«Я познакомился с поэтом Пушкиным»

Александр Анатольевич Васькин родился в 1975 году в Москве. Российский писатель, журналист, исто­рик. Окончил МГУП им. И.Федорова. Кандидат экономических наук.
Автор книг, статей, теле- и ра­диопередач по истории Москвы. Пуб­ликуется в различных изданиях.
Активно выступает в защиту культурного и исторического наследия Москвы на телевидении и радио. Ведет просветительскую работу, чи­тает лекции в Политехническом музее, Музее архитектуры им. А.В. Щусева, в Ясной Поляне в рамках проектов «Книги в парках», «Библионочь», «Бульвар читателей» и др. Ве­дущий радиопрограммы «Музыкальные маршруты» на радио «Орфей».
Финалист премии «Просвети­тель-2013». Лауреат Горьковской ли­тературной премии, конкурса «Лучшие книги года», премий «Сорок сороков», «Москва Медиа» и др.
Член Союза писателей Москвы. Член Союза журналистов Москвы.

К 190-летию возвращения Александра Пушкина из ссылки в Москву

5 октября 1826 года московский чиновник Александр Булгаков сообщал своему брату Константину в Петербург: «Я познакомился с поэтом Пушкиным. Рожа ничего не обещающая. Он читал у Вяземского свою трагедию “Борис Годунов”, которая объемлет всю его жизнь; он шагает по-шекспировски, не соблюдая никакого единства и позволяя себе все. Не думаю, чтобы напечатали эту трагедию: он выставляет между актерами патриарха. Жаль, что писана белыми стихами. Хорошо, кабы бросил язвительные стихи, кои в двадцать лет лишатся и сего мнимого достоинства вовсе, и принялся бы за хорошие трагедии, оды и тому подобное...»

Отставим в сторону неуместную иронию и обывательские советы Булгакова, в которых вряд ли нуждался Пушкин. Вездесущему Булгакову было невдомек, что, попав на чтение поэмы, он вытащил счастливый билет. Его и пригласили-то к Вяземскому (29 сентября), видимо, из-за должности: ну как же — чиновник по особым поручениям при московском генерал-губернаторе! А вот, например, Михаил Погодин, историк и литератор, очень хотел послушать «Годунова», но смог удостоиться такой чести лишь со второго раза. Кстати, Пушкин уже позднее называл Булгакова (ставшего в 1831 году московским почтовым директором) не иначе как негодяем — за то, что тот в 1834 году вскрыл его письмо и передал начальнику Третьего отделения А.Х. Бенкендорфу. Булгаков слыл на Москве кем-то вроде любо­знательного почтмейстера Шпекина.

Встречи Пушкина с москвичами, новые знакомства, наконец, неоднократное чтение «Бориса Годунова» в домах Веневитинова, Вяземского, Соболевского и других (эта поэма в ту осень публично читалась автором в Первопрестольной минимум пять раз) стали возможны прежде всего благодаря его возвращению из ссылки 8 сентября 1826 года. Подоплека этого возвращения чрезвычайно интересна и до сих пор служит предметом споров и дискуссий.

Еще 3 сентября Пушкин находился на Псковщине, не предполагая, что ждет его через несколько часов. День выдался теплый и погожий, он провел его в Тригорском, у Осиповых-Вульфов, был «особенно весел». В одиннадцатом часу вечера выехал он в свое Михайловское, домой приехал затемно. А тут и жандарм подоспел, с пакетом от псковского гражданского губернатора Б.А. фон Адеркаса. В письме говорилось: «Милостивый государь мой Александр Сергеевич! Сей час получил я прямо из Москвы с нарочным фельдъегерем высочайшее разрешение по всеподданнейшему прошению вашему, с коего копию при сем прилагаю. Я не отправляю к вам фельдъегеря, который остается здесь до прибытия вашего, прошу вас поспешить приехать сюда и прибыть ко мне».

Срочность, с какой Пушкина вызывали, а также ночное время не могли не навести и самого поэта, и обитателей Михайловского на печальные размышления. Так поступали разве что с декабристами, приезжая за ними среди ночи, чтобы препроводить их к императору, а затем в тюрьму. Дворня перепугалась, Арина Родионовна бросилась в слезы, рыдала навзрыд. Пушкин утешал ее: «Не плачь, мама, сыты будем; царь хоть куды ни пошлет, а все хлеба даст».

