Любовь в эпоху перемен
Юрий Михайлович Поляков — прозаик, публицист, драматург, поэт — родился в 1954 году в Москве. Окончил МОПИ имени Крупской. После службы в армии работал учителем русского языка и литературы. В настоящее время он входит в попечительский совет Патриаршей литературной премии, в совет по культуре Госдумы, в Общественные советы Министерства культуры и Министерства обороны РФ, является членом президиума Общества русской словесности. В 1980 году вышел его первый сборник стихотворений «Время прибытия», а в 1981 году — книга «Разговор с другом». Широкую популярность писателю принесли повести «Сто дней до приказа» и «ЧП районного масштаба». Лауреат многих литературных премий, в том числе зарубежных. В 2005 году за сборник прозы «Небо падших» писателю присуждена Государственная премия в области литературы.
19. Дорога в баню
— Дайте сказать! — Вехов поднял руку так, словно в ней был факел.
— Погодите, — поморщилась Болотина. — Вон товарищ давно уже просит слова. — она благосклонно кивнула старичку доцентской внешности, и тот поспешил к освободившейся трибуне.
Председатель клуба «Гласность» наблюдал за этим с насмешливым презрением человека, давно привыкшего к несправедливости.
— Позвольте небольшой исторический экскурс? — спросил старичок, обживая трибуну.
— Если коротко, не возражаю, — разрешила Елизавета Вторая.
— Спасибо! Начнем, как говорили древние, от яйца Леды. — его голос обрел лекционную плавность. — Такая, с позволения сказать, кафкианская ситуация сложилась в нашей стране из-за того, что в конце 20-х свернули НЭП, хотя Ленин недвусмысленно заявлял: новая экономическая политика всерьез и надолго! Он считал социализм торжеством цивилизованных кооператоров. Однако в 1927 году был законодательно изменен статус предприятий. Целью стало не извлечение прибыли, а выполнение плана, спущенного сверху. А ведь Николай Иванович Бухарин, провидец, предупреждал: мы слишком все «перецентрализовали»! Но Сталин знал: рыночный, а точнее, хозрасчетный социализм несовместим с личной диктатурой...
— Короче, Склифосовский!
— Завязывай лекцию читать! — крикнули из зала. — Видели мы твоих цивилизованных кооператоров. Кулебяка рубль стоит!
— Ничего страшного, коллеги! — успокоил доцент. — Конкуренция и спрос сформируют нормальные цены. Сейчас многие перегибы происходят из-за того, что бюрократия сопротивляется перестройке и делает все, чтобы народ разочаровался в реформах. Не позволим! — крикнул доцент, сходя с трибуны.
— Нужна чрезвычайная комиссия по борьбе с врагами перестройки! — гулко вмешался Вехов. — Надо выявлять и...
— Расстреливать? — уточнил спецкор.
— Если надо — и расстреливать.
— Чем же вы тогда лучше Сталина? — не вытерпела Мятлева.
— У нас другая цель.
— Какая же?
— Свобода.
— Значит, ради свободы все разрешено?
— Все, кроме слезинки ребенка! — Вехов ответил ей перевернутой улыбкой.
— Значит, можно и книги с полок воровать? — осведомилась Болотина.
— Вот, товарищ Скорятин, прошу зафиксировать. — библиофил презрительно указал на директрису длинным, суставчатым пальцем. — Враги перестройки и клевету активно используют, чтобы задавить народную инициативу.
— Вы не о том, не о том все говорите! — застонала изможденная дама в цыганской шали. — Главное, что наша дорога не ведет к храму!
— А почему дорога должна вести обязательно к храму? — хихикнул Колобков, желая вернуть Зоино внимание. — Она может вести, например, в баню...
— Куда-куда? Он что там такое говорит?! А еще из райкома... — зароптали те, кто видел фильм «Покаяние». — Издевается!
Мятлева покосилась на Илью с неловким смущением, так девочка-отличница смотрит на одноклассника, несущего у доски позорный вздор, а она с ним вчера зачем-то поцеловалась...
— Ну, не обязательно в баню, можно и в библиотеку... — чуя неладное, попытался исправить ошибку пропагандист.
— Библиотека — тоже храм! — почти не разжимая губ, произнесла Елизавета Михайловна. — Геннадий Павлович, а вы что молчите?
— Дайте ему сказать! Человек из Москвы ехал! — донеслось из зала. — Не затыкайте рот!
— Никто никому ничего не затыкает. Надо оставить время на вопросы.
— Колокольный звон не молитва! — подытожил Скорятин. — Если есть вопросы, задавайте!
— Есть! — усмехнулся Вехов. — Почему в СССР одна партия? Странно, не правда ли? Партии создаются, чтобы бороться за политическую власть. С кем? Ежу понятно: с другими партиями. А с кем борется КПСС? Сама с собой или с народом?
— Сама с собой. Лигач Горбача подсиживает. Нет, с народом борется! Водку — по талонам продает! — вразнобой закричали из зала.
— И квартиры сама себе дает! — добавил книголюб.
— Прекратите! — Директриса величественно поднялась и поискала глазами дружинников. — Уберите провокатора, немедленно!
Парни неуверенно переглянулись. На лице председателя клуба «Гласность» снова появилась перевернутая улыбка, не сулившая ничего хорошего.
— Боитесь правды! Я сам уйду. А вам, Елизавета Михайловна, не стоит принимать руководящую роль партии так близко к телу.
В зале понимающе хихикнули. Видимо, роман Болотиной и хозяина области Суровцева давно уже не был тайной. Нарушитель спокойствия тряхнул длинными волосами и гордо вышел вон, играя желваками. Елизавета Вторая поморщилась, как от сильной боли, побледнела и грузно опустилась на стул. Лязгая графином о край стакана, она налила себе воды, выпила, отдышалась и тихо спросила:
— Есть еще вопросы к товарищу Скорятину?
— Есть! — подняла руку немолодая женщина в темно-синем костюме с люрексовой полоской по воротнику. — Понимаете, в прессе теперь пишут, что Зоя Космодемьянская просто ненормальная, Матросов закрыл амбразуру спьяну, а Павлик Морозов — стукач и доносчик. Я учительница. Вот вы мне скажите, на каких примерах мы будем воспитывать молодежь? Если все у нас плохо... Ведь надо же во что-то верить!
— Конечно! В себя надо верить. В се-бя, понимаете, голубушка? А не в Зою Космодемьянскую. Еще вопросы!
— В Бога надо веровать! — рявкнул бородатый юноша и, вскочив, размашисто перекрестился.
— Из Союза православной молодежи, — тихо донес москвичу Пуртов. — Крестный ход готовят.
— А вы что же?
— Комсомолята, как обычно, антипасху хотели... Но Москва запретила. Тысяча лет крещения на носу. Два храма покрасили и кресты надели. В Ленинский субботник в монастыре мусор убирали. Двадцать три грузовика вывезли. Мы про это писали...
Скорятин снова посмотрел в зал, увидел несколько нетерпеливо поднятых рук и кивнул немолодой женщине с больными глазами.
— А как вы относитесь к статье Нины Андреевой «Не могу поступаться принципами!» в «Советской России»? — спросила она. — Вы с ней согласны?
— Нет, не согласен. Это платформа антиперестроечных сил. Кому-то очень хочется назад, в тоталитарное стойло.
— Но ведь про Сталина же она правильно пишет... — пророкотал, борясь с одышкой, Федор Тимофеевич и звякнул наградами.
— И что же она пишет? — Гена придал лицу такое же выражение, с каким Исидор выслушивал Галантера, заведовавшего юмористической полосой «Мымры».
— Что даже Черчилль признал: Сталин принял Россию с сохой, а оставил с атомной бомбой.
— Лучше бы он оставил в живых пятьдесят миллионов замученных в ГУЛАГе!
— Геннадий Павлович, а вам что-нибудь в нашем прошлом нравится? — не удержался Колобков.
— Да, храмы, которых так много в вашем замечательном городе.
— Лучше бы магазинов побольше! — тоскливо крикнул кто-то.
— Ну что такое говорят? То баня, то магазины...
— А вот Нина Андреева пишет... — к трибуне подбежал мужичок и развернул вырезку, истершуюся на сгибах. — «Наверное, не одной мне бросилось в глаза, что призывы партийных руководителей повернуть внимание “разоблачителей” еще и к фактам реальных достижений на разных этапах социалистического строительства, словно бы по команде, вызывают новые и новые вспышки “разоблачений”. Заметное явление на этой, увы, неплодоносящей ниве — пьесы М.Шатрова. В день открытия XXVI съезда...»
Зал снова завелся.
— Надоели вы со своей Ниной Андреевой! Вчерашний день! Про будущее скажите!
— Нет, сначала надо сломать прошлое...
— Будущее совсем не обязательно строить на обломках прошлого...
— Ну, хватит, хватит! — Директриса махнула рукой. — Видите, Геннадий Павлович, сколько у людей вопросов, и решать их нужно постепенно...
— Пропасть, Елизавета Михайловна, преодолевают в один прыжок, в два не получится... — отчетливо произнес Скорятин.
Зал зааплодировал.
— Вообще-то через пропасть не прыгают, а строят мост, — переждав хлопки, грустно заметила Болотина. — Ну, не будем больше мучить гостя. Последний вопрос!
Поднялся, как говорится, лес рук. Выбирая счастливца, Гена подумал, что аргумент про «мост» вышел у Елизаветы Второй довольно убедительным и надо на досуге поломать голову, как при случае остроумно возразить. Наконец москвич благосклонно кивнул школьнице в синем форменном жакете.
— А вы женаты? — спросила она и покраснела, как первомайский шарик.
— Нет, к сожалению, — не задумываясь, соврал он.
— А у вас есть любимая женщина? — уточнила она, сделавшись цвета вареной свеклы.
— Теперь, кажется, есть... — ответил он и посмотрел на Зою.
— Ну, хватит! — Болотина встала, поморщилась и ушла, держась за бок.
Следом, звеня наградами, ушагал на негнущихся ногах оскорбленный ветеран, Илья провожал его, успокаивая:
— Федор Тимофеевич, не надо так обижаться... Это же просто полемика, спор, плюрализм...
— Вредительство, а не плюрализм! — пыхтел дед. — Я напишу в ЦК!
— Ну, зачем сразу в ЦК?
— В Политбюро напишу!
Зоя хотела уйти вслед за Колобковым, но Гена скорчил умолительную гримасу, она вздохнула, улыбнулась и осталась в зале. К знаменитости выстроилась очередь за автографами. Он расписывался на чем попало: на газетах, журналах, читательских билетах, ученических тетрадках, неровно выдранных блокнотных листочках, каких-то случайных бумажках — кто-то подсунул квитанцию химчистки. С натужной скромностью спецкор выслушивал восторги, одновременно давая интервью кивающему Пуртову — тот буквально всунул микрофон гостю в рот. Еще Скорятин успевал отвечать на вопросы:
— А Солженицын вернется?
— Обязательно!
— А хлеб подорожает?
— Нет, только икра.
— А Горбачев и Ельцин помирятся?
— Едва ли...
— А правда, что настоящая фамилия Аллы Пугачевой — Рабинович?
— Не проверял.
— А кто все-таки написал «Тихий Дон»?
— Гений.
Мятлева сидела в стороне и как-то странно смотрела на москвича, а он тем временем старался мягко отвязаться от зануды-доцента с его рукописным трактатом «Христианский марксизм — будущее человечества». Исподтишка поглядывая на библиотекаршу, Гена подумал: он отдал бы десять лет жизни, чтобы узнать, что происходит в голове женщины, когда она смотрит на мужчину, решая: «да» или «нет». Какие фантазии расцветают и гаснут, какой сокровенный трепет пробегает по телу, какие слова умирают на загадочно улыбающихся губах...
— Товарищи, нашему гостю предстоит еще несколько встреч. Имейте совесть! — строго объявила Зоя. — Девушка, вы второй раз за автографом подходите.
— Это маме...
— Тогда сразу и папе берите!
Библиотекарша встала, взяла Гену за руку, извлекла из огорченной толпы и повела в кабинет начальницы. По пути он сжал ее пальцы чуть нежнее, чем следовало бы, в благодарность за избавление от неуемной публики, она же в ответ отняла ладонь, но не так быстро, как положено даме, недовольной смелостью нового знакомца. Скорятин почувствовал, что его сердце нежно набухает, подобно большой весенней почке.
Вопреки всему, Болотина была настроена вполне миролюбиво.
— Ну что ж, живенько получилось, — оценила она.
— Какой народ у вас любознательный! — похвалой на похвалу ответил журналист.
— Да, тихославльцы такие, особенные...
— Есть версия, — вставил Колобков, — что Тихославль был самой первой столицей Руси.
— А Киев?
— Это потом, после потопа! — объявил пропагандист, ловя Зоин взгляд.
— После какого еще потопа? Илья Сергеевич, что вы мелете?! Мы, слава богу, не в Палестине! — нахмурилась Елизавета Вторая.
— Сейчас объясню... Здесь, где мы с вами стоим, был Русский океан. Когда, размыв Гороховецкий отрог, вода ринулась вниз, к Волге...
— Ладно вам глупости-то болтать! Лучше скажите, Федор Тимофеевич успокоился?
— Нет, сказал, письмо в ЦК напишет!
— Зря вы так, Геннадий Павлович, — попеняла Болотина. — Он у нас председатель Совета ветеранов. И без ног, как Мересьев.
— Очень жаль! Но нельзя жить вчерашним днем, молиться на душегуба, как на икону. Вы согласны, Зоя Дмитриевна? — спросил Гена.
— Не знаю... Жалко стариков. Они до сих пор на Хрущева из-за Сталина злятся. А вы им теперь говорите, что Сталин хуже Гитлера.
— Хорошо, Джугашвили лучше Шикльгрубера! — согласился москвич. — Но только для вас!
— Галантно! — хмыкнула директриса.
— А вы знаете, что Сталин — внебрачный сын Пржевальского? — оживился Илья, страдая от Зоиного невнимания.
— Час от часу не легче! — всплеснула руками Болотина. — Почему тогда не Миклухо-Маклая?
— Потому что Маклай по Кавказу не путешествовал, а Пржевальский путешествовал и даже ночевал как-то в Гори...
— Да, усы в самом деле похожи... — задумалась Мятлева.
— Хватит чушь-то городить! Скажите лучше, где гостя кормить собираетесь.
— У Зелепухина.
— Правильно. Там расстегаи хороши! Ну, всего вам доброго, Геннадий Павлович, просветили! — Елизавета Вторая тяжело встала, словно закончив аудиенцию, даром что к ручке не подпустила.
— Елизавета Михайловна, — охрабрел Скорятин. — Разрешите обратиться с нижайшей просьбой?
— Слушаю вас... — насторожилась начальница.
— Прикомандируйте к нам Зою Дмитриевну!
— А это еще зачем?
— Для украшения нашего одинокого мужского дуэта! — брякнул Гена.
— Вот оно как! — повелительница чуть улыбнулась, оценив остроумие.
— Я не могу! — запротестовала, краснея, Мятлева. — Мне надо... книги на списание...
— Девочки закончат. А ты украсишь одинокий дуэт. Думаю, вы споетесь.
Болотина пошла, держась рукой за бок, к выходу, обернулась, строго посмотрела на подчиненную и сказала:
— Не забудьте, милая, в девять вечера у Геннадия Павловича выступление на районном радио. Пуртов помчался вопросы готовить.
— Я помню...
— Сомневаюсь! — и хлопнула дверью.
Зоя смутилась, а мужчины переглянулись: «Самодержица!» Выждав несколько минут, они вышли на улицу. Безоблачное теплое повечерье вступило в ту золотую пору, когда вся природа, от утомленного солнца до букашки, роющейся в свежей сирени, кажется великодушным даром усталого Бога суетливым и неблагодарным людям. Зеленые чешуйчатые купола за деревьями напоминали огромные сомкнутые бутоны. Оставалось гадать, какие дивные цветы они явят, раскрывшись на закате.
Водитель еще не приехал.
— А представляете, что тут было, когда все храмы звонили разом? — воскликнул Илья, указывая на колокольни. — Ваши сорок сороков отдыхают.
— Наши сорок сороков уже семьдесят лет отдыхают, — тонко улыбнулся Гена.
— Говорят, церкви снова откроют, — сказала Зоя.
— Открыть-то откроют, а где они столько верующих возьмут? — пожал плечами пропагандист. — Атеизм был бы самой лучшей религией, если бы обещал после смерти хоть что-нибудь, кроме светлой памяти в сердцах товарищей.
— Ты, кстати, хотел рассказать, почему тут столько церквей, — напомнил Скорятин. — Или здесь тоже Пржевальский путешествовал?
— Тебе какую версию — официальную или неофициальную? — ухмыльнулся Колобков.
— Давай сначала официальную.
— Тихославль — город купеческий, люди тут жили солидные, чужаков не любили. Вот каждая улица себе церковь и строила, чтобы без посторонних молиться. Убедительно?
— Не очень.
— Правильно. На самом деле Тихославль до потопа звался Святоградом и был сакральным центром. На каждом шагу капища — Роду, Перуну, Велесу, Мокше, Симарглу, Лелю... Со всей Руси сюда ехали. Пойдем языческую Троицу смотреть, подробнее расскажу. Христиане, когда в силу вошли, по-хитрому действовали: святилища не просто разрушали, а сразу строили на их месте церкви. Дорожка протоптана, веками сюда ходили — жертвы богам приносить. Ну а теперь, коль пришли, помолитесь нашему Богу. Очень грамотно с точки зрения агитации и пропаганды! Говорю вам это как заведующий отделом.
— Значит, по той же логике в церквях после революции театры и клубы устраивали?
— Верно, Палыч! В самую точку. И как ты живешь с таким умищем? Дорожка-то протоптана. Раз пришел — заодно спой Интернационал в честь отца Карла, сына его Ленина и Святого Духа классовой борьбы...
— Неужели все так просто?! — вздохнула Мятлева.
— История, Зоя Дмитриевна, это кайло с узором! — Илья свысока глянул на соперника.
Подъехала «Волга». Хмурый Николай Иванович, пока усаживались, объяснил, что менял пробитое колесо, а потом весь недолгий путь бурчал про гадов, бросающих на дороге колюще-режущие предметы.
20. У Зелепухина
— Справедливейший, жрать пойдешь? — спросил Дочкин, войдя к шефу, и от его пиджака в кабинете запахло старой кожей.
— Не хочу, у меня после вчерашних голубцов до сих пор изжога, — отозвался Гена.
— Это потому, что ты не продезинфицировался.
— Пожалуй...
— Ну что, «Клептократию» ставим?
— Пока нет. Опасно.
— Прав, как всегда! Может, по граммульке?
— После планерки.
— Слушаю и повинуюсь, о предосторожнейший! Точно не обедаешь?
— Не хочу перебивать аппетит. У меня вечером ресторан... вроде бы.
— А я пойду — закушу сальмонеллу кишечной палочкой...
Жора с интересом, словно в первый раз, оглядел большой кабинет начальствующего друга, задержался взглядом на рейке с гвоздиками, чему-то незаметно улыбнулся и вышел вон.
«Странно... Куда исчезают слова?» — глядя ему вслед, подумал Скорятин. В детстве он слышал постоянно: «Гена, не перебивай аппетит!», «Гена, положи печенье на место!», «Гена, не подходи к варенью, перебьешь аппетит!». Этот самый аппетит казался беззащитным пресмыкающимся, которому легко можно перебить спинной хрящик — и тогда наступит голодная смерть. Теперь про аппетит никто и не вспоминает. Даже не слышно, чтобы какая-нибудь мамаша крикнула ребенку, уплетающему вредную сладость: «Брось! Перебьешь аппетит!»
Может, взять Алису в румынское посольство? Вечернее платье у нее наверняка есть. Ему хотелось поговорить с Алисой о будущем торжественно, не в постели, после слаженных содроганий, когда в сонной расслабленности бормочешь нежную чушь. Нет, это не лучшее время для перепланировки судьбы. К тому же, стравив похоть, Гена остывал, смотрел на Алису строже, замечая жесткие морщины у глаз, вялость груди, и кривился от ее громкого прилавочного смеха. Но проходило несколько дней без объятий, и Скорятин снова думал о ней как о своей окончательной женщине. Однажды после командировки он пытался серьезно поговорить об этом в «Меховом раю», за кофе, но не пошло: шубы, висевшие вокруг, казались толпой соглядатаев и наушников, ловивших каждое слово. Мнительный стал! Нет, такой разговор лучше затеять в ресторане, неподалеку от ее дома, чтобы потом, если Виталик на тренировке, заскочить на часок и совпасть на широкой Алисиной постели. Возле метро есть несколько вполне приличных заведений: «Сулико», «Насреддин», «Дрова», «Сытый дракон», «Суперпельмень», «Ирландский паб»... Но всех лучше, конечно, таверна «Метохия». Ее держит серб Слободан и каждому гостю предлагает бесплатно выпить за смерть косоваров, которые сожгли его дом под Приштиной. Да, ресторанов теперь много, до черта, везде, всюду, по всей стране, в каждой подворотне, будто у людей и других-то дел не осталось, как хорошо пожрать да в комфорте испражниться. Только тут, в «Вымпеле», три магазина сантехники: «Фаянсовое чудо», «Надежная свежесть» и «Мир унитазов».
А в Тихославле был тогда один-единственный кооперативный ресторан «У дедушки Зелепухина». Открыли его в помещении диетической столовой, где, по словам Колобкова, человек, откушав раз-другой, больше не беспокоился из-за гастрита, ибо получал полноценное пищевое отравление, а то и целую язву. Последней каплей стал вареный крысенок в чане с борщом. Директору объявили партийный выговор и сослали руководить прачечной, а вместо диетической тошниловки задумали кафе-мороженое с молодежным уклоном. К открытию планировали фестиваль брейк-данса, что прямо указывало на новое мышление районного начальства и сострадание к дури юных неформалов. Согласовали с областью, но тут возник Кеша Зелепухин, в прошлом товаровед универмага, уволенный после ревизии. Он ломился в серьезные кабинеты, требуя реабилитации доброго имени и восстановления семейного дела, мол, хочу в порядке борьбы с наследием сталинизма открыть кооперативный ресторан «У дедушки Зелепухина»!
— Правда смешная фамилия?
Колобков повествовал витиевато, утомляя обдуманными словесными излишествами, какими начитанный, но неопытный в добыче женской взаимности мужчина пытается склонить облюбованную даму. Они ехали по тряской тихославльской мостовой на ужин. Илья сидел рядом с водителем, обратясь бдительным лицом к Гене и Зое, устроившимся на заднем сиденье.
— Не поверишь, просто всех измучил этот Кеша! — жалился пропагандист. — Ходил и ходил, клянчил и клянчил. Спрашиваю: «Почему ко мне пришли? Идите в сектор общественного питания!» «Нет, — отвечает, — тут вопрос политический. Я знаю, к кому ходить!»
— Почему политический? — удивился спецкор.
— У нас все вопросы политические, — заметила Мятлева.
— А вот и неправда ваша, Зоя Дмитриевна! — нежно возразил Илья. — Его дед трактир содержал. После революции отобрали, устроили «Домревпит».
— Что?
— Дом революционного питания.
— А разве бывает контрреволюционное питание? — удивилась Зоя.
— Бывает, — вставил молчавший до сих пор Николай Иванович. — Люди с голоду пухнут, а он ресторацию держит.
— Кто?
— Дед Зелепухин.
— Ничего не понял... — пожал плечами Скорятин.
— Все очень просто, — разъяснил Колобков. — В НЭП дедушка снова всплыл. Процветал. Все начальство у него кутило. Кто-то стукнул в Москву, в ОГПУ, Менжинскому. Заведение прихлопнули, а Зелепухина с семьей выслали заодно с кулаками. Вернулся он сюда после войны с внуком. Бедствовал. Жена и дочь умерли. Сыновья на Северах остались, длинным рублем прельстились.
— Ты-то откуда все это знаешь? — удивился Гена.
— От верблюда. Кеша мне своей историей весь мозг проел!
— Ни черта он не бедовал! — возмутился спиной водитель. — Ходил по городу, игрушки пацанам сбывал — за тряпье и пустые бутылки. Никогда не уступал: пугач — десять бутылок, коробочка пистонов — бутылка...
— Человеку жить надо, — тихо заметила Зоя.
— Для этого пенсия дадена, — твердо объявил Николай Иванович.
— А если человеку мало пенсии?
— Нормальному человеку пенсии достаточно!
— ...В общем, мы посельсоветовались, — переждав перепалку, продолжил Колобков, — и решили, что восстановление трактирной династии, прерванной сталинским террором, круче, чем молодежное кафе, где еще кому-нибудь в пьяной драке почки отобьют. Но Кешу предупредили: возьми какое-нибудь нормальное название — «Ивушка» или «Березка», лучше — «Волжское застолье». Нет, уперся: «Мы — Зелепухины, это наше семейное дело! Народ всегда ходил к дедушке Зелепухину!»
— Сволочь этот ваш дедушка! — снова заругался водитель.
— Он не мой!
— Процентщик. Деньги в рост давал. Полгорода закабалил. Моя бабка полы в трактире мыла — отрабатывала. У нее суставы на пальцах с кулак вздулись — лиловые. Страшно смотреть! Когда вашего Зелепухина взяли, народ загулял на радостях. Но золотишко-то свое он зарыть успел...
— Какое еще золотишко? — встрепенулся спецкор.
— Ну, это байка такая по городу ходит. Мол, чугунок с империалами в огороде зарыл. А когда вернулся, откопал... — объяснил Колобков.
— Зачем же он тогда пугачи на бутылки менял? — усомнилась Зоя.
— Для конспирации. Иначе сразу бы за ним пришли. Не любит наше государство, когда народ золотишком балуется. Это я вам как ответственный работник заявляю! — протараторил Илья.
— Э-э! Теперь все можно! — оторвавшись от баранки, всплеснул руками шофер. — Откуда в платной поликлинике золотые коронки появились? Раньше-то не было...
— Ну и что? Пусть каждый своим трудом зарабатывает сколько хочет, — возразила Зоя.
— От лишних денег люди звереют. Человек всегда хочет больше, больше, больше! Без окорота все вразнос пойдет.
— Николай Иванович у нас идейный коммунист, — хихикнул Колобков.
— А вы, значит, безыдейный?
— Я просвещенный коммунист, — с холодком ответил агитатор, напоминая водителю, кто есть кто в автомобиле.
— Вот так власть и просвистите, просвещенные!
Сказав это, шофер заложил такой крутой поворот, что Гена припал к мягкому плечу библиотекарши. Она неспешно отстранилась, а он ощутил в теле теплый озноб.
— Поаккуратнее, не картошку везете! — ревниво проворчал Колобков.
Предупрежденный Зелепухин встречал гостей на улице. На нем были полосатый костюм, клетчатая рубашка и пестрый галстук, достававший до ширинки. Раннюю лысину оживляли редкие волосинки, уложенные с прощальной заботой. Лицо трактирщика лоснилось гостеприимством.
— Прошу! Такие люди, и к нам! Вчера бы предупредили, я бы молочного поросеночка добыл.
— Не прибедняйся, Кеша, веди!
Почтительно сутулясь и забегая вперед, кооператор повел высоких гостей к накрытому столу.
— А Николай Иванович? — спросила Зоя, провожая взглядом отъезжающую «Волгу».
— Он рядом живет, — с улыбкой объяснил Илья. — Не хочет у классового врага питаться!
В отгороженном углу бывшего общепитовского зала было приготовлено все для желудочного счастья. А именно: черные грузди с влажным вишневым отливом, маринованные пупырчатые огурчики и свежие помидоры «дамские пальчики», салат оливье, украшенный фиолетовой розой из гурийской капусты, перламутровая селедочка, распластанная под зеленым лучком, ломтики мраморного сала с живыми красными прожилками, импортный сервелат, нарезанный такими тонкими кружочками, что можно рассматривать пятна на солнце...
— На первое могу предложить харчо, тройную ушицу, борщ...
— Мне уху, пожалуйста, полпорции... — выбрала Зоя.
— Возьми уху — не пожалеешь! — посоветовал гостю Илья. — Три ухи.
— На горячее — шашлычок, котлеты по-киевски и рубец в томатном соусе.
— Если не подлец, закажи рубец! — пресек Колобков предвкушающие сомнения москвича. От этих сомнений рот переполнялся слюной, а под ложечкой закипал желудочный сок.
— Доверяюсь хозяевам.
— Я буду котлету, — выбрала Зоя.
— Я не подлец, но под такую закуску как-то хорошо бы... — задумчиво произнес Скорятин. — С устатку и за знакомство...
— Геннадий Павлович, — изумился пропагандист, — ты о чем? Думаешь, мы в провинции с пьянством не боремся? Еще как! Жаль, теперь на Волге нет виноградников, а то бы мы все их вырубили, как в Грузии.
— А раньше были?
— Конечно! При Святогоре тут климат был как в Крыму.
— Алкоголь строго запрещен! — скорбно подтвердил Зелепухин. — Могут закрыть заведение.
— Значит, сухой закон? — удивился журналист, привыкший, что для гостей из Москвы обычно делают тайное исключение.
— Суше не бывает. — Лицо Ильи обрело протокольную суровость.
— Попить чего желаете? Есть квасок домашний, компот, морс клюквенный по стариннейшему рецепту! — изогнулся хозяин.
— Бери морс! — посоветовал Колобков.
— Лучше кваску. Хоть какой-то градус, — возразил Гена. — Меня тут недавно в лавре монахи квасом угощали, еле потом из-за стола вылез. Хорошо все-таки, что церковь отделена от государства!
Зелепухин вопросительно посмотрел на райкомовца. Тот пожал плечами:
— Напрасно, коллега! А мне, Кеша, тащи-ка два морса!
— По-онял.
— Мне минеральной, — попросила Зоя.
— Боржомчика? — улыбнулся трактирщик, приоткрыв зубную гниль.
— Ого, у вас и боржоми есть! — удивился Скорятин: эта вода давно исчезла из магазинов даже в Москве.
— А как же! — подмигнул Кеша и умчался выполнять заказ.
— То-то я смотрю, в нашей столовой боржом совсем пропал, — задумчиво проговорил Колобков, — а у него появился.
— Закон сообщающихся сосудов, — пожала плечами Зоя.
Гена намазал кусочек черного хлеба горчицей, откусил и решил заодно написать очерк о первом в Тихославле кооперативном ресторане. Он стал оглядываться, присматриваться, примечать детали, даже достал блокнот. Заведение являло собой образчик переходного периода. Еще сохранилась в неприкосновенности доска с соцобязательствами и правилами поведения в пункте общественного питания, еще грозная надпись запрещала приносить с собой и распивать спиртные напитки, еще висел плакат с двумя суровыми дружинниками, выводящими под руки зеленую, в человеческий рост бутылку «Московской» водки, еще на побелке алели крупные буквы:
Хлеб — всему голова!
Л.И. Брежнев
Однако на стенах уже висели расписные дуги и связки лаптей, а на стойке, отделанной лакированной вагонкой, высился огромный пузатый самовар с медалями на сияющих медных боках. В углу, наподобие домашней иконы, красовался портрет, скопированный неумелой кистью со старой фотографии: щекастый бородатый купец, заложив руку за отворот сюртука, сурово смотрел на посетителей. По тугому животу пролегла толстенная золотая цепь от карманных часов. Если сам невидимый брегет соответствовал мощи звеньев, то был он размером со сковородку, не менее. Кровную связь настенного купца и нынешнего хозяина заведения удостоверяла портретная лысина с прилизанной волосяной перемычкой.
— Тихон Самсонович, — подтвердил, расставляя напитки, Кеша. — Жертва сталинских репрессий. Приятного аппетита! — и удалился, пятясь.
Скорятин подумал, что в народе наметились какие-то важные перемены. Еще недавно причастность к сфере обслуживания придавала людям хамскую самоуверенность и пренебрежение к нуждам ближнего. Но вот человек завел собственное дело, вложил кровные денежки — и пожалуйста, к нему вернулась изгибчивая услужливость, о которой доводилось читать только у классиков. Надо про это написать! И название есть: «Ода низкопоклонству».
— О чем задумались, Геннадий Павлович? — спросила Зоя.
— О преемственности. Эх, если бы не борьба с алкоголизмом, я бы сейчас выпил за частную собственность! — ответил спецкор.
— Попробуй! — Колобков подвинул ему стакан с клюквенным морсом.
— Я же сказал: квас.
— Попробуй, противленец хренов!
Москвич нехотя отхлебнул морса и задохнулся: то была водка, слегка закрасненная клюквой.
— Так бы и объяснил, черт! — отдышавшись, упрекнул он.
— Хочешь, чтобы меня с работы поперли?
— Закусывайте, у вас еще радио! — встревожилась Мятлева.
— Не беспокойтесь! Как говорит мой друг Веня Шаронов, без алкоголю не глаголю!
— Здорово! Надо запомнить. Зоенька, выпейте, чтобы не отрываться от коллектива! — взмолился Колобков.
— А-а, — махнула рукой она. — Но капельку...
Осушив по стакану морса (Зоя тоже хлебнула) и заказав еще, они ощутили прилив алкогольного братства, а первичное насыщение примирило их с несовершенствами жизни и общественного устроения.
— Ты чего мне в библиотеке подмигивал? — спросил Скорятин, уминая сало, таявшее во рту.
— А ты не понял? — осклабился пропагандист. — Снимок на стене видел?
— Видел. И что?
— А кто там рядышком с Елизаветой, понял?
— Понял, не дурак. Пе-Пе.
— Илья, может, не надо об этом? — нахмурилась Зоя.
— Почему не надо? Надо! Пусть проникается местным колоритом.
— Хочу местного колорита!
— У Болотиной с ним роман, понял?
— Догадался.
— Илья, может, все-таки не надо? — повторила Мятлева строже.
— Он могила!
— Я могила! — подтвердил гость. — И давно?
— Как тебе сказать, лет двадцать пять... — сообщил пропагандист.
— Не по-онял... Ему сколько теперь?
— Вроде пятьдесят.
— Пятьдесят два... — уточнила Зоя, отвлеченно кроша хлеб.
— А Елизавете?
— Сорок.
— Значит, ему было двадцать семь, а ей пятнадцать! Статья. Совращение малолетних. — в голове у спецкора вспыхнула первополосная шапка: «Из растлителей — в ретрограды». — А дети есть?
— Двое.
— Молодец мужик!
— Какие же вы испорченные, мальчики! Сын у нее от мужа. В Москве учится, — объяснила библиотекарша. — От Петра Петровича дочь. Людмила. Балетная девочка. Илюш, ты рассказывал Геннадию Павловичу про нашу Языческую троицу?
— А где же муж? — настойчиво вернул тему Скорятин.
— Объелся груш.
— Утонул. Поплыл с другом рыбачить. И в тумане — прямо под теплоход... — грустно сообщила Зоя.
— Какие у вас тут страсти! А Суровцев, значит, узнал — и сразу к ней? — предположил москвич. — Муж в земельку, друг в постельку...
— Примерно! — хохотнул Колобков. — А ты, вижу, фольклором балуешься?
— Бабушка у меня знахаркой была по этой части.
— Прямо как у Горького. Опиши наши страсти!
— Посмотрим. А при муже у них было что-нибудь?
— Ну зачем? Как не стыдно! Не так ведь все получилось! Не совсем так... — Мятлева покраснела от обиды и глянула на пропагандиста с разочарованием.
— А как? Как было? — настаивал Гена, чувствуя себя гончей, взявшей след.
— Ох и любопытные вы, мужики! Хуже нас. Ладно, слушайте. Лучше уж я вам расскажу, чем разные сплетни собирать.
21. Река любви
На ее лице появилось туманно-мечтательное выражение, какое бывает у женщин, если они говорят о чьей-то красивой любви, похожей на фильм с участием Аллы Ларионовой и Николая Рыбникова.
...Ученица 8-го класса Шатрищенской сельской школы Лиза Кузнецова до изнеможения влюбилась в молодого преподавателя истории Петра Петровича Суровцева, присланного из Тихославля взамен заболевшего учителя. Новый педагог старательно не замечал долгие взгляды рано созревшей ученицы, но галстуки менял регулярно и благоухал одеколоном «Саша», еще неведомым в Шатрищах. Наконец, не выдержав, Лиза написала ему письмо, как Татьяна — Онегину, и назначила встречу на берегу Волги, у валуна, высовывавшегося из воды, точно неведомое речное животное. Он явился минута в минуту, вернул девочке письмо, где красными чернилами подчеркнул одну синтаксическую и две стилистические ошибки, вполне объяснимые волнением отроковицы. Орфографических ошибок не было ни одной. Петр Петрович похвалил рдеющую в сумерках ученицу, затем, отмахиваясь от комаров, злых, как некормленые собаки, объяснился: да, Лиза — очень красивая девушка, и, будь он постарше, возможно, между ними могли завязаться серьезные отношения, но она еще совсем маленькая, а прежний учитель оправился от инфаркта, и Суровцева переводят в Тихославль. Конечно, он будет приезжать в гости, чтобы проведать свой класс. Ее же задача — учиться и взрослеть. А там будет видно. На том и расстались...
