Налог на бедность

Сергей Иванович Шулаков родился в 1970 году в Москве. Журналист, критик.
В 2003–2005 годах — главный редактор журнала «Сельская молодежь», в 2005–2006 годах — руководитель пресс­службы Международной ассамблеи столиц и крупных городов (МАГ), заместитель главного редактора журнала «Вестник Маг». С 2009 года литературный редактор исторического альманаха «Кентавр» издательства «Подвиг».
Автор литературно­критических статей в газетах «Книжное обозрение», «НГExlibris», в другой центральной периодике.
Лауреат премии журнала «Юность» 2009 года «Литературная критика».
Живет и работает в Москве.

Похоже, что современный читатель управляет писателем. Ситуация, естественная для паралитературы — детективов, авантюрных романов, того, что еще недавно именовалось беллетристикой, распространяет свои законы на литературу художественную. Читатель ускользает в интернет­пространство, и писатели вынуждены преследовать его, предлагая играть на его условиях, писать о том, что, по их мнению, непременно заинтересует покидающего их беглеца. Все чаще авторы используют капканы и силки медийных технологий. Литература это, несомненно, переживет, а вот количественные показатели читателей — вряд ли. Равняясь на рекламные и политико­технологические тексты, усваивая их приемы, писатели тем самым равняют себя с продавцами квартир и холодильников, не оставляя читателю выбора: ему становится все равно — что роман, что, извините, блог.

 

Не едь со мной

«Русская чурка», с какой стороны ни взгляни, слишком легкая добыча для критиков. В аннотации издатели постарались прояснить, что же это такое: «Роман­поэма... содержит в себе черты сатиры, фарса, мелодрамы, трагедии, фантасмагории», — но только еще больше запутали. Посвящение Михаилу Бекетову, погибшему при самых трагических обстоятельствах журналисту, защищавшему Химкинский лес, возбуждает ожидания острого социального текста — какая уж тут мелодрама с фантасмагорией... А героиня, блещущее стилем описание которой мы находим на первых же страницах, выдает проворную погоню за сенсацией. В глазах приехавшей из Дагестана в Москву Алины искорки «то ли неутоленного желания страсти, то ли неутоленного желания мести, то ли того и другого вместе (вот она, настоящая поэзия!)». Такая псевдоирония смотрится дешевым кокетством, снижающим уровень текста, и без того не высокий, — «желание страсти» в глазах это просто не по­русски. «Ее не большая и не маленькая грудь (ну, такая, знаете, когда забираешь в ладонь и еще немного остается), которой она, кстати, очень гордилась и поэтому никогда не носила лифчик (фу, какое пошлое слово, еще хуже, чем бюстгальтер...), спокойно и ритмично вздымалась». Вгонять, словно кувалдой, подобные пассажи в начало повествования, означает сразу обеспечить желание читателя отложить книгу. В одном предложении автор допустил сразу несколько ошибок. Пошлое интернет­письмо со скобками сопротивляется смыслу — таинственной и гармоничной женской красоте. Обращение к самому себе — «фу...» — просто кричит об инфантилизме, а неостроумное многословие, которым перегружено предложение, вовсе не спасает от банальности образа и его выражения: грудь вздымалась. Автору совершенно незачем на первом же десятке страниц заявлять о пренебрежении формой, незнании писательского ремесла. Но Соколкин опять за свое: «В народе нашем такой милый взгляд называют по­доброму — “б[beep]дским”, и, осуждая само это явление (хотя вряд ли...), всегда стараются поймать этот взгляд, остановить его на себе, ну, по крайней мере, мужская половина, да и, как оказалось в последнее время, огромная часть прекрасных созданий...» и т.д. Хвастливое использование мата, который мы здесь забипили, и снова и снова скобки мешают, порой требуется большое усилие, чтобы читать эти бесконечные, удручающие китчем, перенасыщенные ненужной пунктуацией предложения. Автор относится к героине с явной симпатией, и то, как он ее описывает, характеризует автора совсем не так, как ему, возможно, хотелось бы. «В таких случаях принято говорить, ноги от ушей. И я бы так сказал. Забавно, да?.. Но ушей ее не было видно за ощетинившейся гривой длинных, но курчавых волос. Так что ноги росли откуда­то из волос. Вот так, хорошо сказал! Хотя, если представить себе такое чудовище...» И длинное отступление, и нарочитое самоодергивание: «Но я отвлекся...», «Так вот, как я уже сказал...». Ну не дело Сергея Соколкина художественная проза, романтические описания. Следовало бы признать это и вычистить текст от подросткового самолюбования, вполне способного уничтожить его изнутри. «Я воспринял этот роман как сатирический, издевательский и в этом качестве его и прочитал», — отзывается на обложке Эдуард Лимонов. Старший товарищ Сергея Соколкина проявил деликатность. Прыжки от притупленно­интернетного к пафосно­героическому стилю, очевидно, мешают целостному восприятию текста.

Героиня читает Гитлера, «выделяя галочками и звездочками понравившиеся места», нравятся те, где Гитлер рассуждает о скрещивании рас. Во сне, в полубреду, совершает кровавые убийства гоняющихся за ней земляков­насильников. Можно предположить, что по замыслу автора это признаки определенной дремлющей радикальности Алины. Но в рамках реалистического метода очевидно, что девица не совсем в себе.

В «Части второй вступления — продюсер» является еще одно значительное действующее лицо, Александр Глынин. Седые пряди с двадцати лет, «спортивный, чуть выше среднего роста, симпатичный русский мужчина лет около... Но все ему всё равно давали меньше». Неумелое описание выдает попытку создать образ романтического героя, но выходит карикатура. Автор скрывает возраст, дает жеманное отточие, и выходит, словно и сам герой скрывает, и видится портрет скорее европейского политика, крашеного и молодящегося, словно пожилая кокотка. «Серо­зеленые печальные, даже когда он смеялся, глаза», «большое, без единой морщинки, лицо», «крупный боксерский нос и чувственные, поэтические губы»... Возможно, не стоило бы обращать внимание на этот образ, на перечень штампов, противоречивых определений, на это «большое лицо», если бы не явный намек на зашифрованную в имени реальную персону — Алексея Глызина. Глынин музыкант и продюсер, «самую известную его песню пела вся страна». Но он­то знает, что поэт, автор восьми сборников, член Союза писателей... «Так вот, как я уже сказал, он писал песни, точнее, стихи к ним. Еще точнее, тексты или слова, как значилось на обложках многочисленных CD».

