили, когда им напоминали про сталинские преступления. Хозяева знали: что бы ни сделали они со страной, какого бы размера кусок ни откусили от дряблого тела Родины — это все равно будет благом по отношению к тому злу, которое причинили стране большевики. И всякий мародер гордился тем, что он лишь обирает труп Родины; убийца не он, он просто пришел поживиться.

Сторонний наблюдатель диву давался: для чего правозащитники богачам — ведь права миллиардеров неколебимы. Но главная роль правозащитника в ином. Прежде всего следовало защитить самосознание хозяев. Следовало ежечасно напоминать: в бедах народных виноваты не мародеры, а те, кто затеял войны и революции, — мародеры же действуют по обстоятельствам: выдирают золотые зубы, снимают с павших сапоги.

Первая заповедь мародера гласит: виноваты тираны — мы лишь убираем поле боя.

Поле боя убрали чисто.

Сегодня прилипалы передавали богачам букеты — чтобы те швыряли лилии и орхидеи на сцену. Ройтман погружал нос в цветы, но пряных ароматов не чувствовал — у него был насморк. Правозащитники из зала задавали вопросы:

— Вы к нам надолго?

— Завтра в Москву, столица ждет, — сказал и подумал: хорошо бы поскорее.

— А что тиран? Затаился и не высовывается?

— Полагаю, ему есть над чем подумать, — сказал Ройтман.

— Нашли спрятанные дворцы?

— Ищут!

— Скоро ли победа?

— Борьба предстоит серьезная. Помните про Веймарскую республику? — сказал, и тут же зал взорвался репликами:

— Да! Да! Новый Гитлер!

— Нет, Сталин!

— Хочет восстановить империю!

— Помните, что Бжезинский сказал? Если русские настолько глупы, что попробуют восстановить империю, они нарвутся на такие конфликты, что Чечня и Афганистан покажутся пикником!

— К сожалению, хватает горе-патриотов!

— Тиран сделал ставку на патриотизм.

— У «империи зла» шансов нет.

— Россия — это лишняя страна. 

— А я скучаю по гречневой каше!

— Но без тиранов!

В этом зале у тирана и чиновной камарильи не было шансов на поддержку.

Ройтман тяжело дышал, ему было холодно, он хотел домой.

— Еще стихов!

— Почитайте нам Бродского! — кричала из ложи Лариса Губкина, искренняя женщина, и обиженно надувала губки. — Мы хотим слушать Бродского!

— Можешь Бродского? — спросил Пиганов.

Ройтман откашлялся и начал читать стихи.


13

Надо показать с порога, что на допрос явился не бесправный анчоус, но свободный гражданин.

Для подозреваемого специально готовят мизансцену: жесткий стул, конвоир за железной дверью, скрипучее перо протоколиста. Как доверчивый ребенок верит в сказочную декорацию, так и подозреваемый мигом проникается неотвратимостью фатума: если он сюда попал, значит, виновен. Бедолагу сажают под лампу, он покорно бубнит ответы: «Ваше имя?» — «Семен». — «Фамилия?» — «Панчиков». И пошло, и пошло! Подозреваемый низведен до положения автомата, он лишен воли. Затем говорят: «Подтверждаете вину?» И автомат покорно кивает, он привык делать то, что велят. Стереотип следует сразу сломать.

Семен помнил своего собеседника, серого человечка в мятом пиджаке. Любопытно, как держится он у себя в кабинете? Вот и табличка: «Щербатов Петр Яковлевич, старший следователь».

— Разрешите?