— Прямо «Вечный зов» какой-то! — хмыкнул Скорятин.
— Скорее уж «Доживем до понедельника», — поправил Илья.
— А вы разве не верите в любовь на всю жизнь? — удивилась Зоя.
— Нет! — твердо ответил Гена, вспомнив вяленых бычков.
— А я верю! — вставил Колобков и поднял стакан с морсом. — За любовь, вечную, как небо!
...Прошли годы. И вот однажды второй секретарь обкома партии Суровцев внимательно скучал в президиуме слета победителей соцсоревнования, но очнулся, когда на трибуну взошла молодая заведующая сельской библиотекой. Она выступала с той забирающей страстью, какая встречалась у недоцелованных советских общественниц.
— Почему в черном? — тихо спросил он помощника.
— Вдова, — был ответ.
— Надо же, такая молоденькая. Откуда?
— Из Шатрищ.
— Ну да? Я там преподавал после института. Как, говоришь, фамилия?
— Болотина.
— Не припомню.
Закончив выступление, Елизавета, ко всеобщему изумлению, повернулась к президиуму и громко объявила:
— А вы, Петр Петрович, — обманщик!
Зал ахнул: сказануть подобное второму человеку в области — это не просто нарушение повестки, а политическая выходка, строго наказуемая.
— Что вы имеете в виду? — оторопел Суровцев.
— А то: дали слово и не сдержали!
— Какое еще слово?
— Обещали проведывать нас и ни разу не приехали...
— Кого проведать?.. Куда не приехал?
— К нам в школу, в Шатрищи...
И тут он узнал Лизу Кузнецову, и не просто узнал, а поразился тому, как раскрасавилась, расцвела, несмотря на личное горе, давняя ученица. Будучи опытным руководителем, понимающим народ, Пе-Пе встал и прилюдно повинился: мол, работал в школе, потом закрутился по партийным делам и нарушил обещание, о чем теперь самокритично сожалеет и просит прощения! Подойдя к Лизе, второй секретарь поцеловал ей руку — от него пахло тем же одеколоном «Саша». Зал, сраженный галантностью заоблачного начальника, грянул в ладоши, полюбив его навсегда. А через неделю в библиотеку влетел ошалевший председатель сельсовета и, умирая, выдохнул:
— К нам едет... Суровцев... Библиотеку проверять... Сам!
— Неужели? — усмехнулась Болотина.
На следующий день она впервые за два года вышла на работу не в черном, а в миленьком ситцевом платье, собственноручно сшитом по выкройке из журнала «Крестьянка». Увидев ее, Пе-Пе помрачнел и задержался в селе допоздна, проверив, кроме библиотеки, заодно школу, медпункт, почту, магазин и детский сад. А вечером, раздраконив местное начальство и пообещав выделить лимиты на ремонт, он, томясь, ждал Лизу на берегу Волги, возле знакомого валуна, на который тихо набегали розовые закатные волны. Болотина пришла, опоздав почти на час, когда бывший учитель уже выбился из сил, отмахиваясь веткой от комаров.
— Я думала, не дождетесь... — улыбнулась в темноте бывшая ученица.
— На урок ты никогда не опаздывала.
— Так то на урок!
С этого и началось...
— Суровцев женат? — спросил Скорятин.
— А ты видел холостого секретаря обкома? — иронически осведомился Илья.
— Жена знает?
— Знает, конечно... — вздохнула Зоя. — Ее тоже, кстати, Елизаветой зовут.
— Ах, вот почему Елизавета Вторая! Здорово! А что, жена не скандалит, не жалуется? — уточнил Гена.
— Зачем? Что изменится? Дети. Быт. А главное — любовь сильнее измены.
— Авоська из распределителя сильней всего!
— Дурак ты, Илья Сергеевич, — вздохнула Зоя. — Если бы Елизавета ему одно слово сказала, он бы тут же развелся. Должность потерял бы — но развелся...
— Только не рассказывай, что Болотина ему не велит разводиться!
— Не велит.
— Если она такая бескорыстная, зачем тогда квартиру в «осетре» взяла? — поинтересовался пропагандист.
— Что ж ей, весь век в избушке жить?
— Значит, правильно сделала?
— Правильно.
— А почему вздыбилась, когда Вехов на квартирку намекнул?
— Она не за себя... Она из-за Петра Петровича.
— Допустим. А диссертация?
— Какая еще диссертация? — почуяв охотничий озноб меж лопаток, уточнил Скорятин.
— Кандидатская. За научную степень положены дополнительные двадцать метров. Знаешь? — объяснил Колобков.
— Знаю.
— Чтобы получить трехкомнатную, она быстренько защитилась, — доложил пропагандист.
— Тема?
— Что-то там про роль библиотек в ликвидации безграмотности. Зоя Дмитриевна лучше знает. Она библиографию собирала, статьи для депонента редактировала.
— Ну зачем, зачем? — нахмурилась Мятлева. — Давайте лучше о чем-нибудь другом. Правда, что Солженицын скоро в СССР приедет, или вы пошутили?
— Вроде Горбачев обещал вернуть ему гражданство.
— Поскорей бы!
— Угу, а то Зоя Дмитриевна тоскует.
— Вам, Илья Сергеевич, хватит морса-то?
— Почему?
— Потому что скоро начнете гусарские анекдоты рассказывать. — Зоя посмотрела на него со скучающим раздражением.
Колобков обиделся, демонстративно налил себе из графина остатки морса с бордовой гущей и залпом выпил, закусив салом с чесночком. К столу подсеменил Зелепухин и с поклоном доложил:
— Вас-с-с, Илья Сергеевич, спрашивают-с! — подвинув створку ширмы, трактирщик показал на входную дверь.
Там стоял хмурый Николай Иванович и рукой манил райкомовца к себе.
— Да что ж такое, пожрать не дадут! — Он с раздражением вытер салфеткой лоснящиеся уста и встал. — Сейчас вернусь. Извините!
Пока пропагандист объяснялся с водителем, Зоя и Гена сидели молча, она вилкой пыталась проткнуть консервированный горошек, а он, катая хлебный шарик, старался вспомнить свежий изящный московский анекдот, но в голову лезла какая-то банная чепуха.
— Кажется, вы ему нравитесь, — наконец вымолвил Скорятин.
— Женщина должна нравиться многим. Тогда она может выбрать.
Вернулся раздосадованный, красный от злости Колобков:
— Черт! Суровцев в городе. Собирает срочный актив. Все районы как районы. Заедет раз в квартал, ну, раз в месяц. А мы как медом намазаны: каждую неделю к нам мотается — никакой жизни!
— Я даже знаю, как эту медовуху зовут, — улыбнулся Гена.
— Илья Сергеевич, у вас лицо стало цвета партбилета, — улыбнулась Зоя.
— Это из-за морса...
— А я думала, из-за повышенного чувства ответственности. Берегите себя!
— Спасибо за заботу, Зоя Дмитриевна, — холодно поклонился агитатор. — Надеюсь, вы и о Геннадии Павловиче позаботитесь. Платить Зелепухину не надо.
— У меня есть! — Скорятин хлопнул себя по карману.
— Не надо. Он мне и так по гроб должен. На радио можете не торопиться.
— Почему? — удивился спецкор.
— Пуртову позвонили из обкома — отсоветовали.
— Вот оно у вас как?
— Да, у нас так. Обком держит руку на пульсе.
— Скорее на горле, — добавила Зоя.
— Ну так убейте, убейте меня за это! — тонким голоском вскричал Илья и умчался.
Мятлева посмотрела вслед и вздохнула:
— Зря я его обидела. Он хороший... человек. Только в райком напрасно пошел.
— Геннадий Павлович, когда планерка? — спросила по селектору Ольга.
— А сколько времени?
— Без пяти два.
— Да, действительно. — он глянул на «Брайтлинг», подаренный сыном, приезжавшим на побывку.
Во время рейда накрыли «арабуша» с сумкой контрабандных часов, ну и себя не обидели. В последний раз Борька проведывал родителей на Новый год и очень удивлялся, как «у вас тут холодно!». Он сильно изменился: засмуглел и закурчавился, про Израиль говорил «мы», про Россию — «вы», про арабов — «они». Да и по-русски стал изъясняться с каким-то гортанным клекотом, иногда забывая самые простые слова. «Подожди, как это у вас называется?» Ходил он в кипе, прицепленной шпилькой к густым волосам. Скорятин вспомнил, как привез ему из Ташкента, куда летал рыть материал по «хлопковому делу», расшитую тюбетейку, но Борька надел ее только один раз и отказался: ребята во дворе на смех подняли и даже отлупили. А теперь он носит на макушке кипу и гордится. Сын каждый вечер созванивался с невестой Мартой. Она тоже в армии, мелуимнистка, призвана из резерва, охраняет границу. А Борька теперь не Борька, а Барух бен Исраель и тоже воюет. Марина смотрит по телевизору «Вести» только до новостей из Израиля — потом выключает.
— Геннадий Павлович, что людям сказать? — переспросила Ольга, удивленная долгим молчанием шефа.
— Что? В три... Да, в три.
Он снова набрал телефон Алисы, замаскированный под номер сенатора Буханова, отдыхавшего в Совете Федераций от долгой и успешной торговли скверной водкой в Сибири. Время от времени он оплачивал в «Мымре» хвалебные рецензии на свои исторические труды о лучшем государе всех времен и народов Николае Александровиче, убиенном в Екатеринбурге каббалистами. Книги, конечно, за него писали нищие кандидаты наук, но премии Буханов получал сам, созывая на могучие фуршеты пол-Москвы. Марина эти сборища любила, ждала, напивалась в хлам и произносила путаные речи о ренессансной разносторонности хлебосольного сенатора. Гена шифровал телефоны на всякий случай. Жена, коротая бессонные ночи, иногда инспектировала мобильник мужа. Встретив подозрительный номер, она выписывала его, а потом делала контрольный звонок. Как-то решила проверить и телефон сенатора. Но посвященная в конспиративные хитрости Алиса спокойно объяснила: шеф на заседании, появится через час-полтора, и лучше бы с ним связаться через приемную. «Подсказать номер?» «У меня есть», — ответила Марина и успокоилась.
Странно: Алиса снова была недоступна: «...попробуйте перезвонить позже...»
«Товар, наверное, принимает. Ладно, пусть будет сюрприз!» — подумал Гена и нажал кнопку селектора:
— Оля, зовите народ на планерку!
— Вы же сказали, в три. Все обедать пошли.
— Верните! Меня вызвали в «Агенпоп», — соврал он.
— А-а, ясненько!
«Наблюдательная девочка!» — усмехнулся главред и строго повторил:
— Всех вернуть!
Скорятин вообразил, как через час спустится в «Меховой рай». Они обсудят, в какой ресторан сходить вечером, а потом он покажет фотографию из Тихославля и спросит, похожа на него эта внезапная Ниночка? Алиса относилась к семейной жизни любовника с пониманием, чутко выслушивала жалобы на домашние кошмары и утеснения, сострадала, советовала, как вести себя с женой, дочерью, сыном, успокаивала, если он психовал из-за неблагодарной Вики или запойной Марины. Она воспринимала его брак без ревности, а лишь с сочувствием, словно речь шла о постылой работе, куда приходится таскаться каждый божий день, а надо бы давно бросить. Если Гена спускался к ней на третий этаж, артистичная продавщица встречала его как обычного покупателя, зазывая громким прилавочным голосом:
— Мехами интересуетесь, молодой человек? Только что получили новую коллекцию. Заходите — не стесняйтесь! Где новый мех — там женский смех!
Впустив, она выглядывала, проверяя, нет ли любопытных глаз, потом запирала дверь и бросалась ему на шею:
— Боже, как я соскучилась!
Нацеловавшись, заваривала изумительный чай «Астравидья», который по знакомству брала в магазинчике «Тадж-Махал», помещавшемся на четвертом этаже, в торце, где при советской власти был комитет комсомола. И вот что удивительно: раньше «Астравидья» ничем не отличалась от обычного чая, который можно купить в любом супермаркете. Но год назад вместо сонной хохлушки Оксаны, уехавшей рожать в незалежный Львов, появился новый продавец — молодой вежливый индус Калид, отчисленный из строительного института. Он объяснил: Оксана впаривала не «Астравидью», а какой-то «позорный бленд», расфасованный в Подмосковье. Настоящую «Астравидью» присылают из Дели по чуть-чуть — для дегустаций. Алиса, сообразив, подарила Калиду, мерзнувшему в полуотапливаемой комнате, кроликовую доху (провела по бухгалтерской книге как бонус к дорогой шубе), а благодарный индус преподнес ей к 8 марта большую банку настоящей «Астравидьи». Вот чай так чай: от одного аромата кружилась голова, а после нескольких глотков в организме объявлялась забытая пионерская бодрость. Выпив несколько чашек и наговорившись всласть, Скорятин обычно возвращался к себе на шестой, но иногда, распалившись, они сбегали на часок-другой к ней домой — это рядом, через дорогу. Первым делом она закрывала в ванной визгливого пекинеса Чанга. Пес ненавидел Гену до глубины собачьей души за непочтительность к любимой хозяйке. Однажды, когда страстная Алиса вскрикнула громче обычного, пес подпрыгнул, схватился зубами за ручку, отворил дверь, влетел в спальню и цапнул соперника за пятку — до крови. Смех и грех, как бабушка Марфуша говорила. Пришлось сказать дома, что в бассейне напоролся на брошенную кем-то в воду пластиковую вилку.
— Страна дикарей! — буркнула жена. — До урны мусор донести не могут.
Однако воспользоваться квартирой удавалось не всегда, а только если Виталик уезжал в секцию — он занимался водным поло и тренировался четыре раза в неделю. Как-то Гена прилетел из Чехии, соскучившись до клеточного недомогания. Алиса примерила перед зеркалом подарок — шикарное гранатовое колье, потом они выпили «Мозельского», и она стала благодарно целовать щедрого друга — до одури, до воспаленных губ. Но Виталик болел гриппом и лежал дома. Она позвонила в ближний почасовой отель, где мест, увы, не оказалось. Кончалось время летних отпусков, и, воротившись с пресного семейного отдыха, любовники всей округи наверстывали упущенное на скрипучих казенных койках. Тогда Алиса, глянув на Гену безумными, потемневшими глазами, загадочно улыбнулась и заметалась по магазину, срывая с вешалок шубы, бросая их на пол — черные, коричневые, белые, красные, синие, зеленые... Потом она выскользнула из одежды, распустила рыжие волосы и опрокинулась на меховую гору. Боже, до сих пор, закрыв глаза, он видит перед собой утопающую в искрящейся мягкой рухляди перламутровую женскую наготу с огненным «шубным лоскутом» между распахнутыми бедрами.
Вечером дома Гена ворочался под одеялом, чувствуя зуд в теле, исколотом остью. Когда муж в очередной раз перевернулся с боку на бок, Марина буркнула:
— Стареешь.
— Почему?
— От тебя нафталином пахнет. Я думала, это просто образное выражение. Оказывается, нет. Значит, стареешь...
«Лучше нафталином, чем перегаром...» — подумал он, промолчав.
Истерика перед сном в его планы не входила.
22. Планерка
В дверь заглянула Телицына.
— Можно заходить? — спросила она с такой тоской, словно Скорятин был не редактором, а стоматологическим садистом с волосатыми ручищами.
— Жду вас с нетерпением.
В кабинет уже просачивались сотрудники и рассаживались вокруг длинного стола — каждый на свое исконное, годами насиженное место. Занять чужой стул считалось преступлением. Как в школе. Фаза входила в класс и первым делом бдительно озирала парты.
— Это еще что за географические новости? — грозно спрашивала она, заметив несанкционированную перемену мест.
— А он толкается! — плачущим голосом оправдывалась какая-нибудь самовольница.
— Кто?
— Воропаев.
— Так, значит? — «немка» брала толкателя за ухо и приподнимала. — Он больше не будет.
Коля Воропаев мужественно сносил экзекуцию, и потом его ухо пылало, как рубиновая кремлевская звезда. В 90-е он занялся бизнесом, посредничал между «чехами» и военным заводом, распродававшим на металлолом импортные станки. Оборонщики что-то вовремя недопоставили, башибузуки обиделись и выбросили Колю за пустые обещания из поезда на полном ходу. В морге его долго не могли опознать. Остались жена и две дочери. Младшую Веру Скорятин недавно «поступил» в Высшую школу журналистики, в обмен взяв на работу вроде как племянницу ректора — моложавого старика со шпионским прошлым.
— Не опоздал? — пугливо спросил Дормидошин, дожевывая на ходу.
— Где остальные? — рявкнул главный, глядя на часы.
— А сказали в три...
Гена, будучи рядовым сотрудником, сам не любил ходить на планерки — сначала под тяжкие разносы Танкиста, а потом под изысканные выволочки Исидора. Всякое начальство — источник повышенной опасности и несправедливых притеснений. Что поделать, иначе нельзя. Руководитель обязан быть недовольным. Всегда. Лишь порой, пробив тучу угрюмства, тонкий лучик благоволения может коснуться избранного, но не часто, нет: похвала развращает подчиненного, как женщину — бесперебойные подарки.
Возглавив после падения Шабельского «Мымру», он решил воплотить мечту каждого журналиста, вышедшего в начальники, — переустроить жизнь редакции на разумных, честных, справедливых, творческих основах. На собрании трудового коллектива новый главный торжественно объявил, что отменяет унизительную слежку за коллегами: кто когда пришел и ушел с работы.
— Все мы люди взрослые и сами знаем, где быть, сколько и зачем. Мне нужны не усидчивые задницы, а думающие головы и пишущие перья!
— И в книге отмечаться не надо? — уточнил осторожный Галантер.
— Нет, не надо! Журнал посещений я отменяю.
В ответ Гена получил шквал обожания, восторженный шепот в курилке: дожили, дожили до доброго царя! А через неделю в редакции нельзя было найти никого, чтобы поручить написать пустячную, но срочную заметку или отправить на задание. Даже дежурные по номеру исчезли, а мертвецки пьяная «свежая голова» Паровозов спал, уткнувшись в подписные полосы. Через месяц реформатор в 10.00 лично стоял у входа и записывал в возрожденный фискальный гроссбух всех опоздавших и прогулявших, потом собственноручно собирал бюллетени, придирчиво разглядывая треугольные печати. Дисциплину удалось восстановить через полгода.
Настрадавшись от мелочной опеки начальства, Гена, воссев, пообещал: главная редакция отныне не вмешивается в политику отделов, не правит, не режет, не заворачивает тексты, доверяя гражданской и профессиональной зрелости журналистов! Кончилось тем, что все как ненормальные ударились в маленькие и большие гешефты. Галантер в каждый номер совал материалы о том, что Молдавия должна вернуться в лоно матери Румынии, а в благодарность ему ящиками везли «Белого аиста» и звали в Бухарест на разные конференции. Бунтман выискивал во всех гениях земли Русской еврейскую кровь, находил, даже в Пушкине, и радостно оповещал об открытиях читателей. Его звездным часом стала статья «Дмитрий Иванович Мендель». Ребята из общества «Охоронь», несмотря на доказательность текста, обиделись за создателя периодической системы и набили журналисту в подворотне морду. Потнорук замучил статьями о голодоморе, устроенном параноиком Сталиным, причем если поначалу речь велась о сотнях тысячах жертв, то со временем дошло до десятков миллионов, и ненька Украина должна была по этой статистике обезлюдеть, как Марс. Подло обманутый дольщик Бермудов развернул в «Мымре» жесткую войну с недобросовестными застройщиками из фирмы «Капитель», а Солов обнаглел и стал материться как в рифму, так и белым стихом:
Показала власть кулак
И пугает плахой.
Нам не страшен ваш ГУЛАГ!
И пошли вы на х..!
Кончилось совсем плохо: к Скорятину в кабинет вломились три высокогорных мордоворота и с нехорошей вкрадчивостью спросили:
— Э-э, в чем дэло, уважаемый? Мы тэбе отгрузили дэсять тонн зэлени. Гдэ интэрвью?
— Какое интервью?
— С Георгием Отаровичем.
— С кем, с кем?
— С Гогуладзе.
— С Тифлисиком? — ахнул главный редактор и вспотел ягодицами.
— С Георгием Отаровичем! — строго поправили абреки.
— А кто у вас взял деньги?
— Надын.
— У него и спрашивайте!
— Он сказал: тэбе отдал.
— Мне? Ясно. Разберемся и вернем...
— Или пэчатай, или двадцать тон давай. За обыду! — смягчились суровые дети ущелий.
Едва они ушли, взбешенный Гена метнулся по кабинетам, чтобы убить мерзавца. Надин был обнаружен во дворе, он восковым «полиролем» натирал бока новой «тойоты», красной, как белье нимфоманки.
— Можно по собственному желанию? — без слов поняв, что случилось, попросил негодяй.
— Можно! — кивнул Скорятин и ключом провел роскошную борозду по безукоризненному капоту.
Напечатать интервью с самим Тифлисиком без ведома Кошмарика было невозможно. Большие люди попадали на полосы «Мымры» только с ведома хозяина. Позвонить и спросить тоже нельзя: заподозрит корысть, а еще хуже — двойную игру — и вышвырнет на помойку, как Исидора. Отказать бандитам — еще опаснее: подстерегут у подъезда и проломят голову битой. Гордого редактора «Земли и воли» так изуродовали, что теперь он ездит в инвалидной коляске, оборудованной мочеприемником. А какой мужик был — каратист, полиглот, оптовый покоритель дамских сердец. Никого не боялся. И на тебе! Особых денег у Гены тогда еще не было. Помучившись, он поведал о своем горе Марине. Она покачала головой и продала сарьяновскую «Женщину с дыней». Как раз хватило на то, чтобы откатить двадцать тысяч бандюганам и съездить с детьми в Эмираты.
Выгнав Надина, Скорятин навсегда прикрыл эру милосердия и объявил, что теперь ни один материал без его визы на полосу не попадет. Если кто-то будет использовать газету в личных целях, вылетит на улицу немедленно. Конечно, гешефты не прекратились, но стали скромнее и деликатнее. А на лице главного редактора навсегда застыло выражение геморроидального неудовольствия.
Он оглядел подданных. Вроде бы все в сборе. По правую руку сидел оживленный утренней рюмкой Жора и смотрел на шефа, как всегда, с избыточной преданностью. По левую руку хмуро уставился на свое мутное отражение в полировке стола тощий Сун Цзы Ло. Дальше, по ранжиру, расположились заведующие отделами, обозреватели, корреспонденты. У двери, ерзая на кончиках стульев, млели от причастности к свободной печати стажеры с журфака. Дебилы. Писать не умеют, читать, кажется, тоже.
— А Волов куда делся? — грозно удивился Скорятин.
— На «Эго Москвы», — дружелюбно донес Жора, — новые стишки поехал читать...
— Понятно. А Заходырка?
— Сказала, у нее нет времени... — не поднимая глаз, буркнул Сун.
— Это что-то новенькое! — нахмурился Гена. — Непесоцкого где черти носят?
— У Заходырки расходники вымаливает, — сообщил осведомленный Дочкин.
— Ну-ну...
Сотрудники переглянулись. Они давно с интересом наблюдали схватку главного редактора и генерального директора, гадая со спортивным азартом, кто кого уделает и как именно — нокаутом или по очкам. Может, еще и ставки гнут. Идиоты! Неужели не понимают: победит Заходырка — через месяц в редакцию набежит наглый молодняк, умеющий только тыкать пальчиком в айпады, курить, исследовать каталоги распродаж, планировать уик-энды и обсуждать горнолыжные крепления...
Скорятин вспомнил, что собирался начать планерку с разноса, но кого и за что — забыл. Вот она, бессонная ночь! Да и снимок «нашей Ниночки» выбил из головы все мысли, как пепел из погасшей трубки.
— Что у нас с номером? — на всякий случай спросил он.
— Да вроде все штатно... — вяло ответил Сун.
— Замены есть?
— Есть.
— Расскажи, если не секрет!
— Вместо «Мумии» идет интервью с Бухановым.
— С Бухановым? Это еще почему?
Сун опустил глаза. Гена хотел закатить истерику, но вовремя вспомнил, что сам и распорядился: сенатор взамен обещал включить его в делегацию Совета Федерации, отправляющуюся в Новую Зеландию, а Скорятин там ни разу не был.
— Ладно, разберемся! — буркнул он примирительно. — Шапку придумали?
— Придумали. «Россия в откате». — Дочкин взглянул на шефа с интимной деловитостью.
— Неплохо.
— Солова ставим или нет?
— Ставим. Но без говна. Что еще?
— План следующего номера, — вздохнул Сун.
— Докладывайте!
...Увольнять придется. Ничего не сделаешь, — слушая вполуха, Гена разглядывал соратников. — Заходырка, сука настольная, не отстанет. Дожмет. Но кого гнать? Сунзиловского? Он болеет. Наверное, скоро помрет. Да и как выгонишь Рыцаря Правды? К тому же Володя — единственный человек в редакции, на которого можно положиться. На Жору — нельзя: раздолбай, но обаятельный, вплетается в твою жизнь мелкими приятностями, вроде бы незначительными, а в совокупности неодолимыми. Ну кто, кто еще, увидев на тебе костюм, купленный в командировке на рождественской распродаже, воскликнет: «О брионнийший из хьюгобоссов!»? Кто еще элегантно настучит на проколовшегося коллегу? Кто уговорит выпить, когда не хочется, а на самом деле — необходимо? К тому же Гена сам, можно сказать, на закорках втащил бесписьменного Жору в журналистику. А за грехи надо расплачиваться. Нет, без Дочкина никуда...
— А день театра мы будем отмечать? — робко спросила Телицына.
— Я уже написал о Жмудинасе, — доложил Сеня Карасик.
— Как назвал? — очнулся Гена.
— «Арбуз из Парижа».
— Неплохо. Вот еще что надо: светлую рецензию на «Сольвейг» в Профтеатре.
— Нельзя! Это ужас! Сольвейг — нимфоманка, развратничает с троллями.
— Знаю. Надо! — повторил главред, подняв очи горе.
Он всегда так делал, если хотел намекнуть, что приказ получен из Ниццы. Полмесяца назад Гена забрел с женой на премьеру. Марина в буфете тут же закинула двести коньяка, потом в антракте усугубила шампанским. Во время натужной овации с истошно-лицемерными криками «браво!» она сквернословила и рвалась из рук мужа за кулисы, чтобы оттаскать за волосы Сольвейг — бездарную дочку худрука Профтеатра Макрельского. Тому, видно, доложили, и заслуженный брехтозавр пожаловался в Ниццу, умоляя не давать в «Мымре» разгромную рецензию: у него, мол, больное сердце. О слабом здоровье Макрельского знали все: каждый год перед решающим заседанием жюри «Золотой миски» несчастный ложился на смертную операцию и сразу выписывался, когда доносили: он снова лауреат. Хозяин со сталинской лапидарностью приказал Гене: «Похвали старого козла!»
— Я не буду писать! — истерически воскликнул Сеня.
«А Карасика на договор надо перевести... — подумал вершитель судеб. — Ну вот, одного, считай, сократили...»
— Давайте я напишу! — предложила Телицына.
— Не надо. Закажите Гоше Засланскому. Слепит как надо. Только не забудьте спросить, сколько он хочет денег.
Телицыну тоже надо гнать: рассеянная и мечтательная до самозабвения. Однажды пришла на работу в пальто, накинутом на пеньюар: обдумывала новую статью. Но она мать-одиночка, к тому же беременна. Поговаривают, от Дормидошина. Бермудова тоже не тронь: у него тесть — хирург, делал Марине операцию, удалял женскую опухоль. Спас. Каждый раз, получив нагоняй за ошибку или невыполненное задание, он осведомляется о здоровье Марины Александровны. А с Расторопшиной у Гены было. В командировке они крепко поужинали с местным начальством, а утром, к взаимному недоумению, проснулись в одной постели. У нее, кстати, вокруг сосков растут черные волосинки. Большая редкость! У Каширской церебральный ребенок и муж в очередной депрессии. Печальный юморист Галантер — член Всемирного еврейского конгресса. Страшно подумать, что начнется, если его тронуть! Потнорук — просвещенный бандеровец, через него в «Мымру» идут деньги за сочувствие евромайдану. Недавно он под страшным секретом сообщил, что скоро в Киеве начнется большая буза и пойдут уже недетские суммы. Ампелонов — идейный гей, а «Мымра» как раз борется за права всех меньшинств. Началось это еще при Шабельском. Гена, воссев, пытался потихоньку свернуть тему, но позвонил Кошмарик и отругал, мол, сначала с пидорами покончите, а потом за евреев возьметесь!
— Отличный материал про внука, зарезавшего бабушку. Поздравляю, Феликс Игоревич! — Гена бросил лучик благосклонности на Ампелонова.
В своем счастливом голубом супружестве тот являлся как бы дамой, но писал на удивление жестко, даже грубо, по-мужски.
— Спасибо, — покраснел Ампелонов.
— Но концовочку подшлифуйте.
— Хорошо.
...И Бунтмана не уволишь: единственный человек в редакции, умеющий писать фельетоны. Лысый, как Брюс Уиллис, Гугенотов в прошлом году женился на практикантке, бросил семью и взял ипотеку. Если останется без зарплаты, квартиру отберут, и молодая жена сбежит. Она уже два раза не ночевала дома, о чем страдалец поведал всем, заодно выспрашивая, как удержать в постели юную супругу, оказавшуюся ненасытной, точно электромясорубка. Паровозова уже выгоняли за пьянство. Получив выходное пособие, он поил редакцию три дня, а потом повесился в туалете на канализационной трубе. Хорошо, коммуникации в «Салюте» старинные, гнилая чугунина лопнула, дерьмо хлынуло вниз, на китайский трикотаж, едва откупились. Пришлось восстановить бедолагу на работе, чтобы не удавился по-настоящему. Кстати, Гена был уверен: «Паровозов» — тоже псевдоним, взятый, как бывает, в дурной молодости, а потом намертво прилипший, вроде «Бермудова», «Гугенотов», «Надина», «Помидорова»... Ага, вот Помидорова-то и надо гнать. Ишь ты, цаца! Дедушка в Свирьстрое лютовал, а внучек по парижам разъезжает — борется с «долгим эхом ГУЛАГа». Но про деда-душегуба ни гугу. Гнать! Ну вот, двое уже есть. Достаточно, чтобы поговорить с Заходыркой и смягчить ссору. А у Паровозова, кстати, фамилия оказалась настоящая, родовая. Крепостной предок строил первую чугунку и, воротившись в деревню, с таким жаром рассказывал землякам о паровой телеге, которая сама по себе, шипя и свистя, едет по рельсам, что получил прозвище «Паровоз», а его потомки стали Паровозовыми. Надо бы турнуть и Дормидошина. Работает как полупарализованный. Жена вышибла его из дому, узнав про шашни с Телицыной, однако время от времени валькирией налетает в редакцию, скандалит, грозит отрезать неверному уши и все остальное садовыми ножницами. Такой исход исключать нельзя: она как-никак цветовод-любитель, дипломант конкурса «Евророза».
— Геннадий Павлович, а в следующий номер вашу статью планировать? — спросил замответсека Фурин.
Он служил в «Мымре» с самого основания, был утомительно старомоден и предобморочно боязлив, обращался на «вы» даже к малахольному охраннику Жене, никогда не пользовался мобильником, к компьютеру не знал с какой стороны подойти, но именно на нем и держалась вся верстка.
— Какую еще статью? — похолодел Гена.
— В-вашу...
— Кто вам сказал?! — взревел Скорятин, метнув правым глазом молнию в Жору, а левым — в Сун Цзы Ло.
— Инна Викторовна, — бледнея, прошептал Фурин: больше всего на свете он боялся инсульта и пенсии.
— За газету пока еще отвечаю я, а Заходырка отвечает за то, чтобы туалетная бумага в сортире была. Зад вытереть нечем! — побагровел главный редактор. — Вы мне лучше скажите, где шестая полоса!
— В работе...
— А должна быть на гвоздике! Почему нет?
— Снимали «Мумию». — ветеран «Мымры» стал цвета кладбищенского гипса.
— А теперь что?
— Сокращают «Гимн понаехавшим».
— Кто сокращает?
— Я... — кротко глянула Расторопшина, готовая безотказно принять кару, как некогда приняла пьяное вторжение начальника.
— Поскорее... — поморщился он, помня о волосках вокруг ее сосков. — Что у нас там еще по номеру?
— Если сократим Королева, дырка на шестой полосе вылезет, — сообщил Жора.
— Большая?
— Тысячи три знаков.
— Как раз под некролог. Никто не помер?
— Говорят, Золотухин плох...
— Допустим. А пока что предлагаете из загона?
— Ну, не знаю, — пожал плечами Жора. — У отдела культуры вроде что-то было...
— О чем?
— О потопе... — пролепетала Телицына. — Самотеком пришло.
— О каком еще потопе?
— Библейском. Но потоп вроде как у нас был... — женщина от ужаса взялась за выпирающий углом живот.
— Где у нас? — уточнил Скорятин и подумал: «Наверное, будет мальчик».
— На Волге.
— Конкретнее.
— В Тихославле.
— Где-е?
— В Тихославле, — задрожала Телицына и с надеждой посмотрела на сонного Дормидошина.
— Срочно материал мне на стол.
— Понимаете... так получилось...
— Что получилось?
— Он затерялся.
— Найти! Кто автор, не запомнили?
— Нет...
— Фамилия мужская или женская?
— Мужская, но смешная...
— В каком смысле?
— Редкая.
— Колобков?
— Колобков... — помертвела Телицына, а коллектив посмотрел на шефа как на Вольфа Мессинга.
— Письмо мне на стол! Немедленно!
— Да, конечно...
— Все свободны.
Ошалевший народ хлынул из кабинета, обсуждая телепатический дар босса. Остался только Жора и доверительно шепнул:
— Звонили из «Пилигрима»: есть две горящие путевки в Египет. Даром. По бартеру. Вылетать послезавтра.
— Подумаю.
— Заходырка перед планеркой вызывала к себе Сун Цзы Ло.
— Долго говорили?
— Полчаса.
— Кто еще про статью знает?
— Почти все.
— Хреново.
— По рюмахе?
— Потом. Иди!
Дочкин вышел, а Гена замечтался. Послать всех и, никому ничего не объясняя, улететь с Алисой в Египет. Пусть бесятся Марина и Заходырка, пусть удивленно шушукаются сотрудники, пусть трезвонит взбешенный Кошмарик: «Где статья?!» «Где, где»? В Караганде! К черту всех! Солнце, море и любимая женщина рядом — вот он, рай!
Решено: завтра — «Ревизор», послезавтра — Египет. А праздник мамалыги — к черту! Воодушевившись, Скорятин набрал номер Алисы. И снова: «абонент недоступен...»
Он сердито ткнул кнопку селектора.
— Слушаю, Геннадий Павлович!
— Где Телицына?
— Ищет письмо из Тихославля.
— Передайте этой растяпе: если не найдет, уволю вместе с зародышем!
— И про зародыш сказать?
— Нет, про зародыш не надо...
23. Языческая Троица
Когда они вышли от Зелепухина, темнело: Тихославль померк, и лишь купола еще светились, ловя маковками последние лучи солнца. Воздух охладел, сгустился, и тяжелый, темный ветер доносил запахи цветущих садов. Однако к благородным ароматам примешивались и простодушные сельские веяния, вызывая некоторую неловкость перед дамой.
— Боже, какой закат! — вздохнула Зоя.
— Невероятный! — подтвердил Гена.
— Вы, конечно, устали?
— Ни капли! — с хмельной решимостью ответил москвич и пожалел, что не захватил бутылочку морса с собой.
— Хотите, покажу вам кое-что?
— Очень! — воскликнул Скорятин, мечтая о невозможном.
— Так чего же мы ждем?
— Наверное, Колобкова... — тонко улыбнулся спецкор.
— А при чем здесь Илья?
— В опереттах красавицы всегда ходят в сопровождении как минимум двух кавалеров.