Покончив с портретами, Сергей Соколкин переходит вдруг к высказываниям собственных мыслей на отвлеченные темы. Сначала к осуждению нравов современного российского шоу­бизне­са. Нипочем бы мы не догадались, что живет он, этот злосчастный шоу­бизнес, тем, что конвертирует в деньги эстетическое невежество, сформированное за последние 20 лет, и неважно, дорогущие ли это корпоративы или плебейские концерты в больших ДК — слушают одних и тех же. Что для этого шоу­бизнеса любой намек на формирование эстетического чувства в школе или в каком­нибудь кружке страшней чумы, ибо в обозримом будущем сможет поставить под сомнение дикие его сверхприбыли. Что питерская и московская молодежь в голос над ним хохочет, а первый же концерт на Западе сразу показывает, что наши «звезды» никому там на дух не нужны. Но, оказывается, все это нам будут разжевывать и в художественной литературе. Зачем? Сергей Соколкин упорно не замечает, что попадает в собственную ловушку, ведь его герой Глынин даже в пространстве российской так называемой эстрады находится в маргинальном спектре, в отличие от, например, имеющих некоторый вкус братьев Меладзе или делающего ставку на респектабельность классики Пригожина.

Пройдясь по шоу­бизнесу, Сергей Соколкин берется за живописцев. И опять: «А было все так...» Глынин работал в газете «В будущее» «у знаменитого Александра Прохорова» — далее длинный панегирик Проханову: «...прозаик, политический деятель и чуть ли не серый кардинал объединенной патриотической оппозиции...» Глазов (видимо, Глазунов) увиливал от интервью с криком: «О, Глынин, поверишь ли, пукнуть некогда». Михаил Шанин (Шилов) «прекрасный художник и человек». Цуриндели (Церетели) дал деньги на роскошное издание сборника Глынина, но редакторы по своим соображениям сняли благодарность спонсору, Цуриндели обиделся и Глынина не принимает, а верстку контролировать надо. Ни малейшего намека на оценки творчества художников, на вкусы героя... Меж тем ясно, что инстинкт монументального всеприсутствия в конечном итоге окарикатурил сильные стороны дарования Церетели; свой темперамент Шилов выработал в набор ординарных приемов, которые прилежно и штампует. Культуртрегерские амбиции Сергея Соколкина выродились в набор частных комментариев, который собран на этих страницах, по­видимому, для того, чтобы подчеркнуть личное знакомство и значимость этого знакомства. Апология же Проханова не получилась однозначной: в определении «серый кардинал» присутствует и негативный оттенок. Вульгарное словечко, которое автор приписывает Глазову–Глазунову, и прочие занимательные для Соколкина околохудожественные — в широком смысле — подробности и интриги не имеют к строю романа никакого отношения, это личные впечатления, которые жаль было бросать, а изложить, наоборот, очень хотелось. Но читатель­то при чем? Все это, знаете ли, блого­сфера.

Глава «Сцены из жизни писателей» превосходит прочие личные впечатления Сергея Соколкина, которыми он счел нужным нас оделить, мизерностью и дурновкусием. «Писатель, оставивший свое имя и фамилию жене и детям. Все остальное осталось у него», «...как зомби, откинув назад длинноносую голову с длинными, рыжими, увенчанными ранней лысиной и, видимо, по причине оного немытыми несколько лет волосами». И снова приходится указывать, что в одном предложении присутствуют сразу три ошибки: двойной повтор («длинноволосая голова... с длинными... волосами»); «увенчанные лысиной волосы» (лысина — это пространство, на котором нет волос, следовательно, они не могут быть увенчаны ею, голова — может) и употребление слова «оного» (согласно новейшим словарям, подразумевается, что это родительный падеж к какой­то субъектной части предложения мужского или среднего рода, а таковой нет). «Бывший сын полка, а ныне министерско­оборонный пи­сатель­полковник... произведенный боевыми московскими казаками в генерал­полковника Изнасилкина», «...покачивается вместе со своей большущей седой бородой до пояса, начинающейся на лбу, и огромной лысиной, кончающейся где­то под ушами. Говорит он громко — литинститутско­армейская выучка сказывается, студентов вот где держит...» Эти цитаты еще может выдержать журнальная страница, но в главе много сниженной лексики и прямой брани, которые приводить нельзя; особая неприязнь Соколкина направлена на председателя Московской писательской организации Владимира Гусева. Для чего нужна эта мелкая, до непристойности безграмотная ругань, даже троллинг, решительно непонятно: к композиции она касательства не имеет; раз высказавшись, автор тему бросает. Можно предположить, что Сергей Соколкин — будем снисходительны — неосознанно пытался приблизиться к булгаковскому описанию завсегдатаев Грибоедовского дома. А вышел конфуз. Профессор Гусев не только сумел сохранить Московскую организацию Союза писателей. Он автор нескольких значительных исследований в области теории литературы, ведет в Литературном институте семинар критики, читает лекции по теории стиха и прозы, дисциплине, в которой у Сергея Соколкина ощущается острая нужда. Не очень­то прилично полемизировать, опираясь не на тексты оппонента или примеры политики общественной организации, а на личные эмоции, но такие интернет­разборки можно не читать. Вдвойне некорректно бесцеремонно выливать все это на читателя, пообещав ему современный роман. Такое неуважение к тому, кто открывает твою книгу, характеризует, увы, лишь самого автора.

Есть у Сергея Соколкина и другие отступления. Например, пространное, на несколько страниц, рассуждение о бедах гражданской авиации, вложенное в уста вертолетчика, служащего в Чечне.

Идейные воззрения автора и его героев формируются словно вместе с текстом, на глазах читателя. Глынин читает не Гитлера, а новый роман Прохорова–Проханова, «недавно подаренный ему автором на презентации... “Дорогому Саше. За Сталина!”». Лимонов усмотрел здесь издевку, но Проханов­то будет вынужден отнестись к упоминаниям о себе положительно. И относится (снова на обложке: «динамичный... актуальный... написанный сочным языком...») И тут впервые закрадывается мысль о том, что Сергей Соколкин четко знает, что делает, а что до небрежности, то в эпоху интернет­письма на ее исправление отвлекаться не стоит.