Панчиков вошел в кабинет быстрой походкой делового человека, который дорожит временем. Допрос? Извольте, только быстро: мое время стоит дорого. У меня сегодня три деловые встречи и эксклюзивное интервью — вот что говорила его походка. Он бодро подошел к столу, оглянулся: а другого стула здесь нет? А то я на жестком, знаете ли, не люблю. Ах, вот как... Не держите мягкой мебели... На будущее мой совет: купите мебель помягче. Сел, ногу закинул на ногу и, не дожидаясь вопросов, сказал следователю прямо и просто:

— Хочу поберечь ваше время, уважаемый. И свое время поберегу. Итак, убили татарина Мухаммеда. Так вот, я не убивал! Еще вопросы имеются? Замечания? Просьбы? — Так и сказал: «Просьбы имеются?» — чтобы серый человечек почувствовал дистанцию.

— Конечно, — сказал серый человечек, — просьбы имеются. Прошу вас, сядьте прямо, это государственное учреждение, а не кафе. Вы свидетель. Вопрос серьезный. Убийство. Надо уточнить, как вас зовут, год рождения. И отпечатки пальцев, будьте добры. Это уж так положено, — добавил он, словно извинялся.

И к Семену Семеновичу подошла женщина в форме, поставила перед ним коробочку с чернильной губкой. Все было в точности так, как и описывали в журнале «Континент», и никуда деться от этого унижения заурядный гражданин бы не сумел. И женщина эта, одетая в полицейскую форму, сразу же напомнила о всех прочитанных книгах, об «Архипелаге ГУЛАГ», о «Крутом маршруте». Снулое лицо, гладкие волосы, голубой китель. Неужели ничего не изменилось с тех времен, когда сонных людей выдергивали из постелей и бросали в «воронки»? Опричники пользуются тем, что мы даже прав своих не знаем. Однако в данном случае машина дала сбой: Семен Панчиков был подготовлен и руку свою у протоколистки изъял.

— По существующему законодательству, — отчеканил Панчиков, — у свидетеля брать отпечатки пальцев не имеете права иначе как с письменного согласия. А я согласия не даю.

И отошла протоколистка, сорвалось ее чернильное дело.

— Торопитесь, — попенял Панчиков серому следователю, а тот покивал в ответ, мол, правда ваша, тороплюсь.

— Стандартные правила, протокол допроса вести надо. — И следователь стал задавать вопросы, а неприятная женщина в форме записывала мелким почерком ответы.

— Предупреждаю, я прочитаю каждое слово, прежде чем подписывать!

— Как же иначе. Место жительства?

— Напишите любое, я в разных городах живу.

— Как понять?

Панчиков хотел сказать, что в цивилизованном мире нет крепостного института — прописки, но не стал углублять прения. Семен Семенович осмотрелся, остановил взгляд на портрете Дзержинского, висевшем над столом следователя. Изображения Железного Феликса не изменились со времен советской власти: впалые щеки, козлиная бородка. И взгляд неприятный.

— Скажите, — спросил Семен Семенович, — вы работник госбезопасности?

— Нет, следователь по уголовным делам.

— Почему здесь портрет Дзержинского?

— Мне нравится Феликс Эдмундович, — пояснил серый человек и продолжил допрос: — Где вы прописаны?

— Основное место жительства — Нью-Йорк, — ответил Семен.

— А Лондон, значит, вроде дачи?

— В том мире, где я живу, свобода передвижения никого не удивляет.

Следователь сделал пометку в блокноте.

— Давно были в Лондоне?

— Неделю назад.

— С кем в Лондоне встречались?

— На вопрос отказываюсь отвечать, поскольку он не имеет отношения к делу.

— Ваше право, — кивнул серый человек. — Позвольте спросить, вы с убитым хорошо были знакомы?

Вот где уроки Айн Рэнд пригодились! Холодно, ровной интонацией:

— Я капиталист. В подчинении имею тысячу человек. Людей встречаю много, лиц не помню. Если встретимся через год, я вас не узнаю. — Жестко ответил, по существу.

— Понятно, — кивнул серый человек, пригладил редкие волоски на лысой голове. — В Москве с какой целью?

— Отметьте мое заявление, — сказал Панчиков, — я вошел и сделал заявление.