— Во-первых, Илья не придет. После совещания его на всю ночь засадят за какую-нибудь справку. Во-вторых, мы с вами не в оперетте. А в-третьих, я свободная женщина Северо-Востока...
— А я свободный мужчина!
— Геннадий Павлович, не надо начинать с обмана. Достаточно и того, что обманом все обычно заканчивается. Идемте!
Пока шли по городу, совсем стемнело. По старой булыжной мостовой идти было трудно, особенно Зое на каблуках. Несколько раз она, шатнувшись, хватала Гену за руку и смущалась:
— Зачем я надела туфли? Я же всегда хожу на работу в тапочках. Очень удобно.
— И зачем же вы надели туфли?
— Из-за вас, конечно! Провинциальные комплексы. И костюм из-за вас напялила. А то бы подумали, что все мы здесь чернавки какие-нибудь. Ой!
Скорятин едва успел подхватить падающую Зою. Потом, соприкасаясь горячими лбами и жадно обмениваясь дыханием, они выкручивали из щели засевший, словно гвоздь в доске, каблук, который в конце концов сломался. Оставшуюся часть пути библиотекарша грациозно прихрамывала. Впрочем, Волга была уже рядом, за темным лугом.
— А вот и наша Языческая Троица! — Мятлева показала на камни, торчавшие из луговины, как покосившиеся печные трубы сгоревшей деревни.
Она скинула туфли и подвернула брюки. Гена из солидарности сделал то же самое, и они пошли по влажной, мягкой, холодящей ступни мураве. Луна, укрытая кисейным облаком, освещала им путь прозрачной полутьмой. Вблизи стало ясно: это не кирпичные останки, а настоящие гранитные монолиты, вросшие в землю. Самый большой напоминал утолщениями тучную детородную женщину, а два других, поменьше, выглядели точно дети.
— Хм... Менгиры! — определил Скорятин.
— Вы и такие слова знаете?
— Ну да, писал про Стоунхендж.
— Вы были в Англии?
— Доводилось.
— Везет же людям! Знакомьтесь! Это — Лада, а это ее сын Лель и дочь Полеля, — объяснила Зоя. — Раньше думали, что Полель — второй сын, младший. Но Илья уверен: Полеля — дочь. Остатки святилища вятичей. Илья считает, до потопа тут была столица Гипербореи — Святоград.
— Извините, а старик Ной случайно не местный?
— Я тоже не очень-то во все это верю. Но Языческая Троица очень древняя. В шестнадцатом веке прислали нового митрополита Гороховецкого и Тихославльского Евлогия. Он возмутился такой чертовщине на святой Руси, приказал вырыть камни, вывезти на середину Волги и бросить в воду...
— Зачем?
— С язычеством боролся. Илья же рассказывал. Полтысячи лет, как Русь крестили, а неплодные бабы мимо божьего храма толпой на Ладин Луг бегут — потомства просить.
— И помогает?
— Говорят, да. Надо сначала к Ладе прикоснуться, а потом к Лелю, если хочешь сына, или к Полеле, если дочь. Потрогайте, не бойтесь!
— Я не боюсь...
Зоя взяла его руку и приложила к оглавью большого менгира. Камень оказался шершавым, как пемза, и теплым. Потом она осторожно повлекла Генину ладонь к выпуклому животу каменной бабы. Поверхность стала гладкой, будто отполированной, и почти горячей.
— Представляете, сколько женщин гладили Ладу и молили о детях! Ну, Евлогий нанял землекопов из черемисов. Местные все отказались. Начали рыть. Сперва землю лопатами выкидывали, потом корзинами на веревках таскали, а до основания никак не дороются, камни вглубь шли и становились жарче. Когда гранит раскалился докрасна и задымилась одежда, черемисы бросили лопаты, прыгнули в ладьи и уплыли домой. Евлогий тоже перепугался, велел завалить ямы, кроме одной, куда уже набралась и булькала горячая вода. Сам он, потрясенный, затворился в церкви, молился неделю, а потом вышел к людям, объявил себя Великим волхвом Языческой Троицы, расстригся и стал раскрещивать народ в горячем озере. Вода оказалась целебной — горбатых и скрюченных распрямляла. Пошел доход. Прознали в Москве, прислали дьяка Собакина со стрельцами. Он заковал безумного епископа в железа и увез в Соловки. Евлогий там и умер на цепи, в норе под крепостной стеной. А Троицу больше не трогали: боялись. Только озерцо засыпали камнями и сравняли.
— Неужели правда?
— Конечно! Об этом даже в «Технике — молодежи» писали.
— Да, вообще-то живот у Лады горячий.
— Ну, кого трогать будете?
— Полелю, пожалуй... — Скорятин положил ладонь на теплый шершавый камень. — А вы?
— Незамужним нельзя. А то ветром надует! — засмеялась Зоя. — Волгу бум смотреть?
— Бум, бум, бум!
Они дошли до обрыва, сели в траву и долго глядели в черный провал русла, не видя, но чувствуя движение большой реки: казалось, их вместе с берегом медленно влечет вправо. Из затона тянуло затхлой прохладой и живой рыбой, ходившей в глубине и нарушавшей воду всплесками. Мигали в ночи смуглые бакены, похожие на большие пешки. Вдоль потустороннего низкого берега по невидимому шоссе пробирался крошечный, как жук, автомобиль, нащупывая путь длинными усиками света. Зоя сидела, положив голову на колени, точно Аленушка, и смотрела вдаль. Гена с нежностью заметил, что профиль у нее тонкий, словно очерченный классическим пером.
«Должно быть, из уездных дворяночек... — подумал он. — А почему бы и нет? Не всех же извели. Вот и Киса Воробьянинов работал себе в Старгороде регистратором, пока его не сбил с толку кипучий Бендер...»
Скорятину захотелось обнять Зою, поцеловать, опрокинуть на траву... Желание было неодолимое и невыполнимое одновременно, что-то вроде влечения с балкона — вниз...
Вдруг посвежело. Ударил ветер. Луну и звезды заволокла косматая туча. На лоб упали холодные капли.
— Дождь!
— Разве? — удивилась она.
— Определенно дождь! — повторил он и привлек ее ладонь к своему лицу.
— Точно! — Зоя тронула его мокрый лоб и вскочила. — Бежим! Сейчас ливанет!
И точно: темное небо вздрогнуло, зашевелилось, исказилось ослепительной судорогой — и на мгновение стало так ярко, что крест на ближней церкви высветился каждой завитушкой. Раздался оглушительный скрежет грома — и на землю рухнул ливень.
— Скорее! — закричала библиотекарша, захлебываясь дождевой водой. — Сюда часто бьет молния...
Держа обувь в руках вверх подошвами, они помчались по хлюпавшей траве, а выбежав на дорогу, оказались по щиколотку в потоке, бурлившем в асфальтовом русле. Клокочущая вода мутно отражала молочные вспышки молний.
— Куда теперь?
— Ко мне! — Она махнула рукой в сторону Гостиного двора.
Они побежали дальше, чувствуя, как тяжелеет, намокая, одежда. Вода слепила. Зоя с размаху шагнула в бочажок, вскрикнула и присела.
— Что случилось?
— Ногу подвернула. Какая же я сегодня невезучая!
Скорятин поднял девушку на руки. Обхватив его за шею, она странно улыбалась. Казалось, ее залитое дождем лицо плачет и смеется одновременно.
Гене показалось, что все это он уже видел в каком-то нежно-запутанном черно-белом фильме. Странная встреча в случайном городке. Один день вместе. Нечаянное грехопадение. Разлука. Тоска по неопознанной любви, растянувшаяся затем на всю жизнь. В том кино героиня тоже подвернула ногу, и герой красиво нес ее сквозь такой же грохочущий ливень. Мокрые, дрожащие от холода и страсти, они слились в поцелуе, едва найдя укрытие в заброшенном амбаре. А потом — ослепительные молнии выхватывают из темноты молодые тела, которые с каждым раскатом грома становятся все смелее и обнаженнее. Наконец последняя, самая яркая вспышка, самый тяжкий удар — и крупный план невыносимого взаимного счастья... Затемнение. Волглый рассвет. Нагая юная женщина осторожно входит в туманную утреннюю реку. Герой смотрит на нее в щель между досками, улыбается небритыми щеками и закуривает...
Скорятин с разбегу остановился и поцеловал Зою в смеющиеся губы.
— Безумие какое-то! — прошептала она, отворачиваясь.
Перед Гостиным двором их обогнала черная «Волга», рассекая, словно катер, озеро, в которое превратилась торговая площадь. Машина сначала затормозила, словно хотела подхватить спасающихся от ливня людей, но потом, взревев и выбросив из-под колес грязные фонтаны, умчалась. Гена не придал этому значения, а Мятлева просто не заметила. Она прижалась к его мокрой груди и шептала:
— Что я делаю? Зачем? Зачем?
А он вдыхал влажный запах ее тела и думал лишь о том, как принесет библиотекаршу домой, осторожно опустит на кровать, встанет перед ней на колени и будет неумолимо нежен. На минуту спецкор вспомнил Марину, усмехнулся и забыл, жалея лишь о том, что оставил зубную щетку в садовом флигеле на полочке.
Зоя иногда поднимала голову, определяя направление тяжелого бега, и показывала на купол уступчатой колокольни, мутневшей сквозь дождь. Туда! Наконец они добрались до блочной пятиэтажки, притулившейся подле мощной монастырской стены. В доме светилось несколько окон.
— Второй этаж. Шестая квартира, — шепнула она.
Не чувствуя ноши, устремленный Гена взлетел по щербатой лестнице и остановился перед дерматиновой дверью с двумя железными почтовыми ящиками — зеленым и синим. К одному были прилеплены логотипы «Советского спорта» и «Волжского речника», второй оказался без наклеек.
«И вправду, зачем библиотекарше выписывать домой газеты?» — подумал московский мечтатель и спросил хрипло:
— Где ключи?
— Не надо, — ответила Зоя и, отстранившись, нажала кнопку звонка. — Сосед дома...
В квартире словно того и ждали: задвигались, зашумели, зашаркали. Звякнула цепочка, щелкнул замок. Дверь открыл взъерошенный жилистый дед в выцветших галифе и голубой обвислой майке. На загорелой груди сквозь седые волосы виднелась пороховая татуировка: русалка с якорем.
— Это еще что такое? — спросил дед, поглядев сначала на Гену, потом на Зою.
— Вот, ногу подвернула, Маркелыч.
— А-а... Ну, тогда — заноси!
Старик повел их по узкому коридору, уставленному стеклянными банками, коробками и связками книг. Скорятин чертыхнулся, больно задев локтем педаль велосипеда, висевшего на стене.
— Осторожно! У нас тут тесно... — виновато шепнула она.
Маркелыч толкнул незапертую дверь. Войдя в комнату, Гена уловил запах одинокого женского жилья — уютный и загадочный. На окне висели затейливые, в оборочку, занавески и стояла герань. Стол был застелен белой кружевной скатертью. Спецкор осторожно усадил пострадавшую в кресло-кровать. Девушка смущенно поправила задравшуюся кружевную блузку, отдернула брючину и потрогала ногу: щиколотка опухла так, что заплыли косточки.
— Больно.
— Сейчас лед приложу, — пообещал сосед. — Что ж ты, девка, так бегаешь? Не коза ведь.
— В лужу оступилась.
— Нечего ночью болтаться где попадя!
— Я город гостю показывала.
— Этому?
— Ну, я пошел... — кашлянув, объявил москвич.
— Куда же вы такой мокрый! — улыбнулась Мятлева, поглядев на пол.
Вокруг его промокших «саламандр» растеклась целая лужа.
— Извините...
— Раздевайтесь! За ночь высохнет. А утром я поглажу.
— Неловко как-то, — зарделся Гена, щекотливо теплея от надежды.
— Пойдем ко мне, неловкий! Разденешься и ляжешь. Знаешь, какой у меня диван? Кожаный. Раньше в ЧК стоял.
— Вы там служили? — съязвил журналист, сникая.
— Батя комиссарил. Я-то по лоцманской части.
— Спокойной ночи, Геннадий Павлович! — с лукавым сочувствием молвила библиотекарша.
— Выздоравливайте, Зоя Дмитриевна! — ответил Скорятин с заботливым укором.
В комнате у деда было тесно и скромно, почти как в кубрике: полуторная панцирная кровать, застеленная дешевым гэдээровским пледом, горка с разнокалиберной посудой, круглый стол под растрескавшейся клеенкой. На голом окне рос столетник в замшелом глиняном горшке, поставленном на треснувшее блюдо с кубистическим молотобойцем.
«Ни хрена себе! Фарфоровая агитка Чехонина!» — обалдел Гена.
По семейным обстоятельствам он немного разбирался в антикварном авангарде.
Но главным достоянием деда оказался кожаный диван с высокой спинкой, полками и завитками из красного дерева, с мутной зеркальной вставкой, окаймленной перламутровой рамкой. На стене желтели старые фотопортреты — сурового усача в кожаной фуражке со звездой и испуганной селянки в белом платочке. На древнем телевизоре стоял, прислоненный к бутылке, современный снимок болезненной женщины. Левый угол перечеркивала черная полоса. Вместо иконы в комнате царил парадный портрет Сталина, до ХХ съезда, очевидно, висевший в совучреждении.
Маркелыч откинул диванные валики, удлинив ложе, бросил сложенную серую простыню и ватное стеганое одеяло.
— Раздевайся, страдалец, ложись!
Скорятин с трудом стащил с себя мокрую, прилипшую к телу одежду — особенно повозился с задубевшими джинсами — и остался в одних трусах, почти высохших, видимо, от жара соблазна.
— Ишь ты, — хмыкнул лоцман, оценив ажурные башенки на исподнем у гостя.
Замшевую куртку, набухшую и отяжелевшую, Гена, горюя, повесил на спинку стула.
— М-да, накрылась шкурка-то, завтра колом стоять будет, — двусмысленно посочувствовал дед. — Ну я пошел, Зойкину ногу посмотрю. Не дай бог — сломала. Гальюн, если что, налево.
— А душ?
— Объелся груш, — буркнул сосед и вышел, погасив свет.
Спецкор расправил простыню, улегся под одеяло, но уснуть не мог: бил озноб, а потом, когда согрелся, напала иная дрожь — влекущая. Из форточки, колебля полуоторванную марлю, сквозила прохлада, напоенная свежим покоем, какой охватывает природу после грозового содрогания. Радостный трепет передался и Гене. Он, замирая сердцем, осознавал: в Тихославле с ним, кажется, случилось то, от чего вся жизнь может измениться, как степь, вчера еще уныло неоглядная, а сегодня — ослепительно-алая от раскрывшихся миллионов диких тюльпанов. Он видел такое преображение, когда летал в командировку в Джамбул.
Кряхтя, вернулся дед, доложил, что у Зои всего-навсего растяжение связок, и плюхнулся на кровать, отозвавшуюся пружинным лязгом. Лежали в молчании. Москвич несколько раз перевернулся с боку на бок и вздохнул.
— Это ты сразу брось! — утешил Маркелыч. — Такую девку знаешь сколько выхаживать надо! И то — хрен выходишь. Тут один райкомовский, колобок, считай, уж год к ней подкатывается — и все мимо трюма. Ты поспи! Может, приснится что хорошее. Я-то сам, как жену схоронил, только во сне теперь по бабам и прыгаю. Умри она лет десять назад, я бы еще к кому причалил. Нет, домучилась, когда и мне в холодный отстой пора. Смолоду я по бабью-то ох и покаботажил! А Верка у меня ревнивая была — до падучей. Аж пенилась! Вот и сквиталась...
— А Сталин вам зачем? — спросил спецкор, чтобы сменить тему. — Любите его, что ли?
— Любить-то мне его особо не за что. Он моему отцу десять лет без права переписки впаял. Понял, да? Но уважаю. Справедлив был. Собственного сына для Отечества не пожалел. Так и сказал: я, мол, солдата на маршала не меняю!
— Он и отца вашего не пожалел.
— Это верно. Но и батя, пока самого не взяли, тоже народ к стенке прислонял. Идейный был. От Бога меня ремнем отучал. Мать креститься при нем боялась — сразу в ухо. А без веры как без якоря. Вот и остался нам Иосиф Виссарионович...
— А Ленин?
— Тоже вроде ничего, но картавый. Ладно, парень, давай спать — я утром на анализы записался. Помру с диагнозом...
Во сне Скорятин изо всех сил бежал по бесконечному перрону, догоняя набиравший скорость поезд, и старался заглянуть в освещенное окно вагона, чтобы разглядеть женщину, сидевшую в глубине купе. Она была похожа на Зою и Марину одновременно. Но понять окончательно, кто это, не удавалось: пассажирка, закрыв лицо руками, плакала. Внезапно платформа кончилась, Гена оттолкнулся ногами от края — и полетел...
...В дверь постучали, и Мятлева звонко крикнула:
— Подъем!
— А?! Что?
— Пионерская зорька.
Он приземлился, открыл глаза и обнаружил в комнате солнечное утро. Как встал и отбыл в поликлинику Маркелыч, спецкор не слышал. Зоя, осторожно ступая на обмотанную эластичным бинтом ногу, аккуратно складывала на стуле вычищенную и выглаженную одежду гостя.
— Вставайте, будем завтракать! — и вышла.
Скорятин оделся и, по возможности утишая неизбежные гигиенические звуки, посетил скорбный туалет с древним чугунным бачком, обметанным каплями конденсата. Потом он умылся. Газовая колонка жутко шипела, а кран с резиновым наконечником выплевывал то ледяную воду, то кипяток. Стол в Зоиной комнате был уже накрыт. Библиотекарша испекла блинчики с изюмом, к ним подала густую желтую сметану в вазочке, а кофе заварила в старинной турке с костяной ручкой.
— Может быть, предпочитаете растворимый? — спросила она.
— Нет, не люблю химию.
Завтракая, он исподтишка осмотрелся. На стене полки с книгами, над проигрывателем портрет певца Юрия Гуляева, недавно умершего от рака. Из-за шифоньера выглядывает спортивный алюминиевый обруч, в углу стоит педальная швейная машинка, над креслом-кроватью — фото в ракушечной рамке: девочка, трогательно похожая на Зою, сидит под пальмой на лавочке, приникнув к молодой грустной женщине с гладкой учительской прической. Внизу — белесая витая подпись: «Гагры, 1970 год».
— Вы? — спросил он.
— Я с мамой...
По тому, как она это произнесла, стало ясно: мамы давно нет на свете, а папа если и был, то сплыл. Расспрашивать Гена не решился, помня завет тестя: «С женщинами как с бабочками: главное — не спугнуть».
— Изумительные блинчики! — похвалил московский обольститель.
— Это так, на скорую руку. Приезжайте летом! Я с земляникой пеку.
— А вот и приеду! На работу не опоздаете?
— Нет, отпрошусь — нога болит.
Скорятину страшно не хотелось уходить, но он понимал: засиживаться нельзя. Если хочешь вернуться, уйди раньше, чем надоешь. Спецкор встал и откланялся легко, элегантно — с необязательной улыбкой на лице и тоской в сердце. Гена заскучал, еще не перешагнув порог. Зоя, хромая, проводила до двери.
— Когда уезжаете?
— Не знаю. Мне еще надо встретиться с Веховым.
— Будьте осторожны, он очень нехороший человек!
У подъезда на лавочке сидели три старушки. Одна, в панаме, похожая на телевизионную Маврикиевну, читала «Новый мир», две другие, в платочках, лузгали семечки. Рядом бродили куры и, склоняя набок головы, следили за шелухой, отлетавшей от впалых уст, гурьбой бросались на добычу, клевали, разочаровывались и снова с надеждой смотрели на пенсионерок, а те в свою очередь провожали московского гостя осуждающими взглядами.
...Булькнул мобильник — пришла эсэмэска от дочери: «Получила. Сп-бо!»
«Пжлста», — ответил отец и поискал сочувствия в добрых глазах Ниночки.
«На бабушку Марфушу тоже похожа...» — решил он и нажал кнопку селектора.
— Слушаю, Геннадий Павлович!
— Оль, я бы пожевал чего-нибудь...
— Ясненько. Чай или кофе?
— Чай. Зеленый.
24. Книгоноши
Возле флигеля, под цветущей яблоней, сидел Вехов и сам с собой играл в дорожные шахматы. Крошечные черно-белые фигурки со штырьками втыкались в отверстия на доске, и никакая тряска в пути не могла помешать партии. Очень удобно! Бледное лицо правдоискателя было озарено чистой шахматной мыслью. Рядом с ним, на скамейке, лежал газетный сверток, перетянутый шпагатом.
— Вы ко мне? — глуповато спросил журналист.
— К вам... — вскинулся книголюб.
— И давно ждете?
— С вечера.
— Не понял.
— Значит, все это — правда?
— Что «правда»?
— Водка, баня, голые комсомолки и прочие номенклатурные радости. Дешево же покупаются «золотые перья»!
— Что за чушь! Я попал под ливень. Пришлось ночевать у знакомых...
В доказательство он развернул плечи, хрустнув затвердевшей замшевой курткой.
— Шучу, шутка юмора. — на лице Вехова появилась перевернутая улыбка. — Да мне и не важно. Сам ненавижу, когда лезут в личную жизнь. Ах, она совсем еще девочка! Ах, как вам не стыдно! Стыд — часть удовольствия. Но не в этом дело. Вчера нам так и не удалось поговорить. Геннадий Павлович, у вас, надеюсь, найдется для меня десять минут? Вы ведь по моему письму сюда приехали?
— Отчасти.
— И Болотина, конечно, сказала вам, что я ворую у нее книги?
— А вы не воруете?
— Нет. Честное благородное слово.
— И книги, значит, не пропадают?
— Пропадали. Но клуб «Гласность» к пропаже отношения не имеет.
— А вы лично?
— К сожалению, имею. — Вехов виновато вздохнул.
— Можно поподробнее?
— «А из зала мне кричат: “Давай подробности!”», — кивнул правдолюб. — В библиотеке отличный КОД...
— Какой кот?
— КОД. Фонд книг ограниченного доступа.
— Ах, ну да...
— До революции Тихославль славился своей публичкой. Благотворители денег не жалели, особенно купец Стожаров. Он еще и богадельню построил. Там теперь санэпидемстанция. Маркел Сысоев его лично расстрелял у Троицы. Был у нас такой чекист с горячей головой. Чуть что — за наган, как Нагульнов.
— Слышал.
— Библиотека у нас роскошная! При большевиках сюда книги телегами свозили из усадеб. Мужики-то себе в избы мебель тащили, посуду, картинки с голыми нимфами. Рояль могли упереть для форсу, а книги без надобности, разве на самокрутки. Странный у нас народ, не находите?
— Нахожу.
— Потом, когда по списку Крупской фонды чистили, вредные издания здесь почему-то не уничтожили, а в подвале сложили. Предрик у нас был добрый: храмы не взрывал, книги не жег, людей из ГПУ вытаскивал, семенной хлеб крестьянам возвращал, если чоновцы лишнее отбирали...
— Это тот, который со Сталиным под Царицыном воевал?
— И это уже знаете? Профессионал! Он и от Маркела город избавил. Пробился на прием к Сталину, вернулся, вызвал Сысоя в райком и при всех партбилет отобрал. А без партбилета долго тогда не жили, как без печени. Ну, не важно...
— А что же важно?
— Важно то, что у нас в Тихославле есть такие книжки, каких и в Ленинке не добудешь. Улавливаете?
— Нет, пока не улавливаю.
— Ладно, придется со всеми подробностями. У моего брата доступ к ксероксу. По работе. Не знаю, как у вас в Москве, а у нас эта штука еще в редкость. Я ему отдаю книги, а он, когда ночью дежурит, копирует. Брат ксерит, а я отвожу... Нет, сначала переплетаю. Люблю это дело. Переплести редкую книгу — такое же удовольствие, как одеть красивую женщину...
— Да вы поэт! А книги, значит, из КОДа берете?
— Да. Понемногу. На одну ночь. Утром они уже на полке стоят.
— Для себя ксерите?
— Не совсем. Излишки сдаю народу. В Москве, на Кузнецком. Езжу в первопрестольную пару раз в месяц.
— И хорошо идут?
— Неплохо. «Заратустру» недавно за пятнашку сдал. Ренан по десятке ушел. Арцыбашева хорошо берут, но особенно Каменского...
— Каменского? Странно. Его же в «Библиотеке поэта» недавно издали.
— Нет, не Василия, не футуриста, а Анатолия Каменского. Декадентская эротика. Наш ответ Мопассану и Ренье.
— Вы что заканчивали?
— Ромгерм. В Ярославле.
— А кем работаете?
— Дворником, разумеется. Очень удобно: утром метлой помахал — и весь день свободен. Служебную комнату дали. Там и переплетаю. А что еще нормальному человеку в этой стране делать, чтобы не замараться? Только и остается — книжки читать да девушек любить.
— Но ведь книги-то пропали?
— Накладка вышла. Брат пакет в автобусе забыл.
— Как забыл?
— Просто. А как Достоевский «Бедных людей» у извозчика забыл?
— Ему, кажется, вернули?
— А Косте не вернули.
— Ну и повинитесь, заплатите штраф. Книги-то небось копейки по инвентаризации стоят?
— Не могу. Одного человечка сильно подставлю.
— ...который вам эти книги выносит из фонда?
— Да. А Болотина и посадить может. Самодержица! Раздавит девчонку и не заметит.
— Какую девчонку?
Вехов вздохнул, нагнулся, поднял с дорожки камешек, шагнул к высокому библиотечному окну и привычно бросил в стекло. Вернувшись, он улыбнулся и по-ленински прокартавил:
— Конспир-рация, батенька. А вот объясните мне, Геннадий Павлович! Я вчера вас внимательно слушал, и вы показались мне человеком мыслящим...
— Спасибо.
— Не за что. Скажите, может быть, это все напрасно?
— Что именно?
— Ну, эти... перестройка, гласность, ускорение... больше социализма... вперед к Ленину... цивилизованные кооператоры...
— А вы разве не хотите, чтобы все изменилось?
— Это возможно?
— Думаю, возможно, если не отступим и не оступимся. — Скорятин ввернул любимую фразочку Исидора и брезгливо поежился. «Бриковщина какая-то!»
— А вот я думаю: нет! — повертел головой книгоноша. — Можно, наверное, завалить прилавки колбасой и винищем, как в вашем Париже, набить полки книгами, а вешалки — тряпьем. Но куда вы денете этот убогий народ с его рабской историей? Сначала под варягами кряхтели, потом — под хазарами, триста лет — под татарами. Едва выкарабкались из-под чужой задницы — пожалуйте в крепостные! И еще триста лет. Царь-батюшка освободил, так ему на радостях бомбой ноги оторвали и под коммуняк легли. Свобода нашему народу-уроду нужна только для того, чтобы не мешали выбрать новое ярмо. Понимаете, у нас обмен веществ рабский. Мы на воле чувствуем себя как цепной пес без будки...
Гена слушал Вехова, смотрел на его желчно-вдохновенное лицо и дивился. Сам не в восторге от доставшегося ему Отечества, он напрягался, если кто-то при нем слишком уж измывался над страной. Иногда, утратив осторожность, даже схлестывался с мымринскими «отказниками», хотя оспаривать их веселое инородческое презрение было трудно: ты кипишь, а они похохатывают. «Чужая кила́ всегда весела!» — как говорила бабушка Марфуша. Но Вехов — это другое: тут не смешливое отчуждение, а нутряная, кровная ненависть, которая воспаляется только меж родней и доводит до отцеубийства...
— Как вы относитесь к нейтронной бомбе? — спросил переплетчик, и на его лице снова появилась перевернутая улыбка.
— Что? Не задумывался...
— А я вот хорошо отношусь. Она ведь только людей и скотину убивает. А города, леса, реки не трогает. И это правильно! — тихославльский мыслитель передразнил станичный говорок лопотуна Горбачева. — Василий Блаженный пусть себе стоит где стоял. И Эрмитаж, и Кижи, и наша Троица. А вот вместо обгаженных буренок надо завезти настоящих коров.
— И людей? — уточнил Скорятин.
— Да, и людей. Нормальных. Свободных.
— Из Америки?
— Лучше из Канады. В Штатах негров много.
— Вы это серьезно?
— Шучу, конечно!
Послышался хруст шагов по гравиевой дорожке. Словно дождавшись конца монолога, из-за цветущих куп бочком вышла девушка с милым, но до обиды прыщавым личиком. Гена видел ее вчера мельком в зале и запомнил глаза, робко-преданные. Она тоже хотела что-то спросить, поднимала руку, по-школьному подпирая локоток ладошкой, но потом смущалась и опускала. С первого взгляда было ясно: бедняжка влюблена в Вехова до самозабвения, до собачьей преданности, когда невозможно взгляд отвести от хозяина или потерять в порыве ветра его повелевающий запах.
— Это Катя, — представил переплетчик.
— Доброе утро. — она смотрела на москвича с выжидающей готовностью, мол, что прикажут: хвостом вильнуть или вцепиться в горло.
— Я все рассказал. Геннадий Павлович обещал нам помочь. Ведь так?
— Угу, — кивнул Скорятин, сочувственно разглядывая юницу: мордашка, конечно, простенькая, но фигурка подстрекательная!
— Правда? — обрадовалась она и плаксиво, как, видимо, учили, зачастила: — Простите, я не хотела... на одну ночь... так получилось... спасибо!
— А кто еще знает, что книги выносите из фонда вы? — голосом доброго следователя спросил спецкор.
— Зоя Дмитриевна. Но она не скажет.
— Почему?
— Она тоже иногда берет себе что-нибудь почитать, — пролепетала Катя и опустила глаза.
— Ну и прекрасно!
— Ладно, киса, иди, а то обыщутся! — приказал Вехов, махнув рукой, как дрессировщик.
— Не обыщутся, — улыбнулась девушка, продлевая минуты счастья рядом с повелителем. — Зоя Дмитриевна сегодня на работу не вышла. Она вчера под ливень попала и ногу подвернула.
— Ах вот оно даже как! — Книголюб с уважением посмотрел на москвича. — Все равно иди! Нам с Геннадием Павловичем надо посекретничать.
И она покорно пошла к библиотеке, оступаясь на гравии и часто оглядываясь на Вехова, словно запасаясь им впрок. Тот несколько раз бодро кивнул девушке и даже сделал ручкой.
— А вот скажите, сами вы тоже собираетесь погибнуть под бомбой или где-нибудь спрячетесь? — спросил Скорятин, когда Катино платьице в последний раз мелькнуло меж беленых стволов.
— Я же пошутил.
— В шутку и спрашиваю.
— В шутку? Знаете, я вас вчера слушал-слушал и решил все-таки свалить отсюда. Знакомая евреечка документы оформляет, может вывезти по старой дружбе под видом мужа.
— А как же Катя?
— Она девочка отзывчивая. Не пропадет. Вы-то как посоветуете — ехать или нет? Там в самом деле хорошо?
— Как вам сказать? Жизнь мучительна, даже если все у тебя есть. А может, от этого еще тоскливее. Во всяком случае, тамошний народ не показался мне особо счастливым. Как мы... Одеты только получше и в очередях не стоят.
— Зачем же вы вчера расписывали Париж? Сто сортов колбасы, двести вина.
— Людям нужна мечта, иначе из болота уравниловки не вылезти.
— «Болото уравниловки» — это хорошо! Сами придумали?
— Не помню... — раздраженно ответил любимый сотрудник Исидора Шабельского.
— Скажите, Геннадий Павлович, вы в верхах, наверное, общаетесь, ничего про частные издательства не слышали?
— Поговаривают. Но на днях Петя Старчик конференцию редакторов самиздата собирал. Что-то там учредили....
— Может, все-таки разрешат? При НЭПе много издательств было. А у нас теперь ведь вроде как новый НЭП.
— Хотите свое дело организовать, вроде Зелепухина?
— Хочу. Но не вроде...
— Как назовете?
— «Снарк».
— «Снарк»?
— Да. У Кэрролла есть поэмка «Охота на Снарка».
— Не читал...
— Она еще не переведена.
— И кто же такой Снарк?
— Никто не знает.
— Охотятся, сами не зная на кого? Странно...
— Почему? Разве вы знаете, что такое перестройка и чем она кончится? — Вехов протянул Гене сверток. — Это вам — от меня...
— Нет-нет, не надо!
— Пустяк. Возьмите! У Кати мать-инвалид — руку в конвейер затянуло, и маленький брат. Не выдайте самодуре, смилостивьтесь!
Произнеся последнее слово с насмешкой, переплетчик тряхнул волосами, в последний раз одарив москвича своей перевернутой улыбкой. Потом он сложил дорожные шахматы и откланялся. Только сейчас Скорятин заметил, что доска самодельная и, в отличие от магазинной, ее можно схлопывать, не вынимая фигурки из гнезд, чтобы потом открыть и продолжить игру с прерванного хода. Спецкор смотрел вслед уходящему умельцу и дивился затейливости провинциальных умоблужданий.
Зайдя во флигель, Гена принял душ, переоделся в чистое и, развернув бандероль, нашел там книги в веселеньких обложках, пахнущих клеем: «Санин» Арцыбашева, «Нежная кузина» Ренье и «Параболы» Кузмина.
«Грамотно, на все вкусы», — думал москвич, листая стихи и выхватывая глазами бледные ксероксные строчки:
У платана тень прохладна.
Тесны терема князей, —
Ариадна, Ариадна,
Уплывает твой Тезей!
Он вдруг вспыхнул, затомился, причесался, прыснул в лицо «One man show» и решительно направился к Зое, чувствуя в чистом теле нарастающий гул любви. Людей на улицах было мало, они еще в те годы ходили на работу. Попадались дети, пенсионеры да мамаши, будущие — с животами и настоящие — с колясками. Иные прохожие, узнавая знаменитость, светлели лицами, кивали и здоровались. В гастрономе он купил мелких яблок, чтобы явиться к Мятлевой не занудой, а участливым проведывателем бедной больной. Стоя в очереди, журналист привычно огляделся, запоминая: холодильная витрина мясного отдела была безвидна и пуста, лишь на эмалированных лотках остались потеки старой крови. Гегемоном консервного ряда оказался «Завтрак туриста» с перловкой. За мукой выстроилась угрюмая очередь. В нагрузку к яблокам давали килограмм прошлогодней квашеной капусты. Москвич за нее заплатил, но не взял.
Шагая к Зоиной «хрущевке», столичный мечтатель придумал слова, с которыми переступит порог: «Фирма “Заря”. Срочная доставка свежих фруктов и комплиментов». Но, подойдя к ее дому, подняться и позвонить не решился: накатило горячечное подростковое смущение. Полчаса простоял он с кульком под деревом напротив окон. Чтобы собраться с духом, пошел вдоль монастырской стены, кое-где порушенной или подпертой контрфорсами из силикатного кирпича. В некоторых местах старинная кладка, как на фундамент, опиралась на вросшие в землю огромные гранитные блоки, впритирку подогнанные друг к другу. Арочные ворота обители, смотревшие на Волгу, были забраны сваренными железными листами, выкрашенными в зеленый цвет. На запертой изнутри двери желтела трафаретная надпись «Посторонним вход воспрещен». В пустой грязной нише вместо надвратной иконы торчала опорожненная бутылка водки, неведомо как поставленная туда озорниками. Но обезглавленный изразцовый барабан высокого собора, кажется, начали реставрировать. Обойдя монастырь, Гена вернулся к Зоиным окнам, постоял, отдал яблоки пробегавшему мальчишке-прогульщику и побрел обедать к Зелепухину.
Самого Кеши в заведении не наблюдалось, гостя встретил хамоватый парень в косоворотке. Скорятин, как завсегдатай, взял окрошку, салат, рубец в томате и, конечно, попросил вчерашнего морса. Он по-свойски подмигнул официанту, однако напиток оказался безалкогольным, да еще разбавленным. Когда подали счет, москвич крякнул — в редакционной столовой такой обед стоил дешевле раз в пять. Уходя, он с обидой глянул на золотую цепь деда-основателя, подумав, что кабатчика не любили в городе за дело.
Оставалось нанести прощальный визит Болотиной. Она продержала его полчаса в приемной, хотя, как выяснилось, посетителей у нее не было. Но спецкор терпеливо ждал, рассматривая мраморные пушкинские бакенбарды и соображая, как бы поэт поступил на его месте. Наверное, залез бы к Зое по водосточной трубе и сломил бы девичье недоумение африканской страстью. Наконец заскучавшего гостя позвали.
— Ах, это вы? — молвила директриса, глядя на вошедшего как царица на нерадивого кучера.