Глынина принимают в Кремле: обещают деньги и перелет группы «Фейс» в Чечню, чтобы отыграть несколько концертов в частях внутренних войск. Этот сюжетный ход автор использует для демонстрации своих и Глынина запутанных идеологических установок. Бродя по кабинетам, обшитым дубовыми панелями, герой на память зачитывает из поэмы Есенина «Страна негодяев», видимо, поразившей автора до такой степени, что он не мог эти стихи не использовать, не назвав, однако, имени поэта: «Я знаю, что ты настоящий жид. / Фамилия твоя Лейбман...» Глынин порицает «черную... бесовскую душу засланного из Штатов русофоба­революционера» Троцкого, которому «Сталин кирдык устроил». Двумя страницами ранее — «красно­коричневый Кремль», и «мавзолей, превращенный в последние двадцать лет в осажденную, но пока еще не сдавшуюся крепость», и «чудесный, расписной, излучающий Божественный свет в любую погоду храм Василия Блаженного». Для представителя поколения нынешних сорокалетних здесь виден лишь набор непримиримых противоречий. Но кому же, как не Соколкину красоваться в контексте Александра Андреевича Проханова, чтобы читатель мучительно догадывался о некой метатеории общественной жизни России, где Троцкий вреден, потому что «жид» из США и Канады, а Ленин и Сталин полезны, потому что свои; ну и что, коли оба, рука об руку, едва не сравняли с землей чудесный храм? Кому, как не Соколкину подчеркнуть этот Божественный свет заглавной буквой, награждая, словно в диссидентской слепоте, Кремль «красно­коричневым» тоном... Однако смешать головорезов и мучеников в единую, гулкую и пугающую, словно бой литавр, державную идею, привлекательную в своей однозначности, оставляющую вне поля зрения неудобные аспекты; вручить ее, обжигающую, но, возможно, спасительную, только что откованную в грохочущем интеллектуальном прессе, в руки современной молодежи, водвинуть в грудь отверстую, в голову — это как раз задача литературная, как бы ни относиться к самой теории. Выполняет задачу Сергей Соколкин старательно, с убеждением, грамотно пряча высказывание в подтекст. Временами подтекст, похоже, не повинуясь воле автора, управляет сюжетным поворотом, как правило, намеренно пошлым или банальным, легко воспринимаемым, технологичным. Автор не желает замечать, что свои идеи, словно известную американскую конфету с орехами, он заворачивает в заморский маркетинговый пластик. Но временами теряет и эти уловки, впадая в пафос: «Народ русский погибает, самоуничтожается, впадает в беспробудный сон не без помощи заинтересованных забугорных сил. Только мусульмане, особенно чеченцы, начинают оберегать свою аутентичность, свою подлинность... Мне даже иногда кажется, что именно они могут сыграть ключевую роль в изменении социальной картины общества, смогут встряхнуть и оживить спящий русский этнос». Чувствуя явную двусмысленность высказывания, автор спохватывается, но не пытается додумать собственную мысль, лишь меняет полюса: «Не знаю только, с каким знаком, плюсом или минусом... Кто больше деградировал, еще не известно. Русские, как животные, пьют, а муслимы, как животные, безжалостно убивают...» — размышляет Алина.

Время от времени в текст вторгаются православные мотивы: «аквамаринового цвета красивый храм Сергия Радонежского... с высокими, врывающимися в небо золотыми стрелообразными головками­наконечниками колоколен», «...восторженно любовалась красивым расписным, обсаженным пушистыми елочками храмом Николы в Хамовниках, с зеленой крышей и маленькими, слепящими глаза золотыми главками­луковками, завершающимися золочеными элегантными крестами». В другом месте патриарху пеняют за его дорогие часы, «верхушке церкви» — за «безверие... народа». Алину не пустили в храм в брюках и без головного платка, и она «тихо и бессильно плачет». Часть 12­я называется «Пасха», в ней Алину едва спасают после попытки самоубийства, и это провокативное условное воскрешение никак не настораживает Сергея Соколкина. Когда речь заходит о церкви, взгляд автора и героев обращен лишь на внешние аспекты. И здесь Сергей Соколкин солидаризируется с большинством своих читателей.

Языковой стиль романа «Русская чурка» более или менее понятен из портретных описаний героев. Однако стилевые находки этим не исчерпываются. Главы объединены в части, и названия последних порой ставят в тупик. «Часть первая вступления — Алина». Такие изощрения выглядят обычной редакторской небрежностью. «А небо над колонной (военной техники) барражировали два боевых вертолета». Несмотря на то что термин «барражировать» означает долговременное присутствие в воздушном пространстве, патрулирование, в согласовании со словом «небо» он не употребляется. В разговоре о литературе, в котором мы ожидаем услышать голос если не пророка, то профессионала, слышна лишь утомительная бубнежка общих мест: «Литературу, которая была совестью народной, мерилом нравственности, тоже загубили. И, что немаловажно, читателя. Думающего, мыслящего». Все это на первый взгляд выглядит странным, потому что Сергей Соколкин может предъявить образцы стиля: «На гладкой, пустой, отсвечивающей утренним солнцем поверхности письменного стола заверещало, завибрировало, ерзая и крутясь, миниатюрное детище современной цивилизации, капризно норовя упасть на пол, если его сейчас же не возьмут на руки». «Даже холостяцкий, пацанско­студенческий беспорядок выглядел так, словно его принесла и оставила здесь Алина, уходя в последний раз из квартиры. Здравствуй, прошлое!». Но быстро скатывается на неграмотность. «До свидания, Людочка, не едь со мной», — вполне серьезно говорит Алина. «Девушка наткнулась на какую­то явно приезжую бабенку, нелепо растыдрикавшуюся посреди улицы...» Непонятно даже, как прокомментировать...

Героев влечет дорога шоу­бизнеса. Глынин набирает девушек в группу с названием «Фейс» — лицо: «Давно хотел сделать танцы с батманами, со шпагатами. Я хочу делать и делаю современные русские песни. И сопровождать их должны русские, но современные танцы, а не лубочная присядка Нади Дедкиной (Надежды Бабкиной). Эти песни должны ребят, преданных в Сербии, брошенных по всему бывшему СССР, в Приднестровье, в Крыму, энергией заряжать, поднимать их на бой. Показывать, что мы, русские­славяне, живы и умирать не собираемся. И с нами не толстые, рыхлые, старые тетки, а молодые, сильные, живые девки». Анализ программного заявления главного героя, с которым солидаризируется автор, может повергнуть в изумление.

Что до песен, вдохновляющих бойцов и чиновников, — это к Игорю Матвиенко, прочно удерживающему сегмент. Но современный русский танец — это Ансамбль Игоря Моисеева, другого нет; все более «современное» — стрит джаз, локинг, рагга, крип уолк — родилось в США, кроме, может быть, французского тектоника; батман — серия общих движений классического балета, шпагат — гимнастика, любой балетный критик за эти три строки на смех поднимет. Мелочные придирки, скажут некоторые. Однако простота Соколкина хуже воровства, нельзя делать столько ошибок в значительном высказывании центрального персонажа, заявленного как профессионал! Кто кого предал в Сербии? Россия — своих миротворцев? Генерал Лебедь должен был занять Приднестровье? Даже если писалось до воссоединения России и Крыма — кого там надобно было поднимать на бой? На эти вопросы читатель вправе потребовать вразумительного ответа. Иная «рыхлая тетка» с большой диафрагмой и вокальной школой споет так, что действительно вдохновит, а молодые, сильные девки нужны бойцам для другого. Отчетливый эротический подтекст здесь не только не работает, но и активно мешает. Делая выбор между духовным и плотским на патриотической платформе, герой выбирает последнее, а это не в традиции нашей культуры, противоречит патриотической основе, избранной самим автором, опошляет образ. Количество противоречий, нагроможденных в сравнительно коротком абзаце, конечно, свидетельствует об отсутствии навыков писательского ремесла. Но видно и другое — стремление быстро вложить в голову читателя свое высказывание.