— Обязательно, — сказал следователь, — отметим. Не убивали, говорите. А чем докажете?

— Почему надо доказывать? — Панчиков вопрос задал резко. — Это вы должны доказать, что я убил.

— Хорошо, — серьезно сказал следователь. — Соберу улики.

— Отпечатки пальцев?

— Да... отпечатки. Разные мелочи.

— Мотив ищете! Лично у меня мотива нет. — Панчиков готовил аргумент и вовремя его вставил: — Нет никакого мотива!

В комнату вошел новый человек, появления которого Семен Семенович ждал: во всякой книге сказано, что помимо доброго — злой следователь имеется. Серый человек представил коллегу: капитан Чухонцев. А Чухонцев подошел к Семену Семеновичу, сел рядом и сказал:

— Мотив тебе не нужен.

— Мы разве на «ты»? — холодно спросил Панчиков.

— Я говорю «ты». А ты со мной на «вы». Мотив тебе зачем? Быстро отвечай.

— Как зачем? Убийство чем-то мотивируют. — Семен Семенович утратил выдержку и заговорил скороговоркой. — У меня не было к Мухаммеду ревности. Наследство получить не мог. Пьяным не был. Расовых предрассудков не имею. Я еврей, если интересуетесь. Кстати, убитый меня не шантажировал.

— Не нужен мотив. Убивают без причины.

— Гражданин следователь! — воззвал Панчиков к следователю доброму. — Зачем так грубо? Доходы легальные, скелетов в шкафу не держу. Примерный семьянин...

— Верно, верно... — покивал серый человек. — Грубости нам ни к чему.

— Понимаю, дело раскрыть надо. — Панчикову удалось вернуть шутливый тон. — Профессиональную фантазию тренируете?

— Мотивы нужны? — сказал злой Чухонцев. — Я тебе двадцать мотивов назову. Убитый мог быть твоим родственником. Надоело содержать — убил. Из экономии. Фиксируй, — это протоколистке. — Второй вариант: шофер подслушал разговор — ты его убил. Вариант?

— О чем я мог секретничать?

— Ехал с любовницей в баню. Зарплату пропил.

Семен Семенович хотел сказать, что его месячные доходы пропить невозможно, но сдержался.

— А может, ты убил, чтоб на другого преступление повесить? Вариант. Пиши там, — это протоколистке.

— Это дико!

— Дико, говоришь? Кто беднее тебя — дикари, правильно? Фиксируй там: убил из классовой ненависти.

— Это как?

— Увидел бедняка — и задушил.

— За то, что он беден?

— Когда ты бедняка обираешь, ты его все равно что душишь. А тут решил по-настоящему придушить. Вариант?

— Больная фантазия. — Семен Семенович хотел встать, но Чухонцев надавил ему на плечи, удержал на месте. — Что вы себе позволяете?

— Извините нас. — Серый человек отстранил своего коллегу. Вот как они работают! Это же хрестоматия: один пугает, а второй предлагает сознаться.

Панчиков заговорил рассудительно. Как Бжезинский, как Айн Рэнд — не повышая тона, но надменно:

— Понимаю, что вызываю у вас неприязнь как эмигрант и богач. Однако я такой же россиянин, как и вы. Отдал свой долг этой стране. Мой отец погиб на фронте, защищая Родину. Богачом я стал благодаря ежедневному труду. Что интересует следствие? Где декларирую доходы? Исправно плачу налоги за границей. Размеры состояния? Достаточные для безбедной жизни. Скажем так, для совершенно безбедной... За кого голосую? Обычно — за демократов. Однако подумываю отдать голос республиканцам. Религиозные убеждения? Атеист. Агностик. Что еще интересует, гражданин следователь?

Следователь задумчиво вертел в руках шариковую ручку.

— Не стесняйтесь, спрашивайте, — подбодрил его Панчиков. — Возможно, вам интересно знать, подозреваю ли я кого-либо? Разочарую, голубчик, — здесь Семен Семенович ввернул унизительное слово «голубчик». — никого не подозреваю.