— Вот... проститься...
— Выспались?
— Да, спасибо!
— Говорят, вы вчера под ливень попали.
— Чуть не утонул.
— Рада, что не утонули. Ну и что вы собираетесь написать в вашей газете?
— Ничего. Елизавета Михайловна, давайте сделаем так: вы забудете, что у вас пропали ценные книги, а я забуду, что вы изгнали из библиотеки клуб «Гласность». Это, знаете, совсем не в духе времени.
— Вы меня пугаете?
— Просто напоминаю о сложных отношениях Петра Петровича с центром. — Скорятин, как опытный интриган, поднял на Болотину постный взгляд. — Иначе я бы тут не сидел, хватило бы звонка Суровцева моему главному. Ведь так? Стоит ли устраивать шум из-за пустяков накануне партконференции? Ничего, что я так откровенно?
— Странно. Вчера вы были настроены куда решительнее! Что же случилось за ночь?
— Ничего особенного. Я провел маленькое журналистское расследование и кое-что выяснил.
— Говорили с Веховым?
— Говорил.
— Ну и как?
— Сложный человек.
— Мягко сказано. И что выяснили?
— К пропаже книг клуб «Гласность» отношения не имеет.
— Но ведь кто-то их взял?
— Послушайте, вам что дороже — книга или человек?
— Принципы.
— Может, поступитесь хоть раз принципами?
— Попытаюсь. Вы сильно вчера промокли?
— Сильно.
— Я так и думала.
В кабинет заглянула секретарша.
— Елизавета Михайловна, водитель из райкома приехал.
— Ну, Геннадий Павлович, счастливого пути! — Она, поморщившись, встала, вышла из-за стола и жестко пожала гостю руку. — Надеюсь, хоть что-нибудь вам у нас в городе понравилось.
— Еще как понравилось!
— Языческую Троицу посмотрели?
— О да!
— Чего у нее попросили?
— Разрядки напряженности.
— Тоже дело хорошее... — владычица благосклонно кивнула. — Не забудьте поставить печать на командировочное удостоверение...
Выйдя от Болотиной, Скорятин забежал во флигель, схватил чемодан, и через минуту знакомая «Волга» уже трясла его по булыжной мостовой. За рулем сидел Николай Иванович, хмурый, как председатель похоронной комиссии.
— А где Илья? — спросил Скорятин.
— В область услали.
— У него же мое командировочное удостоверение.
— Ничего не знаю.
Музейная часть города быстро перешла в деревенский пригород. На выезде ждали, пока пастух, страшно матерясь и хлопая длиннющим кнутом, сгонит низкорослых и действительно грязных коров с шоссейного асфальта. Ехали молча. Иногда шофер ругал встречные машины за невымытый кузов или заляпанное лобовое стекло.
— Сами-то по улице в грязной одежде не ходят. А машина — та же одежда, только с колесами. Штрафовать нерях надо. Как у Зелепухина, понравилось?
— Вчера хорошо было. Очень! А сегодня зашел... — наябедничал спецкор. — Дорого и невкусно. В морс, кажется, сырой воды налили, живот крутит...
— Я же говорил: мироед!
«Мироед», «короед», «дармоед», «муравьед», «муравед», «минарет», «меламед», «мусагет», «мясоед», «Моссовет», «мяса нет»... — по привычке он крутил в голове слова и глядел на Волгу. Река мелькала между янтарными корабельными соснами, искрясь ослепительной рябью. Он вдруг вспомнил Зоину опухшую лодыжку и громко, прерывисто вздохнул.
— Ни к черту дорога, — согласился водитель. — Одни выбоины. Вот вы человек московский, лучше в политике разбираетесь, объясните хуторянину: ускорение — это от глупости или от вредительства?
— Ни от того, ни от другого. Это — стратегия.
— Ах так? Почему же в «Правде» то одно пишут, то другое, то так, то эдак, а то и разэдак? Каждую неделю что-нибудь новое придумывают. Вчера у них Ленин все наперед знал, а сегодня он чуть ли не в беспамятстве пять лет пролежал. Мол, мозг высох до грецкого ореха. Не поспеваю я как-то...
— Жизнь ускоряется, ничего не поделаешь. Что тут плохого?
— А то плохо, что человек к новому должен привыкнуть, обжиться, чтобы польза пошла. Я вам как шофер с тридцатипятилетним стажем скажу: если каждую неделю дорожные знаки переставлять да разметку менять, будет авария, крушение! Даже опытный водитель баранку не туда крутанет и под «КамАЗ» влетит...
На вокзальной площади, полупустой, как и в день приезда, гранитный Ленин все так же тянулся рукой к будущему. На голове монумента устроился голубь, издали похожий на жокейскую шапочку Коровьева. Николай Иванович вынул из багажника длинный газетный сверток, сочившийся рыбьим жиром.
— Что это?
— Из райкома просили передать.
— Колобков?
— Поднимай выше! Чем-то вы нашему Рытикову глянулись. От него стерлядка. Долго не держите — пропадет. Горячая...
Бросив вещи и наполнив купе копченым соблазном, Скорятин смотрел в окно на прощальную суету перрона. Он смутно мечтал: вдруг среди провожающих, как в кино, появится Зоя — запыхавшаяся, прихрамывающая, ищущая, раздвинет толпу, ворвется в вагон, обнимет и, улыбаясь плачущими глазами, попросит: «Не уезжай ты, мой голубчик!» И он не уедет. Мятлева, конечно, не появилась, зато нарисовался Вехов. Он шагал по платформе в сопровождении юноши, еле тянувшего большую спортивную сумку. Шли они в хвост поезда, к плацкартным вагонам. Книголюб давал какие-то указания, а парень (похоже, младший брат) кивал, время от времени перекладывая ношу из одной руки в другую.
«А дело-то у них поставлено!» — подумал журналист.
Едва тронулись, в купе вбежал толстячок в мятом плаще, шляпе и с портфелем — словом, классический советский командированный.
— Ого! — воскликнул он, шумно втянув деликатесный запах. — Как знал, прихватил с собой! — и вынул из портфеля бутылку «андроповки».
Гена ощутил в желудке сосущий голод и нажал кнопку селектора:
— Готово?
— Остывает.
— Заносите!
Вошла Ольга и поставила перед шефом тарелку с куриной котлетой, разогретой в микроволновке.
— Выпьете?
— Попозже. Мне в «Агенпоп» еще надо заехать.
— Надолго?
— Как получится.
— Геннадий Павлович, а можно спросить?
— Попробуй.
— Как вы относитесь к брачному договору?
— Я? Хм... Допустим, как к гарантии.
— К какой гарантии?
— Автомобильной. Помогает, пока со всей дури под «КамАЗ» не въедешь.
25. Снарк
В третий раз с Веховым судьба свела Гену, кажется, в начале нулевых. Кошмарик бросил Скорятина на избирательную кампанию губернатора Налимова, по прозвищу Нал. Виктор Митрофанович поднялся в 90-е на перепродаже колхозных угодий, а потом сменил Рытикова, разворовавшего область дотла и осевшего в Монако. Его пентхаус с окнами на казино «Монте-Карло» входит теперь в число достопримечательностей княжества. Экскурсовод сообщает, делая секретное лицо:
— А там, левее, самая дорогая в Монако квартира!
— Где-где?
— Вон, с пальмами на крыше. Ее сначала хотел купить арабский шейх, но не потянул. Досталась русскому миллионеру.
— Как фамилия?
— Рытикофф.
— Не слышали.
— М-да... Какая же богатая страна Россия! Можете попытать счастья в рулетку. Новичкам, говорят, везет...
И пока азартные мужья спорят с бережливыми женами, сколько ставить на красное — пять или десять евро, гид вспоминает свою кооперативную «двушку» с окнами на Финский залив, «шестерку» с надсаженным движком, несметную весеннюю корюшку и университетскую кафедру философии, где под чай с сушками так хорошо спорилось о физике Божьего Промысла.
Налимов — под стать своей фамилии — оказался мужиком откормленным и гладким. Он был покрыт несмываемым средиземноморским загаром и тронут той сонной усталостью, которая часто поражает очень богатых людей. Губернатор даже говорил неохотно, точно с каждым сказанным словом с его счета списывался миллион. Однако выборы есть выборы, с народом надо встречаться, общаться, обещать, очаровывать, заверять, врать: мол, первый срок — цветочки, ягодки — впереди! Для этого добыли «метеор», загрузились выпивкой со жратвой и поплыли по Волге.
В каждом городке их ждал президиумный стол, увитый цветами, как траурный поезд. Команда кандидата, человек десять, рассаживалась на сцене. Сначала крутили предвыборный ролик, снятый за безумные деньги модным режиссером Ромовым, который прославился экранизацией «Героя нашего времени». В новой версии Печорин, борясь со скукой, долго и мучительно склонял к коллективной оргии сразу трех своих подруг — Бэлу, княжну Мери и Веру. После разнузданного свального греха, снятого с гинекологической дотошностью, Бэла бросилась в пропасть, княжна Мери вышла замуж, Вера вернулась к супругу, а Печорин застрелил Грушницкого, пятого участника групповухи, — за неуважительный отзыв о прекрасных дамах. Впрочем, предвыборный ролик, в отличие от фестивальной ленты, был слеплен без затей: Налимов шел по грудь в колосящихся хлебах, горстями пил волжскую воду, вручал компьютер сельским школьникам и скромно на веранде чьей-то плохонькой дачки чаевничал с женой Валентиной, хотя давно ее бросил и сослал с ребенком на Кипр. Посмотрев кино, электорат, задетый за живое, задавал вопросы — в микрофон или письменно. Поступавшие из зала бумажки носила Карина, мисс Средняя Волга, обладательница ног, бесконечных, как великая русская река.
Пресс-секретарь губернатора, юноша с улыбкой мнительного зайца, исказив лицо мыслью, вникал в вопрос и шептал что-то в петлистое ухо кандидата. Нал вздыхал, тяжело осматривал свиту и кивал одному из присных. Тот, вскочив, как черт на пружине, запевал о лучезарном будущем областной жилищно-коммунальной системы. Другой вещал из-за баррикады икебан о бесповоротной ликвидации ветхого жилья в отдельно взятом населенном пункте. Третий, лучась, сулил Интернет в каждый дом, а малоимущим детям — компьютерную «мышку» в дар. Под занавес старуха, одетая в застиранную гимнастерку, врывалась, дребезжа наградами, на сцену, обнимала, целовала и осеняла кандидата крестным знамением от имени всех фронтовиков. То была актриса облдрамтеатра Ира Почепец, лет сорок назад она сыграла юную партизанку и с тех пор не выходила из образа. Зал аплодировал стоя.
Но, конечно, не всегда шло гладко. Порой какой-нибудь правдоискатель протыривался к микрофону и вопрошал, рыдая:
— Виктор Митрофанович, сейчас вы на пятьдесят шестом месте в русском списке «Форбса». Где будете к концу второго срока?
По рядам сподвижников пробегала судорога возмущения, а Нала, напротив, охватывала зевотная тоска. Отважная партизанка Почепец заслоняла обиженного своей медальной грудью и кричала: «Да я тебя, коммуняка проклятый, на передовой за такие слова шлепнула бы!» (Во время войны Ира едва родилась.) Наглеца сгоняли, а из разных концов зала вопили заступники.
— Как не стыдно! Человек хочет людям помочь! Залил глаза-то с утра! — голосили женщины.
— И хорошо, что богатый! Воровать не будет! Все народу достанется! — неуверенно вторили мужики.
Теток вдохновляли продуктовые дары, выданные накануне, а их злоупотребляющих супругов — наборы «Три богатыря»: водка, перцовка и старка. Продукт, кстати, местный, со спиртзавода, записанного на Геру, губернаторского сынишку от первого брака, редкого обалдуя, разбивавшего по «ягуару» в квартал. Чтобы сгладить неловкость, к микрофону выдвигался глава района и баял, дескать, много лет знаком с Виктором Митрофановичем по совместной работе и заявляет ответственно: более кристального человека не было, нет и не будет. Избиратели с пониманием кивали, они-то знали главу как лютого взяточника, давно перешагнувшего черту, отделяющую здоровое русское мздоимство от клептомании.
Когда вопросы иссякали, кандидат тяжело вставал и, вяло распахнув руки, говорил истомленным басом:
— Я вас люблю! Вперед, к процветанию, — через веру, труд и честность!
И осенял себя крестным знамением.
За этот избирательный слоган столичная пиар-фирма «Котурн» слупила с него сорок тысяч баксов. Совсем, кстати, не дорого. Следом на сцену выбегала народная певица Евстигнея. Сгибаясь под гнетом неимоверного кокошника, усеянного жемчугами размером с картофель, она плясала и пела с коренной заполошностью:
Эх, мать-перемать,
Левый берег не видать!
Тем временем, выпив и закусив, предвыборный десант загружался на «метеор» и плыл дальше. Судно на подводных крыльях отыскали, кстати, в затоне, срочно отремонтировали за безумные деньги, выгородив «люкс» для кандидата с Кариной. «Метеор» летел по-над матушкой Волгой, рассекая волны, со скоростью семьдесят километров в час. Это тоже был тонкий ход пиарщиков, знавших народную тоску по советским временам, когда «ракеты» сновали по рекам и озерам СССР, что твои водомерки.
После очередной встречи с избирателями бригада должна была отплыть в Тихославль и заночевать там в охотничьем хозяйстве, записанном на дочь губернатора от второго брака Эвелину. По слухам, она давно просветлялась в каком-то тибетском вип-монастыре. Перед сном свита из деликатности увольнялась на берег. Оно и понятно: устав на общественном поприще, Нал отдыхал. До утра «метеор» мерно бился бортом о причал, а над водами носился хорошо поставленный Каринин стон.
Гена по указу Кошмарика, замутившего с губернатором общий бизнес, сопровождал кандидата в предвыборном заплыве, чтобы написать для «Мымры» очерк «Волга течет в будущее». Он высматривал в окошко купола Тихославля, смаковал двадцатилетний коньячок и предвкушал, как сойдет на берег, прогуляется по музейному городу, заглянет в библиотеку и с ленивой симпатией поинтересуется: «А вот была тут у вас этакая Зоя Дмитриевна Мятлева... Что вы говорите? Ну надо же... Жаль. Очень жаль!» А если ответят: «Как же, как же! Она у нас и теперь работает. Позвать?»
И тут на Гену накатывало смятение: он страшился увидеть Зою через столько лет. Вдруг та, из-за которой он едва не сошел с ума, превратилась в усталую, одутловатую тетку, отупевшую от библиотечных формуляров и ежедневного домоводства? Как тогда примирить жестокую очевидность с лучезарной девушкой, жившей в его памяти все эти годы? Расставшись, Скорятин, конечно, не думал о ней денно и нощно, но быстротечная тихославльская любовь пожизненно осталась в нем, как немецкий осколок в груди деда Гриши. Приводя внука в баню, тот всегда показывал на рытвину в боку, поясняя, будто в первый раз:
— Фашистский подарок. Как попал в 1943-м, так и сидит под сердцем.
— А почему не вынули?
— Военврач сказал, нельзя: умру.
Умер он, когда осколок вдруг «пошел», — так объяснил хирург в Склифе.
До Тихославля оставалось четверть часа плавного речного ходу, когда позвонили из избирательного штаба и доложили: в городе митинг, пристань блокирована пикетами, люди возбуждены, понаехали телевизионщики, даже уроды из ЮНЕСКО прискакали. Скорятин как раз приканчивал бутылку коньяка «Супер-Ной» с пресс-секретарем Аликом, налимовским племянником. Во всяком случае, босса тот называл «дядей Витей» и говорил о нем без костяной преданности, какую напускает на себя служивая челядь, зная о жестоком аппаратном наушничестве.
— А что там случилось? — спросил Гена, как бы почти не интересуясь.
— Народ бузит.
— Из-за чего?
— Из-за фигни. Дядя Витя гольф-клуб хочет... Европейского уровня! С гостиничным комплексом, с яхт-клубом. Чтобы симпозиумы проводить, как в Давосе. Тихославль-то — пряник, а не город!
— Вот и хорошо. Инвестиции пойдут, рабочие места...
— Конечно! Телки со всей Волги слетятся... — ухмыльнулся племянник, явно завидуя дядиной неукротимости. — Только народ у нас дикий. Азиопа! Уперлись. У них там, на берегу, какие-то каменюки...
— Языческая Троица?
— Точно. Ты-то откуда знаешь?
— Читал.
— Когда только успеваешь? Не дают они возле этой Троицы котлован рыть, а лучше места нет. Такой вид на Волгу! И рельеф как раз для гольфа. Дядя Витя даже благословение у владыки Афанасия получил, обещал камни не трогать, только огородить. Пойдет прибыль, сказал, спортивную школу построю. Нет, бузят. Вот скажи, с таким народом развитой капитализм можно построить? Уроды какие-то, а не население! Правильно Троцкий хотел их строем на работу водить...
— Ты про трудармию, что ли?
— Про нее. Дядя Витя считает, это единственный выход.
«Метеор», сбросив скорость, плыл мимо Тихославля. В закатном солнце пылали купола, затмевая осеннюю желтизну леса. На стрелке, разделяющей Волгу и Тихую, все так же стоял храм, но не блеклый, как прежде, а ослепительно-белый. Детинец на горе стал выше, новее, затейливее. Видно, за минувшие годы надстроили оглоданные веками стены. Появились кровли из красного теса с коньками. Да еще воткнули сбоку ретрансляционную вышку, вроде гигантского шампура.
На ярусах бело-голубого дебаркадера, напоминавшего старый колесный пароход с обрубленными носом и кормой, толпился народ. Вдоль борта растянулись транспаранты:
Ладе — да! Гольфу — нет!
Долой губернатора-прихватизатора!
Налимову — второй срок!
Скорятин оценил остроту тихославцев: дядя Витя при советской власти недолго посидел в Мордовии за липовые наряды и продажу фондированных стройматериалов дачникам, но тема была табуирована, как добрачные связи принцессы Дианы. Считалось, Нал пострадал за любовь к свободе.
«Метеор» качался на волнах, и его медленно разворачивало течением.
— А чего встали? — спросил Гена.
— Человечка нашего забираем. «Наглядку» рассовывал, но не пошло. Как бы не прибили паренька. — пресс-племянник показал пальцем на берег.
С дебаркадера в большой катер спускался, увертываясь от тумаков, щуплый человечек, а народ швырял вниз какие-то белые брикеты. Наконец катер отвалил от негостеприимной пристани, задрал нос и, раздваивая пену, помчался на базу. Вскоре «метеор» мягко шатнуло, послышался скрежет спускаемого трапа. В окно было видно, как команда спешно перегружает с борта на борт «брикеты» — пачки книг. Кое-где оберточная бумага порвалась, и стала видна обложка с глянцевым Налимовым, бредущим по грудь во ржи. Пострадавший «паренек», придерживая оторванный ворот куртки, ни с кем не здороваясь, быстро прошел по салону на доклад в «люкс», откуда выставили взъерошенную мисс Средняя Волга. Его удаляющаяся сутулость показалась знакомой. И когда изгнанник почти сразу же вышел, точнее, вылетел от босса, Скорятин узнал книгоношу Вехова, постаревшего, жалкого, надменного, обиженного. Бодрясь своей перевернутой улыбкой, он, ни на кого не глядя, тяжело плюхнулся в кресло за спиной редактора «Мымры». Сперва Гена не хотел обнаруживать себя, но «Супер-Ной» сообщил сердцу теплое хмельное озорство, и журналист, просунувшись между зачехленными спинками, позвал:
— Господин Вехов, ау! Где же ваш лиловый смокинг?
Переплетчик, кажется, задремал и не сразу открыл страдающие глаза. Некоторое время он с удивлением смотрел на сдавленное креслами лицо и наконец узнал.
— А-а... Вы-то здесь что делаете?
— То же, что и вы!
— Неужели?
Он посмотрел на знаменитого журналиста как бомж, обнаруживший в соседнем мусорном баке банкира Авена.
— Что-то вас в посольствах давно не видно, — поквитался Скорятин.
— Некогда.
— Ловите своего Снарка? Поймали?
— К сожалению, поймал.
— И кто же он?
— А вы не поняли?
— Какие еще книжки издаете?
— Всякие.
— Как там Катя?
— Какая Катя? — искренне не понял переплетчик.
— Зелепухин как там поживает? — поинтересовался Гена, на самом деле собираясь спросить про Зою. — Миллионщик небось?
— Зарезали Кешу. Давно. Дедово золото искали...
— А-а-а... Я думал, вы теперь где-нибудь на Майами.
— Уезжал. Вернулся.
— Что ж так?
— Ностальгия.
— А как насчет нейтронной бомбы?
— Теперь предпочитаю водородную! — ответил Вехов и закрыл глаза, показывая, что разговор закончен.
26. Переходящий лоскут
«Ну, хватит, хватит думать о ерунде!» — упрекнул себя Скорятин, сунул в боковой карман приглашение на премьеру и решительно встал, чуя зов в чреслах.
После того как он разлюбил Марину и потерял Зою, женщины стали в его суетной жизни чем-то вроде бутылочек воды, которые суют марафонцу — утолить на бегу жажду. Но с Алисой вышло иначе. Если раньше торопливые свидания с тарифными девицами и легконравными журнальными дамами были передышками между редакционным дурдомом и домашним бедламом, между сыто-пьяными командировками и редкими вспышками писательства, то теперь его жизнь превратилась в томительные перерывы между встречами с «меховой женщиной». Впрочем, до конца он так и не понимал, что это — последняя любовь или просто телесная «присуха», как говаривала бабушка Марфуша, болезненная плотская зависимость, вроде той, что привязывала его к Ласской.
Скорятин вышел в приемную. Ольга ела из пластмассового стакана ошпаренную китайскую лапшу.
— Вернусь через часок... — предупредил главред, оглядывая себя в зеркало и стараясь вобрать живот, а тот не втягивался, мстя за ночное обжорство. Бессонно бродя по квартире, Гена дважды заглядывал в холодильник.
Секретарша громко чмокнула, втянув свисавшую изо рта питательную бахрому, и спросила участливо:
— В «Агенпоп»?
— Да...
— Коля еще не вернулся.
— Доберусь на такси.
— Не забудьте взять чек, а то бухгалтерия не пропустит.
— Не волнуйтесь.
— Вы всегда забываете, а Заходырка с ума сходит.
— Свои заплачу. Не обеднею.
— Счастливого пути! — улыбнулась она, прекрасно понимая, что за час съездить в центр и вернуться невозможно.
Гена весело шел по коридору. Предвкушая встречу с Алисой, предчувствуя рыжий пламень ее любви, он был добр и снисходителен к слабостям подвластного люда. Заметив, как многоженец Сеня Карасик охмуряет возле водопоя юную практикантку, суровый редакционный вседержитель скроил расстрельную физиономию, а потом поощрительно осклабился: мол, плодитесь и размножайтесь, если есть на что. Встретив Апмелонова, отец коллектива еще раз похвалил репортаж о зверском убийстве старушки, не давшей внуку денег на кино.
— Получишь премию. Напомни Ольге!
— Неловко...
— Неловко, когда не спит золовка... — бабушкиной прибауткой ответил добрый босс.
Дверь в отдел искусства была настежь, там кипел стихийный субботник: ящики столов выдвинуты, папки вынуты, на полу разложены стопки старых рукописей, связки писем, вороха фотографий, давних оттисков и другие отходы редакционного организма. Телицына, превозмогая беременность, доставала бумаги из нижних секций. Ее мукам сострадал, сидя в кресле, Дормидошин. Главный редактор остановился. Бездельник, заметив шефа, бросился показательно помогать брюхатой растеряше.
— Ну как? — спросил Гена.
— Уже почти нашли! — ответила Телицына с обещающей улыбкой.
— Все перероем! — подтвердил Дормидошин.
— Не родите мне здесь раньше времени!
— Постараемся.
У корректорской он столкнулся нос к носу с Бунтманом, тот аж осунулся от неприятной встречи. Повелитель «Мымры», улыбнувшись, простил интригана. Полгода назад в передовой статье Гена по ошибке назвал знаменитого красного латыша Вилиса Лациса литовцем, а бюро проверки, как обычно, ошибку прохлопало. В сущности, ерунда, мелочь, в газете и не такое бывает. До сих пор, из поколения в поколение, передается знаменитый ляп в «Сухумской правде». На первой полосе шел официоз «Визит Анастаса Ивановича Микояна в солнечную Абхазию», а на четвертой — репортаж «Пополнение в Сухумском обезьяньем питомнике». Фотографии к текстам, как на грех, оказались одинакового формата. Верстальщик попутал цинковые квадратики: и на первой полосе очутился снимок мартышки, прибывшей из дружественной Индии, а на четвертой усатая физиономия легендарного члена Политбюро, про которого шутили: «От Ильича до Ильича без инфаркта и паралича». И что? Ничего. Микоян позвонил агонизирующему главному редактору и, смеясь, попросил: «Слушай, пошли мне десяток газеток, друзьям подарю. Пусть посмеются!»
Скорятин был требователен к качеству материалов. Если обнаруживался ляп, ошибка или «козел», на планерке стулья летали, строгие выговора лепились без колебаний, как высшая мера на передовой. А тут конфуз: ляп допустил сам шеф. «Свежая голова» Галантер из деликатности про ошибку босса на всякий случай промолчал, а редакция сделала вид, будто ничего не случилось. Так бы все и прошло незаметно, но гордые жмудины залупились. Чем мельче народ, тем обидчивее, а у «прибалтят» гонора вообще на целую Британскую империю. Вышел международный скандал. Позвонили из посольства и с настойчивым акцентом сообщили, что у них в истории своих сталинских подголосков хватает, поэтому не надо навешивать им еще и латышских красных стрелков. Скорятин завелся и ответил с глумливой вежливостью, что в Литве были не только сталинские подголоски, но еще и кровавые юдофобы из местных, о чем уважаемый советник может прочитать вскоре в статье «Вильнюсский холокост».
Такой материал действительно был, его привез вместе с часами «Брайтлинг» Борька от О.Шмерца, когда прилетал повидать родителей. В трубке гневно задышали — и пошли короткие гудки. Через полчаса позвонил пресс-секретарь нашего МИДа и попросил не публиковать статью об уничтожении вильнюсских евреев, так как вроде там подумывают о сближении с Россией. После долгих уговоров Гена нехотя пообещал снять горячий материал из номера и вздохнул между прочим: мол, давненько никого из мымровцев не приглашали за рубеж в свите министра иностранных дел... Через месяц он летел спецбортом в Канаду на переговоры. Этому искусству превращать промашку в прибыток его обучил Исидор. Но, конечно, «золотому перу» было неловко за ляп перед сотрудниками. Обычно Гена вылизывал свои тексты до блеска, но, видно, размяк от Алисиного дурмана и потерял бдительность. А тут еще Дочкин донес, что Бунтман пустил по редакции шутку: «Генела промахнулся!» И главный, затаив гнев, несколько раз срезал остряку гонорар, обстоятельно топтал на планерках за малейшую оплошность и не отпустил на конференцию в Палермо, хотя все расходы брала на себя принимающая сторона. Но сегодня он и его простил, дружески потрепал по плечу, вызвав счастливое недоумение помилованного.
Заглянув к Жоре, Скорятин напомнил, чтобы «Клептократию» не сдавали в корректуру ни в коем случае. Упаси бог, кто-нибудь сольет в Интернет — тогда конец! Пусть полежит, а потом невзначай выйдет в «Отстое» у Рената. Не пропадать же такому текстищу! Если спросит гадина Заходырка, надо отвечать: «Главный стиль оттачивает!» Пусть побесится. Дочкин понимающе кивнул и, перейдя на шепот, стал бурно восхищаться статьей, мол, такой беспощадной оплеухи власть давно не получала, а так хлестко писать сейчас никто не умеет. Пигмеи! Был Юрка Чехочихин, но за длинный язык парня траванули — сгнил заживо.
— Гениалиссимус! — восхитился Жора. — Как это там у тебя? «...Иногда Кремль кажется мне разбойничьим замком феодала, мимо которого без мзды не проедет ни один обоз, не проплывет ни один караван. Кто знает, может, какой-нибудь барон фон Дрон за зубчатой стеной практикует “право первой ночи”...» Златоперый ты наш!
— Ладно-ладно... — автор поморщился от крупномолотой лести, но оценил, что соратник выучил текст наизусть.
— Ты надолго в «Агенпоп»?
— Туда и обратно.
— Без пальто?
— В машине тепло.
— Тяпнем, когда вернешься?
— Посмотрим.
— Мне ярославский автор «Серебряную казенку» привез. Спирт «Альфа», тройная очистка. А в «Кадушке» я взял белые грузди. Развесные. Из Вятки.
— Уговорил! — кивнул главред, чувствуя, как рот заполнился слюной, а душа затомилась тоской по теплой алкогольной безмятежности. — Поставь в холодильник.
— Водка должна быть холодной, а женщина горячей! — осведомленно кивнул искуситель. — Летишь в Египет?
— Скорее да, чем нет!
У входной железной двери за столом сидел охранник Женя и читал, как обычно, «Энциклопедию успеха». Напоминал он сытого кота, живущего в душевном согласии с мышами и собаками. Его обязанность состояла в том, чтобы, хмурясь, спрашивать у редакционных прихожан: «К кому и зачем?» Если посетитель путался, выдавая свою никчемность, страж должен был объяснить: день сегодня не приемный, рукописи не рецензируют, не возвращают, а телефоны отделов и электронный адрес написаны в выходных данных на последней полосе. Но охранник обычно, не дожидаясь ответа посетителя, углублялся в чтение своей суперкниги. В результате по коридору шлялся иной раз черт знает кто. Недавно забрел бомж и два дня жил в чулане для ведер и швабр. Если бы не страшный запах — обитал бы там до сих пор. И такие сторожа теперь везде, куда ни плюнь. Миллионы бесполезных мужиков в черной подогнанной униформе изнемогают от безделья. Гегемоны! Советская власть была диктатурой пролетариата, а нынешняя — диктатура секьюрити. При Сталине, любил говорить Исидор, полстраны сидело, а вторая половина охраняла. Теперь просто сидят и охраняют. Кого? Что? Сами себя? Никто не знает. Чем не тема для номера?
Увидев шефа, Женя вскочил и дурашливо отдал честь.
— Вольно! — отечески кивнул Скорятин, думая: «Выгнать бы тебя, дармоеда!»
Спускаясь вниз, он задержался на четвертом этаже — купил в магазине «Дринкс энд Дримз» у золотозубой кумычки Гюли бутылку «Абрау Дюрсо». В соседней кондитерской «Свит лайф» у волоокой армянки Сэды взял коробку с белыми шариками «Рафаэлло»: Алиса их обожала. В лавке «Тропикано» прихватил у таджика Али консервированные ананасы. Подойдя к «Меховому раю», он увидел на двери картонку с торопливой надписью: «Уехала за товаром до 15.00».
В горле защекотала обида, которая в детстве предшествовала слезам, а теперь — тупой сердечной боли. Скорятин давно научился по-взрослому сносить оплеухи судьбы, предательства, обиды, разочарования, но если отменялось свидание с «меховой женщиной» — испытывал совершенно ребячье отчаяние. Превозмогая горе, он посмотрел на часы: без двадцати три. Возвращаться в редакцию бессмысленно, да и не хотелось нести объяснительный вздор: мол, такси не поймал, совещание отложили... Как это все надоело! Срочно бежать в Египет! Алиса обрадуется, бедная замоталась со своими шкурами, ведь у оптовиков надо найти задешево то, что можно потом продать задорого. А дураков, как известно, нет ни среди оптовиков, ни среди покупателей. Впрочем, среди покупателей попадаются: он вспомнил шубу с растянутой мездрой. Гену поразила странная мысль: а ведь она в своем «Меховом раю» занимается примерно тем же, чем он в «Мымре». Удивившись сходству профессий, главный редактор решил до возвращения любовницы скоротать время в книжной лавке «Палимпсест».
На третьем этаже, в конце коридора, ее держал Редников, тот самый подпольный прозаик, сочинивший роман «Центровые». Шаронов дал Гене на одну ночь слепую копию. Лихо написано, с тем желчным, непрощающим презрением, какое все тогда питали к социализму. Посадить автора не посадили, но в «совписовскую» литературу не пустили, точно дебошира в диетическую столовую. В 1991-м роман все-таки опубликовали, но в треске перемен книга прошла незаметно, так возвращается по амнистии душегуб, совершивший громкое, но забытое преступление. Впрочем, поначалу какой-то интерес к «Центровым» критика проявила, но Редников сдуру дал интервью: мол, я боролся за перемены к лучшему, а если бы мне сказали, что при капитализме путаны будут стоять шеренгами вдоль шоссе, я стал бы цепным псом советской власти. Тогда пустили слух, что он был платным стукачом, и лишили Соросовской стипендии. В лихие девяностые Редников для прокорма переводил Генри Миллера и книжки из серии «Улица красных фонарей». Когда читатели насытились срамотой и перестали хватать брошюрки про женщин, изобретательных, как Кулибин, и мужчин, стойких, как барсучьи султаны на гусарских киверах, он продал квартирку умершей матери и занялся мелкой книжной торговлей.
Обычно Редников сидел на стремянке в углу магазинчика и в ожидании нечастых покупателей читал Розанова или де Турайля, иногда «Бесконечный тупик» Галковского. Он отпустил окладистую бороду, но не благостную, как у батюшки, а клочковатую, с рыжими подпалинами, выдававшими в нем вольнодумца. Иногда бывший колебатель основ писал для «Мымры» эссе и рецензии — коротко, умно, зло и по делу.
— Как бизнес? — спросил, входя, Скорятин.
— Бизнес в «Газпроме». У нас тишина. За книгами пришел или так? Прочитал Эпронова?
— Не могу. Какая-то каша.
— Да, писатель не тот пошел. Думают, если в ЖЖ строчат, то и романы сочинять могут. Ерунда. Спьяну за столом все поют, без слуха и голоса, а в опере попробуй-ка! Современная литература — это опера без слуха и голоса. Выпил — спел. Возьми новый роман Карло Паэльи!
— А это еще что?
— Метафизика для дебилов. Очень хорошо идет. Людям нравится, когда автор еще глупее, чем они сами.
— Спасибо, я просто так зашел. А ты, значит, теперь совсем не пишешь?
— Так, понемногу мемуарю.
— О чем?
— О том, как диссиденты трахались без разбору и друг на друга в гэбню стучали.
— Когда издашь?
— Когда издохну. Найдут под подушкой — пусть печатают.
— А что так?
— Я теперь ученый: говорить правду можно только посмертно. Хотя все равно бесполезно. Вон в архивах раскопали, что подлец Лысенко на гения Вавилова доносов в НКВД никогда не писал, а гений на народного академика еще как писал, строчил даже. Оказывается, всю войну мы яровизированный лысенковский хлебушек жрали, а Николай Иванович кучу казенных денег по заграницам профукал. И что? Ничего. Так все и останется: Лысенко — урод, Вавилов — гений... Возьми книжку!
— Какую?
— «Расовые теории и геополитика».
— Не интересуюсь.
— Напрасно. Жизнь — борьба рас: на войне, в искусстве, в постели... Ну, купи книжку, жлоб, поддержи отечественного производителя!
— А у тебя есть что-нибудь издательства «Снарк»?
— Вспомнила бабушка, как девушкой была! Давным-давно закрылось. Хорошие книжки выпускали. Хозяин толковый был, разбирался. Помнишь. Но помер, и как-то странно, с фокусом...
— С каким фокусом?
— Забыл. Могу ребят спросить.
— Не надо.
— Вот еще хорошая книжка «Бей скаутов!». Ты был пионером?
— Был. А почему спрашиваешь?
— Жалко, всю жизнь нельзя оставаться пионером, просыпаться от горна в летнем лагере, делать зарядку, играть в «Зарницу», пить какао с кашей, подглядывать за девчонками в душе, сидеть под грибком на лавочке и читать до одури Жюль Верна, ждать, когда мамка гостинцы привезет. Я зефир в шоколаде любил...
— А сейчас?
— Сейчас диабет. Ты часто детство вспоминаешь?
— Часто.
— Это к смерти.
— Мне пора...
— Я пошутил!
— Я так и понял.