Ответы кроются в стихах. Сергей Соколкин воспроизводит текст песни, сочиненный Глыниным, в главе «Я научу тебя трусы носить»: «Защитника люби, Отечество люби, / А за врага ни разу замуж не ходи! / Ни тела, ни души врагу не доверяй, / Защитнику отдай, Отечеству отдай!» Эти стихи, видимо сочиненные автором, только на первый взгляд кажутся немыслимо бездарными. Они сконструированы по технологии рекламы: вторая строка почти повторяет первую — так называемая эхо­фраза, месседж патриотический, инструмент — эротика, точно направленная на солдата или подростка, слова самые простые, не требующие усилий для осмысления, задерживающиеся в голове автоматически. Но технологии эти западные. Русская традиция военных песен предполагает романсную, маршевую или фолклорную («Эх, дороги...», «Вставай, страна огромная» или «Катюша»), но все­таки художественную конструкцию, и хоть слова подбирались пропагандистски тщательно, произведения не включали сознательного рекламного опрощения. Сергей Соколкин пытается доказать, что это уже не работает, что народ другой и возьмем­де на вооружение вражеские технологии. Только это не задача русской художественной прозы.

Примерно в середине повествование поворачивается в детективном направлении. Эта линия связана с историей Михаила Бекетова (погибшего из­за своей деятельности по защите печально знаменитого Химкинского леса), выведенного под именем Алексея. Интрига разработана вполне профессионально. На принципиального журналиста, с которым Алину связывает сильное и взаимное чувство, оказывают давление, переходящее в настоящую охоту. В решительный момент криминального перформанса происходит роковая путаница: Алину вместе с очередным бой­френдом похищают переодетые в форму ГАИ злоумышленники, то есть похищают сына богатых родителей, а Алина оказывается не в то время и не в том месте. Чтобы выкупить Алину, Алексей продает загородный дом. Но счастливое избавление наступает и без выкупа... Уходя от проблем поп­музыки, автор переключается на историю журналиста, описывая всем известные трагические события. Появляется «Дом Булгакова» и вроде бы отголоски городской прозы... Но Москву, словно у Минаева, именуют модным у менеджеров словечком «дефолт­сити».

Алина оказывается в приличном и дорогом сумасшедшем доме — опять перепевки Булгакова — вместе с певцом Кирракоровым, непрестанно пытающимся напялить на себя розовую кофточку. Вдруг выскакивает трансвестит Матильда с историей своей дурной судьбы... Но и фантасмагория не складывается, ее фрагменты слишком длинны и самостоятельны, чтобы быть зарисовками, и слишком отрывочны, чтобы сложиться в цельную мозаику. Трудно понять, зачем Сергей Соколкин взялся за роман, традиция которого от него весьма далека. Несмотря на известные проблемы с современным романом как с литературной формой, «сатира, фарс и фантасмагория» — это, например, роман Виктора Ерофеева «Акимуды», в котором фантастическое, ужасное и нелепое подчинено, в большинстве случаев, общему ерофеевскому замыслу. Сергей Соколкин, балансируя между желанием создать точно адресованное современное высказывание и собственной недисциплинированностью, выдал разбалансированную смесь собственных впечатлений о постсоветской жизни. Наша эстрада уж точно не является сколько­нибудь значимым фактором для создания «социального» романа. Сфера Соколкина — журналистика и, возможно, кратковременная популистская политическая деятельность. При известном повышении квалификации в сфере риторической поэтики  (это про то, какие слова для решения конкретной задачи употреблять можно, а какие ни в коем случае нельзя) из Сергея Соколкина вышел бы сильный оратор. Желание высказаться и обоснование этого желания в его тексте налицо. Да пребудет с вами сила, пацаны!

 

Мы все — кавказцы

Национальный характер — явление многотолкуемое, о нем можно говорить только в самых общих чертах, рассматривая крупные исторические промежутки. И все же историки и социологи, русские философы указывают, что дух времени в межнациональном спектре улавливается нашими людьми с особым нетерпением. Мы быстро переходим от высказываний в смысле «вот раньше, при царе да при Советском Союзе, все дружно жили» к заголовкам типа «...чурка». Выбрать острую, болезненную тему межнациональных отношений, чтобы показать свою смелость, просто. Сложнее ответить на вопросы, которые неизбежно возникают, когда читатель прорывается сквозь завесу лихих определений, конструкций, провокаций. Почему так? Почему мирное сосуществование требует усилий? В поисках ответов неизбежно придется копнуть глубже. Сергей Осипов, автор романа «Война народов», рассказывает о развале империи на Кавказе во время Первой мировой. В свою очередь, эту тему в 2014­м, в год столетия начала войны, миновать невозможно, на нее откликаются авторы, не являющиеся специалистами­историками: Евгений Анташкевич («В седле и в окопах»), Александр Богданович («Галиция. Тай­на святого Юра» (это монастырь на Львовщине)), Сергей Осипов и другие.

Разочарование в политиках, правящем классе как таковом Сергей Осипов выражает не слабее, чем Сергей Соколкин. «Увы, ничто благородное не имеет... влияния на (этих) людей... Лишь стотысячная доля населения (политики у власти) решает, кому жить, а кому умирать», — пишет Осипов в предисловии.

Его герой — поручик Николай (Нико) Бадалов — ассириец. Он служит в Санкт­Петербурге, а с началом войны — в Тифлисе и действующей Кавказской армии. События читатель видит по большей части его глазами. Оживление, которое наступило в Тифлисе после царского манифеста о вступлении России в войну, описано по­кавказски темпераментно: «Всеобщее ликование... было естественным и искренним... Тифлис праздновал, плясал и пел за нескончаемыми застольями. Рестораны были переполнены». Но наши доблестные союзники делали свое дело. На балах и банкетах сотрудники британской и французской миссий в Тифлисе распространяли слухи о самоопределении кавказских народов в случае победы. Об этой их деятельности мало кто знает и сейчас.