— Спасибо, — сказал следователь, — теперь распишитесь. — Забрал у протоколистки листочки, пододвинул к Семену Семеновичу.

— Внимательнейшим образом прочту! — Панчиков обрадовался, что все так быстро закончилось. Он выдержал допрос, навязал свой стиль беседы! Все-таки пригодилась подготовка: не дал себя облапошить при снятии отпечатков пальцев, сразу же сбил спесь со следователя, сделав заявление по существу вопроса, перехватил инициативу в разговоре.

Семен Семенович решил добавить несколько слов:

— Не секрет, почему я сегодня здесь. Вы хотели изолировать меня на время митинга оппозиции? Думали, что мое отсутствие критично. Заблуждаетесь: дело не во мне — а в прогрессе как таковом. Мы вышли на площадь один раз, мы выйдем еще!

— Ты о чем? — спросил Чухонцев подозрительно. — Об этих, на Болотной?

Злой следователь повернулся к старому телевизору с антенной, что стоял на канцелярском столе, пощелкал по кнопкам, но изображение не появилось.

— Опять сломали. Как будем футбол смотреть? Сколько раз просил! — и Чухонцев принялся крутить все колесики и нажимать на все кнопки.

— Читайте, — напомнил добрый следователь Панчикову, а сам тем временем достал из черной папки, лежавшей на столе (Семен сразу обратил внимание на эту черную папку), еще один бланк и стал заполнять его своим мелким почерком.

— Позволю себе дать совет, на правах старшего, — сказал Семен, принимая листочки протокола. — Уважайте буржуазию. Не стесняйте предпринимателей. Ограничьте власть чиновников. Сосредоточьтесь на том, чтобы обеспечить права и законность.

— Спасибо, — сказал серый человек.

— Вот, например, это место, — сказал внимательный Семен Панчиков, глядя в протокол. — Нет, вы меня поражаете! Просто поражаете! Я не говорил, что живу богато. Я сказал «совершенно безбедно». Чувствуете разницу?

— Вы правы, неточно. Но вы имели в виду — богато?

— Я сказал то, что сказал, — отчеканил Семен Семенович, — и будьте любезны не искажать. Богато живу? Это вы, голубчик, богатых не видели!

— Возможно... — Следователь продолжал писать на бланке. — Возможно, не видел...

— Нехорошо, гражданин следователь. Я беспардонную ложь подписывать не стану! — отчеканил Панчиков.

— Ну и не надо, — легко согласился следователь. Он как раз закончил свою писанину и выпрямился на стуле. — Раз не хотите, не подписывайте. Она нам больше не понадобится, эта бумажка.

— Как так?! — Семен Семенович изумился.

— Не нужна!

— И что же? Не будет протокола допроса? — еще более изумился Семен Семенович.

— Нам протокол уже не нужен. Если подпишете — сохраню в деле. Не подпишете — выброшу в корзину.

— Почему? — Панчиков почувствовал, что его превосходство над следователем улетучилось.

— Потому что вступила в силу новая бумажка, видите?

— Что это такое? — спросил Семен, и резкая боль возникла у него внизу живота. Вдруг, сама собой пришла боль и вонзилась в кишки.

— Это стандартный протокол о задержании, — объяснил следователь. — Формальность! Я его на ваших глазах только что заполнил. Вы, Панчиков С.С., задержаны.

— Задержан?

— Останетесь в изоляторе на сорок восемь часов. обвинение я вам предъявлю завтра.

— В чем обвинение? — Жалкие какие вопросы, нелепые вопросы.

— Завтра, Панчиков, все завтра узнаете.

— У вас нет подписи прокурора! — Всплыло в сознании про подпись — ведь нужна же подпись прокурора! А то — следственный произвол! Спасительные знания пришли на ум, журнал «Континент» не зря дает советы. Следователь не может вот так просто задержать, он блефует, подлый, маленький следователь!