Скорятин не любил разговоры и даже мысли о неминучем конце, считая, что горевать заранее о неизбежном — бесполезно и вредно. Вот когда безносая сядет у изголовья, тогда будет время подумать и о потустороннем варианте. В Бога и вечную жизнь он не верил. Да, конечно, из элемента питания заряд не исчезает бесследно, переходит в иные виды энергии, но сдохшей батарейке-то какая с того радость? На похоронах он старался не глядеть в лицо трупу, озирался по сторонам, выискивая на плитах поминальные надписи в духе Зощенко: «Спи спокойно, сын, муж и отец, мы с тобой!» Ему нравились слова тестя: «Чем ближе старость, тем дальше смерть». Пани Ядвига Халява, как истая полька, сотворила из последнего пристанища Александра Борисовича миниатюрный мемориал с травкой, выстриженной как выставочный пудель. Гена, будучи в Берлине, проведал могилку.
Гена был в нескольких метрах от «Мехового рая», когда дверь осторожно открыли изнутри. Он припал к стене, прячась и готовя сюрприз. Алиса выглянула, повертела рыжей головой, убрала картонку с надписью и скрылась. Из магазина вышел, поправляясь, Калид, в нем была ленивая гордость зверя, насытившегося самкой. Следом выскользнула ее рука и за ремень втянула индуса назад, видимо для прощального поцелуя. Через мгновение он показался вновь, блаженно улыбнулся, провел пальцами по губам и, прыгая через ступеньку, умчался. Продавщица еще раз выглянула, убеждаясь, что никто ничего не заметил, и затворила дверь.
Скорятин стоял, прижавшись спиной к стене, и чувствовал, как холодная оторопь проникает из мертвого бетона в слабеющее тело. Мимо прошаркал пенсионер, по виду запущенный вдовец, в руке он нес облезлую женскую сумку, из которой торчали скрюченные куриные лапы с длинными желтыми когтями.
— Тяжело? — спросил старик.
— Угу...
— Магнитные бури. Меня с утра шатает. Думал, не доеду. А как стал за птицу торговаться, отпустило. Угостить андипалом?
— Спасибо, уже лучше.
— Ну, смотрите... — и дед пошаркал дальше.
На сердце навалилась трепещущая тяжесть — такая бывает в паху, когда выпирает грыжа. В голове было пусто, лишь стучали, сталкиваясь, как деревянные шары, названия крепленых вин, популярных в советские годы: «Рубин», «Гранат», «Кагор». Так на журфаке в шутку называли великого индийского поэта Рабиндраната Тагора.
«Рубин». «Гранат». «Кагор».
Гена почти улыбнулся, но с силой сдавил ладонями щеки, не давая лицу рассмеяться: если захохочешь — уже не остановишься. Истерики ему еще на людях не хватало! Не помня как, он добрел до своего этажа и остановился перед черной дверью с кодовым замком и латунной табличкой:
Независимый еженедельник
«МИР И МЫ»
От унизительного потрясения Скорятин забыл шифр, комбинацию четырех цифр, которые всегда нажимал автоматически. Гена заглянул в глазок видеокамеры, чтобы Женя, узнав шефа на мониторе, впустил, но замок почему-то не щелкал. Тогда главный редактор в бешенстве ударил кулаком по гулкой стальной двери. Безрезультатно. Он ощутил тошноту в сердце и положил под язык валидол, привычный с тех пор, как возглавил «Мымру». Держась за перила, обманутый любовник спустился на промежуточную лестничную площадку, повернулся спиной к снующим мимо людям и стал смотреть в большое окно. Пробка на перекрестке еще не рассосалась, но милиционер, похожий на подушку, исчез, зато несколько водителей, выскочив из кабин, размахивали руками, ругались. Снег шел так же густо и плавно, словно там, в небесах, кто-то специально отвечал за эту густоту и плавность.
— Геннадий Павлович!
Перед ним стоял Коля.
— Вы чего тут делаете?
— Вот, для дома купил. — он потряс пакетом. — Смотри, какой снегопад! Отвез?
— Ага. Только ваша Вика теперь в другом месте живет.
— Как она?
— Нормально. В губу кольцо вставила.
— Как маленькая. Ладно, пошли в редакцию! — он сделал шаг к лестнице и почувствовал сумрак.
— Вам нехорошо? — участливо спросил водитель.
— Да, что-то вот не пойму, аритмия, что ли...
— За грудиной не болит?
— Нет.
— Скорее всего, экстрасистолия. — Коля разбирался в медицине. — Погода! У меня теща третий день — в лежку.
Пока Скорятин тяжело поднимался по ступеням, шофер набрал на замке код, дождался шефа и, уважительно пропустив вперед, посоветовал:
— Вам лучше бы полежать!
«Это точно!» — подумал он и вообразил разбросанную по полу мягкую рухлядь и перламутровые женские ноги, скрещенные на смуглой спине содрогающегося индуса.
Рубин. Гранат. Кагор...
Жени на посту не оказалось. На столе лежала «Энциклопедия успеха», раскрытая на статье «Гороскоп и служебный рост». Сведения, необходимые для достижения жизненного триумфа, были почему-то набраны таким крупным шрифтом, точно о карьере тоскуют исключительно полуслепые граждане.
«Абзац котенку!» — мстительно подумал главный редактор и двинулся дальше по коридору.
Дверь отдела искусства была так же открыта. Телицына одна-одинешенька, без Дормидошина, сидела, пригорюнившись, среди бумажного хаоса.
— Нашли? — спросил прерывисто громовержец.
— Нет еще...
— Заявление на стол!
— Геннадий Павлович...
— Хватит! Не богадельня!
«А вот интересно: с ним, этим Маугли, она тоже всхрапывает? Или нет?»
Много лет назад он так же мучился, гадая, какова Марина с Исидором. Что происходит с женщиной, если она переходит к другому? На что это похоже? Вроде твоей рубашки, прилегающей к новому мужскому телу? Или все сложней и твоя бывшая скорее напоминает распластанную рыбу, меняющую цвет в зависимости от дна, к которому приникла?
— Уже вернулись? — удивленно спросила Оля.
— Совещание отменили. Вот, купил зачем-то...
— А-а... Вас Оковитый разыскивал, спрашивал, почему мобильный не берете.
— Странно... — он обхлопал карманы и не обнаружил телефона.
Трубка лежала на столе, в бумагах, но, прежде чем соединиться, Гена взял за рыжий нос снеговичка, открыл створку окна, почувствовал холодный удар в лицо и вышвырнул Алисин подарок в падающий снег.
— Ну?! — спросил Скорятин, услышав в телефон голос друга.
— Баранки гну! Отбился наш иллюзионист. Ничего больше в этой жизни не понимаю. Он теперь еще и прессу курировать будет.
— Понятно. Спасибо.
— Не за что! Марине привет!
— Передам. Ты тоже... — начал было Гена и запнулся, вспомнив, что жена Оковитого год назад ни с того ни с сего выпрыгнула из окна. — И ты тоже... будь здоров!
27. «Шапошная»
Воротившись из Тихославля, Скорятин с вокзала позвонил жене и предупредил, что скоро будет. Мстить Марине расхотелось — Гена просто ее разлюбил. Любовь кончилась внезапно, как бензин в баке «жигуленка». А от безразличной женщины незачем сбегать. От таких уходят тихо, спокойно, по плану отступая на заранее подготовленный плацдарм, иногда ведут долгие арьергардные бои, доругиваясь, язвя прощальными упреками, признаваясь в былых и небывалых изменах, деля детей и совместно нажитое имущество. Но спецкор ругаться и делиться не хотел, он решил не торопясь подыскать жилье поближе к работе и лишь тогда покинуть обильную икебуцу Ласских.
Однажды, перед свадьбой, они в отсутствие родителей отдыхали в постели от добрачных, но уже дозволенных ласк. Марина вдруг встала, сделала таинственное лицо и принесла из спальни шкатулку, окаймленную серебряным узорочьем. Под крышкой оказались сокровища. Полный невежда в ювелирном антиквариате, Гена все же понял: перед ним богатства несметные. Он разглядывал цепочки и бусы, спутавшиеся, словно золотые и жемчужные змеи, перебирал камеи с античными профилями, витые браслеты, перстни с самоцветами, золотые раскрывавшиеся кулоны со старорежимными портретиками внутри. Невеста подцепила ажурное колечко с небольшим камешком, похожим на мелко ограненный хрусталь, и поднесла к пыльной солнечной полосе, пробившейся меж оконных портьер. «Хрусталь» вспыхнул, разметав игольчатые лучи всех цветов молодой радуги.
— Бриллиант? — догадался жених.
— Да! — подтвердила Марина с благоговением. — Карат! По шкале Рапопорта камень очень даже ничего!
— По какой шкале?
— Не важно.
— Наследство?
— Ну да...
— Дедушкино?
— Не смеши! Дед — ученый. От его брата остались.
— Ювелиром был?
— Нет, фининспектором. Нравится? — Марина отстранила руку, любуясь игрой граней.
— Может, лучше вот этот? — Гена показал на большой красный камень.
— Вот когда сорок лет вместе проживем, тогда, на рубиновую свадьбу...
— Мы сто лет проживем! — зашептал он и обнял, загораясь, невесту.
Но вот странно: привычно сплетаясь с ней, Скорятин вдруг вспомнил, как мать в минуты нечастых ссор с отцом, исчерпав упреки, свинчивала с пальца бирюзовый перстенек, подаренный мужем к десятилетию совместной жизни, осторожно клала на край стола и говорила, потупившись: «Все, Паша, собирай вещи!» Потом, конечно, мирились. Гена навсегда запомнил тот предсвадебный день, потому что впервые вместе со счастливым изнеможением ощутил какую-то неприязнь к Марине, точнее, ко всем Ласским сразу. Классовую, что ли?
Приехав с вокзала, он хотел одного — рухнуть и доспать. В теле была дорожная ломота и несвежесть, какую всегда чувствуешь после ночи, проведенной на узкой полке под серой, влажной простыней. Да и попутчик попался неудачный: выпив, храпел так, что дребезжали ложечки в стаканах. В прежние времена, примчавшись из командировки, Гена сразу же нырял под одеяло, к жене, вдыхал ее невероятный запах, шарил, проверяя целокупность выпуклостей, а Марина, не открывая глаз, умоляла хриплым голосом:
— Генук! Не буди, убью! В пять часов утра с родедормом уснула...
В то утро она встретила его в прихожей. Лицо светилось свежим, чуть торопливым макияжем. На ней был длинный шелковый халат, привезенный тестем из Китая: по черному шелку рябили чешуйчатые кольца дракона, косоглазый Горыныч словно обвивал тело жены, поместив добродушную усатую морду прямо на обильную грудь.
— Я тебе завтрак приготовила! — сказала Марина, оправляя соломенный локон.
Ласская знала, что, сделав новую прическу, тем более перекрасив волосы, она для мужа на некоторое время становилась женщиной повышенного спроса.
— Нравится? — спросила искусительница.
— А что на завтрак? Яичница?
— Не только. Форшмак.
— Ого! — «Значит, готовить завтрак вызывали с вечера тещу». — А где Борька?
— В Сивцевом. Поешь?
— Да, есть и спать.
— Ну уж нет! Сначала — в душ! — Она нежно потрепала его за ухо.
Смыв с себя железнодорожную липкость и въевшуюся в поры рыбную копченость, он съел яичницу, большой бутерброд с селедочным форшмаком и несколько тостов, намазанных малиновым джемом. Налив ему кофе, Марина стояла, опершись на мраморную столешницу финской кухни, и следила за жующим супругом с нежным добродушием, с каким простецкие бабы смотрят на своих уплетающих мужиков. Потом вздохнула и сказала:
— Геныч, я тебя жду!
— Может, вечером?
— Вечером мы идем на Таганку. А днем у меня интервью и примерка.
— Сейчас, только доем.
— И зубы не забудь почистить! Лучше мятной пастой.
«Боже мой! Я даже помню про джем и пасту! Через двадцать пять лет!» — Скорятин, вынув из кармана, порвал билеты на премьеру «Ревизора», аккуратно собрал, ссыпал в корзину глянцевые клочки и подумал: «Не голова — а мусорный полигон...»
...Гена убедился, что совсем разлюбил Ласскую, когда вошел в спальню. Жена лежала поверх простыней, сомкнув согнутые в коленях ноги и закинув за спину руки, отчего грудь, оплывшая после родов, призывно поднялась, уставив в потолок морщинистые соски. Постельная крикунья, Марина никогда не навязывалась, уступая со снисходительной, дарственной улыбкой. Даже глубокой ночью, прежде чем забыться, выходила в соседнюю комнату и проверяла, уснул ли Борька. И вот теперь она лежала, предлагая себя, как свинина на прилавке. Он увидел ее окладчатые бока и вмятинки на обширных бедрах. Готовясь к встрече, она не только сходила к парикмахеру, но и выбрила подмышки: в безволосых впадинах краснели воспаленные, припудренные прыщики.
— Иди ко мне! — позвала Марина таинственным шепотом и, разведя колени, приоткрыла то, что ошеломляло, — срамную сокровенность, похожую на алый петушиный гребень, чуть склоненный набок.
Но Гена лишь брезгливо удивился: как могла прежде волновать его эта выпершая из чрева требуха? К тому же затейница, став на всю голову соломенной блондинкой, ниже талии осталась жгучей брюнеткой, и это вызвало у Скорятина невольную ухмылку.
— Ты чего улыбаешься?
— От счастья!
В поезде, ночью, бессонно ворочаясь, он понял, что больше не любит Ласскую, а теперь осознал, насколько сильно не любит ее. И спала она в Ялте с Исидором или просто вместе покупала бычков, теперь не имело никакого значения. Алеко охладел. С чего началось охлаждение, не важно, так на пепелище никто, ни победители, ни побежденные, не помнит уже, из-за чего началась война...
— Иди, иди ко мне! — томно позвала она.
Он представил себе Зою — и пошел.
Потом лежали и курили, стряхивая пепел в кулек, свернутый из листка отрывного календаря. После объятий, разочаровавших, кажется, обоих, Гену охватила не привычная благодарная усталость, переходящая в космическую нежность, а изнурительное отчуждение. Раньше после бурной, почти звериной близости он был обдуманно нежен, давая понять жене, что их животная схватка за наслаждение не отменяет высокой душевной связи. Марину, получившую арбатское воспитание, задевала малейшая словесная непочтительность Гены. Теперь же, размышляя о своем, муж отвечал на ее вопросы с небывалой небрежностью. Но она словно не замечала этого, хотя прежде мгновенно улавливала даже минутное мысленное отдаление Гены: «Ты о чем думаешь?» — «О тебе». — «Не ври партии!»
— Слушай, хотела тебе перед отъездом рассказать, но ты так быстро собрался. Даже не прилегли на дорожку. Я скучала!
— Я тоже. Так что ты мне хотела рассказать?
— Про Ялту.
— Там тепло?
— Тепло и вино хорошее. Но бывают же совпадения! Пошла на базар, стою, покупаю вяленые бычки... Ты даже еще не попробовал. А папа достал нам ящик «Родебергера».
— Где? — Он хотел встать с постели.
— В холодильнике, там же, где и бычки. Потом! От тебя будет пахнуть рыбой. Дослушай! Покупаю я бычки, вдруг слышу сзади голос: «Дамочка, берите с темной спинкой, они жирнее!» Оборачиваюсь: Шабельский! В дом творчества заехал поработать. Новую книгу пишет. «Раскол и революция».
— Поработал?
— Наверное. Он трудолюбивый.
— Это да!
— Ты лучше ревнуй меня к Копернику!
— А ты меня — к Нефертити.
— Шабельский на тебя очень надеется. Ты нашел что-нибудь в Тихославле?
— Нашел!
— Пиши скорее! Исидору нужна бомба.
— Скоро только кошки...
— Да что с тобой? — Жена от возмущения опять закурила. — Я обижусь!
— Ты много куришь.
— Скоро брошу.
— Меня?
— Тебя — не могу. Шабельский хочет тебя замом сделать.
— Это он сам сказал?
— Какая разница? Ты на работу не опоздаешь?
— Да, пора...
Уходя, он предъявил пахучий дар Рытикова.
— Что это? — спросила она, брезгливо разворачивая промасленную газету.
— Копченая стерлядь.
— Ух ты! А она еще не вымерла? Папа такую никогда не приносил.
— Видишь, я тоже добытчик. Одну забираю — угощу Веню.
Едва в редакции они разверстали на троих бутылец под стерлядку, примчалась Генриетта, тоже махнула рюмку и повела командированного к главному. Исидор встретил его как родного.
— Ну, Геннадио, что ты нарыл в этом самом Тьфуславле?
— В Тихославле, — поправил спецкор.
— Какая разница? Есть что-нибудь? Александр Николаевич мне два раза звонил!
— Ничего стоящего. Действительно, Болотина выгнала клуб «Гласность».
— Кто такая?
— Директор библиотеки. Суровая дама. Но Вехов сам виноват.
— А это еще кто?
— Есть там такой. За перестройку атомную бомбу сбросит.
— Хорошо! Ну вот, а говорят, в провинции вековая тишина. Не-ет, пошел, пошел процесс!
— Мутный он мужик, книги из библиотеки таскает, ксерит, на Кузнецком спекулирует...
— Геннадий Павлович, ай-ай-ай, вы где работаете, в «Совраске»? Какая спекуляция? Очнитесь, теперь это называется «индивидуальная трудовая деятельность». Как сказал Селюнин? «План — дефицит. Частная инициатива — изобилие». Спекулянт — просто деловой человек. Не более. Ну, конкретнее: Суровцева есть за что ухватить?
— Реально нет. Народ его любит.
— То-то и оно! Сталина тоже любили, а руки у него по локоть в крови! Жаль, очень жаль! Понимаешь, что они могут устроить на девятнадцатой конференции? Ты внимательно читал ответ Яковлева в «Правде»?
— Внимательно. Одни слова. Ни одной конкретной мысли.
— Гена, что с тобой? Что ты там, в Тихославле, делал?
— Исидор Матвеевич, отпустите на недельку — за свой счет!
— Устал?
— Жуть. Надо проветриться.
— Проветриться? Хорошо. Полетишь в Томск. Знаешь, чья вотчина?
— Лигачева.
— Верно. Не удалось нарыть на правую руку, будем рыть на самого! Он много лет на области сидел. Не мог не наследить. Вперед, тебя ждут великие дела!
— Но, Исидор Матвеевич...
— Знаю, Марине не понравится. Жаловалась, что я тебя загонял, сын без отца растет, а сама скоро станет соломенной вдовой. Ничего не поделаешь! Реже всего видят мужей жены разведчиков. На втором месте журналисты. Я поговорю с ней. Вернешься из Томска — и сразу в Индию. Там проветришься. Договорились?
— Но...
— Не ной! В Индию обязательно возьми пару бутылок шампанского.
— Индусы «шампусик» любят? Я думал — «Рубин», «Гранат», «Кагор».
— Не умничай. Бутылки из-под шампанского они любят. Изумруды из них делают. От настоящих только специалист отличит. В отеле наших сразу спрашивают. Не продешеви! Привезешь Марине какую-нибудь цацку.
— Кольцо с изумрудом, — усмехнулся Скорятин и решил обязательно купить там что-нибудь Зое в подарок.
— Иди, мизантроп! А то передумаю и отправлю в Индию Дочкина.
— Когда вылетать в Томск?
— Послезавтра. Денек можешь передохнуть.
Спецкор грустно кивнул, встал и двинулся к двери, вспоминая почему-то, как нес Мятлеву на руках через лужи, сквозь дождь, а она прижималась к нему, шепча: «Боже, что я делаю...» Останься он на день, всего лишь на один день... Взявшись за ручку двери, Гена замер, изумленный тем, как просто можно избежать лигачевского Томска и вернуться в манящий Тихославль.
— Ты чего застыл? — Исидор оторвался от верстки. — Иди, иди! Устал я от тебя.
— Исидор Матвеевич, скажите, а если у первого секретаря обкома две жены — это частная инициатива или как?
— Конкретнее!
— У Суровцева многолетняя связь с Болотиной. Он дал ей квартиру в «осетре».
— Где?
— В новом доме.
— А Болотина — это кто?
— Я же говорил: директор библиотеки.
— ...которая закрыла клуб «Гласность»?
— Ну да!
— Так что же ты молчал, Шерлокхолмище ты мое! Аморалка — это как раз то самое, за что любого можно зацепить и подвесить. Срочно в номер!
— Надо кое-что уточнить. Проверить слухи. Съездить в Тихославль.
— Туда и обратно. Очень важно! Там, — он показал в потолок, — готовят серьезные пертурбации, и генеральному нужны поводы, поводы! Вроде Руста на Красной площади. Понял?
— Но...
— Не бойся! Марину я беру на себя.
«Благодетель!» — усмехнулся Скорятин, поклонился шефу и снова пошел к двери.
— Гена, вернись!
— Ну?
— Не «ну», а сядь! То, о чем ты сейчас подумал, — полная чушь! Давай-ка объяснимся раз и навсегда. — Он нажал кнопку селектора. — Генриетта, я занят. Давай, Гена, выпьем на посошок — по-русски! Ты что будешь — водку, коньяк, виски?
— Водку.
— Правильно. Самый чистый напиток. А я коньячку... Доктор прописал — для сосудов.
После «посошка» Шабельский рассказал, как принес Борису Михайловичу в Сивцев Вражек главу диссертации, увидел Марину и влюбился насмерть с первого взгляда. Потом он долго добивался, а добившись, подал на развод и попросил у Александра Борисовича и Веры Семеновны руки дочери. Отец почти согласился, но мать отказала наотрез: она знала Исидорову жену и даже приходилась ей дальней родственницей. Впрочем, все евреи — родственники, в этом их сила. Выпили «стременную». Исидор, осунувшись, вспомнил, как сошел с ума, узнав, что Марина наглоталась снотворного и лежит в реанимации. Он сидел у ее постели часами, жена относилась с пониманием, даже варила для глупой девочки куриный супчик и соглашалась, чтобы муж продолжал встречаться с молодой соперницей, но потихоньку, не разрушая семью и не травмируя детей. Ласская отказалась.
— Она у тебя гордая! — сообщил Шабельский, наливая «закурганную». — Или всё, или ничего. Имей в виду!
После «закурганной», которую казак пьет с полюбовницей за холмом, чтобы законная половина не увидела, Исидор сознался: его ошеломила встреча с Мариной в Большом театре. А когда он узнал, что она замужем за Геной...
— Я ведь на тебя раньше как смотрел?
— Как?
— Не обидишься?
— Нет. Чего уж теперь...
— Бегает по редакции какой-то полулабазник. А ты, оказывается...
— Ну и что я?
— А ты, оказывается, молодец. Марину Ласскую добыл! Не скрою от тебя, Игнасио, хотел я... ну, ты понимаешь... Или не мужик я! Не обиделся?
— Нет, на мужиков не обижаюсь.
— Но Марина Александровна сказала: «Ни-ког-да!» Теперь просто друзья. «Мы только знакомы. Как странно...» Что пьют после «закурганной»?
— «Шапошную».
— Не слышал. Как это?
— А это когда казак бросает оземь шапку и говорит: «Да ну вас всех на хрен, никуда не поскачу!»
— Гена, ехать надо! Александр Николаевич два раза на дню звонит. А с Мариной я серьезно поговорю.
— Не надо!
— Почему?
— Не бабе бранить, как мужик боронить...
Шабельский хлопнул собабника по плечу и взял с него слово, что тот не только перестанет ревновать, но вообще выбросит глупости из головы. Гена поклялся, а когда выпили «клятвенную», хотел спросить, был ли Исидор у Ласской первым, или ее девичью любознательность удовлетворил раньше еще кто-то, но передумал, не желая омрачать застольную дружбу неделикатностью. Великодушие босса тоже не знало границ: на служебной «Волге» он довез ослабшего сотрудника прямо к подъезду.
— Ты с кем это так напился? — возмутилась Марина. — С Венькой?
— Не-а! С твоим Шабельским!
— Почему это с моим?
— С нашим, с нашим...
28. Дёма и Сёма
Зазвонил мобильник, и на вспыхнувшем экране высветился контакт: секретарь Буханова. Скорятин колебался, мучительно думая о том, как Алиса набирала номер, щелкая по кнопкам коготками, которые полчаса назад впивались в кофейную кожу индуса. Однажды она, забывшись, расцарапала в кровь Генину спину, и неделю он спал в футболке, жалуясь на холод в квартире, благо горячую воду в батареи еще не дали.
— Алло, — отозвался он не сразу.
— Ушастик, приве-ет! — пропела изменщица с торопливой нежностью. — Только вернулась. Оптовики, гады! Ты заходил?
— Нет. Много дел сегодня.
— Вот и хорошо. То есть очень плохо! Слушай, я тоже замучилась. Давай завтра...
— Давай.
— Как обычно?
— Нет, завтра не получится.
— Почему? У нас что-то случилось?
— Я уезжаю в командировку.
— Куда?
— В Тихославль.
— Когда вернешься?
— Через недельку.
— Я не выдержу. Тогда, может, все-таки сегодня?
— Не получится, — ответил он, одолевая желание тут же согласиться, сбежать на третий этаж и посмотреть ей в глаза.
— Почему?
— С дочерью встречаюсь. — Гена подмигнул Ниночке. — Ну пока, ко мне люди зашли.
— Ты еще позвонишь?
— Конечно, рыжик!
Он отключился и сидел, глядя на погасший мобильник. Вернее, на темный экран смотрели сразу три Скорятина. Первый страдал оттого, что упустил сладкую месть. Надо было употребить напоследок Алису постыднее, а потом пообиднее выкинуть из своей жизни. Второй рвался позвонить знакомому офицеру миграционной службы и попросить, чтобы Маугли турнули на родину, в джунгли. А там наладится, дело-то житейское. Как бабушка Марфуша говорила: «Жена не лужа — достанется и мужу». Третий брезгливо кривился: «Ага, и подхватить какой-нибудь триппер Эбола!» Был еще и четвертый, он безмолвствовал, и от его молчания болело сердце.
«Ладно, хватит нюнить, надо как-то выпутываться!»
Теперь главная неприятность — Кио. Иллюзионист не только выскочил — возвысился! Плохо. Очень плохо! Закончить, как Исидор, Гена не хотел. Он сидел за столом, обхватив голову, и думал. Проще всего, конечно, позвонить Дронову и на голубом глазу напроситься на интервью, мол, давно вы у нас в «Мымре» не выступали, Игорь Вадимович! Получив ленивое согласие, обаять, обольстить, обезоружить, слушая и восхищаясь брутальным лепетом титана. Большие люди одиноки и падки на лесть, как истомленная брошенка на трамвайный комплимент. Однако без дозволения Кошмарика нельзя. Никак невозможно! Надо звонить в Ниццу охраннику, пробиваться к уху, докладывать, что Дронов отвертелся, и просить добро на контакт. Можно получить разрешение, можно и по шее: «Почему, сволочь, не напечатал “Клептократию” в прошлом номере? Это из-за тебя, свиное вымя, он из дерьма выскочил! За что я тебе бабки невдолбенные плачу?» И выгонит к чертовой матери, как Исидора.
Шабельский погорел на выборах. Кошмарик тащил в Думу своего дружка Сёму Злотникова. Тот по-взрослому влетел со строительной пирамидой «Платиновая миля» и задолжал заумные деньги дольщикам — те подняли страшный шум. Дважды Сёма заносил ментам, чтобы не открывали дело. Закон в России не так суров, как дорог. На третий раз решил: чем тупо башлять, лучше сесть в Думу, купить, если получится, серьезный комитет, бюджетный или строительный, а еще надежней — по депутатской этике, и стричь зелень, пока не разрулится беда с «Платиновой милей». Кошмарик стал помогать другу — конечно, не из человеколюбия и даже не из кагальной солидарности, а потому что сам, как и другие серьезные люди, капитально вложился в пирамиду. В общем, хозяин, который тогда еще не прятался в Ницце, а сидел в особняке на Зубовской площади, вызвал Исидора и приказал: «Злотников должен быть в Думе. Работай!» И «Мымра» начала пиарить Сёму с той шумной беззастенчивостью, с какой славят на «Евровидении» безголосую силиконовую дуру, спящую с нефтеналивным магнатом. Однако Шабельский затеял свою игру, замыслив провести в депутаты давнего соратника по «Демвыбору» Дёму Юкина, законника, краснобая первого призыва, звезду межрегиональной группы, трибунного соперника велеречивого Собчака. На тех первых, дурманных митингах Юкин доводил публику до обморочной любви к идеалам свободы, равенства и братства, невозможным даже в стерильной лаборатории, а уж тем более в нашем немытом Отечестве. Манежная площадь, заполненная взбаламученным народом, стотысячно подхватывала его слова: «Меньше социализма — больше колбасы!» В 1991-м Юкин стал заместителем министра торговли и тут же попался на совершенно идиотской взятке. Хотел получать процент с фирмы «Глобалчикен», ввозившей окорочка в свободную Россию. Американские куроводы, осерчав, пожаловались в Госдеп, оттуда стукнули Ельцину, а тот на расправу был скор, особенно с похмелья. Дёма едва унес ноги, лет пять отсиживался в Польше, потом в Кембридже — читал курс лекций «От тоталитаризма — к свободе». Наконец президент, допившись до недержания, ушел на покой, и Юкин решил вернуться в политику, а заодно и в Россию. Исидор придумал отличную легенду: оказывается, Дёма напомнил царю Борису его обещание лечь на рельсы, если реформы не заладятся, а всенародно избранный самодур, услыхав такую дерзость, пришел в ярость и отправил правдолюба в изгнание. Теперь же обличитель вернулся в Отечество со словами: «На рельсы лягу я!» Дёмин выход из стеклянных дверей Шереметьева-2 показали все каналы. Вот он стоит на ступеньках и жадно втягивает воздух родины: в глазах трехкаратные ностальгические слезы, а в руке саквояжик, как у доктора Айболита, прилетевшего подлечить тяжко заболевших африканских зверят. Четыре контейнера с барахлом прибыли позже через Клайпеду. Исидор не только с помощью своих людей на ТВ прославил возвращение Юкина, но и добился, чтобы тот попал на групповой снимок с Лужковым в газете «Центр-плюс». Была такая предвыборная фишка: мэр всех времен от широты души фотографировался с кандидатами, баллотирующимися по Москве, но не со всеми, а с избранными. Получался негласный «Список Лужкова», тайный сигнал местным начальникам помогать именно этим хлопцам, а главное — не мешать лишними поборами.
Но и Злотников не дремал. Его штаб оклеил пол-Москвы листовками: Сёма в оранжевом пластмассовом шлеме толкает по специальному пандусу нового дома коляску с инвалидом и говорит: «Сильным — дорогу, слабым — подмогу!» Кроме того, по всем каналам крутили его предвыборный ролик, надо признать, лихой. Это тебе не Налимов по грудь во ржи. На обочине стоят два пенсионера и робко голосуют. Мимо, не останавливаясь, летят дорогие иномарки. Таксисты притормаживают, но, увидав жалкую мелочь в морщинистой руке, с обидным смехом уезжают. Какие-то скинхеды в размалеванном свастикой джипе с гоготом отбирают у бедняг последние деньги. Плакать хочется! И вдруг на могучей русской тройке, гремящей бубенцами, выезжает Злотников, подхватывает стариков и мчит в светлую даль, где горит солнечный титр: «Будущее есть у всех!»
В общем, оба кандидата шли грудь в грудь. Сначала чуть-чуть опережал Сёма, но Дёма, спев в «Добром утре» дуэтом со знаменитым тенором Колбасковым, вырвался вперед. Зато Злотников спонсировал хирургическое расчленение сиамских близнецов Виты и Риты, вся страна смотрела, как человеческие половинки, обретшие независимость, плакали счастливыми слезами на груди кандидата и призывали голосовать только за него! Соперники сравнялись. Тогда-то в «Общественной газете» и вышел убийственный фельетон «Плутовская миля». Ксерокопии скандальной статьи тем же вечером оказались в почтовых ящиках избирателей. Это был крах. Сёмы не стало, но и он перед своей электоральной гибелью успел нагадить Дёме. Предвыборные листовки Юкина, бесследно исчезнув вместе с грузовичком накануне, вдруг в «день тишины» заполонили район. Они висели на столбах, заборах, стенах, остановках, помойках, даже на дверях избиркома. Дёму сняли с пробега за чудовищное нарушение закона о выборах. В результате гонку возглавил кандидат от КПРФ, уверенно лидировавший до последнего момента: явка по городу низкая, а коммунисты — народ активный и дисциплинированный. Однако за час до закрытия пунктов гражданская совесть москвичей под влиянием внезапного солнечного протуберанца очнулась: толпы избирателей, которых никто не видел, примчались к урнам, чтобы проголосовать за кандидата от «Яблока» Хованюка — никому не ведомого хмыря с обещающей улыбкой.
Разгневанный Дёма проклял немытую Россию и убыл в Лондон — читать курс лекций «Рабская матрица России в свете общечеловеческих ценностей». А вот Сёма пострадал по полной: на него завели уголовное дело и наконец-то спросили, куда он дел средства пайщиков. Ведь вся «Платиновая миля», на которую ухлопан без малого «ярд», являла собой строительный вагончик, рулон утеплителя и шесть вбитых свай. Когда Злотников ехал на допрос, чтобы заключить сделку со следствием и сдать сообщников, его нагнал на светофоре мотоциклист в черном непроглядном шлеме и прилепил к крыше бронированного «мерседеса» магнитную мину, достаточную для потопления линкора. Говорят, от бизнесмена остались только дымящиеся штиблеты из крокодиловой кожи. Любил, бедняга, хорошую обувь. Кошмарик воспринял провал, а потом и гибель друга со скорбным фатализмом. На поминках он дал клятву отомстить убийцам и взял себе на память о павшем соратнике его последнюю утеху — семнадцатилетнюю воздушную акробатку из циркового училища. Исидор тоже переживал неудачу, у него подскочило давление, и он уехал в санаторий, чтобы подлечиться, а также закончить книгу «Марксизм как манихейство».
Скорятин, к тому времени первый заместитель, остался на хозяйстве. Прочитав фельетон в «Общественной газете», он вспомнил, что этот текст уже видел на столе главного и даже полистал, пока тот выбегал из кабинета, чтобы отругать верстальщика. Статья и тогда называлась «Плутовская миля». В прозрачную папку была вложена дискета. Конечно, Исидор, зная о дружбе Кошмарика и Злотникова, материал отклонил, а возможно, нарочно придержал, чтобы использовать во время выборной схватки. Рисковал, разумеется: хозяин, сам любивший сложные, многослойные интриги, другим двойную игру не прощал и карал беспощадно. Теперь все зависело от осторожности: Исидор мог передать дискету из рук в руки, а мог и сбросить по электронной почте. Конспиративным неврозом Шабельский не страдал и был уверен: его заслуги перед демократией столь грандиозны, что он неуязвим.
Гена нарочно засиделся допоздна, услал охранника за биг-маком и взял с доски ключ от кабинета шефа. Затея могла рухнуть в самом начале, если бы Исидор пользовался паролем, но гранд гласности не тратился на пустяки. Открыв почту, мститель среди отправленных писем нашел «Плутовскую милю». Адрес получателя: vernikov@obgaz.ru! А Сева Верников не кто иной, как главный редактор «Общегаза». Оставалось дозвониться до хозяина. Утром Скорятин прибыл в особняк на Зубовской, преодолел три кордона и вошел в кабинет, который босс устроил в бывшем редакционном актовом зале: шагая по ковру к огромному письменному столу, можно было вспомнить всю свою жизнь. Маленький Кошмарик сидел в высоком кресле, обтянутом шкурой белого леопарда, и нежно разглядывал фарфоровую фигурку из своей коллекции антикварных дам, поправляющих подвязку. Вдоль стен стояло несколько шкафов, заполненных сотнями куртуазных красоток, увлеченных этим пикантным занятием.
— Ну? — спросил владыка, подняв на вошедшего грустные глаза. — Что у тебя там за секрет? Рассказывай!
Выходя от разъяренного хозяина, информатор ощутил во рту вкус вяленых бычков.
Изгнание Шабельского Корчмарик обставил с театральным изуверством: в юности, до университета, он при горкоме комсомола пробавлялся режиссурой массовых мероприятий и жутко гордился факельным шествием сводного строительного отряда, которое поставил в 1980 году к Олимпиаде. Лёня намастачил бы еще чего-нибудь духоподъемно-массового, но после закрытия Игр, когда «ласковый Миша возвратился в свой сказочный лес», недосчитались сотни комплектов новенькой формы со спортивной символикой. Скандал замяли: праздник же!