Не прибавлял уверенности и документ, на который ссылался губернатор. В нем говорилось: «Находящемуся во вверенной вам губернии чиновнику 10-го класса Александру Пушкину позволить отправиться сюда при посылаемом вместе с сим нарочным фельдъегерем. Г-н Пушкин может ехать в своем экипаже свободно, не в виде арестанта, но в сопровождении только фельдъегеря; по прибытии же в Москву имеет явиться прямо к дежурному генералу Главного штаба его величества». Подписана бумага была начальником Главного штаба Дибичем.

Наскоро собравшись, Пушкин около пяти часов утра выехал в Псков, к губернатору, захватив с собой рукопи­си «Бориса Годунова», «Цыган» и вто­рой главы «Евгения Онегина». А в Михайловском и Тригорском тем временем рождались версии одна зловещее другой. Поговаривали, что раз жандарм среди ночи приехал, значит, дело не чисто. Скорее всего, вызвали Пушкина по доносу — так думали многие. Соседка поэта Прасковья Осипова сразу взялась за письмо к Дельвигу в Петербург, где изложила свои соображения, тот в свою очередь поделился с Анной Вульф, влюбленной в Пушкина. Девушка решается написать Александру Сергеевичу: «Я словно переродилась, получив известие о доносе на вас. Творец небесный, что же с вами будет? <...> Сейчас я не в силах думать ни о чем, кроме опасности, которой вы подвергаетесь, и пренебрегаю всякими другими соображениями. <...> Боже, как я была бы счастлива узнать, что вас простили, — пусть даже ценою того, что никогда больше не увижу вас, хотя это условие страшит меня, как смерть. <...> Как это поистине страшно — оказаться каторжником!»

Таковы были настроения знакомых Пушкина, считающих, что его повезут чуть ли не в Сибирь. Вызов поэта в старую столицу был воспринят с большой тревогой. Да и сам он вряд ли пребывал в благостном настроении. Мысли его, несомненно, относились к декабристам. Какова будет его участь? Так или иначе, начиная с 14 декабря 1825 года, с самого неудавшегося восстания, и дня не проходило, чтобы где-то не упоминалось имя Пушкина в связи с этим событием.

В частности, во время следствия на допросе Николай I допытывается от Ивана Пущина: посылал ли тот Пушкину письмо о будущем восстании? В ответ Пущин защищает поэта от подозрений в участии в антиправительственном заговоре. Но многие арестованные называют его произведения главным источником «свободного образа мыслей». Если верить им, Пушкин: чуть ли не идеолог и вдохновитель заговора. Неудивительно, что в июне 1826 года ближайший помощник Бенкендорфа М.Я. фон Фок получает от одного из своих агентов донесение: «Все чрезвычайно удивлены, что знаменитый Пушкин, который всегда был известен своим образом мыслей, не привлечен к делу заговорщиков».

«В бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои. Это худой способ подружиться с правительст­вом», — писал Жуковский Пушкину 12 апреля 1826 года из Петербурга. А еще дал мудрый совет вести себя тихо, не высовываться и писать «Годунова», который «отворит дверь свободы». Пушкин согласился и 11 мая вместе со всеми псковскими чиновниками дает подписку: «Я, нижеподписавшийся, обязуюсь впредь никаким тайным об­ществам, под каким бы они именем ни существовали, не принадлежать; свидетельствую при сем, что я ни к какому тайному обществу таковому не принадлежал и не принадлежу и никогда не знал о них».

12 июня Петр Вяземский дает другой совет: покаяться перед царем в «шалостях пера и языка», просить разрешения поехать в столицы или за границу под предлогом лечения. Словно под влиянием этого совета рождается из-под пера поэта обращение к «Всемилостивейшему государю»: «В 1824 году, имев несчастие заслужить гнев покойного императора <...> я был выключен из службы и сослан в деревню, где и нахожусь под надзором губернского начальства.