Ассирийцы, восточные христиане, жившие в основном в Урмии — провинции, названной по одноименному озеру в Персии, близ границы с Турцией, — традиционно учились в России инженерному, архитектурному, врачебному делу, даже коммерции. Чай пили из самоваров. Они предупреждали, что в Персии осели кавказские революционеры, устроили там под присмотром иностранцев базы подготовки боевиков. В 1914 году, предвидя планы Турции по уничтожению народа, ассирийский патриарх Мар­Шимун изъявил готовность присоединить свою церковь к православной. Однако в Урмии работали американские и европейские религиозные миссии. Автор цитирует газетную статью того времени: «Если сейчас спросить некоторых урмийцев, какой вы придерживаетесь веры, они ответят: “я американец”, “я англичанинилия русский”...» Ассирийцы сформировали дружины ополчения под командованием русских офицеров и лихо дрались с курдами, безжалостными кочевниками, направляемыми Турцией. Под руководством полковника Генерального штаба Дмитрия Ивановича Андреевского, официально заведовавшего консульскими конвоями, охраной дипломатов, ассирийцы очистили Урмию. Мы умели применять те приемы, которыми сейчас воюют против нас западные «партнеры», уже тогда. Разучились, что ли?

Автор является потомком ассирийских беженцев, и судьба своего народа для него важна. Однако Сергей Осипов не концентрируется на «своих», подробно разбирая тугой узел, завязанный на Кавказе уже к началу XX века. Когда Турция вступила в войну, подняв на германских крейсерах «Гебен» и «Бреслау» свои флаги и обстреляв русские черноморские порты, Кавказ снова во­одушевился. Депутат Тифлисской думы Долуханов произнес речь: «Нет среди нас ни грузина, ни армянина, ни русского, ни мусульманина, мы все — кавказцы». Интересно, что революционеры тоже не считали друг друга армянами и грузинами, эллинами или иудеями, они ощущали себя кавказцами, только ставили перед собой иные цели. Катастрофа произошла в ночь на 1 января 1915 года, когда русский отряд генерала Чернозубова внезапно покинул Урмию. Турки большими силами вместе с нанятыми курдскими племенами устроили резню урмийских христиан. Зверства, которые они творили, описаны в цитируемых автором исторических документах, приводить здесь эти описания смысла нет, ЭГИЛ по сравнению со своими предшественниками — малые дети. Уцелевшим ассирийцам, старикам и детям, со скарбом пришлось преодолеть горные перевалы, чтобы укрыться на территории, контролируемой русскими войсками в Персии. Дорога эта была усеяна трупами. Примерно то же повторилось после исламской революции в Иране, когда многие служившие шаху иранцы бежали в советский Азербайджан, о чем Сергей Осипов не упоминает... Беженцы и встречавшие их сотрудники благотворительных комитетов проклинали Чернозубова. Но он всего лишь выполнил приказ наместника Воронцова­Дашкова. Да еще и писал рапорты по начальству, послал телеграмму даже в Синод, поскольку речь шла о христианах, докладывал, что четырьмя сотнями казаков за два дня освободит Урмию от турок и курдов. Но такого указания не последовало.

Эта странная беспечность, возможно, некомпетентность больного наместника или его военного заместителя генерала Мышлаевского стоили империи доверия Кавказа. После переворота 1917 года кавказцы, как государственники, так и революционеры, вдруг оказались армянами, грузинами, азербайджанцами, дагестанцами... Началась цепь кровавых стычек, которыми руководили бывшие генералы и политики царской России. Когда армия Грузинской республики теснила армянские войска, вмешивались союзники — англичане и французы. Воюя с Деникиным, кавказские правители одновременно вели с ним переговоры...

Описания взаимоотношений Нико Бадалова и его русской жены в блестящем Петербурге, на роскошном, экзотическом Кавказе, нежелание родовитых аристократов родниться с безвестным ассирийцем и другие испытания, пришедшие с революцией и гражданской войной, переводят роман Сергея Осипова из историко­документальной сферы в плоскость художественной прозы. Однако вот что важно: для тех, кто хочет попытаться разобраться с проблемами русского Кавказа, важнее канва историческая. С XVIII века ассирийские патриархи, осуществлявшие как духовную, так и светскую власть, просились под руку русского царя. От них, как и от других, лишь устало отмахивались — от короля Гавайев, который через Шелехова слал письма о присоединении к России, от корейского короля Коджона, что жил в русском посольстве, а управление страной доверил офицерам и гражданским чиновникам царской империи. За флаг, поднятый на Амуре, Невельского не наградили, а разжаловали, и это лишь азиатские примеры, да и то не все. Россия с неохотой, ожесточенными спорами сановников, предвидевших неизбежные проблемы, присоединяла лишь то, что было остро необходимо. Такова природа «русского империализма», в котором нас обвиняют ладно бы извне, но и изнутри. Внутренним специалистам по русскому империализму полезнее прочесть роман Сергея Осипова, автора, который обходится без Гитлера и сенсационных заголовков.

 

Словно увядшая роза

Местность по Ярославской дороге, дачная еще с XIX века, в романе Сергея Шаргунова «1993» узнается москвичом без труда. Поселки, в которых частный сектор с козами и курами соседствует с большими участками дач старых большевиков, леса, церкви, Клязьма и Тишково, стрельбища, где дети собирают гильзы, — сюда и сейчас еще не дотянулись жадные руки застройщиков «доступного жилья». Герои романа, кажется, не случайно живут там, где еще можно дышать. Да и сам Сергей Шаргунов, в двадцать взявший «Дебют» и сразу за роман («Малыш наказан»), в телевизоре, на редких литературных мероприятиях, которые посещает, все еще по­юношески ладен, не вывалян в пыли приемов в Елисейском дворце, как Ерофеев и Маринина, не затворяется в трагическом всезнании, как оставшиеся из «деревенщиков». В статусе литературного критика высказывается зрело и убедительно. Но вот что ни роман — словно какое­то тяжкое послушание исполняет. Герой Шаргунова в «1993», Виктор, «победитель», — водопроводчик. Но это чтоб семью кормить. А раньше был инженером­оборонщиком, сконструировал прибор наведения для любых боевых устройств — торпеды, самолета, ракеты. Сооружал первый электронный борд в Москве, экран, что на былом роддоме Грауэрмана в начале Калининского тогда проспекта. Луноход оснащал — окунул палец в краску, оставил отпечаток на детали, теперь на Луне пребывает доказательство его участия в огромном шаге советского человека. И вот, по выражению домашних, «сдвинулся на политике».