— А больше нам санкция прокурора не требуется, — объяснил Панчикову следователь, — отменили это положение. Раньше нужно было, когда мы в прокуратуру входили... А теперь нет нужды. Вот когда передадим ваше дело в суд, тогда потребуется мнение прокурора. А здесь сам решаю.

Семен Панчиков смотрел вокруг себя и ничего не понимал. Вот так запросто, между прочим — взяли и выписали постановление о задержании человека. Но я же, я же... и слов-то нужных во рту не соберешь. Гражданин другой страны, муж, отец, демократ, миллионер... впрочем, какая разница... просто живой человек... невиновный. Ничего же не сделал... Куда? За что? И сломана жизнь, и сломали жизнь походя, так небрежно накатали бумажку — словно направление о сдаче анализа мочи выписали.

— А где, — спросил Панчиков, — куда мне...

— Опера все покажут. То есть оперативные работники... Вот, капитан Чухонцев. Вопросы — к нему. В изолятор временного содержания поместят. Одежду сдать придется. Другую дадут. Распишитесь в получении.

— Зачем вам — мою одежду?.. — сказал и сам не понял, что сказал.

Ему и не ответил никто.

— Пальчики возьмем. — Сбоку придвинулась та, отвратительная, с чернильной подушечкой, а в дверях уже стоял полицейский, и держал он в руках — да, он держал наручники!

— Ваш адвокат, как понимаю, Чичерин? — спросил следователь. — Или нам искать своего адвоката?

— Чичерин.

— Мы с ним свяжемся. — Следователь поднялся из-за стола, кивнул коротко Семену и вышел из комнаты.

Протоколистка взяла похолодевшую ладонь Семена Семеновича и стала его пальцами тыкать в чернильную подушечку, а потом оттискивать отпечатки пальцев на бумаге.

Полицейский надел Панчикову на запястья наручники, защелкнул. Лязгнул металл, сжало руки, защемило кожу. Полицейский взял Семена Семеновича под локоть, поднял со стула.

И точно занавес опустился в театре — беда занавесила жизнь. Теплая, добрая жизнь осталась за порогом комнаты, но ведь он еще недалеко ушел, только руку протяни — можно ошибку исправить... можно сказать этим людям, этой протоколистке, этому Чухонцеву... Сказать так: послушайте, Чухонцев, вы же человек... У вас, наверное, дети есть, может быть, дочка... Вы же не хотите мне причинять боль... Вы же не хотите быть злым. Вы же не фашист, Чухонцев! И полицейскому этому можно сказать: послушайте, вы же видите, что я не виноват! Вы не можете этого не видеть!

— Я не виноват, — сказал им Семен Семенович.

— Вы бы лучше во всем признались, — сказала протоколистка, — нам мороки меньше.

Полицейский вывел Семена Панчикова на улицу, подвел к машине. Капитан Чухонцев, который тяжело топал за ними по коридору, обогнал их на улице, сел на переднее сиденье, рядом с водителем. Полицейский уперся ладонью в затылок Панчикова, наклоняя его голову вниз, так, чтобы просунуть Панчикова в заднюю дверцу; словно Панчиков не понимал слов и нельзя было ему сказать, чтобы он сам открыл дверцу и сел. Это выглядело так, будто Семен Семенович отныне перестал быть человеком, а сделался грузом, который перевозят с места на место.

— Как вас зовут? — спросил из-под руки полицейского Панчиков.

— Гав, — сказал полицейский.

— Простите?

— Гав!

Улица накренилась, небо почернело, люди оскалились по-собачьи, мир рухнул.

— Гав моя фамилия, — сказал полицейский. — Если жаловаться хотите — пожалуйста! Гав моя фамилия! — И полицейский залаял: — Гав! Гав! Гав!

 

Окончание следует.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0