А Гена в предпоследний день Олимпиады отбывал в Красноярск на слет журналистов — его наградили за очерк о молодых гвардейцах пятилетки в «Московском комсомольце». Сибиряки, возвращавшиеся домой, горевали, что в оцепленную пятью кордонами Москву народ пускали только по паспортам с пропиской и специальным вкладышем, лишив таким образом счастья видеть олимпийский огонь. Счастливцы, видевшие атлетическое пламя, рассказывали об этом с эпической дрожью в голосе. Когда взлетели с домодедовского аэродрома, Гена заметил в иллюминаторе полоскавшийся во тьме газовый факел Капотни, улыбнулся и крикнул:
— Олимпийский огонь!
— Где? — лишенцы переметнулись на правый борт.
— Да вон же!
Самолет опасно накренился, стюардессы заметались по проходу, но сибиряки были счастливы:
— Он! Он! Горит! Теперь и умереть можно.
...Посвежевший в санатории Исидор, войдя в свой кабинет, увидел в кресле улыбающегося повелителя. По углам стояли, заложив руки за спины, квадратные охранники с мускулистыми лицами.
— Леонид Данилович, чем обязан?
— Да вот, Исидор Матвеевич, изучаю вашу почту.
— Это неприлично — рыться в чужой почте! — побледнел курортник.
— Что?! Ты мне будешь, старая про...дь, рассказывать, что прилично, а что нет?! Ах ты крыса жидовская!
Юдофобский вопль носатого Корчмарика, унаследовавшего от предков карикатурную местечковую внешность, прозвучал глупо и забавно, но никто даже не улыбнулся. А лицо Исидора стало похоже на благородное мраморное надгробие.
— Понятно. Мне, думаю, надо собирать вещи? — Он спокойно шагнул к полке и дрожащими руками хотел взять бронзовое «Золотое перо» с чеканной надписью на малахитовой подставке: «Лучшему журналисту десятилетия».
— Ты лучше подумай, как будешь кости собирать! Вон из моей газеты к свиньям собачьим! Скорятин, принимай редакцию! А этот мусор на помойку! На помойку! — завизжал хозяин.
Охранники придвинулись к изгою, деловито взяли за руки, тряхнули так, что очки слетели с орлиного носа, и потащили тело к выходу, как мешок картошки. В последний момент они встретились глазами. Исидор смотрел на Гену не с презрением, нет, а с победной усмешкой, словно успел уязвить врага отравленным острием, отчего тот непременно умрет в муках. Ночью, видимо от позора, Шабельского долбанул жуткий инсульт. Он выжил, выкарабкался, заново выучился говорить, читать, ходить с палочкой, но его блестящий, изощренный ум погас. Хитроумный философ превратился в полуидиота со слюной на подбородке. Скорятин его с тех пор не видел. Кошмарик предупредил: любой замеченный в сношениях с бывшим главредом будет уволен. Но кто-то отважился, навестил и рассказал в редакции о шаркающем и лепечущем старике, в котором лишь орлиный нос выдавал прежнего Исидора, верного соратника академика Яковлева.
Повторять судьбу предшественника, конечно, не хотелось. Теперь, когда Дронов не просто уцелел, а получил под себя еще и СМИ, надо было срочно отползать от ниццеанского интригана, ведь газету у него, конечно, отберут. Как? Способов много. Например, вдруг вспомнят, что залоговый аукцион, на котором он купил глиноземный комбинат, провели с нарушениями. Дальше: решай, Лёня, глинозем или «Мымра»! Отняли же «Независьку» у Березовского, а «НТВ» — у Гусинского. Тихо, без пыли. Скорее всего, Кио так и поступит. А утаить, что «Клептократию» готовили в номер, невозможно: рано или поздно доложат и заложат. Значит, надо опередить.
Гена вывел статью на экран и, пройдясь по тексту, сократил наиболее хлесткие и обидные места про того же «фон Дрона». Убрал и кусок про торговлю губернаторскими креслами: «Мы боимся того, что может натворить врач, купивший себе диплом. А на что способен губернатор, взявший свой пост в лизинг? Не потому ли наше Отечество медленно, но верно сползает в компьютеризированный феодализм?!» Проредив вопли воспаленной гражданственности, автор поменял и название: вместо хлесткой «Клептократии» впечатал банальные «О времена, о нравы!», а вместо боевого псевдонима «Павлик Матросов» поставил лукавого «Ивана Юлевича»: он смолоду так подписывал свои вынужденные статьи. В общем, из разящей боевой стрелы вышел детский дротик с присоской, и теперь текст мало чем отличался от обычного либерального лепета. Скорятин отыскал адрес, по которому когда-то отправлял Дронову справку о ситуации в Союзе журналистов, прикрепил изуродованный текст и, обдумывая каждое слово, сочинил сопроводительное письмо:
Уважаемый Игорь Вадимович!
Посылаю Вам заказной материал, который по настойчивым требованиям известного Вам лица я должен был поставить (но не поставил) в текущий номер, возможно рискуя быть изгнанным из газеты, как некогда один из лучших журналистов новой России И.Шабельский. Высоко ценя Вашу государственную деятельность и глубоко уважая Вас лично, я питаю надежду, что придет время, когда «Мир и мы» перестанет быть игрушкой в руках ненадлежащих особ, а сможет наконец послужить интересам общества, идеалам демократии и свободы слова, за которые шли на баррикады лучшие люди Отечества.
Ваш Ген. Скорятин.
Кио начинал политическую карьеру на баррикадах 1991-го, подвозя протестантам пиво с бутербродами, и любил, когда об этом вспоминали. Предшественника Гена тоже упомянул не случайно: Исидор привечал никому не ведомого тогда Дронова и печатал его беспомощные заметки. Кажется, все учтено. Гена несколько минут сидел неподвижно, вспоминая родимое пятно на Алисиной пояснице, и сообразил, что письмо журналиста чиновнику не может быть таким истошно правильным, начальство ожидает от творческого халдея умеренного озорства и разумного непослушания. Поколебавшись, он добавил еще одну фразу: «Душевно надеюсь, что Вы, придя во царствие свое, помянете нас, сирых, но преданных своему делу и стране».
Вроде ничего! Лесть с библейским привкусом, легкое ёрничество и просьбишка не оставить милостями — все это должно понравиться. Главный редактор тяжко вздохнул, понимая, что, кликнув флажок «отправить», он бросает на кон свое будущее. Но другого выхода нет. Важно опередить других, и прежде всего Кошмарика. В очереди кающихся и просящих надо стоять первым. Он послал письмо, удалил файл с первоначальным вариантом «Клептократии», на всякий случай сбросив текст на флешку, почистил рабочий стол, корзину и даже переписку, перепроверил себя, остался доволен, откинулся в кресле «босс», закрыл глаза и увидел меж распахнутых Алисиных бедер рыжий шубный лоскут. Переходящий, как вымпел.
29. Стреляться через платок!
В Тихославле о возвращении Скорятина никто не знал. На вокзальной площади он влез в рейсовый автобус. Народу набилось порядочно. Рядом сидела старушка в белом платочке и держала на коленях корзину, из которой время от времени выглядывал грустный серый кот и внимательно смотрел в окно, точно проверял, не проспала ли бабка нужную остановку, вздыхал и снова прятался в своем плетеном «укрывище», как сказал бы Исаич. Автобус тащился, притормаживал перед лужами, обползал по обочине развороченный асфальт, скрежетал мостами по колдобинам, а в деревнях останавливался у зеленых навесов, сваренных из уголков и листового железа. Там в ожидании стоял народ: мужики и мальчишки курили, бабы и девчонки грызли семечки. В открывшиеся с лязгом двери входили два-три человека, остальные так же дымили, лузгали и смотрели на автобус с тоской, словно не первый век встречали кого-то в безнадежном ожидании, и здесь же, на остановке, рождались, взрослели, зачинали, разрешались от бремени, болели и умирали, оставляя по себе сугробы подсолнечной шелухи и окурков.
Между поселками тянулись неряшливые поля, подернутые зеленой шерсткой всходов или праздной глинистой рябью, мелькали низкие фермы с продавленными шиферными крышами, вставали водонапорные башни, напоминавшие гигантские ручные гранаты. В плешивых лугах бродили редкие стада коров, попадались загоны с недвижными табунами ржавого колхозного железа. В каждой деревне обочь дороги стояли, где в полный рост, где припав на одно колено, гипсовые воины, покрытые облупившейся серебрянкой. На темных плитах густо лепились имена тех, кто не вернулся с войны, удобрив аккуратные поля Европы. Возможно, их-то и дожидалась на остановках курящая и лузгающая родня. На пустырях догнивали церковные развалины из почерневшего красного кирпича. В одном развороченном храме, за рухнувшим фасадом, чудом уцелел кусочек росписи, и Гена поймал на себе взгляд какого-то обиженного святого.
Из окон громыхающего автобуса жизнь выглядела совсем не так, как из окна райкомовской «Волги». Скорятину казалось, что едет он теперь другой дорогой: река почти не проглядывалась сквозь загустевшую, сомкнувшуюся всего за пару дней листву. С похмелья или от увиденного, а скорее от того и другого вместе он впал в антипатриотическую меланхолию — вспоминал игрушечные европейские пейзажи, сказочные замки, домики, будто из марципана, вылизанные кирхи с интеллигентными крестиками на макушках, рослых коров, бодрых и чистых, как спортсменки, принявшие душ. А в окошке виднелась мусорная обочина, дырявые фермы и родные буренки с костистыми задницами, вымазанными подсохшим навозом. Он содрогался, предчувствуя неизменность, вечность этой разрухи и нищеты. А может, прав Вехов с его нейтронной бомбой? В самом деле лучше огромным бульдозером содрать эту вековую русскую коросту, взрыхлить землю, дать пашне постоять под паром лет двести, а потом уже что-то здесь сеять и строить...
Кот снова выглянул из корзины и тревожно мяукнул — задремавшая старуха очнулась, запричитала, поспешая к закрывавшимся дверям, и выскочила на остановке, где курили пьяные мужики и грызли семечки беременные бабы.
Скорятин решил никакой «разоблачуги» о шашнях Болотиной и Суровцева не писать. Вот еще! Зачем? Надо встретиться с Зоей, объясниться, вернуться в редакцию, объявить, что слухи не подтвердились, и бросить на стол заявление об уходе. Исидор, конечно, удивится, будет уговаривать, клясться, что между ним и Мариной ничего нет. И это чистая правда: его, Гены, между Шабельским и Ласской больше нет и не будет. Как говорила бабушка Марфуша: «Владей, Фаддей, моей Маланьей!» А в «Гудке» его до сих пор ждут — «золотые перья» везде нужны! Какое-то время придется пожить на съемной квартире, помучиться в разлуке, проверить чувства. Хотя что за глупость! Не ты проверяешь чувства, а чувства проверяют тебя. К тому же звонили из Союза журналистов, спрашивали, нет ли в «Мымре» желающих купить кооператив. Первый взнос увеличился из-за инфляции, которой, если верить «Правде», в СССР нет и быть не может, — поэтому освободились места в очереди. Дом хороший, кирпичный, в Сокольниках, окнами в парк и почти готов, осталась внутренняя отделка. Плати пять тысяч деревянных и через полгода въезжай с фикусом!
Денег у Скорятина не было, но в «Политиздате» намечалась книжка очерков «Иного не дано». Аванс — две тысячи. Три можно призанять. Впрочем, есть и другой вариант: добыть валюту, взять за границей «видак» и продать в Союзе за четыре тысячи рублей. Недавно дружок тестя, молодой режиссер Саша Гугнин, толстяк с волосатым лицом образованного примата, предлагал за восемь тонн двойку «Панасоник». Говорил, взял в Париже для себя, но, как на грех, из Союза кинематографистов прислали открытку на «девятку» — вот и приходится жертвовать. В качестве бонуса Саша прилагал полдюжины кассет с «джеймс бондами» и «греческими смоковницами». И на бутылочном стекле в Индии тоже можно заработать. Но тогда сразу увольняться нельзя: загранка обломится...
Очнувшись от мечтаний, Гена обнаружил, что едет по Тихославлю. Люди провожали громыхающий автобус мрачными взглядами, а куры с мерзким кудахтаньем выскакивали из-под колес. Странно! Он ехал, торопясь мыслями, к желанной женщине, а радости не было. Да и город казался не сказочно-лучезарным, как давеча, а грязным, тусклым, заброшенным: храмы стояли облупленные, позолота на куполах зияла черными проплешинами, а кое-где остались только ржавые каркасы с лохмами листового железа. Правда, две или три церкви, подревней, лезли в глаза свежей побелкой и покраской, а маковки блистали дешевым глянцем, как анодированные сувениры. Успели-таки к 1000-летию крещения. Вот что такое аврально-плановая экономика! С отреставрированной колокольни еще не успели убрать леса. Была она похожа на арестанта, которого помыли, приодели, подрумянили, но колодки снять забыли.
Когда Гена выходил из автобуса, сизый от водки парень подал ему, как даме, грязную, шершавую руку и прохрипел: «М-жик, у водилы братан помер...» Пришлось бросить мятую коричневую рублевку в блюдечко с медью и серебром. Шофер сидел, сгорбившись и отвернувшись к боковому стеклу. Отчего в то утро было так тошно и тоскливо? Почему мир казался отвратительно, невыносимо чужим? Ненависть к обступающей действительности ошеломляла, давила до обморока. Даже теперь, спустя четверть века, Гена отчетливо помнил гноящиеся глаза тощей кошки на паперти, чувствовал смрад переполненных выгребных ям, бивший из подворотен. Ничего подобного потом с ним никогда не случалось. Лишь иногда, наталкиваясь на такую же тошнотворную ненависть к жизни в разговорах с «наоборотниками» или в книгах модных писателей, Скорятин недоумевал: однажды испытав это уничтожающее состояние, он до сих пор не мог его забыть, а они сделали из своего отвращения профессию. Бедные, несчастные, как они существуют с этим червивым шевелением в душе?
На площади перед Гостиным двором он глянул на свежую листву, вдохнул полудеревенский воздух, вспомнил, как под дождем нес на руках Зою, и сразу очнулся, повеселел, понял, что жизнь прекрасна, жизнь — это недоцелованная женщина! Бегом бросился он в библиотеку, взлетел по ступенькам, репетируя в уме: «Чуть свет уж на ногах, и я у ваших ног!» Скажет и упадет на колени.
Утром читателей почти не было. Гипсовый Пушкин возле абонемента подмигнул земляку с лукавым мужским поощрением. Однако за конторкой сидела не Зоя, а Катя. Она смутилась, лицо ее покраснело, а прыщи побелели. На вопрос, где Мятлева, девушка прошептала, оглянувшись:
— Наверное, дома.
— Заболела?
— Не знаю... Вы у Елизаветы Михайловны спросите!
Но Болотиной в кабинете не оказалось — уехала в область на культурно-массовый актив. Секретарша тоже почему-то трусила, будто перед ней стоял не знакомый столичный журналист, а рецидивист, разыскиваемый милицией. Не дослушав ее сбивчивые объяснения, Скорятин помчался на улицу Ленина. Дорогу он решил срезать, ориентируясь на высокую, опутанную лесами колокольню монастыря, но заблудился и долго, как Андрей Миронов в «Бриллиантовой руке», метался по запутанным улочкам, поднимавшимся к детинцу. Попутно Гена изумлялся изобретательности обывателей, приспособивших под коммунальное житье каждый закуток, проем, тупичок, бывшие лабазы, амбары, развенчанные храмы, братские и трапезные корпуса. На расчищенных от старины местах стояли пятиэтажки, сложенные, казалось, из грязно-белых кубиков неряшливыми малолетними великанчиками. Швы между блоками были промазаны черным гудроном, а балконы заставлены рухлядью. Зоин дом (к нему он внезапно вышел через случайный проходной двор) выглядел поновей: на двери даже имелся распотрошенный домофон.
Проскочив мимо старушек, влюбленный спецкор ворвался в подъезд, но перепутал этажи и нужную квартиру отыскал благодаря почтовому ящику с логотипом «Волжского речника». Он долго давил на кнопку, слышал, как за дверью трещит звонок, однако никто не открывал.
«Ну где же она?»
Гена, чуть не плача, спустился вниз и столкнулся нос к носу с Колобковым, бледным, насупленным, решительным. В черном костюме, белой сорочке и фиолетовом галстуке Илья напоминал похоронного агента из западного кино. Среди тружеников советских ритуальных услуг тогда преобладали тетки средних лет в ярких мохеровых кофтах.
— Привет... — смутился москвич. — А ты-то как узнал?
— Тихославль город маленький.
— Где Зоя? Что случилось?
— Я знал, что ты вернешься...
Осведомленные старушки прислушивались к разговору с надеждой на драку или хотя бы громкий скандал, чтобы потом рассказывать соседям с неспешным превосходством очевидцев: мол, вы даже не представляете, какое безобразие учинили два на вид приличных мужчины из-за «свистушки» со второго этажа, тоже вполне на вид обтекаемой дамочки.
— Пойдем, надо серьезно поговорить! — тихо позвал Колобков.
— Куда?
— Ко мне.
Старушки проводили их слезящимися от разочарования глазами.
Кабинет заведующего отделом агитации и пропаганды был скромней некуда: без приемной и секретарши. В двухоконной комнате теснились типовой двухтумбовик, кресло, шкаф с розовыми занавесками, на приступке помещались телефон и селектор. Стол для совещаний окружали стулья с инвентарными жестяными бирками, прибитыми к спинкам. На низком мраморном подоконнике стояли горшки с фикусом, столетником и геранью, вышедшими из моды сто лет назад. Со стены бодро глядел в будущее очередной генсек, два предыдущих вождя, столь же оптимистичные, прожили при исполнении недолго, один — полтора, второй — год. Разумеется, у портретного Горбачева никакой родимой отметины на ранней лысине не наблюдалось. На власти, как и на солнце, пятен нет!
Соперники сели за приставной стол друг против друга и некоторое время молчали. Наконец Колобков сурово спросил:
— Может, чаю?
— А покрепче?
— В райкоме нельзя.
— А морсу?
— Тоже нельзя.
— А что же тогда можно?
— Сейчас покажу.
Илья встал, со скрипом открыл дверцу шкафа, достал оттуда полированный ящик, напоминающий сложенную шахматную доску, но без обычных черно-желтых квадратиков. Вернувшись, он щелкнул замочками, но тут зашипел селектор, и капризный женский голос спросил:
— Илья Сергеевич, ты когда идешь обедать?
— Не знаю.
— Место занять?
— Нет, у меня люди из района.
— А потом?
— Потом я в область уеду.
— Ну и пожалуйста! — обиделся голос, и селектор перестал шипеть.
Пропагандист внимательно посмотрел на московского гостя и откинул крышку: там, в красных бархатных углублениях, лежали валетиком два дуэльных пистолета с гранеными стволами, кудрявыми курками и рукоятями красного дерева, отделанными серебром.
— Это что? — оторопел Гена.
— «Лепажи».
— Откуда?
— Из музея.
— Зачем?
— Будем стреляться.
— Разве можно? Из них...
— Конечно! Я же устраивал реконструкцию дуэли Онегина и Ленского. Для школьников. Так жахнуло — неделю в ушах звенело.
— А еще говорят, перестройка до глубинки не дошла. Заведующий отделом пропаганды и агитации вызывает на дуэль корреспондента еженедельника «Мир и мы». Дошла, болезная, еще как дошла!
— Боишься? — жестоко усмехнулся Колобков.
— Конечно, боюсь! Тебя, дурака, боюсь убить... — ответил Гена.
— Почему же это ты меня убьешь? Я в армии стрелял на «отлично».
— Тогда убьешь ты меня и сядешь. Лет пятнадцать дадут.
— Нет... Лет шесть. У меня смягчающие обстоятельства.
— Какие же?
— Сам знаешь, сволочь!
Они сидели молча, набычившись, уперев взгляды в пистолеты, и напоминали шахматистов, задумавшихся над сложной партией. Наконец Илья проговорил:
— Но я могу забрать вызов, если ты...
— Если я...
— Если ты на ней женишься.
— Ты этого хочешь?
— Нет, не хочу, но я хочу того, чего хочет она, а она хочет этого...
— Почему ты так решил?
— Она любит тебя, вуалехвоста!
— Сам догадался или подсказали?
— Сам.
— Где Зоя?
— В Затулихе.
— Где?
— В деревне. У нее там дом. От бабушки.
— А почему она там?
— Болотина ее с работы выгнала. Но сначала надо отпуск отгулять, так положено.
— Как это выгнала? За что?
— Зоя какую-то редкую книжку из КОДа домой взяла... почитать.
— Но это же полная ерунда! А куда смотрит райком?
— Райком смотрит на обком. Из-за тебя ее выгнали, сукофрукт! Понял?
— Не понял...
— Она видела, как ты Зою ночью на руках нес. Мимо проезжала.
— Действительно, маленький у вас город. «Не сойтись-разойтись, не сосвататься...»
— «...вдалеке от придирчивых глаз», — закончил Колобков куплет из фильма «Дело было в Пенькове».
— «...в стороне от придирчивых глаз», — поправил Скорятин.
— Ну, стреляемся или женишься?
— Сначала стреляемся, а потом тот, кто выживет, женится. Идет?
— Идет. Жутко хочется выпить! — вздохнул Илья. — Перестройку погубит сухой закон.
...У Зелепухина, встретившего гостей старорежимными поклонами, они пили морс графинами, закусывая холодцом с хреном, и нарезались до плаксивой приязни, до сопливых мужских откровенностей, о которых утром вспоминаешь со стыдом и отвращением. Колобков рассказал, как три года носил портфель за одноклассницей, а она спуталась с второгодником. У того на плече была пороховая наколка «Нет в жизни счастья!», Илья сделал себе такую же, занес инфекцию, чуть руку не отняли, в последний момент достали импортный антибиотик и спасли. Гена поведал о недождавшейся однокласснице, описав в унизительных подробностях свою первую мужскую оплошность, хотел, видно, утешить, мол, не только у тебя, друг, случаются обломы в личной жизни. Колобков даже всплакнул, потом снова озлобился, хотел вернуться в райком за пистолетами и все же стреляться. Через платок!
— Это как? С завязанными глазами?
— О невежда! И что она в тебе нашла? Через платок — значит дуэль с одним заряженным пистолетом и только гладкоствольным!
— Почему?
— Положено!
— А платок-то зачем?
— Идиот! Смотри!
Бывший музейщик вскочил, с грохотом опрокинув стул. На шум явился Зелепухин, Илья его успокоил, услал, потом вынул из кармана несвежий носовой платок, взялся за один угол, а за другой велел держаться сопернику. Растянув клетчатую материю по диагонали, они оказались друг от друга на расстоянии почти двух метров. Илья, кровожадно глядя на москвича, изобразил с помощью большого и указательного пальцев пистолет:
— Пиф-паф! Понял?
— Нет.
— И чего ты теперь не понял, тормоз?
— Зачем нужен платок, если один пистолет не заряжен?
— В самом деле... Глупость какая-то! — расстроился Колобков и предложил еще выпить.
...Проснулся Гена от скрежещущей сухости во рту. Ему снилось, что он наелся стальных опилок, а запить нечем. Оглядевшись, спецкор осознал, что распростерт на тахте в незнакомой квартире, уставленной с пола до потолка книгами. Колобков лежал напротив, на раскладушке, поверх одеяла, он был в трусах, майке и одном носке с дыркой на пятке. Глаза его страдали.
— Давно проснулся? — спросил Скорятин, с трудом приподнимаясь.
— Давно... Водички принеси!
— Попробую...
Он, шатаясь, добрел до ванной, ужаснулся своему измученному, потустороннему лицу, возникшему в провале зеркала, и долго пил из-под крана железную воду. Потом вытряхнул из граненого стакана зубные щетки: большую — синюю, и красную — поменьше, налил воды и побрел в комнату.
— Надо было воду спустить...
— Да?
Жидкость в стакане напоминала яблочный сок с мякотью.
— Ладно, давай...
— Может, лучше пива?
— Мне сегодня на аппарате докладывать.
— Тогда возьми бюллетень.
— Коммунисты не болеют. Собирайся!
— За пивом?
— К Зое.
— Пешком?
— Слабо к любимой женщине по бережку тридцать верст, а?
— Не слабо!
— Ладно, не бойся! Я машину заказал. Вроде как в район поеду.
— Ты же докладываешь...
— А вот я и не поеду. Поедешь ты! Николай Иванович отвезет. Купи что-нибудь пожрать. Там в сельпо ничего нет, кроме частика в томате. И выпить тоже возьми. Подожди, у меня, кажется, остался талон на водку.
Снова зашуршал селектор.
— О величайший! — послышался сладкий, как рахат-лукум, голос Жоры Дочкина. — У меня все готово. Ты идешь?
— Иду! — Он вынул из пакета бутылку «Абрау-Дюрсо», обернул газетой и тяжело поднялся из кресла.
В приемной пахло валерьянкой. Ольга успокаивала Телицыну, которая рыдала, придерживая живот.
— Вот! — укорила секретарша и показала на заявление «по собственному желанию», придавленное надкушенным яблоком.
— Не нашли? — спросил главный редактор, пряча за спиной бутылку.
— Не-е-ет! — раззявилась беременная.
— А вы скажите: «Черт, черт, поиграй да и отдай!»
— Как?! — от удивления растеряха перестала плакать. — Почему?
— Так бабушка Марфуша говорила.
Увидав на пороге шефа, Жора склонился в восточном поклоне:
— О долгожданнейший! — и сдернул, как фокусник, газету с журнального столика.
На блюде лежали любимые бутерброды босса: ломтики бородинского хлеба, а сверху жирная балтийская килька с зеленым лучком. На отдельной тарелке сгрудились белые с прожелтью слизистые грузди. «Серебряная казенка», вынутая из морозилки, искрилась изморозью.
— Это тебе. — Гена протянул шампанское.
— Я же не пью шипучку.
— Жену побалуешь.
— Спасибо, о щедрейший! — Жора разлил тягучую водку по рюмкам. На стекле остались оплывшие следы от пятерни.
— Ну, как говорил Шарончик, кто не пьет — тот идиёт!
— Мы же Танкиста помянуть хотели! — напомнил Скорятин.
— Ах да! За Деда!
— За Поликарпыча!
Через минуту затеплилось в груди, потом отпустило сердце, а главное — перестала болеть душа, точно ее укололи наркозом.
«Интересно, а у Маугли большой? — равнодушно подумал Гена. — У Будды, где-то написано, был совсем маленький, с пипетку...»
— Повторенье — мать ученья! — Жора налил по второй.
Продублировали. В теле появилась счастливая легкость.
— Дронова повысили...
— Да ты что! — воскликнул Дочкин так искренне, что стало ясно: знает, подлец, все знает. — Значит, «Клептократию» не планируем?
— А мы ее и не планировали. Запомни и файл сотри!
— Конечно, о предосторожнейший! Что же теперь с Кошмариком будет?
— Ничего не будет. Дерьмо и деньги не тонут!
— Златоустейший, за тебя!
Выпили еще, и Гене снова стало до слез обидно. Те давние колобковские «лепажи», выглядевшие тогда несусветной чушью, теперь показались вполне разумным выходом из треугольного тупика.
«Надо все-таки пробить Маугли через ментов! — решил Скорятин. — Вдруг приторговывает травкой?»
Замигал красным селектор, но верный заместитель не отреагировал, даже зевнул.
— От кого прячешься?
— Ни от кого... — вздохнул темнила и нажал кнопку.
— Зайди ко мне! — сквозь шипение донесся повелительный голос.
— Ого, уже с Заходыркой на «ты»!
— Она со всеми на «ты», кроме тебя, — хохотнул Жора. — Хабалка. Ну ее к черту! Лучше — выпьем!
— Сходи! Потом расскажешь.
— Ну разве что... А ты... посидишь или пойдешь? А то я дверь запру...
— Боишься?
— Позавчера у Расторопшиной кошелек уперли. Не редакция — проходной двор. Женю надо гнать к чертовой матери!
— Иди, я постерегу.
Заместитель нехотя вышел из кабинета, бросив на шефа странный взгляд. Скорятин выпил в одиночестве рюмку, закусил килькой, потом схрустел груздь, наблюдая, как покрывается испариной бутылка и отлипает от стекла, морщинясь, этикетка. Сознание наполнилось смутным разномыслием и ускользающими воспоминаниями...
...От женщин остается в душе множество щекотливых подробностей, которые потом, вдали от любовного смятения, кажутся нелепыми, даже смешными. Вамдамская колонна в страсти хрипло смеялась. Ольга Николаевна шептала: «Мы никуда не спешим. Не спешим!» Худышка Нора на миг теряла сознание, потом, открыв глаза, спрашивала кукольным голосом: «Где я?» Убиенная Варвара, холодно-изысканная в вертикальной жизни, в постели металась и рычала, как тигрица. У Жанны в пылу бугрилась спина, словно девушка оказалась оборотнем. Марина, откричав, смотрела на мужа с укором, словно он стал нежеланным свидетелем ее буйной сокровенности. У Алисы тоже была... да, была занятная особенность: она всхрапывала в забытьи, как лошадь, потом смущалась. Гена вдруг сообразил, что от Зои в памяти не осталось ничего. Только солнечный провал.
30. Бабушкин тюфяк
Николай Иванович бережно вел машину по бездорожью. Асфальт кончился почти сразу за городом, и по днищу забарабанил щебень, а вскоре пошла грунтовка с такими глубокими колеями, что низкие мосты «Волги» скребли землю. Водитель кряхтел, переживая за страдающий автомобиль как за собственную плоть.
У райкома он вежливо открыл перед москвичом заднюю дверцу и потом всю дорогу не проронил ни слова. От дорожной тряски Гена забылся оздоровительной похмельной дремой, ему приснилась Ласская, но не настоящая, а нарисованная глумливой кистью Целкова. Лицом Марина напоминала неровную розовую картофелину с проросшими глазками. Жена загадочно улыбалась и хотела что-то сказать. Машина дернулась и встала.
— Приехали! — сказал шофер и вылез из «Волги».
Пассажир открыл глаза. Перед ними раскинулась огромная лужа, почти озеро. Колея терялась в воде и выныривала метров через сто пятьдесят.
— Заглохну! — уверенно предположил Николай Иванович.
— А где Затулиха?
— Там! — водитель показал на луковку рубленой церкви, видневшейся за деревьями.
— Я и адреса-то не знаю... — спохватился Скорятин.
— Там все по-русски разговаривают.
— Ну да, конечно...
— Вас ждать?
— Не надо, — обидчиво отказался Гена. — Спасибо! — и пожалел.
Он обошел лужу полем, перешагивая через бочажки, и углубился в лес. Свежая листва овевала глянцевые ветви. Морщинистые зеленые лоскутки ракитника еще не расправились после зимнего стеснения, даже не успели обронить розовые шпоры опустевших почек. Трава под ногами пока не загустела, не сплелась, и каждая былинка помнила, наверное, как ее зовут. Зеленые ершики живучки были едва тронуты синевой, цвели белыми звездочками трилистники кислицы, у берез, между корнями, светились нежно-фиолетовые бантики болотной фиалки, из земли высовывались тугие рулончики будущих ландышей и лохматые кулачки юного папоротника. Но выше всех поднимались золотые головки долговязых лютиков. Под ногами то и дело попадались свежие отвалы кротов, оголодавших, видно, за зиму. Над головой невидимые разноголосые птицы пели о любви. Земля и небо впали в безрассудство весны.
Шагая, москвич сообразил, что Зоина бабушка могла носить другую фамилию. Где тогда искать гражданку Мятлеву? Однако его столичные опасения оказались напрасны. С косогора открылся вид на деревню: не более дюжины изб под шифером и дранкой стояли, упершись в мокрую дорогу, извивавшуюся вдоль рваного берега. За каждым домом, как за трактором, тянулись полосы вспаханной рыжей земли, огороженные тыном. В стороне поднималась часовня, сложенная из черных бревен, посеребренных мхом. Купол, покрытый узорным тесом, кое-где облетел. На маковке вместо креста сидела сорока, напоминая флюгер. За околицей пенились белые и розовые купы. Торчали бездомные печные трубы. Видно, раньше, до плотины ГЭС, село было намного больше, но ужалось, смытое большой водой. Городское сердце Скорятина заныло от невольной обиды за умаление деревни, которую он видел в первый и, возможно, в последний раз в жизни.
Зою он заметил с пригорка: она тяпкой подбирала осыпающиеся края высокой грядки. На девушке были черные сатиновые трусы с резинками (в таких школьницы раньше ходили на физкультуру), желтый лифчик от старого купальника, а на голове — пионерская белая панама с прорезями для косичек. Библиотекарша крестьянствовала умело, отложила тяпку и взялась за грабли. Мускулы играли под кожей, порозовевшей на цепком весеннем солнце. Незваный гость подошел, незаметно просунул лицо между жердями и громко, как майский репродуктор, объявил:
— Да здравствует советское крестьянство, самое колхозное в мире!
Зоя ойкнула, обернулась и выронила грабли. Ее загорелое лицо, не успев обрадоваться, ужаснулось:
— Вы?! Ну, вы... Не смотрите на меня! Я же пугало... — И убежала в дом.
Вернулась она минут через десять — причесанная, припудренная, в бирюзовом ситцевом платье и туфельках.
— Добрый день, Геннадий Павлович. — Зоя поздоровалась так, словно только что его увидела. — Какими судьбами в наше захолустье?
— Вот приехал в Тихославль, а вас нигде нет.
— Неужели из-за меня приехали?
— Конечно!
— Интересно. А кто же вам сказал, что я здесь?
— Колобков.
— Еще интереснее. Предатель!
— Признался под пытками.
— Знакомьтесь! Геннадий Павлович, журналист из Москвы! — громко произнесла библиотекарша, сильней, чем обычно, округляя слова.
Он, недоумевая, оглянулся и обнаружил над забором, справа и слева, любопытные соседские головы, одну женскую в косынке, вторую мужскую, усатую, в газетной шапочке. Спецкор вежливо раскланялся. Головы, кивнув в ответ, исчезли.
— Проходите в дом! — все так же нарочито окая, пригласила Зоя. — В пять часов вечерний катер. Или вы на машине прибыли?
— Да, Николай Иванович подбросил и уехал.
— Времени у вас не так много. Но пообедать успеем.
— Благодарю! — Скорятин понимал, что сквозь жерди за ними следят придирчивые сельские взоры.
В избе пахло старым деревом, керосином и щами. Полкомнаты занимала беленая печь, но, судя по тому, что на шестке выстроились пластмассовые фигурки: Чебурашка, Крокодил Гена, Волк и Заяц, — очагом не пользовались. В углу стоял большой черно-белый «Рекорд» на тонких ножках. Соседство телеэкрана и печного устья вызвало у журналиста тонкую философическую улыбку, по-своему истолкованную хозяйкой.
— Живем скромно. Да! Щи будете?
— Буду.
Пока она хлопотала, разогревая на керосинке кастрюлю, поднятую из подпола, пока выставляла на стол соленые огурцы и грибочки, хлеб, масло, гость незаметно огляделся. На стене висела обрамленная фотография бабушки в платочке. В красном углу, под образом, мигала живым огоньком лампадка. На иконе, старой, с ковчежцем, темноликая Богородица держала Сына в тонких, угловатых, как у марионетки, руках. На этажерке теснились книги и плутал фаянсовый Сусанин с топором, заткнутым за красный кушак.
Хозяйка налила кислых щей с тушенкой, а он гордо вытащил из сумки бутылку сладкого марочного вина «Ширин» и полкило костромского сыра, за которым простоял в очереди чуть ли не час. Выпив, Зоя раскраснелась, разоткровенничалась и рассказала, что же случилось после отъезда журналиста. Когда она, хромая, дошла до работы, Елизавета Вторая вызвала ее к себе и обвинила в краже книг из КОДа. Мол, заведующая абонементом выносит, ксерокопирует и продает по спекулятивным ценам. В доказательство царским жестом повелительница выложила на стол «Последнюю черту» Арцыбашева со штампом Тихославльской библиотеки.
— Вот, купила на Кузнецком мосту. За двадцать пять рублей. Ты брала эту книгу домой?
— Брала.
— Копировала?
— Нет.
— Можешь доказать?
— Нет.
— Пиши заявление!
— Неужели из-за какой-то книжки... — удивился спецкор.
— Не из-за книжки, а из-за вас!
— Из-за меня?
— Да.
— Из-за того, что я нес вас на руках?
— Вероятно, в своих догадках она зашла дальше, чем мы с вами.