Как известно, осенью 1993 года ед­­ва не добивший страну конфликт произошел между Верховным Советом и президентом Ельциным. Виктор — за парламент. Он не может усидеть дома, при любимой жене, не может находиться на работе, в помещении аварийной бригады в центре Москвы, его все время тянет к так называемому Белому дому. «А политика — это что? Это жизнь! Твоя и моя!» Мнимая оппозиционность смыкается здесь с интересами любой власти — голосуй или проиграешь. Но автор, словно не замечая этого, не скрывает симпатии к своему герою. Раньше Виктор вел себя прилично, а теперь мусорит: «Бумаги кидаю, бутылки. Пускай. И хоть бы все трубы погибли... Взять лом или молоток, и по подземелью ходить. И трубы курочить. Зимой желательно. А? Вот когда без воды и тепла народ окажется — может, призадумается о жизни. Их будить нужно!». По воле автора Виктор говорит трогательно­культурно: «трубы погибли», «будить нужно», чтобы никто не подумал, что маргинал.

Активный гражданин в те годы встречался с идеологией самого разного толка, которую вдруг выплеснули на окружающих те, кто более не в силах был сдерживаться. Здесь и язычник («Солнце встало — вот мой бог... В лесу, на реке, в поле — везде духи родные, и я никому не раб»), и националист («тонкокостный юноша в черной рубашке» с пшеничной челкой, он вот что говорит: «На Кубани черные девчонку изнасиловали, менты под ними... Наш соратник Сергей Слепцов собрал сход, всех черных из станицы прогнали...»). Виктор попадает в крестный ход, ему дают в руки портрет императора Николая II, поют «Спаси, Господи, люди твоя...» «Отошел, пошатываясь». По Шаргунову, все они по­своему правы. «Глядишь, лет через двадцать вместе начнем митинговать», — возвещает уличный пророк.

Поначалу удивляешься: к чему объемная, подробная глава об изменах жены Виктора — Лены, где написано, что соблазн дело самое житейское, и опомниться не успеешь, девушка, как окажешься в объятиях охотника по женской части. Но в контексте православных мотивов, рассказа о судьбе отца Александра Меня, о потери дочкиной чести на живописном берегу в укромных зарослях глава становится более­менее органичной.

Все­таки Сергей Шаргунов видится несколько особняком от группы Прилепин–Сенчин–Садулаев, от блестящего и изысканного «Попугана». Но он не был бы самим собой, если бы не задумывался о классических вопросах, называя вещи своими именами. «Смысла жизни, доченька, нету, а правила жизни есть... Высшее назначение человека — борьба за других людей». Это лозунг любого экстремиста, но Сергей Шаргунов не может морально дистанцироваться от героя, словно его влечет какой­то погибельный долг. И под конец повествования: «Вам надо вместе... всем... всем... — забормотал Виктор. — Иначе глупо будет. Вы вместе, а у вас война, вроде как у меня с женой...» А вы чего ждали? «Я желаю себе лично, дочери своей, всем родным и всем живущим, до последней твари, одного. Бессмертия. Я желаю воскресения всем, кто когда­либо помер». При всем этом раз пять на без малого 600 страниц, словно сжалившись над читателем, Сергей Шаргунов цедит образчики отменного стиля. Вот двойной портрет — Руцкого и какого­то отставника: «Александр Владимирович, — заглядывая ему в усы, подлез пожилой генерал, похожий на сухую, вялую розу...»

В толпе на Садовом кольце опьяненный в прямом и переносном смысле Виктор пускает в дело «поджигу», которую смастерил на ребячий манер: деревянная рукоятка, стальная трубка, прорезь для спички, взрывчатая смесь и шляпки от гвоздей в функции дроби. Этим моментом, и самим подростково­маргинальным словечком автор недвусмысленно утверждает: первый выстрел в сторону ОМОНа сделан из толпы правдолюбцев. Жена Лена, досадуя на отход Виктора от семьи, его бегство от природы, лугов и храмов в толпы искателей справедливости, и сама идет на митинг, но в другой лагерь, к защитникам Ельцина. На ее глазах в какой­то перебранке муж умер от инсульта. И теперь, двадцать лет спустя, их внук Петя, влекомый психологической наследственностью и подходящими обстоятельствами, топает на Болотную. Либо мы имеем дело с новым реализмом, стремлением к модернизации классической формы, выливающимся, как правило, в очередную версию философической саги о России и мироздании (да и вышел роман подозрительно ко времени), либо «1993» — попытка найти выход для людей, которым Руслан Имранович Хасбулатов (или кто из современных массовиков­затейников, не скрывающих, что за деньги пашут) дороже родной дочери (отец был настолько увлечен политикой в телевизоре, что явившуюся нетрезвую дочку­школьницу после ее первого сексуального опыта едва заметил). Сергей Шаргунов производит впечатление человека живого, не помертвелого, поэтому рискнем предположить второе. Но выход этот дан в конструкции поиска самого себя, или Священного Грааля, дан как самоцель, ибо при существующем и живучем раскладе нет места ни духовности, ни человечности. Беда нового, весьма сильного поколения российских авторов в том, что они отказывают своим героям в какой бы то ни было воле, силе духа, а читателям, принципиально избегая эстетизма, — в красоте повествования, хоть писать­то умеют.

Есть еще одно наблюдение, касающееся «современности» текста и его адресованности молодым. Ухаживая за приболевшими родителями, «Таня чувствовала себя по­вампирски свежо и бодро». Понятно, что имеет в виду автор: забота о близких порой придает сил. Но вместе с наблюдениями отца и дочери об их рыжести («Ты посмотри на нашу кожу!.. Светится, приглядись!»), с осуждением добрачных связей — чистая Стефани Майер с «Сумерками». Эта мормонская дама — доктор подростковой психологии, ей кажется, что она пишет о важных вещах, только в сравнении с проблемами, которые волнуют Шаргунова, с условиями, в которых существуют он и его герои, письмо Майер — младенческий лепет, безвредный и бесполезный. Писатель должен следить за тем, чтобы избежать низведения до подобных ассоциаций. Не специально же он, в самом деле.

Роман Шаргунова довольно значителен, разнонаправленность переживаний героев некоторым образом интригует, но формальное следование классическому контуру, с одной стороны, и желание опереться на самые сиюминутные потребности читателя (подростковый секс, нищенская зарплата) — с другой, скорее сковывают автора. Сочиняя текст рекламного характера, вы находитесь в строго регламентированных рамках. Очевидно, что Сергею Шаргунову пришлось совмещать несовместимое: правдиво, человечно рисовать тех, кто на фоне общих разговоров о жизни, в процессе каких­то действий, поступков мучим личными людскими заботами, и напрямую вбивать в голову читателя свое послание. Однако в рамках художественной литературы второго можно достичь только через первое.