Ныне с надеждой на великодушие Вашего императорского величества, с истинным раскаянием и с твердым намерением не противуречить моими мнениями общепринятому порядку (в чем и готов обязаться подпискою и честным словом) решился я прибегнуть к Вашему императорскому величеству со всеподданнейшею моею просьбою.

Здоровье мое, расстроенное в первой молодости, и род аневризма давно уже требуют постоянного лечения, в чем и представляю свидетельство медиков: осмеливаюсь всеподданнейше просить позволения ехать для сего или в Москву, или в Петербург, или в чужие краи.

Всемилостивейший государь, Вашего императорского величества верноподданный Александр Пушкин».

Аневризмом поэт называет расширение вен на правой ноге, о котором он периодически вспоминал, надеясь под предлогом лечения этой якобы смертельной болезни уехать в Европу. Свидетельство ему выдали во врачебной управе Пскова. 19 июля письмо вместе с этим свидетельством, а также с данной ранее подпиской он подает губернатору Адеркасу, а тот отправляет документы вышестоящему начальству — прибалтийскому генерал-губернатору Ф.О. Паулуччи. Последний 30 июля передает это письмо министру иностранных дел К.В. Нессельроде, сопроводив его следующей характеристикой: Пушкин «ведет себя хорошо», но из России его лучше не выпускать.

Пока письмо писалось, наступила кульминация декабристской истории. Казнь пяти заговорщиков состоялась 13 июля 1826 года в Петропавловской крепости. Поначалу их приговорили к четвертованию, а еще тридцать одного участника восстания — к отсечению головы. Но государь смилостивился, заменив четвертование повешением. Николаю I, ставшему императором неожиданно для себя самого (письмо об отречении брата Константина от него долго скрывали: видимо, Александр I все еще надеялся на рождение сына), совершенно не хотелось начинать свое царствование с казни, да к тому же публичной. Старики еще помнили ужасную смерть Пугачева на Болотной площади в Москве — его приговорили к четвертованию (подробности казни Пушкин приводит в «Истории пугачевского бунта»). Николай сделал все, дабы не привлекать общественного внимания к самому факту казни, засекретив ее время и место. Декабристов должны были повесить в три часа ночи, но непредвиденные обстоятельства отсрочили казнь на ранний утренний час.

Белые ночи! В белые одежды обрядили и приговоренных. У троих повешенных в момент казни оборвались гнилые веревки — примета жуткая! Пока не купили новые веревки в соседних к Петропавловской крепости купеческих лавках, трое приговоренных ждали своей участи.

Как ни старались, весть о казни быстро вырвалась за стены крепости и пределы Петербурга. 20 июля Вяземский в письме к жене передает подробности: «О чем ни думаю, как ни развлекаюсь, а все прибивает меня невольно к пяти ужасным виселицам, которые для меня из всей России сделали страшное лобное место... Знаешь ли лютые подробности сей казни? Трое из них: Рылеев, Муравьев и Каховский — еще заживо упали с виселицы в ров, переломали себе кости, и их после этого вызвали на вторую смерть. Народ говорил, что, видно, Бог не хочет их казни, что должно оставить их, но барабан заглушил вопль человечества, и новая казнь совершилась».

Пушкин, узнав о казни, зашифровал запись под беловым автографом элегии «Под небом голубым страны своей родной...». Сразу и не разберешь, что он написал: «Уос. Р. П. М. К. Б: 24». А вот как это расшифровывается: «Услышал о смерти Рылеева, Пестеля, Муравьева-Апостола, Каховского, Бес­тужева 24 <июля 1826 года>». А еще Пушкин рисует виселицу с пятью повешенными декабристами и незаконченной строкой: «И я бы мог как [шут ви...]», что можно трактовать как толкование поэтом процедуры казни в виде шутовского представления. Шуты — декабристы, развлекающие таким образом своего скучающего монарха.

Всех повешенных он знал, особенно хорошо Кондратия Рылеева, у которого подозревал «истинный талант» сочинителя. Александру Сергеевичу понравилась его дума «Вой­наровский», на полях рукописи в сцене, изображающей казнь Кочубея, он написал: «Продай мне этот стих!» В дальнейшем это нашло отражение в «Полтаве». А в последнем письме, отправленном Пушкину незадолго до восстания, Рылеев обратился к нему чуть ли не с благословением: «На тебя устремлены глаза России... Будь поэт и гражданин».