Зоя посмотрела на него с веселым отчаянием. Дальше пошел странный разговор, обычный, впрочем, между мужчиной и женщиной, которые уже устремились телами друг к другу и теперь случайными словами готовили души к стыдным, но неодолимым зовам плоти. Когда он, умолчав, конечно, о фасовщице с консервного завода, рассказывал, как бегал в самоволку полярными ночами, солнечными, словно сочинский полдень, Зоя подняла глаза на ходики, стучавшие на стене, и ахнула:
— Скорей! Уйдет!
Они выскочили во двор и помчались вдоль берега, крича и размахивая руками, но катер уже отвалил от понтонной пристани и, вспенивая винтом желтую воду, уходил вдаль.
— Значит, не судьба.
— Или — судьба.
— Когда следующий?
— В шесть утра.
— Переночевать пустите?
— Даже и не знаю...
— Я вас не стесню. Сам лягу на лавочку, хвостик под лавочку.
— Допустим. Но есть одна проблема.
— Какая?
— У меня тюфяки еще бабушкины, набиты сеном.
— Ну и что?
— Колются...
— Ерунда.
— Что-то мне не нравится ваша решительность.
— Скромнее меня не найти из полка.
— Посмотрим.
До темноты они сидели на завалинке, молчали или говорили ни о чем, грызли семечки и следили, как раскаленный солнечный шар, остывая, тонет в холодной весенней Волге.
— А знаете, Зоенька, что мне рассказывал один знатный сталевар?
— Что?
— Когда из мартена бьет струя расплавленной стали, ее можно рассечь пальцем — и ничего не будет.
— Неужели?
— Да! Я сам удивился, но он мне объяснил: если руки абсолютно чистые, не страшен никакой огонь. Кто-то пытался повторить, но забыл вымыться и лишился пальца.
— По-моему, это ерунда.
— Не исключено.
— Пора спать... — вдруг как-то по-семейному сказала Зоя.
Действительно, вместо матраца на гостевом топчане оказался тюфяк, застеленный суровой простыней. Острое сено покалывало и опьяняло сухим ароматом.
— У вас тоже колется? — осторожно спросил скромнейший из полка.
— Тоже, — ответила из темноты Мятлева.
— Сильно?
— Можете проверить... — странным голосом отозвалась она.
...Скорятину казалось, он мерно косит податливую траву на душистом, влажном лугу: т-шик, т-шик, т-шик... Среди ночи Зоя ахнула, разбудив Гену, и вскочила. В окно била полная луна. Мелькнув по избе млечной наготой, возлюбленная библиотекарша с запозданием набросила на икону посадский платок.
— Ты комсомолка, да? — улыбнулся он.
— Я кандидат в члены партии. И не смотри на меня так — стыдно же!
...Из Затулихи они возвращались через четыре дня. Катер то и дело приставал к берегу, развозя по сельпо серые взгорбленные буханки, уложенные в деревянные поддоны. На борту пахло московской булочной. Влюбленные устроились на скамейке за рубкой, чтобы укрыться от ветра. Три дня погода стояла изумительная: ни облачка, распустилась даже поздняя персидская сирень, грядки покрылись зелеными ворсинками всходов. Гена и Зоя бегали на коровий пляж загорать и, раздевшись, не могли удержаться от смеха: кожа пестрела красными точками, словно их с ног до головы искусали комары. Но виноваты были не летучие кровососы, а бабушкин тюфяк. Они падали на него вновь и вновь, насыщаясь друг другом, уставая, загораясь, приноравливаясь к робким пока взаимным прихотям. Умом, но не телом понимая, что плоть нуждается в отдыхе, шли вдоль берега, степенно здоровались с сельчанами, и это прилюдное гуляние «под ручку» искупало первобытную грешность их ночей. Она водила его ловить рыбу. Устроились на ветле, простершей толстые ветви над рекой. В прозрачной весенней воде было видно, как дергается на крючке червяк, а вокруг ходят окуньки, извиваясь полосатыми спинками и чувствуя подвох в упавшем свыше лакомстве. Но соблазн неодолим.
— Как мы с тобой...
— Что?
— Тащи!
Гена дернул ореховое удилище, откинувшись назад, потерял равновесие и упал в ледяную майскую реку. Сушились в баньке на краю участка.
«Зачем все остальное? Зачем Москва? Ничего больше не нужно. Ничего!» — еле думал Скорятин, лежа на полке и счастливо содрогаясь от мягких и жгучих ударов распаренного березового веника.
Зоя оказалась отменной банщицей: у покойной бабушки научилась. За самоваром, смеясь, рассказала, как дед после войны (мужиков-то вернулось мало) обольстился молоденькой фельдшерицей, но вскоре, побаловавшись, вернулся с повинной. На суровый вопрос: «Что забыл-то?» — изменщик ответил, отводя глаза: «По веничку соскучился...»
«Вот оно, счастье!» — жмурился свежевымытый мечтатель, запивая малиновым чаем блинчики с земляникой.
В последнюю ночь они сломали бабушкину кровать, сбитую сельским столяром из дубовых брусьев еще до войны. Наутро погода испортилась. Распустился дуб, и настало черемуховое похолодание. Небо заволокли серые, дымные тучи, заветрило, и катер, ныряя носом, рассекал свинцовую ледовитую волну. Казалось, вот-вот из-за островка выплывет айсберг. Они накрылись вязаной кофтой и сидели, вжавшись друг в друга, как сиамские близнецы, сросшиеся сердцами.
— Вернусь в Москву, все устрою и заберу тебя.
— Нет, они подумают, я сбежала.
— Пусть думают.
— Не хочу, чтобы так думали. Особенно Болотина.
— Но ты же ни в чем не виновата.
— Во всем виновата гроза. Если бы не гроза, знаешь, сколько бы ты за мной еще ходил?
— Знаю.
— И еще, между прочим, неизвестно...
— Известно!
— Но почему, почему, почему?
— Что — «почему»?
— Почему ей можно, а мне нельзя?
— Ты о чем?
— Почему ей можно любить женатого, а мне нет?
— Почему ты решила, что я женат?
— Потому что ты женат — и у тебя ребенок.
— Кто тебе сказал?
— Колобков.
— Сволочь! Жалко, я его не убил. Он-то откуда узнал?
— У него в Москве друзья. Давай ты будешь просто приезжать. Я не хочу тебя ни у кого отнимать. У тебя красивая жена?
— Пожалуй...
— Вот и пусть все останется как есть.
— Нет, не останется. Я разведусь.
— А ребенок?
— У нас тоже будет ребенок!
— А я думала, ты согласишься. Ведь это же так удобно: одна жена в Москве, другая в Тихославле, третья...
— Ты меня с кем-то путаешь! — Гена сбросил с плеча бабушкину кофту.
— Глупый, я же тебя проверяла. Никому не отдам. Ни за что!
Зоя еще крепче прижалась к нему, и Скорятину показалось, что у них не сросшиеся сердца, нет, у них одно на двоих трепещущее от любви сердце. Тихославль возник за извивом реки, внезапно, будто поднялся со дна. Дебаркадер приближался, таращась черными покрышками, привязанными к борту. На причале из-под полы продавали вяленую красноперку и открыто — семечки. Старушки у подъезда встретили их будто дружную семейную пару, вернувшуюся в город после праведных трудов на земле-кормилице.
— Добрый вечер! — вежливо сказал Гена.
— Спокойной ночи! — пошутила старушка, похожая на Маврикиевну.
— Говорят, яблынь в этом году обсыпная? — спросила вторая, точь-в-точь Авдотья Никитична.
— Как в снегу стоят! — кивнула Зоя.
— Цвет густой да плод пустой! — вздохнула третья, совсем как бабушка Марфуша.
Едва сели за чай, постучался Маркелыч, вызвал «хозяина» в коридор и деловито забасил, что давно пора менять колонку, старая совсем никакая, может в любое время рвануть и снести полдома. А ему мужики из газового хозяйства по собутыльной дружбе предлагают агрегат, почти новый, после капитального ремонта — и всего за литр с закуской. В общем, червонец на бочку — и будет всем счастье. «Хозяин», не обинуясь, с чувством сладкой домовитости отдал соседу деньги.
Вечером пришел Илья, долго извинялся за беспокойство, исподтишка озирал комнату, ища приметы поселившейся тут взаимности. Он сообщил, что спецкора второй день ищут коллеги, подняли на ноги обком, звонили даже в приемную Суровцеву, мол, исчез московский журналист: приехал по острому сигналу и пропал, не случилось ли беды, не пора ли бить тревогу, поднимать органы? Враги перестройки готовы на всё!
А ведь и впрямь прошло целых четыре дня, но пролетели они как миг, как нежное безвременье. Колобков выгораживал спецкора, крутился так и сяк, чтобы не догадались, куда делся важный гость. Николай Иванович тоже помалкивал, даже в путевке написал, что ездил совсем в другой район...
— Спасибо! Получишь орден Павлика Матросова. Похлопочу.
Говорил Илья и с Болотиной. Елизавета Вторая была непреклонна: Зое в библиотеке больше не работать, но обещала не сигналить куда следует, что заведующая абонементом Мятлева использует казенные книги, в том числе и идеологически небезупречные, в целях личного обогащения.
— Но это же Катя с Веховым! — возмутился Скорятин.
— Иди объясни этой самодуре! — предложил Колобков.
— Не надо! — вздохнула Зоя. — У Кати мать без руки. К тому же Болотина и так все знает.
— Кандидатский срок у тебя когда заканчивается? — спросил Илья.
— В июле.
— Могут не засчитать.
— Значит, не достойна, — улыбнулась она.
— На нормальную работу не возьмут, — предупредил пропагандист.
— Да, — согласился спецкор. — В партии, как в банде, вход рубль, выход — два.
— Переживу.
Договорились так: Гена покажется в райкоме, поулыбается, успокоит общественность, а потом Николай Иванович отвезет москвича на аэродром, откуда в Быково летает Ан-24. Уходя, Колобков тоскливо посмотрел на разложенное кресло-кровать. Скорятин проводил его до порога и по-хозяйски запер за ним дверь. Зоя долго молчала, потом объявила, что утром пойдет на работу и объяснится с Болотиной раз и навсегда.
— Не барыня она, в конце концов, а я не сенная девка, чтобы меня ссылать в птичницы!
— Только не нервничай, прошу тебя!
— Как это «не нервничай»! Меня просто всю трясет!
— Успокойся! Думаю, вашей Салтычихе недолго осталось...
— С чего ты так решил?
— Предчувствие. А знаешь, какое самое лучшее лекарство от нервов?
— Теперь знаю... — она улыбнулась, перехватив его мечтающий взгляд. — У тебя в котором часу самолет?
— В тринадцать пятнадцать.
— Ты можешь проехать мимо библиотеки?
— Я думал, ты меня проводишь...
— Не будем дразнить гусей.
— Гусыню.
— Гусыню. Давай так: я буду стоять на ступеньках. Только ты не останавливайся, хорошо?
— А если снова гроза?
— Какие же вы в Москве все нахалы...
31. Изумруды в шампанском
Утром, не напрощавшись всласть, они расстались. Зоя, как и обещала, пошла на работу, а Скорятин метнулся в райком. Знакомый сержант Степанюк пропустил его по-свойски, не спросив документы. Илья, отводя взгляд и ругая за опоздание, повел москвича к Рытикову. Районный вождь в ожидании рокового пленума обкома осунулся и засветился добрым участием к простым людям. Редкое состояние, накатывающее на больших начальников в канун падения с вершин. Он мягко упрекнул гостя за исчезновение и поинтересовался, где спецкор побывал, что повидал — ну и вообще...
— Любовался вашим районом, — тонко ответил Гена.
— Ну и как?
— Восхитительно, особенно зябь.
— Озимь! — поправил Илья.
— Ну конечно — озимь! Просто не выспался.
— Оно и заметно! — буркнул Колобков.
— Места у нас необыкновенные! — удивленно глянув на пропагандиста, кивнул первый секретарь. — Напишите! Не все же у нас плохо...
— У нас все просто хорошо! — улыбнулся журналист, вспомнив костлявые задницы коров. — Обязательно напишу!
— Как стерлядка?
— Фантастика!
Прощаясь, Колобков, чтобы не встречаться глазами со счастливцем, вертел головой и старательно приветствовал ответработников, сновавших по коридору с броуновской целеустремленностью. Илья говорил сразу обо всем: о том, что май в этом году капризный, что мальчишки копали землянку и нашли дохристианский амулет с рунической надписью, что после снятия Рытикова он вернется в музей, чтобы снова водить экскурсии и писать книгу о Святогоровой Руси...
— Пистолеты в музей отдал? — спросил Гена.
— Угу, — кивнул дуэлянт.
— Смотри, а то тебя за вынос оружия из партии погонят.
— Не погонят. Я под расписку взял. Вроде как для лекции «Поединок чести».
— Ну хитер! Слушай, а почему все-таки, если через платок стреляются, один пистолет не заряжен?
— А черт его знает!
— И это мне говорит историк?
— Ладно, посмотрю в литературе. Когда снова к нам?
— Не успеешь соскучиться.
— На свадьбу позовешь?
— Ага, шафером.
Николай Иванович подал машину и буркнул «здрасте!». Он был все так же осуждающе молчалив, а когда гость, спохватившись, попросил проехать мимо библиотеки, засопел, словно предстояло развернуть не «Волгу», а целый бронепоезд. Зоя стояла, как и договорились, на ступеньках, возле колонны, она почти незаметно махнула рукой, проводила автомобиль медленным поворотом головы и поникла. Гена задохнулся от сладкого горлового спазма, вспомнив фильм «Сережа», который часто крутили по телевизору в прежние годы, доводя до слез всю страну. Разве можно сухими глазами смотреть, как отчим Коростелев (в исполнении Сергея Бондарчука) увозит в прекрасные Холмогоры свою жену, Сережину мать (в исполнении Ирины Скобцевой), а пасынка, ослабшего от болезни, оставляет с бабушкой? Укутанный Сережа стоит в заснеженном палисаднике и в безысходной тоске смотрит на отъезжающий грузовик с пожитками. «Стой! — вдруг велит шоферу Коростелев, высовывается из кабины и кричит мальчику: — Собирайся!» «Ему нельзя!» — причитает Скобцева. «Собирайся! Он едет с нами в Холмогоры!» — отрезает фронтовик Бондарчук. И ребенок расцветает счастьем. Все это взорвалось в сознании Скорятина, как шаровая молния.
— Остановите, Николай Иванович, пожалуйста!
Он, как каскадер, почти на ходу выпал из машины, взлетел по ступеням и с налету поцеловал Зою в губы, так, что они звонко стукнулись зубами.
— Поедем в Холмогоры!
— На самолет опоздаешь, ненормальный! — засмеялась она, поняв и оценив.
— Плевать! — и снова поцеловал ее — осторожнее и протяжнее.
— Меня же теперь никто замуж не возьмет! — прошептала Зоя, озираясь.
— Я возьму.
Шофер, наблюдавший прощание из машины, сразу подобрел и, когда счастливый спецкор плюхнулся на сиденье, тронулся не сразу, дав им допрощаться глазами. В дороге Николай Иванович не умолкал, возмущаясь статьей «Волжский застой» во вчерашней «Сельскохозяйственной жизни». Там Суровцеву припомнили все: и сдохших кур, и вертолетные атаки на колхозы, и даже то, что он не досмотрел до конца спектакль, привезенный в область Художественным театром. Сказал: «Вашему Калягину жуликов играть, а не Ленина!» — и вышел из ложи.
— Правильно Нина Андреева написала: с какой это стати там Ленин перед Троцким на колени встает?
«М-да, всерьез за мужика взялись!» — подумал Гена.
— Боятся они Петра Петровича, — вздохнул шофер.
— Кто боится?
— Горбач-балабол боится. Точно писатель-то ваш сказал: «На самолете взлетели, а куда садиться, не знаем». Не знаешь — не лети! Сиди, где сидится.
— А Суровцев знает, куда лететь?
— Знает! За то и сживают. А его бы — в Кремль. Сразу порядок наведет. Посоветуй там своим в Москве.
— Посоветую.
— И Зойку не обижай! Редкая по нашим временам девушка... Сестра у меня такая же была. Как думаешь, рак скоро лечить будут?
— Скоро.
— Хорошо бы!
Маленький тряский Ан-24 летел чуть выше дымных облаков. В прорехи виднелась темно-синяя, широко петляющая Волга в зеленой опушке лесов, рябили в глазах разноцветные лоскутья полей и оловянные овалы озер. Крошечный поезд отсюда, сверху, напоминал нитку ртути, ползущую по частым черточкам градусника. Из аэропорта Быково, маленького, вроде магазина-стекляшки, Скорятин на такси поехал сразу в редакцию. Генриетта, увидев пропащего в приемной, закричала, что Гена — полный гад. Исидору пришлось звонить в ЦК, жаловаться на Суровцева, который явно сделал с потерявшимся журналистом что-то недоброе. Парторг редакции Козоян уже открытое письмо обобщенным врагам перестройки сочинил.
— А ты чего такой счастливый? — подозрительно спросила она.
— Потому что нашелся.
Шабельский ходил по кабинету шагами полководца, обдумывающего план генерального сражения.
— Ну, — спросил он, — есть?
— Есть!
— Где?
— Здесь! — Гена ткнул пальцем в лоб.
— Утром должно быть здесь! — Главред хлопнул ладонью по столу. — Надо, чтобы до пленума вышло и прогремело. Они не ждут, готовятся, хотят тезисы к девятнадцатой конференции оспорить. Вот будет драчка! Не подведешь?
— Не подведу.
— Почему не звонил?
— Боялся, что Суровцев телефоны прослушивает.
— Правильно. Возьми загранпаспорт с визами. Вылетаете послезавтра. Не забудь шампанское. Если хорошо напишешь — сразу после Индии полетишь в Чикаго.
— Зачем? — спросил Гена: после Индии он собирался снова в Тихославль.
— На Форум восходящих лидеров. Очень важное мероприятие. Я тебя заявил. Будешь в группе молодых журналистов. Делегация солидная. В ЦК утверждают. Чехочихин летит.
— В Америку-то что с собой брать?
— Бдительность. Еще можно икру. Черную. Но обязательно в стеклянных баночках.
— Они там из баночек алмазы точат?
— Остришь? Смотри, в Томск ушлю! Они просто хотят видеть то, за что платят деньги. Странный ты какой-то вернулся... Куда все-таки пропадал?
— В банду внедрялся, как Шарапов.
— Молодец! Я примерно так Марине и объяснил.
— Тебя ждать? — спросила жена, выходя из ванной в одном влажном полотенце, обмотанном вокруг головы.
— Нет, я утром должен сдать статью.
— Про Тихославль?
— Угу.
— Завари себе цейлонский! Там осталось. Не забудь из Индии чаю привезти. Грузинский я пить не могу. Трава!
— Хорошо, не забуду.
— Хочешь, я тебя подожду? Мне «Зияющие высоты» на два дня дали.
— Не знаю, когда закончу...
— Я все-таки почитаю.
Статья удалась. На планерке Шабельский возносил Гену так, что всем стало неловко от многословной щедрости главного, обычно скупого на похвалу. Триумфатор внимал вполуха и ловил себя на том, что испытывает к любовнику жены смутное чувство благодарности, ведь уйти от непорочной Ласской было бы куда труднее: чужая верность стреноживает. Но теперь, после ялтинских бычков, его совесть чиста, как свежая сорочка. Слушая восторги Исидора, он томился плотской памятью, невольно сравнивая нежную чуткость Зоиного тела с навязчивой щедростью Марины, которая все-таки дождалась...
Фельетон назывался «Номенклатурный многоженец и библиотечная Салтычиха». Публикацию сразу вывесили на стенде «Лучшие материалы номера». Сочиняя, он вдохновлялся благородной обидой за Мятлеву и ненавистью к самодуре Болотиной, а чтобы текст не вышел безысходным (по советским правилам это не допускалось), сделал лучом света в темном царстве раздолбая Рытикова, изобразив его талантливым руководителем среднего звена, затурканным областным тираном.
Одно начало фельетона дорогого стоило:
«Достопочтенный читатель, ты, конечно, думаешь, что “осетр” — это такая рыба. В крайнем случае река, впадающая в Оку. А вот и нет! Так в старинном русском городе Тихославле, известном чудными церквами и дивным клюквенным морсом, называют новый дом из бежевого кирпича, выстроенный прямо на берегу матушки Волги в природоохранной зоне. И живут там, в спецхоромах, ох, не простые люди. У нас в Москве кунцевская “Ондатровая деревня”, а у них, в Тихославле, “Осетр”. Поговаривают, вместо “Осетра” можно было выстроить три многоквартирных дома. Не выстроили. Почему? Может, жилищный вопрос давно и окончательно решен в области? Как бы не так! В “волжском Китеже” народец живет в монашеских кельях, лабазах, ризницах, переоборудованных под коммуналки, в ветхих довоенных пристройках, бараках, оставшихся от зэков, строивших Костроярскую ГЭС. Надеюсь, гласность и тяга к социальной справедливости приведут к тому, что с каждого насельника “осетра” спросится: “За какие подвиги ты здесь навеки поселился?” Если заслужил — живи. Если хапнул — на выход с вещами.
Это дело будущего. Но об одной ответственной квартиросъемщице, по фамилии Болотина, промолчать в ожидании грядущей справедливости не могу. Еще недавно она обитала с дочерью в отдельном домике, рядом с городской библиотекой имени Пушкина, каковой и заведует. Да-да, бдительный читатель, это та самая библиотека, где недавно запретили заседания клуба “Гласность”. Но я не об этом, я о жилищном вопросе, который продолжает портить людей. Итак, вроде бы куда еще Болотиной улучшаться? Однако, как учил “отец народов”, лучшее — враг хорошего. И вот она уже в “Осетре” — в трехкомнатной квартире. Почему же ей на двоих дали трехкомнатную? Не волнуйся, бдительный читатель, все по закону: наша книгохранительница с небывалой быстротой защитила кандидатскую диссертацию и получила право на дополнительные двадцать метров площади. Что, спросите, плохого в научном труде и степени? Ничего, если пишешь научный труд сам. Но, как поговаривают в городе, ей помогли и подсобили. Одна подчиненная, например, собирала библиографию и теперь в благодарность уволена. Так в преступном мире прячут концы в воду и убирают свидетелей.
А как живут в Тихославле прочие кандидаты наук? Иные так в бараках и прозябают. За что ж такая честь Болотиной? Увы, увы, не обошлось тут без обкома. Об ком же звонит колокол? Тут, читатель, мы вступаем в область грязного белья. Нет, речь не о единственном в городе допотопном банно-прачечном комбинате “Волна”. Поднимай выше! Речь о первом секретаре обкома КПСС Петре Петровиче Суровцеве, который положенные ему по должности белые одежды сменил на предосудительное исподнее, весьма несвежее, ибо много лет живет на две семьи. Многоженец, короче говоря...»
— Ну ты дал! — похвалил Веня, поднимая «стременную».
— Аверченко в гробу плачет от зависти! — закусывая, подтвердил Дочкин.
— Талантливо, но не по-мужски, — вздохнул Шаронов, наливая «закурганную».
— Знаешь главный закон джунглей? — спросил опытный Жора.
— Нет.
— Утром, натощак, двести грамм виски. Дезинфекция. Иначе вылетишь через прямую кишку.
В Индии Скорятин, кроме экзотических восторгов (слоны, обезьяны, кобры, базары, ковры, форты, таджмахалы, храмы совокупления), испытал чувство гордости за Родину. Отсюда, из тощего, голодного и нечеловечески грязного мира, непритязательный Советский Союз выглядел раем для скромных душ. В отеле, едва войдя в шестиместный номер, они увидели на столе здоровущую обезьяну. Она смотрела злыми глазами потревоженного хозяина и угрожающе бурчала, обнажая желтые клыки. Туристы осторожно попятились и побежали жаловаться в рецепцию. На зов пришел сикх в синей чалме и с бамбуковой палкой. Примат заухал, схватился волосатыми руками за голову и высигнул в окно. В ответ на сердечные «сенькью» копченый спаситель белоснежно улыбнулся и произнес: «чимпейн». Бутылок оказалось столько, что вызвали носильщика. Наверное, до сих пор в ювелирных лавках на «Яшкин-стрит» можно купить изумруды, выточенные из того стекла.
Гена, получив ворох засаленных ветхих рупий, купил Марине нитку жемчуга для отвода глаз, Зое — роскошное топазовое ожерелье, а на продажу — бирюзовые бусы, которые наши брали метрами. Опытный собкор «Коммуниста» Войскунский объяснил: в Москве каждый камушек идет по семьдесят рублей. Скорятин, пересчитав бусинки, понял: треть суммы вступительного взноса уже есть. Вернувшись в Москву, бирюзу и топазовое ожерелье он спрятал в книгах, за собранием сочинений Лиона Фейхтвангера, а жемчуг вручил жене: возвращаться из-за границы без подарков у Ласских считалось дурным тоном. К тому же внезапная пусторукость мужа могла вызвать преждевременные подозрения. Марина обычно принимала дары и презенты с рассеянностью принцессы, забывшей счет своим сокровищам, а тут вдруг от пустячных бус вскипела восторгом, ошеломив бурной признательностью. «Неужели Исидор подучил?» — размышлял Гена, содрогаясь от могучих ударов благодарных чресел.
На Жорином столе зазвонил телефон, и главный редактор, сам не зная зачем, взял трубку.
— Алло, дундило, ты разве еще не переехал? — спросил звонкий баритон.
— Жора вышел.
— Ой, извините... — голос сразу охрип.
— Кто это?
— Я перезвоню...
«Ну Жора, ну жук! — подумал он. — Уже и на кабинет Сун Цзы Ло прицелился».
Дочкин давно мучился, что его комната меньше кабинета, доставшегося Сунзиловскому, и предлагал первому заместителю обмен, обещая взамен множество бонусов и вечную благодарность. Но китаевед, разукрасивший стены гористыми пейзажами Поднебесной, наотрез отказывался. Скорятин хотел заглянуть в Жорин компьютер, просмотреть почту, так, на всякий случай, но удержался. В прежние времена читать чужие письма считалось подлостью. Хуже только подглядывать за целующимися парочками. Но где они, прежние времена, где?
32. Пьяный самолет
Перед Америкой Гена хотел на денек слетать в Тихославль, однако Шабельский услал брать интервью у Ельцина, которого задумали двинуть делегатом на 19-ю партийную конференцию назло Горбачеву и врагам перестройки. Спецкор поехал к опальному партайгеноссе на Лесную улицу, возле Белорусского вокзала. Квартира в цековском доме была просторная, хотя меньше сивцевовражских хором, да и обставлена без антикварных затей, но с дефицитной роскошью. Разжалованный бонза принял журналиста приветливо и понравился: деловит, справедлив, подтянут, улыбчив. Только глаза злые, как у обезьяны, залезшей в номер.
Ельцин объявил: чтобы победить дефицит, надо пересажать московскую мафию. Потом сообщил: хочет открыть правду о том, что с ним случилось, ищет писучего помощника. Сказав это, он испытующе посмотрел на гостя. Гена, поежившись, кивнул, обещал подумать над предложением и сразу перезвонить. Тот воспринял ответ как отказ и насупился. Чтобы сгладить неловкость, Скорятин перед уходом признался, что его сына тоже зовут Борисом, и попросил автограф — мальчику на память. Номенклатурный изгой взял из стопки свой снимок, еще политбюровских времен, с державной полуулыбкой и могучим зачесом над безмятежным лбом, задумался на миг и размашисто написал:
«Борис, будь всегда прав!»
Вручая фото, Ельцин посмотрел с той веселой мстительностью, которая впоследствии всем дорого обошлась. Людей с такой ухмылкой надо отлавливать на дальних подступах к Кремлю, на самых дальних, на самых-самых... Потом Гена пожалел, что отказался от предложения, ведь материал фантастический: человек пошел против системы, а что у него в душе? Чем жив вчерашний небожитель? Спецкор хотел позвонить Ельцину, но, еще раз обдумав ситуацию, делать этого не стал. Впереди был развод, устройство нового дома, смятение чувств, объяснение с сыном, расходы, а писать без надежды на гонорар книгу, которую вряд ли напечатают, не хотелось. Вот дурак-то! Если бы согласился накатать «Исповедь на заданную тему», то сегодня, как Юмашев, не знал бы, куда девать деньги. Впрочем, тогда его интересовала только Зоя!
Скорятин тщетно пытался дозвониться до нее. В библиотеке, узнав, кто спрашивает, сразу бросали трубку. Телефон Колобкова в райкоме не отвечал. Приблизительно вспомнив адрес, обеспокоенный Гена дал телеграмму: «Зоенька, срочно позвони в редакцию. Улетаю в командировку. Вернусь через десять дней. Сразу приеду. Люблю. Люблю. Люблю».
— Может, достаточно одного «люблю»? — посчитав карандашиком слова, завистливо улыбнулась почтовая дурнушка.
— Нет, не достаточно!
Однако в «Мымру» никто ему не позвонил, хотя Гена всех предупредил: если будут спрашивать из Тихославля, трубку не вешать, искать, найти, где бы он ни был.
— Не до тебя! — успокоил Жора. — Там сейчас после твоей статьи знаешь что делается?
— Догадываюсь.
Они снова бражничали. Скорятин проставлялся — теперь перед отбытием в Штаты. Веня, изнуренный ежедневным пьянством, дремал в кресле, сохраняя на лице вежливое внимание к застольной беседе, а Дочкин, дважды летавший в Америку, объяснял другу, что у негров покупать ничего нельзя: обманут в любом случае. В кабинет заглянул Козоян:
— Суровцева сняли.
— Когда?
— Только что. На пленуме обкома.
— Откуда знаешь?
— По белому ТАССу прошло.
— С какой формулировкой? — не просыпаясь, уточнил Веня.
— По собственному желанию.
— А что так?
— У него там, говорят, что-то с женой случилось.
— С которой из двух? — засмеялся Жора, подавая вестнику стакан водки.
— Рано еще вроде? — усомнился тот и с удовольствием тяпнул.
— Водка — продукт диетический. Можно пить в любое время суток, — все так же, сквозь дрему, наставил Шаронов.
— Я никуда не лечу... — тихо объявил Скорятин.
— Поздно, Дубровский! Списки знаешь где утверждали? — Жора показал пальцем в потолок. — У них там перекос с пятым пунктом вышел. Исидору приказали: только русского! Никуда ты не денешься.
— Долой политику государственного антисемитизма! — вздохнул Веня и открыл грустные голубые глаза.
На следующий день Гена уже летел в Чикаго. Ил-86 был набит перспективной советской молодежью. Возглавлял делегацию Мироненко — большеголовый говорун с таким же хохляцким «г», как у Горбачева. Пить начали, едва погасла надпись «Пристегните ремни!».
— А как же указ? — спросил кто-то из боязливых провинциалов.
— На путешествующих не распространяется, — ответил румяный попик.
По негласному разрешению на время встречи «восходящих лидеров» трезвость отменили, чтобы не смущать американцев антиалкогольным тоталитаризмом. Кого только не было в том пьяном самолете! Молоденькие майоры, оттопырив мизинцы, поднимали чарки за своих боевых подруг. Свежебородые батюшки чокались с хасидами в широкополых, как у Михаила Боярского, шляпах. Даже муллам незаметно запускали в зеленый чай зеленого змия. Комсомольские вожаки со всех концов огромного дружного СССР угощали своей, местной водкой и заставляли пить за вечное братство между народами. Прибалты кривились, но пока не отказывались. Захмелев, мужская часть делегации с интересом поглядывала на актрису Негоду, потрясшую страну диковинной позой наездницы в нашумевшем фильме «Маленькая Вера». Шептались, что она должна была с актером Лебедевым сымитировать интим, но чересчур увлеклась и вышло по-настоящему. На камеру! Семен Кусков улыбался верхней десной и, тряся мелированной гривой, пел для народа свой шлягер «Мы хотим перемен!». Фокусник Тигран Амакян на глазах изумленных советских пилигримов превращал десять рублей с профилем Ленина в доллар с Джорджем Вашингтоном. Популярный кинокомик Котя Яркин под общий хохот пародировал полупарализованного Брежнева. Пузатый борзописец, успевший в журнале «Юность» уязвить комсомол, школу и армию, размахивая руками, шумно рассказывал, что пишет теперь о том, как поссорились Михаил Сергеевич с Борисом Николаевичем. Ему не верили, думали: человек просто напился. Изредка меж кресел вежливыми единообразными тенями скользили молодые гэбэшники. В одном из них Гена узнал чекиста Валеру, и они по-братски переглянулись.
Летели долго, с посадкой в Дублине. Братались, орали любимые песни, особенно часто гимн советских загранкомандированных:
И Родина щедро поила меня
Березовым соком, березовым со-о-ком...
Дирижировал неведомый композитор Крутой, украинский парубок с ранней местечковой лысиной. Утром похмельная толпа выстроилась к паспортному контролю в чикагском аэропорту — грандиозном, как декорация к «Звездным войнам».
— Не люблю я заграницы! — грустно молвил стоявший рядом Котя Яркин.
— Почему? — спросил Гена.
— Никто меня здесь не узнает.
Даже бывалого Скорятина Чикаго потряс инопланетными небоскребами и невероятными эстакадами. Вдоль бесконечной озерной набережной впритык стояли яхты, одна другой вместительней и круче. Вспомнив ржавый катер, на котором они с Зоей возвращались из Затулихи, Гена нехорошо вздохнул. Отсюда, из Чикаго, СССР выглядел бескрайним скудным захолустьем. А тут витрины огромных, как ангары, универмагов ошеломляли неземным изобилием. Спецкор, еще позавчера стоявший в очереди за колбасой, чувствовал себя дачником, который, выглянув за забор садово-огородного участка, обнаружил у соседа не мелкую, как орехи, картошку да вечнозеленые помидоры, а бананы, кокосы, ананасы и еще черт знает что — неведомо-тропическое. Всем было не по себе. Даже чекисты застеснялись своих одинаковых костюмов. Редактор «Памирского комсомольца» Мирза Сафиев от потрясения рухнул на какой-то коврик и стал нараспев жаловаться Аллаху. Вологодская комсомолка упала в обморок посреди магазина бытовой техники. Хорошо, у чекиста Валеры был нашатырь.
Американцы смотрели на русский табун с опасливым восторгом, словно к ним заехали бывшие людоеды, перешедшие на вегетарианскую пищу и выучившие десяток английских слов. Огромную делегацию разделили по интересам, в группе журналистов оказались человек десять. В «Чикаго трибьюн» спорили, как прийти к согласию через взаимопонимание, то есть ни о чем. Молодые американские райтеры, лохматые, в майках, старых джинсах, говорили легко, улыбчиво и снисходительно. Наши, потея в жарких костюмах, пытались соответствовать новому мышлению, но высказывались осторожно, боясь каждого слова. Оправдывая введение в Афган ограниченного контингента, простодушный хлопец из харьковской молодежки помянул изведенных индейцев и умученных негров. На него с тоской посмотрели даже свои, а американцы презрительно усмехнулись.
— Спроси их про Пуэрто-Рико! — шепнул чекист Валера.
Гена, поняв, что его втягивают в какую-то гэбэшную интригу, изобразил бытовое нетерпение и отлучился в туалет, где обнаружил в кабинке рулон туалетной бумаги с портретиками улыбающегося Рейгана. Потрясенный такой политической вольницей, Скорятин отмотал несколько метров и, туго свернув, спрятал в карман. Лучшего сувенира для смешливых московских друзей вообразить было нельзя, к тому же бесплатно.
Дискуссия несколько раз заходила в тупик, в ход шли нафталиновые взаимные укоры за убитого Михоэлса, депортированных мирных чеченцев, расстрелянного Че Гевару, Второй фронт, открытый, когда до Берлина можно было доплюнуть. Чтобы развеять навязчивые призраки холодной войны, кто-то из американцев с рычащим акцентом и примирительной рафинадной улыбкой говорил: «Peresroyka!» «Гласность!» — облегченно вторили наши. «Gorbatchov!» — подхватывали хозяева. «Новое мышление!» — не уступали советские. «Razorugenie»... Котя Яркин, с похмелья ошибочно затесавшийся к журналистам, под дружный смех изобразил советский танк, который сначала стреляет, а потом сам себя закапывает в землю.
— Спроси про Пуэрто-Рико! — умолял в отчаянии чекист Валера.
— Сам спроси! — огрызнулся Гена.
— Нам нельзя...
Потом выпивали и братались. Советские восходящие лидеры принесли водку, балык и черную икру. Хозяева окосели, хохотали, размахивали руками и просили Яркина снова и снова закопать в землю Империю Зла. Поправив здоровье, комик делал это с удовольствием. С водкой рашен — черт не страшен.