 

Гоголь ­второй

Читать чужие письма — не интер­нет­послания, а прежние, со смыслом, — по душе не каждому. Даже у литературоведов или представителей государственных органов с этой самой спецификой возникает ощущение вторжения в чужое интимное пространство. Часто оно проявляется неосознанным дискомфортом, порой заглушается исследовательским азартом или рутиной службы. Эту тонкость ощущения вторжения должен иметь в виду автор, создающий роман в письмах. Потому Владимир Шаров, автор романа в письмах «Возвращение в Египет», писатель, историк, подробно и вдумчиво объясняет, с какого рода письмами ему предстоит иметь дело.

Народный архив по Шарову — это документы, хранившиеся в семьях и принесенные, чтобы только на помойку не выбрасывать, ученым, дававшим в 1992 году в газетах объявления, что примут все без разбору. «В революцию и гражданскую войну сгорела в буржуйках, просто сама собой затерялась огромная часть семейных архивов... Уцелевшее погубил страх. В тридцатые­сороковые годы, боясь ареста, люди сжигали то, что еще оставалось. Итог печален... от частной жизни обычного человека до нашей жизни дошли лишь фрагменты». Теперь частные архивы собирают общественные организации, основатель Общества потомков участников Первой мировой войны Виссарион Игоревич Алявдин в частной беседе высказался как раз в том смысле, что в семьях по конкретной персоне порой оставалось больше, чем в архивах, а в результате личной прагматики дневников и писем эти документы ярче казенных. Как бы то ни было, герой Владимира Шарова, частный, если так можно выразиться, архивист, из любопытства и склонности к исследованиям, отыскал несколько коробок переписки удивительного семейства.

В 1915–1916 годах потомки родственников Гоголя собирались в усадьбе в Малороссии, чтобы не дать угаснуть гоголевскому духу. «В Сойменке, где у Шептицких, кроме всего прочего, был большой дом и спускающийся к Пселу сад на сто десятин... на берегу, там, где река, огибая имение, круто поворачивала на юг, была поляна, окруженная старыми плакучими ивами, на которой они издавна разыгрывали домашние спектакли. Ставили... “Ревизора”, “Женитьбу”, инсценировали большие кускиМертвых душ”». Письма Коли, родившегося уже при новой власти, «Николая Васильевича Гоголя (второго)», относились к 1956–1960 годам. «Коля» Гоголь был репрессирован, осел в Фергане, получал корреспонденцию и писал до 1991 года. Вывод об этом можно сделать из рассказанных в его и родственников письмах событий. Например, таких: еще при советской власти в среднеазиатской глуши селилось много последователей различных сект. Они пробовали завербовать и Колю, но тот уклонился. «Теперь же, когда этих адвентистов, как и других русских сектантов, режут в Фергане целыми деревнями, когда тех, кто еще жив, надо спасать, выводить из дома рабства... они встали и пошли за ним, пошли пусть и с печалью, но без робости». Через опасные перевалы, милицейские поборы Коля вывел сектантов в более спокойную Киргизию, где их уже ждали «свои», то есть адвентисты, и на военных грузовиках вывезли в Россию. Помимо очевидного Колиного мессианства, здесь еще и картинка межнациональных, межконфессиональных и иных — сектанты без проблем раздобыли военные «Уралы» — взаимоотношений времен конвульсий СССР. Два этих пласта видны в каждом описанном автором событии.

Авторы всех документов — члены одной семьи, пусть и дальние, но родственники. Вот эссе из газеты «Красный литератор»: «Гоголь родился там, где два христианства — католическое и православное — давно пересекались, сходились и врастали друг в друга, где братья по крови: поляки, русские, украинцы — и братья по вере — и те, и те христиане — враждовали сильнее, ожесточеннее и дольше всего, в месте, где все они убивали друг друга, — и в самом деле дьявольском... То буйство нечистой силы, какое у Гоголя, — из его веры, что на земле нет места, где нечистой силе было бы лучше и вольготнее, чем здесь». Как ни парадоксально, в этом переплетении мистических и политических оценок видна правда, однако правда литературная, отвечающая запросам читателя художественной прозы. И дальше, в одном абзаце, о самом Гоголе: «Но той же верой был рожден и его пафос стоящего над всеми пророка и примирителя, соединителя и посредника, глашатая мира, братства, союза, терпимости между католиками и православными, и вся его миссионерская деятельность, так плохо понятая современниками, и его жизнь после Нежина сначала в столицах православия Петербурге и Москве, потом в столице католичества — Риме, и мечта, наконец осуществленная, — поездка в Иерусалим, на родину начального, цельного, единого, неразделенного христианства». Схожие мысли, вернее, их направление вглубь можно найти в «Гоголиане» Отрошенко, но там уж точно эссеистика.

Вторую постановку «Ревизора» Гоголь готовил к выходу «Выбранных мест из переписки с друзьями». «В авторском, не усеченном цензурой виде вся эта книга, от первой до последней страницы, является полным собранием монологов чиновника по именному повелению... Каждое письмо... есть отчаянная попытка наставить нас на путь истинный...» Один из героев Владимира Шарова считает — и убедительно доказывает, — что Хлестаков — пророк ложный, ведущий во зло, что чиновник из «Выбранных мест...» — пророк истинный, что книга эта, по мысли Гоголя, была единым целым с «Ревизором» и так Гоголь подготавливал революцию — на свой лад. «Ужас, который накрывает сверху и снизу, наполняет с левой стороны и с правой. Ужас, который если чему и соразмерен, то лишь грехам каждого из нас... Мир первогоРевизора”, мир каждого из его актов есть мир греха, мир без Бога. И вот когда этого никто не ждет, вдруг делается известно, что сейчас Господь предстанет перед народом... Мы ни при каких условиях не должны забывать, играянемую сцену”... ей, как и ужасу, о котором я говорил раньше, предстоит поменять, преобразить каждого, кто стоит рядом с тобой на сцене, и каждого, кто сидит в зале...» Однако людям, которых мы видим в «немой сцене», уже не спастись. Оттого в ней столько ужаса. С литературоведческой точки зрения высказанные идеи в определенном смысле маргинальны. Но с точки зрения прозы уместны, даже сильны и захватывающи.