После казни на Пушкина действительно устремились глаза всей России; кто смотрел с надеждой, кто со злобой. И не случайно, что везли его в Москву вроде и не под конвоем, но и глаз не спускали, вплоть до запрета на встречи по пути с кем бы то ни было. Днем 8 сентября он въехал в пределы Москвы, которую не видел полтора десятка лет, с того времени, как уехал поступать в Царскосельский лицей. Можно догадаться, какие восторженные чувства охватили поэта при свидании с родным городом после долгой разлуки. Как изменилась Москва, потеряв в пожаре 1812 года восемьдесят процентов своих зданий! Некоторые улицы было и не узнать. Радость в душе Пушкина перемешивалась с чувством неопределенности и опасности.

Москва в те дни и правда расцвела, повод к чему дала коронация государя Николая I. Город по этому случаю почистили и помыли, приукрасили, приведя в праздничный вид. Традиция возведения на престол самодержцев в Московском Кремле складывалась столетиями, даже Петр I не решился перенести ее ритуал в новую столицу (передав Санкт-Петербургу все прочие столичные функции). Так и называли Москву — Первопрестольная.

Николай прибыл на коронацию 25 июля 1826 года, торжества растянулись более чем на месяц. Главная церемония «коронования» (как тогда выражались) состоялась в Успенском соборе Кремля 22 августа 1826 года. Праздничная программа оказалась, как всегда, насыщенной и включала в себя представление императору и императрице Синода, Сената и иностранных послов, а также военных, придворных, предводителей дворянства, купечества. Ну и конечно, балы — сначала в Грановитой палате 27 августа, затем в Благородном собрании 6 сентября, потом в домах богатейших московских вельмож. А еще торжественные обеды и маскарад в Большом театре, народное гулянье на Ходынском поле. Чтобы их величества не устали, дни напряженной работы на балах и ужинах чередовались днями отдыха.

Но это все официальная хроника. А что же было между строк? По словам очевидца, коронационные торжества проходили в тени декабристских казней: «Описать или словами передать ужас и уныние, которые овладели всеми, нет возможности: словно каждый лишался своего отца или брата. Вслед за этим известием (о казни. — А.В.) пришло другое — о назначении дня коронования императора Николая Павловича. Его приезд в Москву, самая коронация, балы придворные, а равно балы у иностранных послов и у некоторых московских вельможей — все происходило под тяжелым впечатлением совершившихся казней. Весьма многие оставались у себя в деревнях; и принимали участие в упомянутых торжествах только люди, к тому обязанные по службе. Император был чрезвычайно мрачен; вид его производил на всех отталкивающее действие; будущее являлось более чем грустным и тревожным».

Мрачное настроение государя то ли передалось москвичам, то ли, напротив, было вызвано настороженным отношением Москвы к царю. Все всё понимали, но вслух старались не произносить. Месяц, проведенный Николаем Павловичем в Москве, не изменил ситуацию в лучшую сторону. Москвичи не оценили его доброты, когда он заменил декабристам четвертование повешением. «Все это не помешало московскому населению, — свидетельствовал Н.И. Сазонов, — остаться холодным и равнодушным к молодому императору, и Николаю много раз приходилось с огорчением замечать, что среди всех его придворных единственным человеком, вызывающим сочувствие и симпатию в народе, была старая княгиня Волконская, мать генерала Волконского, приговоренного к пожизненной каторге».

Для Николая все более актуальным становился вопрос о необходимости принятия такого решения, которое в корне позволило бы ему изменить общественное мнение. Но как это продемонстрировать? Посыл должен быть знаковым, после чего москвичи задумаются: а уж такой ли лютый тиран Николай Павлович? И хочет ли он действительно превратить Россию в одну большую Петропавловку? Быть может, он не такой и деспот, а скорее вынужден был им стать вследствие возникших обстоятельств? На самом деле он другой (вот и либерала Жуковского назначил воспитателем наследника престола). И даже сочувствует некоторым пострадавшим, «сообразуясь с Высокомонаршим милосердием, в сем самом деле явленным смягчением казней и наказаний, прочим преступникам определенным» — так говорилось в приговоре суда над декабристами.

Тут и пригодилось покаянное письмо Пушкина. Пройдя наконец через бюрократическое сито и, к счастью, не застряв надолго в руках разного уровня чиновников, оно дошло до адресата и показалось Николаю I на редкость своевременным. 28 августа государь соизволил «высочайше Пушкина призвать сюда».

Почувствовал царь, что и место, и время для публичного прощения Пушкина и окончания его ссылки подходят как нельзя кстати. И это он должен сделать лично, не доверяя своим вельможам и отдавая тем самым должное таланту и авторитету поэта в глазах общества. И не в Петербурге его надобно принять, где в толпе жаждущих попасть на царскую аудиенцию поэт может и затеряться, а именно в Первопрестольной, превратив долгожданную встречу в историческую, сделав ее частью коронационных торжеств. В Петербурге он казнил, а в Москве прос­тит. Но самое главное, что Николай решил показать: не с казни началось его истинное царствование, а с прощения Пушкина. Тем самым царь как бы переворачивал прежнюю, связанную с декабристами, страницу.

Интересно, что и Пушкин с коронацией связывал определенные надежды. И здесь его опять же поддерживали друзья. Еще 7 апреля Дельвиг пишет ему: «Дождись коронации, тогда можно будет просить царя, тогда можно от него ждать для тебя новой жизни. Дай Бог только, чтоб она полезна была для твоей поэзии». Пушкин ждал коронации, 14 августа признавшись Вяземскому, что надеется на нее: «Повешенные повешены; но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна». Поэт рассчитывал на милость царя не только по отношению к себе, но и к декабристам, на возможную амнистию.

И вот, к изумлению для многих моск­вичей, в привычную уже череду празднеств вмешалось совершенно не­ожиданное событие — царь принял в Малом Николаевском дворце Кремля (снесен в 1929 году) не иностранного дипломата или высокого вельможу, а... ссыльного Александра Пушкина! Сам факт встречи произвел огромное впечатление и на всю Россию, ибо Пушкин к тому моменту не находился на какой-либо службе, будь то государственная или военная. «Это было неслыханное событие! Ибо никогда еще не видано было, чтобы царь разговаривал с человеком, которого во Франции назвали бы пролетарием и который в России имел гораздо меньшее значение, чем пролетарий у нас, ибо Пушкин, хотя и был дворянского происхождения, не имел никакого чина в административной иерархии, а человек без ранга не имеет в России никакого общественного значения, его называют “homme honoraire” — сущест­вом сверхштатным», — удивлялся Адам Мицкевич.

Повеление царя исполнили точно, доставив поэта в Кремль незамедлительно: в 4 часа пополудни 8 сентября 1826 года, прямо с дороги, он даже не завез багаж в гостиницу. Ему не дали времени ни переодеться, ни побриться, как будет рассказывать брат Лев, «небритый, в пуху, измятый, был он представлен к дежурному генералу Потапову и с ним вместе поехал тотчас же во дворец и введен в кабинет государя».

А царь в это время готовился к балу, что давал прибывший на коронацию французский маршал Огюст Фре­дерик Луи Виесс де Мармон, герцог Рагузский. Бал должен был пройти в доме князя Куракина на Покровке. И вдруг — Пушкин! Значит, для Ни­колая I встреча с ним имела первостепенный характер.

Тот сентябрьский день выдался холодным — всего восемь градусов, и потому в царском кабинете горел камин. Царю и поэту было о чем поговорить. Познакомиться они могли бы еще в 1811 году, ибо Царскосельский лицей и создавался с целью воспитания в нем братьев Александра I, дабы избавить их от влияния матери, вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Но не сложилось: Николая и Михаила воспитывал граф Матвей Ламздорф, сторонник строгих педагогических методов.