В 30­е годы Коля Гоголь (второй) собирается создать третью часть «Мертвых душ». Набрасывает «синопсис»: в 1844 году в Сенат поступило прошение от лишенного всех прав состояния бывшего дворянина Чичикова. Павел Иванович писал, что скупал души с самыми благими целями. По своим религиозным воззрениям, которые весьма интересны и подробно высказаны, он полагал, что, «коли мы святой народ и земля наша тоже святая, Рай определенно должен быть заложен в пределах империи — или в Новороссии, или в Крыму...». Заметим: авторский копирайт датирован 2013 годом. «Коли мы воскресаем во плоти, то Рай переполнен, оттого и людей, сколько бы они в жизни ни мучились, берут туда с большим разбором. И вот он, Чичиков, собрался взять на вывод кусок нашей Святой земли и, прирезав его к Раю, испоместить на ней души усопших крестьян, которые пока еще числились за своими помещиками, но уже были обращены к одному Господу. Думал, на радость Всевышнему, щедро наделить их тучным, плодородным черноземом, которого в центральных губерниях России так не хватает». Мистическое снова становится частью социального. Диапазон не теряющего цельности высказывания — от патетики до пародии, от философского эссе до абсурдистской миниатюры на двух с небольшим страничках — по­настоящему завораживает.

Прошлое и начало 90­х, литература и эпистолы мешаются в единую, переливающуюся прихотливым, глубоким узором ткань текста. Коля Гоголь попал в лагерь близ Красноярска, начальствовал в нем практичный капитан Костицын. Перед неминуемой угрозой голода для заключенных и конвоя он предложил Коле, агроному по специальности, распахать и засеять пустошь. На сваленный заключенными лес начальник выменял в соседних колхозах зерно; трактора и кузница, где можно было собрать плуги, в лагере были. Урожай вышел большим, на пшеницу выменяли удобрения, голодных смертей не было, «пайка в полтора раза выше довоенной», а к ней еще и приварок. Колю, конечно, расконвоировали, даже дали жилье, а когда подошел срок освобождения, капитан Костицын заглянул к нему и за чаем рассказал, что началась новая волна репрессий и «всех, кто раньше сидел, метут по второму разу». «Я понимал — он говорит дело и что ни на одной зоне лучше, чем вКедрачах”, мне не будет, тоже понимал, оттого принял как должное, когда прямо в лагере мне к прежнему сроку добавили еще пятерку». Сугубый, если не в кубе, трагизм событий передан здесь не нагромождением языковых выразительных средств, а самыми простыми словами, и оттого — мороз по коже.

Постоянные оглядки в прошлое — единственное, что осталось потерявшим все вещное, сегодняшнее, дальним родственникам Николая Васильевича. Отсутствие четкой структуры, жесткой волевой руки автора, диктующей хронологию событий, расширяет рамки повествования по всем осям координат. «Все говорят, что наше вмешательство в европейскую войну — Первая мировая — было безрассудством, безумной ошибкой. Империя совершила ее и погибла, — пишет Коле его дядя Ференц. — Говорят, что в этой войне Франция и Англия использовали нас, а потом бросили на произвол судьбы. На самом деле то был триумф веры над прагматикой... В случае победы получали Константинополь с проливами и преобладание на Балканах... Упустить такой шанс было преступлением, именно что грехом. Его бы себе никто не простил». Автор, возможно, знает, что даже в случае победы над Центральными державами Константинополь с проливами нам отдавать никто не собирался, хоть и обещали. Но в речь героя можно вложить любые слова. По крайней мере, направление мысли верное: война для России совсем не то, что для европейцев, у русской войны всегда не только геополитические, но и причины и цели надмирные. Коля на все на это отвечает: «Все как и раньше. Соня пишет каждый день. Сколько дней не был на почте — столько и писем».

«Возвращение в Египет» — именно что роман, его текст не ограничивается одной гоголевской структурой. Странные взаимоотношения Коли с несчастной Соней выписаны подробно и точно, редкий психологический роман может похвастаться такой необычной, нелепой и при этом невероятно сильной, волнующей любовью. «Все годы своего замужества с Вяземским, стоило в ее жизни случиться чему­то, с чем она не могла справиться, Соня начинала звонить нам на квартиру. Она звонила и когда я отбывал срок в лагере. Будто забыв, где я, требовала у мамы, чтобы я все бросил и ехал к ней. Думаю, это Бог скрывает от нее мир. Все равно она не может с ним совладать, не знает, как приспособиться и приноровиться». Переписка Гоголя­второго с родней объемнее всякой беготни у домов правительства показывает, насколько чудовищно несчастны люди в нашей стране. Однако в романе нет сковывающей, словно цепи, безысходности. Плавный, эпистолярно­неторопливый, намеренно несовременный, но правильный текст читается без спотыканий и воспринимается на удивление легко — это несмотря на сильное само по себе воздействие и метафизическую полноту.

Книга Владимира Шарова тематически охватывает русскую литературу, социальные вопросы русской жизни, прошлой и современной, и даже русскую философию. Эпистолярный метод, примененный автором, при таком широком подходе наиболее нагляден. В этих письмах — рецепт, цепь умозаключений, которая демонстрирует, как во времена самого жестокого пренебрежения элементарными человеческими потребностями, во времена кромешного бесправия все же возможно наследование принципам классической русской литературы.

 

Высказывание Сергея Соколкина о погибели литературы штампованное, но это не означает, что окончательно неверное. Как известно, случись экономические неурядицы, первыми дорожают хлеб, соль и спички, а товары лакшери­сегмента — потом и не намного. То есть сильно — в процентном отношении — переплачивают бедные, отдают последнее, начинают поедать контрафакт и просрочку, которые предлагают крупные сетевые супермаркеты, но потом дорожают и отбросы. Экономисты на своем жаргоне называют это налогом на бедность.

Чем беднее мы в интеллектуальном плане, чем меньше наши требования к качеству текста, тем чаще мы будем получать мусорные тексты, в которые сильно вторгается блогосфера — супермаркет, где отбросов­то навалом. Их можно не потреблять, обидно, что в качестве теряют и одаренные авторы. Сергей Шаргунов говорит весьма убедительно, но и доступно, в пьецухианстве его не упрекнешь. Ожидание его нового романа превратилось уже в привычку, ждешь, чтобы хоть кто­то тихим, спокойным голосом, как в телевизоре, — в случае с Шаргуновым, конечно, — объяснил происходящее, вселил надежду, и каждый раз по большому счету обманываешься, но снова ждешь, воспринимая отложенный результат как результат. Шаргунов часто бывает зван на телевидение — и хорошо: актуальные, здравые и человечные идеи должны иметь адекватное, выражаясь в специальных терминах, «лицо», адекватное, интеллектуальное, не отображающее постоянного полемического бешенства. Хотя бы одно. Однако это вовсе не значит, что медийные технологии следует переносить на художественную литературу. В ней действуют иные взаимосвязи, которыми точно оперирует, например, Владимир Шаров. Если же стараться их перенести, то, учитывая наши условия и традиции, выйдет не Бегбедер с Палаником, а бесстильное, лишенное чувства жанра, чувства слова, чувства меры высказывание Сергея Соколкина. Читатель как таковой этого в прямом смысле слова не переживет.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0