Стенограмма той встречи не велась, более того, не было сделано и записи в камер-фурьерском журнале, но осталось порядка тридцати рассказов о ней, число которых лишь множилось с течением времени. Конечно, нам было бы интересно сравнить, как рассказывал об этой встрече царь и что говорил Пушкин. Со слов царя директор Императорской публичной библиотеки М.А. Корф (кстати, соученик Пушкина по Лицею) в 1848 году записал в своем дневнике следующее: «Я, — говорил государь, — впервые увидел Пушкина после моей коронации, когда его привезли из заключения в Москву совсем больного и покрытого ранами — от известной болезни. “Что сделали бы вы, если бы 14 декабря были в Петербурге?” — спросил его между прочим. “Стал бы в ряды мятежников”, — отвечал он. На вопрос мой, переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать иначе, если я пущу его на волю, он наговорил мне пропасть комплиментов насчет 14 декабря, но очень долго колебался прямым ответом и только после длинного молчания протянул мне руку, с обещанием — сделаться другим».

Гораздо больше свидетельств было сделано друзьями и знакомыми Пушкина и даже агентами тайной полиции. Так, москвичка А.Г. Хомутова писала: «Рассказано Пушкиным. Фельдъ­егерь внезапно извлек меня из моего непроизвольного уединения, привезя по почте в Москву, прямо в Кремль, и всего в пыли ввел меня в кабинет императора, который сказал мне: “А, здравствуй, Пушкин, доволен ли ты, что возвращен?” Я отвечал, как следовало в подобном случае. Император долго беседовал со мною и спросил меня: “Пушкин, если бы ты был в Петербурге, принял ли бы ты участие в 14 декаб­ря?” — “Неизбежно, государь, все мои друзья были в заговоре, и я был бы в невозможности отстать от них. Одно отсутствие спасло меня, и я благодарю за то Небо”. “Ты довольно шалил, — возразил император, — надеюсь, что теперь ты образумишься и что размолвки у нас вперед не будет. Присылай все, что напишешь, ко мне; отныне я буду твоим цензором”».

И в том и в другом рассказе есть немало общего, сведений набралось на два абзаца, но беседа-то продолжалась больше часа. О чем же еще говорили поэт и царь? Ответить на этот вопрос помогает одна из самых поздних по времени публикаций — мемуары польского литератора Юлиуша Струтыньского, опубликованные в 1873 году в Кракове. Они куда более подробны и рисуют образ совсем другого Пушкина, не того, который был, по выражению современников, «обольщен царем» (этой точки зрения придерживался Александр Герцен). Вот, например (если верить мемуаристу), что говорил Пушкин о Николае: «Не купил он меня золотом, ни лестными обещаниями, потому что знал, что я непродажен и придворных милостей не ищу; не ослепил он меня блеском царского ореола, потому что в высоких сферах вдохновения, куда достигает мой дух, я привык созерцать сияния гораздо более яркие; не мог он и угрозами заставить меня отречься от моих убеждений, ибо кроме совести и Бога я не боюсь никого, не дрожу ни перед кем. Я таков, каким был, каким в глубине естества моего останусь до конца дней: я люблю свою землю, люблю свободу и славу отечества, чту правду и стремлюсь к ней в меру душевных и сердечных сил; однако я должен признать (ибо отчего же не признать), что Императору Николаю я обязан обращением моих мыслей на путь более правильный и разумный, которого я искал бы еще долго и может быть тщетно... Вместо надменного деспота, кнутодержавного тирана, я увидел человека рыцарски-прекрасного, величественно-спокойного, благородного лицом».

Важно не только то, что говорилось во дворце, но и то, что было сказано после. По словам Мицкевича: «Пушкин был тронут и ушел глубоко взволнованный. Он рассказывал своим друзьям-иностранцам, что, слушая императора, не мог не подчиниться ему. “Как я хотел бы его ненавидеть! — говорил он. — Но что мне делать? За что мне ненавидеть его?”». А иные мемуаристы утверждают, что Пушкин вышел из царского кабинета со слезами на глазах от переполнявших его эмоций, видимо подвигнувших его на написание знаменитых «Стансов», где он сравнил Николая I с Петром Великим.

Что же до царя, то вечером, на том самом балу, он назвал Александра Сергеевича «умнейшим человеком в России» (в  разговоре с  Д.Н. Блудовым). Слова эти тотчас разошлись по Моск­ве. Что имел в виду государь? Вероятно, речь шла о самых разных внутриполитических вопросах, обсуждавшихся при разговоре, — в частности, о народном воспитании. Спустя два месяца поэт представил царю записку на эту тему. Можно предположить, что разговор в Кремле шел и о будущем учреждении «секретного комитета 6 декабря 1826 года», который должен был заниматься вопросом о положении крестьян, о планах преобразований.

Войдя в кабинет царя ссыльным, поэт вышел оттуда свободным (хотя присматривать за ним не перестали). Но и царь приобрел союзника, недаром он сказал: «Ну, теперь ты не прежний Пушкин, а мой Пушкин», (по воспоминаниям В.Ф. Вяземской). Вполне верится и в то, что они пожали друг другу руки. А Пушкин еще и дал царю слово, что следует из письма к нему Бенкендорфа, написанного спустя восемь месяцев: «Его величество... не сомневается в том, что данное русским дворянином государю своему честное слово: вести себя благородно и пристойно, будет в полном смысле сдержано». Сдержать данное слово призывал Пушкина ранее и Вяземский.

«...Все прыгают и поздравляют тебя», — писал поэту Дельвиг из столицы, узнав о том, как счастливо окончилась поездка друга в Москву. Пушкин дал большую пищу не только современникам, но и исследователям своего творчества своим разговором с царем. В частности, Ю.М. Лотман утверждал, что Пушкин «желал направить молодого государя на путь реформ». Но вряд ли поэт (он был на три года моложе Николая) мог иметь такое огромное влияние на царя, чтобы куда-то его направлять. Николай I, судя по всему, не читал его стихов до этого разговора, будучи лишь много наслышан о них от тех же декабристов на допросах.

После этой встречи Пушкин «по­дружился с правительством», получил разрешение проживать в Москве и Петербурге и освобождение от общей цензуры. Отныне его цензором стал сам Николай I, что ставило поэта в особое, привилегированное положение — жаловаться оставалось только Господу Богу. Прямая связь с царем осуществлялась через Бенкендорфа (см. его письмо Пушкину от 30 сентября 1826 года). Естественно, что такой ход событий заведомо определял Пушкина в число сторонников царя: а как же иначе — получить такое доверие монарха не могло означать ничего иного.

Та встреча, высвободившая Пушкина из ссылки, выражаясь словами Дельвига, оказалась полезной для его поэзии, дав ему возможность подняться на литературный пьедестал. В сентябре 1826 года Пушкин приехал на свою собственную коронацию — первого поэта России. Уехавший из Моск­вы двенадцатилетним мальчи­ком, он вернулся в родной город «идолом народным»: «Москва приняла его с восторгом. Везде его носили на руках. Слава Пушкина гремела повсюду; стихи его продавались на вес золота, едва ли не по червонцу за стих; “Кавказский пленник”, “Бахчисарайский фонтан”, “Цыгане” читались во всех гостиных», — вспоминал А.Н. Муравьев.

Однако нашлись и недовольные: фрондирующей части общества был нужен Пушкин ссыльный, а не свободный, о чем свидетельствовал Мицкевич: «Либералы, однако же, смотрели с неудовольствием на сближение двух потентатов (имеются в виду Пушкин и Николай I. — А.В.). Начали обвинять Пушкина в измене делу патриотическому». И в Москве, и в Петербурге стала известной оскорбительная эпиграмма А.Ф. Воейкова:

Я прежде вольность проповедал,

Царей с народом звал на суд,

Но только царских щей отведал

И стал придворный лизоблюд.

Пушкин вынужден объясняться в стихотворении «Друзьям»:

Нет, я не льстец, когда царю

Хвалу свободную слагаю:

Я смело чувства выражаю,

Языком сердца говорю...

Но это было потом, а пока из Кремля поэт отправился в нумера отеля «Европа», располагавшегося в доме Часовникова, в самом начале Тверской улицы (дом не сохранился). Затем — к дяде на Старую Басманную, затем к... Ссылка кончилась, после пятнадцатилетней разлуки с Москвой Пушкин был нарасхват...

Комментарии 1 - 0 из 0