На другой день отправились с визитом в Чикагский горком компартии США. От метро шли какими-то грязными улицами, спотыкаясь о брошенные пластиковые бутылки. Вслед делегации нехорошо смотрели темнокожие аборигены. Навстречу попался огромный пузатый негр. Под мышкой он нес ободранный видеомагнитофон, а в руке держал прозрачную сумку, набитую банками пива и кассетами с голыми девицами на обложках. Комсомольцы переглянулись с завистливым недоумением, а актриса Негода презрительно повела своей всесоюзно знаменитой грудью. Горком помещался в большой грязной квартире на третьем этаже старого кирпичного небоскреба, обвитого ржавыми пожарными лестницами. Местные активисты, в основном цветные, встретили их пением «Интернационала». Был, правда, и один заморенный европеоид.
— Племянник генсека Гэса Холла! — шепнул чекист Валера.
На стенах висели портреты Маркса, Энгельса, Ленина и других лидеров коммунистического движения.
— А это еще кто? — спросил редактор «Курганского комсомольца», показав на снимок шевелюристого господина в пенсне.
— Троцкий, — с благоговением объяснил журналист из «Вопросов мира и социализма».
— Ах, вот он какой!
Сначала дружно — через переводчика — ругали злобный американский неоколониализм, империализм и, конечно, экспансионизм, потом хвалили «новое мышление» и взывали к пролетарской солидарности. Все это напоминало считалочку, в которую зачем-то играют взрослые дяди и тети. Закончилось, как положено, водкой, икрой, семгой и салом, прихваченным провинившимся харьковчанином. Чикагские коммунисты закусывали водку белыми, в красных прожилках ломтиками, сокрушенно твердя неведомое слово «holesterin». Потом пели «Катюшу», «Подмосковные вечера» и заунывные «зонги» несчастных негров, рубящих на плантации сахарный тростник, что-то вроде нашей «Дубинушки». В конце концов племянник Гэса Холла заплакал, вспомнив восхитительный круиз по Москве-реке во время незабываемого фестиваля молодежи и студентов.
Улучив пару часов между плотными встречами, делегацию отвезли в огромный супермаркет за городом. Скидки доходили до 50 процентов. Старые цены были безжалостно перечеркнуты косыми красными крестами. Чтобы никто не сомневался в дешевизне, у входа стояли ряженые микки-маусы и раздавали яркие листовки, подтверждавшие тотальную распродажу. Сначала советских людей, привыкших к товарному ригоризму, охватило оцепенение, особенно тех, кто впервые попал за границу. Хотелось купить все и сразу: и кроссовки «найк», и джинсовый комплект на роскошном синтетическом меху, и самозабрасывающийся спиннинг, и ковбойские полусапожки со стальными набойками, и кожаную куртку цвета «грязного апельсина»... Но вот кто-то отважный взял двухкассетный «Шарп» — и началась эпидемия. Рыжеволосая кассирша, видимо, ирландка, выбивая бесконечные чеки за одинаковые «шарпы», смотрела на чужаков, не понимая потребительского единодушия этих странных русских. Возможно, там, у себя в СССР, они и спят все в одной постели...
— Обшарпанная у нас вышла делегация, — сострил Котя Яркин.
Он проявил небывалый индивидуализм: взял себе твидовую кепку и пообедал в хорошем ресторане с родственником, эмигрировавшим в США лет пятнадцать назад. Гена отнесся к покупкам серьезно, с мыслью о будущем. В Москве он занял триста долларов у Веркина и провез в сувенирной Спасской башенке, которую потом подарил племяннику Гэса Холла. Парень пришел в такой восторг, словно пролетариат США наконец сбросил ярмо крючконосых банкиров с Уолл-стрит. Кроме того, Скорятин прихватил с собой четыре банки черной икры, как и учили, стеклянные, и сначала не знал, куда и за сколько пристроить, но переводчик из местных коммунистов, парень вполне смышленый, скупил деликатес у всей делегации по пятнадцать долларов за банку, видимо неплохо наварив на этой негоции. Из командировочных денег спецкор не потратил ни цента, не позволив себе в июньскую жару ни банки пива, ни глотка пепси. В результате была куплена «двойка» — телевизор и видеомагнитофон «Панасоник». На метро денег не осталось, и он полтора часа пер до отеля «Ирокез» две коробки, огромную и поменьше, вызывая сострадание чикагских бомжей, побиравшихся на тротуаре. Слава богу, в холле он встретил соседа по номеру Витю из Донбасса, и крепкий редактор «Шахтерской правды» помог дотащить груз.
Перед отлетом снова дали два часа на шопинг. Гена налегке, без денег, бродил по джунглям бесчеловечного изобилия, мечтал, как увезет Зою из Тихославля в столицу, поселится с ней в новой кооперативной квартире и они станут строить семейный уют с начала, с первых, сообща купленных вещей: тарелок, ложек, стульев, занавесок, кровати, подушек, простыней... Кропотливое, бережное домашнее созидание таит в себе не меньше радости, чем бурные совпадения плоти. И никто не знает, что прочнее слепляет вместе мужчину и женщину — упоительное синхронное плавание в море телесной любви или согласие, достигнутое в муках при выборе обоев для спальни? Он вдруг понял, что, нырнув из окраинной полунищеты в изобильный дом Ласских, лишил себя счастья муравьиного возведения родной кучи, а значит, и самоуважения. Марина всегда смотрела на него как на ухудшенную копию отца. А бабушка Марфуша любила приговаривать: «Прежде полбу — батраку, а впослед и примаку!»
— За что по лбу-то? — удивлялся маленький Гена.
— Полба — это тюря такая, — объясняла старушка.
В день отлета, утром, в дверь кто-то постучал. Шахтера в номере не было, после отвальной пирушки он заночевал у ростовчанок, кажется отличниц народного образования. Спецкор открыл дверь — никого. На пороге лежал пакет. Проинструктированный о возможных провокациях, восходящий лидер хотел поначалу обратиться за советом к Валере, жившему на том же этаже, но любопытство пересилило осторожность. В пакете обнаружились миниатюрное Евангелие в виниловой обложке и три томика «Архипелага ГУЛАГ», набранного блошиным шрифтом. Оглядев пустой коридор, Гена схватил пакет и спрятал на дно чемодана.
В людном чикагском аэропорту «обшарпанная» советская делегация с одинаковыми белыми коробками напоминала роту, пришагавшую в баню со скатками чистого белья под мышками. Лишь трое, как Скорятин, разжились видаками и телевизорами, они поглядывали друг на друга с гордой классовой солидарностью. Чекисты, сменившие одинаковые серые костюмы на неотличимые джинсовые куртки «ливайс», нервничали: исчезла Негода, и куда-то пропали пять молодых политиков, которые все эти дни ездили по отдельной программе. С актрисой скоро разобрались: ее пригласили сняться в купальнике для «Плейбоя» (потом оказалось — голышом), и она осталась в Штатах на несколько дней (позже выяснилось — на много лет).
А вот по поводу «особой пятерки» заподозрили худшее, собирались даже задержать чартер, но тут они появились, толкая перед собой тележки с компьютерами, факсами, ксероксами, радиотелефонами, принтерами и прочей невиданной оргтехникой. Гена глянул на Валеру, но тот в ответ недоуменно пожал плечами.
— Сколько же все это стоит?
— До хрена и больше!
— Ты этих ребят знаешь?
— Еще бы! — вздохнул чекист.
Через несколько месяцев, когда объявился Народный фронт, о котором Исидор знал заранее, и в телевизоре замелькали новые лица, перекошенные жаждой перемен, среди них были и те ребята с полными тележками. Чудны дела Твои, Господи, особенно если Ты, вездесущий, занимаешься большой политикой!
Едва Ил-86 тяжело, но аккуратно припал к родной земле и покатился, подпрыгивая на стыках плит, делегация захлопала в ладоши: новшество, подхваченное в Америке, когда они на два дня летали внутренним рейсом в Филадельфию — посмотреть на знаменитый колокол демократии. Штатники, как дети, аплодировали в честь удачного приземления. Жизнерадостный народ! В Шереметьеве солидно, как большие, лидеры проходили через спецкоридор для дипломатов, и вдруг хмурый таможенник приказал Гене:
— Откройте чемодан!
В одно мгновение бедняга вспотел так, что даже в ботинках захлюпало. Предчувствуя гибель, он дрожащими руками стал расстегивать молнию, собираясь чистосердечно выдать властям запрещенную литературу, тщательно завернутую бывшим коммунистом в грязное белье...
«А может, и к лучшему, — обреченно думал спецкор. — Козоян не будет душу выматывать, не потащит из-за развода на партком...»
— Да не вы! — поморщился страж. — Вы!
Журналист оглянулся: за ним стояла толстая дама с лицом директора комиссионного магазина и прической депутатки райсовета. В подведенных глазах ее застыл ужас.
В зале прилета долго прощались, обещая писать и звонить, полагая сберечь те странные узы, которые переплетают людей за неделю-другую коллективных скитаний. В момент расставания эта связь кажется неразрывной. Ну как это завтра не увидеть уморительную физиономию Коти Яркина? По горячим просьбам комик в последний раз изобразил советский танк, сам себя зарывающий в землю, и все хохотали, пряча слезы. Ростовская отличница народного образования в голос рыдала на шее редактора «Шахтерской правды», он гладил бедняжку по голове и беспомощно хмурился: обоим предстояло возвращение в крепкие советские семьи. Гена смотрел на них с превосходством: он-то принял решение!
«Вот были времена!» — улыбнулся Скорятин и налил себе водки, не дожидаясь возвращения Дочкина.
Недавно на даче, роясь в макулатуре, он наткнулся на трехтомник Солженицына и вспомнил, что из-за этих книжек с мелким, как лобковая вошь, шрифтом едва не получил инфаркт в Международном аэропорту Шереметьево-2. А может, и стоило умереть тогда, еще при советской власти, и не увидеть всего этого бардака, этого накликанного жизнетрясения, как купец первой гильдии Семиженов, преставившийся в январе 1917-го. Донбасского Витю потом как-то показали по телевизору: он стучал каской у Горбатого моста, требуя почему-то закрытия шахт. А Мирзу Сафиева четвертовали во время Душанбинской резни, лет через пять...
Гена опрокинул в одиночестве рюмку, закусил килькой, оглянулся на дверь, быстро пересел в Жорино кресло и попытался открыть почту. Не тут-то было: «Введите пароль!»
«Осторожный мальчик! — подумал главный редактор. — Долго он что-то сидит у Заходырки. Да и черт с ним!»
Выйдя в коридор, главный редактор чуть не столкнулся лоб в лоб с Непесоцким. Фотокор мчался, нежно прижимая к груди листок бумаги, и поспешил поделиться своим счастьем:
— Подписала!
— Что?
— Смету на расходные материалы!
33. «Чайник»
В приемной сидел тощий старичок в коричневом пиджаке, похожем на френч. Желтая клетчатая рубашка была застегнута на все пуговицы, синие лыжные брюки с белыми лампасами заправлены в серые сапоги-луноходы. На коленях посетитель держал красную папочку — в такие вкладывают поздравления к памятным датам. Ольга, увидев шефа, отвела глаза: оберегать начальство от «чайников» входило в ее прямые служебные обязанности.
— Геннадий Павлович, это к вам! — виновато прощебетала она.
— Ко мне? Э-э-э...
— Николай Николаевич, — подсказала секретарша.
— Николай Николаевич, а мы разве с вами договаривались?
— Я вам звонил, но вы все время в командировках! — тонким, обиженным голосом ответил визитер.
— Ну не все время. Вы преувеличиваете! Сейчас я, видите, на месте. — Главред отвечал «чайнику», как и полагалось, с доброй терапевтической улыбкой.
— Вижу и много времени у вас не займу. — Старик по-военному встал и одернул френч.
— А по какому вы вопросу, если не секрет? — задушевно поинтересовался Скорятин, предчувствуя муку.
— По важному. Могу сообщить только один на один! — пришелец глянул на Ольгу с недоверием.
— Хм... Проходите в кабинет!
Пропустив «чайника» вперед, Геннадий Павлович наклонился и с тихим раздражением спросил секретаршу:
— Это кто еще такой?
— Не знаю! — шепотом ответила она. — Месяца два звонит. Сегодня утром тоже. Я объяснила: вы уехали, а он, поганец, был в здании и видел, как вы шли... на третий этаж.
— Предположим. А в редакцию впустили зачем?
— Он сказал Жене, что хочет оформить льготную подписку. Хитрый!
— Вот и отправили бы его в распространение.
— Я предлагала. Он уперся: только к вам. Я хотела Женю позвать, а дедок стал за сердце хвататься...
— Плохо!
— Симулянт, наверное.
— Симулянты тоже умирают. Ладно. Если попрошу чаю, вы минуты через три зайдите и скажите, что меня срочно вызывают...
— Куда?
— В Кремль. Придумайте что-нибудь! Меня никто не искал?
— У вас там, на столе, мобильный обзвонился...
— Опять оставил. Склероз.
— Геннадий Павлович!
— Что?
— Муж, кажется, все знает! — с торжественным ужасом сообщила она.
— Не сознавайтесь ни в коем случае. Мужчины доверчивы, как индейцы. Господи, только «чайника» мне сегодня не хватало!
Когда-то, на заре гласности, в «Мымру» тянулись ходоки со всего СССР — за правдой, защитой, помощью, советом. Стояли к знаменитому журналисту в очереди, как к доктору, исцеляющему мертвых. Редакционные коридоры заколодило мешками с письмами, присланными в рубрику «Граждане, послушайте меня!». Люди не только жаловались, просили помощи, сигналили о недостатках, нет, они заваливали газету идеями, проектами, рацпредложениями, открытиями, — особенно много было планов добычи всеобщего счастья. Веня, помнится, бегал по редакции и всем показывал трактат учителя физкультуры из Кременчуга. Тот грезил приспособить вулканы под реактивные двигатели и превратить Землю в космический корабль, скитающийся по Вселенной в поисках лучшей доли.
— Гений! Новый Чекрыгин! — кричал Шаронов. — О великий русский космизм!
— Но это же бред! — возражали ему.
— Бред — двигатель прогресса!
Он телеграммой вызвал гения в Москву, они пропьянствовали неделю — тем и кончилось. Случались, правда, дельные предложения. Например, кому-то пришла мысль за перевыполнение плана выдавать трудящимся премии не деревянными рублями, а бонами, которые получали советские заграничные труженики. Отоваривать чеки предлагалось в тех же самых ненавистных «Березках», переведенных на круглосуточный режим работы. По расчетам, производительность труда должна была взлететь на фантастическую высоту и обеспечить стране мощный рывок в соревновании экономических систем. Несли в редакцию и практические изобретения. Народный алхимик из Целинограда привез клей с красивым названием «Навсегдан», сваренный в гараже из подручных материалов. Чудо! Мазнули под ножками стула, и через пять минут оторвать мебель от пола не смог даже здоровенный Ренат Касимов, еще не покалеченный в Чечне. Съезжая из зубовского особняка, приклеенный стул так и оставили — он буквально врос в пол, оправдывая название клея. Умельцу вручили диплом и фотоаппарат «Зенит». Где он теперь, Кулибин? Пропал, наверное. Имелось у самородка еще одно изобретение, так сказать, внеконкурсное: капал какую-то хрень в метиловый спирт, и тот становился этиловым. Обпейся!
А после 1991-го люди сникли, разуверились, отупели, выживая, и не стало проектов скорейшего процветания, безумных идей блаженной справедливости, замысловатых подпольных изобретений. Ничего не стало. Слишком жестоким оказалось разочарование. Даже жалуются теперь в газету редко: не верят, что помогут. Несправедливость стала образом жизни. Гена попытался возродить знаменитую рубрику «Граждане, послушайте меня!». И что? Ни-че-го. Пришло несколько писем, в основном от психов. В редакцию ходят теперь только «чайники», от них не спасают ни охрана, ни кодовые замки...
...Главный редактор ободряюще кивнул посетителю, который всерьез устроился за длинным столом и хмуро озирал кабинет, особенно интересуясь Большой тройкой, читающей «Мир и мы». Скорятин нашел в бумагах свой телефон и проверил, кто звонил. Так и есть: пять непринятых вызовов от «помощницы сенатора Буханова». Последний — десять минут назад.
«Ишь ты, спохватилась, индушечка!»
Ощутив в сердце болезненное удовлетворение, он сел напротив незваного гостя и с профессиональным дружелюбием спросил:
— С чем пришли?
— Сколько у меня времени?
— Пять минут. В шесть планерка.
— Планерка у вас уже была. — Николай Николаевич строго посмотрел на собеседника. — Вы, конечно, думаете, я сумасшедший? — Взгляд у него был водянистый.
— Ну что вы!
— Не отпирайтесь! Все так думают. Циолковского тоже считали чокнутым, а теперь он — памятник. Но и это не важно.
— Что же важно?
— Важно то, что я вам сейчас скажу. Ваш кабинет проверен?
— В каком смысле?
— В смысле прослушки.
— Разумеется. Я весь внимание!
— Минуточку! — «Чайник» достал из папки проволочную рамку и поднял над головой.
Контур чуть дрогнул в его кулаке.
— Прослушки нет. Но энергетика черная. Очень!
Естествоиспытатель покачал головой и спрятал прибор, потом несколько раз глубоко вздохнул, размял пальцы, ловко поймал что-то в воздухе, размахнулся и выбросил прочь.
— Я почистил ваш аурофон.
— Спасибо! — душевно поблагодарил Гена.
— Тогда ответьте: народное достояние присвоили два десятка инородцев, которых мы вежливо именуем олигархами. Это нормально? Погодите, не отвечайте! Это только первый вопрос. Теперь — второй. Десять лет страной правил пьяница. Это как? Мы резали линкоры, отпиливали боеголовки, а американцы обкладывали нас по периметру. Кто ответил? Никто. Путин — кадровый сотрудник КГБ и терпит в правительстве агентов ЦРУ. Почему?
— А кто в нашем правительстве из ЦРУ?
— Скажу. Потом. Если захотите. А вам не интересно, почему русские женщины, самые целомудренные в мире, стали поголовно проститутками и совокупляются черт знает с кем? Это мой второй вопрос!
Гена вспомнил рыжий переходящий лоскут Алисы, сытую улыбку Маугли и молча согласился с «чайником». Нет, Зоя никогда бы так с ним не поступила. Никогда!
Чекист помог Скорятину перетащить коробки из зала прилета на стоянку такси и уместить картонный куб с телевизором в багажник черной «Волги», левачившей у аэропорта. Друзья обнялись и расстались навсегда. Впрочем, нет, однажды Гена в ожидании очередного нагоняя томился в приемной Кошмарика, пока тот совещался со Злотниковым, провалившим выборы. Наконец Сёма, злой и красный, выскочил из кабинета. Его тут же стеной окружила охрана. Так вот, один из «секьюрити» показался похожим на Валеру, постаревшего и облысевшего, но еще бодрого. По всему, он был тут главным, распоряжался, командовал в шипящую рацию, даже не глянул на своего чикагского друга. Так, наверное, и погиб, бедняга, вместе с боссом, когда мотоциклист прилепил к крыше бронированного «мерседеса» бомбу. Или ехал в другой машине. Какая разница? Человек, выпавший из твоей судьбы, в сущности, так же мертв, как и все зарытые в тесной кладбищенской ограде.
«Левак», крутя баранку, косился на яркую плоскую коробку с видаком, которую счастливый обладатель бережно держал на коленях. Наконец водила не выдержал:
— Откуда?
— Из Штатов.
— И почем?
— Видак — двести. Телик двести пятьдесят.
— Недорого.
— Просто повезло — на сейл попали.
— На что попали?
— На распродажу. Сезонная уценка.
— С браком, что ли?
— Почему с браком? Перепроизводство у них. Не знают уж, как товар продать. Берешь двойку — сразу скидка 50 процентов.
— А сколько же там народ получает?
— По-разному. Работяги — тысячу-полторы долларов.
— В год?
— В месяц.
— Вот суки!
— Кто?
— Коммунисты долбаные!
Предусмотрительный Гена повез покупку не домой, а к Алику. Тот обещал за хорошие деньги пристроить технику дружественному жестянщику с Кунцевского автосервиса. Бирюзовые бусы Веркин уже сдал знакомому ювелиру. План был такой: забрать выручку за вычетом долга, отдать на реализацию «двойку», потом днем, когда Марина на работе, заскочить домой, вынуть из тайника Зоино ожерелье, быстро собрать вещи и улететь в Тихославль — без рыданий и объяснений. Как говорили в те годы: «Уходя, уходи!»
Бывший рыцарь правды встретил гостя в махровом халате. Он переживал трудные времена. Не без папиной помощи его взяли в АПН и готовили к засылке в Австрию — собкором. И вдруг он по-дурацки погорел на валюте — спьяну решил разменять в «Метрополе» сто долларов. Дело-то пустячное, привычное, но Алик попал под декаду борьбы с фарцовщиками. Расстрелять, конечно, не расстреляли, не те времена, но загранка обломилась, да еще отец набил сыну морду, и тот долго не мог показаться на людях. Поганца пристроили в «Пионерскую зорьку», и он приторным голосом рассказывал в эфире, как юные поколения всего мира завидуют счастливому советскому детству.
— Ну ты дал! — восхитился Веркин, обнимая однокашника.
— А что случилось?
— Твоего «Многоженца» Горбач на Политбюро цитировал. Сказал: только гласность может одолеть агрессивно-послушное большинство. Знаешь?
— Нет. Я же прямо с самолета.
— Слушай, Ген, я хочу свою газету организовать.
— А разве можно?
— Скоро будет можно, хотя и трудно. Я на «коня» надеялся, но он не при делах.
— А что такое?
— Выперли.
— За что?
— Не с теми водку пил. Теперь на даче кроссворды разгадывает. Поговори с Исидором! Он у Яковлева через день бывает.
— А как назовешь газету?
— «По прочтении сжечь!» — хихикнул Алик.
— Я серьезно!
— Еще не думал.
— Назови «Честное слово».
— Здорово! Прямо сейчас придумал?
— Угу.
— Такая голова и такому дураку досталась. Не разводись с Мариной!
— Ты-то откуда знаешь?
— Все знают.
— Я люблю другую.
— Гена, любовь — это функциональное расстройство. Лечится регулярным семяизвержением. А семья — святое.
— Не обсуждается.
— Вот к чему приводят смешанные браки. Еврей так бы не поступил! На, забирай свои бабки! Долг я вычел... — Веркин протянул перехваченную аптечной резинкой пачку красных десятирублевок с камнелицым Ильичем.
— Спасибо. — Спецкор, недоумевая, взъерошил купюры: денег было явно маловато.
— Я семь процентов снял, — уловив сомнения, разъяснил Алик. — Комиссионные. Обычно берут десять, но я по-дружески...
— Конечно, конечно... — закивал Скорятин, прежде не сталкивавшийся с рыночными отношениями в своем кругу.
— За «двойку» возьму пять процентов! — лучезарно пообещал однокурсник.
— Почему же?
— Скидка за «Честное слово»! — Взор рыцаря правды заволокло счастье вынужденного благородства. — В этой жизни все имеет цену. Бесплатно только птички поют.
«Может, это и есть социализм с человеческим лицом? — думал Гена, спускаясь в лифте. — Общество цивилизованных кооператоров. Или это уже капитализм?»
— А вы знаете, что трупы в могилах теперь не разлагаются?
— Почему? — очнулся главный редактор.
— «Почему-у»? — передразнил «чайник». — Из-за консервантов, которые мы с вами кушаем. На Страшном суде все будем как огурчики. Пошутил. Теперь шестой вопрос. Как получилось, что флаг новой России по расцветке один в один с этикеткой пепси-колы? Замечали?
— И в самом деле: красный, синий, белый... Вы верите в теорию заговора?
— Заговор, мой друг, — это не теория, а тысячелетняя практика. Вспомните ветхозаветных интриганов!
По пути домой окрыленный Гена залетел на почту и дал Зое телеграмму: «Буду сегодня вечером. Встречай! Люблю. Люблю. Люблю».
Знакомая почтовая девушка уже не советовала сократить количество слов, а лишь завистливо вздохнула.
Но дома его встретила Ласская в черном платье.
— Борис Михайлович? — с порога догадался он.
— Павел Трофимович... Котенок, мне очень жаль!
Отец умер от обширного инфаркта, разругавшись со сменным мастером из-за несправедливого распределения продовольственных заказов в цеху: курица, гречка, чай, колбаса, зеленый горошек... Мать перечисляла продукты и плакала в трубку, потом мертвым голосом попросила купить недорогой черный костюм. Темно-синий, справленный к сорокалетию, отдали в ателье перелицевать, а там совсем испортили. Оставался второй, серый летний, но в светлом хоронить никак нельзя. Скорятин пожалел: в Чикаго, в магазинчике секонд-хенда, он видел почти новую черную тройку всего за десять баксов. Но тогда бы не хватило на телевизор.
Марина успокоила и повезла осиротевшего мужа в Измайлово, где в универмаге работала дальняя родственница, удивительно похожая на актрису Ахеджакову, даже голос точь-в-точь, будто из двух близняшек одну отдали в кино, а вторую — в торговлю, на всякий случай. «Ахеджакова» вынесла из подсобки польский костюм фирмы «Элана», очень дешевый, но приличный на вид.
Потом на машине помчались в Жуковский, за полсотни километров от Москвы. Там, в центре городка, стоял мощный сталинский гастроном — с колоннами, мозаичным полом, золоченой лепниной на потолке, тяжелыми латунными люстрами, мраморными прилавками и огромным аквариумом, где медленно плавал одинокий карп, косясь на покупателей обреченным глазом. К стеклу приклеили бумажку: «Образец не продается». В магазине было шаром покати. В холодильных витринах лежали только желтые кости с остатками черного мумифицированного мяса, а вдоль кафельных стен высились замки, выстроенные из красно-синих банок «Завтрака туриста». Через весь зал тянулась, петляя, сварливая очередь за гречкой: килограмм в руки. Директор гастронома, кругленький и лысый, как актер Леонов, уныло сидел в кабинете, увешанном грамотами и желто-алыми вымпелами с ленинским профилем. Чего-чего, а вождя в пустом магазине хватало. Увидав на пороге гостей, «Леонов» вяло махнул пухлой лапкой:
— Не завезли.
— Мы от Александра Борисовича, — тихо объяснила Марина.
— А-а! Тогда за мной! — посвежел толстяк.
По бетонной лестнице спустились в большой, как теннисный корт, подвал. Это была пещера продовольственного Али-Бабы! Ежась от холода, они шли вдоль многоярусных полок с невозможной жратвой. Сквозь пелену горя Гена видел банки с давно забытыми деликатесами — икрой, красной и черной, крабами, осетровым балыком, тресковой печенью, атлантической сельдью, макрелью и трепангами. По закуткам стояли корчаги маслин, оливок и корнишонов. С потолка копчеными сталактитами свисали колбасы, от пола росли штабеля сыра. В аккуратных коробах желтели гроздья бананов, местами уже почерневших, в ячеистых картонках покоились апельсины, груши, персики, из бумажных оберток торчали жесткие зеленые охвостья ананасов. Целый угол занимали коробки с пивом «Пилзнер».
«Теперь понятно, почему наверху ни черта нет!» — подумал спецкор и начал в мыслях сочинять фельетон «Подпольное изобилие».
Марина, оставаясь скорбно-сдержанной, мела продукты впрок, не только на поминки, но и на свой скорый день рождения. Толстяк директор советовал со знанием дела: «Возьмите сахалинскую семгу, она лучше, а икру берите осенней расфасовки!» Попутно он восхищался коллекцией Александра Борисовича, жалуясь, как подорожала в последнее время графика Сомова. Оно и понятно: в стране скрытая инфляция. Продукты сложили в большие коробки из-под яиц. Грузчик, воровато озираясь, вынес их через черный ход и быстро покидал в багажник «жигулей», пока не заметили озлобленные дефицитом граждане. Стоило все это больше двухсот рублей, да еще двадцать процентов сверху.
— Оформляем как свадебный заказ с доставкой на дом, — виновато объяснил «Леонов». — Иначе нельзя. Контроль и учет. Социализм...
«Да уж, социализм!» — хмыкнул Скорятин.
Похоронная агентша, рыхлая тетка с халой на голове, объяснила родне усопшего, что хоронят теперь чуть ли не в Домодедове, однако за пятьсот рублей она может похлопотать и добыть местечко на Востряковском, а это хоть и на окраине Москвы, но зато со МКАДа очень удобно заезжать...
— Не надо! — брезгливо ответила Марина. — Сами разберемся.
— Гробы остались защитного цвета. Оборка темно-зеленая. Других нет! — мстительно объявила «харонша» и ушла в одуряющем мареве покойницких духов.
Жена разобралась: тесть позвонил кому-то в Моссовет и выбил хорошее место на Ваганьковском кладбище, у забора, под старинной липой, рядом с черной мраморной тумбой купца первой гильдии Евлампия Карповича Семиженова, «усопшего 6 дня января 1917 года от Р.Х. пятидесяти трех лет от роду». Сын стоял у открытой могилы и в последний раз смотрел на безмятежно-мертвое отцовское лицо, на его ставший вдруг крючковатым нос и думал почему-то о купце, вовремя юркнувшем в землю от грядущих кошмаров революции. Марина бережно поддерживала шатающуюся от горя свекровь, которая уже не плакала, а тихо сипела. Александр Борисович и Вера Семеновна переминались, склонив головы в отчужденном сочувствии. Борька уткнулся в бабушкин шанелевый ридикюль, чтобы не видеть мертвого деда. Это были его первые похороны. Борис Михайлович по ветхости не пришел, но прислал соболезнование, почему-то на первомайской открытке. Поминки устроили в редакционной столовой с великодушного разрешения Исидора. Впрочем, такова была традиция. Марина не отходила от свекрови, сочувствуя ее скорбной радости по поводу удачного кладбища и уютной могилки, куда она и сама с радостью уляжется рядом с «бедным Павликом». Сын слушал и удивлялся: как можно радоваться своей будущей яме, даже если выроют ее возле мавзолея? Это же мо-ги-ла, где твое прежде живое, полное желаний тело сгниет, исчезнет в утробах жадных червей. Бред! И лишь недавно, лет пять назад, после смерти матери, ему стали являться такие же мечтательные мысли о посмертном уюте. Видимо, родители, пока живы, заслоняют ребенка от могильного хлада, сквозящего из неведомых щелей Вечности.
Приезжая сюда раз в год, перед Пасхой, прибраться, Гена по-хозяйски оглядывал стесненную местность. Любовался липой, анютиными глазками, ревниво осматривал ближние ограды, кресты, плиты, имена, все плотнее обступавшие родительскую, а в будущем и его собственную могилу. И в душе появлялась коммунальная обида на кладбищенское уплотнение. В детстве он слышал однажды сквозь дрему возмущенное перешептывание взрослых. Они сердились, что вместо умершего инвалида Савельева в соседнюю комнату вселяется семья из трех человек. «В уборную теперь не достоишься!» Недавно исчезла и черная тумба купца Семиженова. На ее месте вспух, будто гигантский шампиньон, «Гурам» — беломраморный верзила с волчьим загривком и добрыми голубыми глазами — инкрустированными.
— ...Вы следите за ходом моей мысли? — усомнился Николай Николаевич.
— Конечно!
— Тогда одиннадцатый вопрос. Почему мы так спокойно отнеслись к легализации однополых связей? Скоро в храмах гомиков венчать будут!
— Как вы сказали?
— Извините, не сдержался. У вас не принято угощать гостей чаем?
— Что? Да, конечно... — главред встал и нажал кнопку селектора. — Оленька, нам бы чайку!
— Конечно, Геннадий Павлович, — с пониманием отозвалась секретарша.
— А вы не задумывались вот еще о чем... — пришелец внимательно посмотрел в глаза собеседнику. — Почему цивилизация выбрала бесплодный грех? Ведь и гомосексуализм, и полигамия — это в любом случае попрание заповедей Христовых. Но если человечество решило грешить, то почему не выбрало многоженство, многомужество, промискуитет наконец? Да, мерзко, да, разврат, но плодоносный! Ан нет, цивилизация предпочла бесплодный содомский грех, чреватый СПИДом. Почему?
— Почему? — переспросил Скорятин, сообразив, что Алиса могла делиться своим рыжим лоскутом не только с индусом.
— Объясню. Позже.
34. Гена модифицированный
Гена так и не смог объявить скорбно-заботливой Марине, что уходит к другой женщине. Намекнул безутешной матери, мол, в его семейной жизни возможны перемены, но та пришла в ужас, замахала руками, стала искать валидол и твердить, что покойный отец за такие мысли прибил бы сына. Она как-то сразу забыла, что всю жизнь надрывно ревновала мужа, даже тайком обнюхивала его рубашки на предмет неверных ароматов.
Пришлось дать Зое еще одну телеграмму. Он решил после девятин тихо, никому ничего не объясняя, уехать в Тихославль и оттуда написать жене: мол, будь же ты счастлива со своим Исидором, плодитесь и размножайтесь! Но не в лоб, конечно, а с помощью какой-нибудь язвящей аллегории, пока еще не придуманной. Алик впарил «двойку» жестянщику, честно снял свои пять процентов и отдал выручку. Спецкор внес деньги в журналистский кооператив. Готовясь бросить семью, он был терпеливо-многословен с сыном, чтобы Борька запомнил отца добрым, мудрым, заботливым. Если Ласская привлекала к брачной ответственности, не отвиливал, боясь подозрений, честно отрабатывал, но при исполнении нежно вспоминал благословенный ливень, колючий бабушкин тюфяк, запах сухого разнотравья и затихающую дрожь Зоиного тела. На телеграмму она не ответила. Зато Гена наконец дозвонился до райкома и получил ответ: Колобков в командировке. Но, придя утром в редакцию, обнаружил Илью возле своего кабинета.
— Здорово, сволочь! — сказал гость.
— Я не сволочь. У меня отец умер. Заходи!
— А-а-а... Извини! — смягчился пропагандист, вошел, сел и стал с интересом осматриваться.
Особенно его увлекла висевшая на стене метровая лента туалетной бумаги с портретиками смеющегося Рейгана.
— Оттуда? — спросил он.
— Оттуда.
— Ни фига себе!
— Где Зоя? Почему она мне не отвечает?
— В Затулихе. В городе ей нельзя. Можно, оторву?
— Оторви. Но только одного. А почему в городе ей нельзя?
— Все считают, что Суровцева из-за нее ушли, — объяснил Илья, отрывая веселого Рональда. — Ты понимаешь, что такое городок, где все друг друга знают?
— Представляю, — кивнул Гена, вспомнив одинокую «Волгу» под ливнем.
— На Зою теперь пальцами показывают, как на немецкую овчарку.
— Брось, я немец, что ли? Неужели так плохо?
— Хоть брось, хоть подними. Ты москвич. А все зло из Москвы. Слушай, у них что, в каждом сортире Рейган?
— Нет, только в редакционном. Передай Зое: я скоро приеду.
— Лучше пока не надо.
— Почему?
— По кочану! У Болотиной рак. После твоего «Многоженца» она упала на улице, отвезли в больницу, нашли опухоль, запущенную. Но разве кому-то объяснишь? Все на Зою свалили...
— Она-то в чем виновата?
— На хрена ты написал, что она собирала для Болотиной библиографию?
— Ты же сам говорил: об этом все знают.
— Знают. А печатать-то зачем? Все знают, чем муж с женой по ночам занимаются, но никто не орет об этом на улице. Елизавета, кстати, помогла Зое комнату получить.
— Я не знал.
— Ты много чего не знаешь. Рытиков тиснул в «Волжской правде» статью против Суровцева. «Самодурство как стиль руководства». Раз пять на тебя ссылается. Не сам, конечно, написал, велел Пуртову. И знаешь, что еще он придумал?
— Что?
— Вызвал Вехова и предложил проводить заседания клуба «Гласность» в райкоме. Я — ответственный.
— Грамотно.
— Еще бы! Понял, как выкрутиться. Мол, посевную провалил, зато мыслю по-новому. А это важнее.
— И что?
— Ничего хорошего. Суровцев ушел по собственному, сидит у Болотиной в больнице. Говорят, узнать ее невозможно — после химии все волосы выпали. Скоро пленум обкома. Кадровый вопрос. Волков приедет — подчищать врагов перестройки. Народ волнуется. Хочет Петра Петровича выбрать на девятнадцатую конференцию. Скандал. Обещают демонстрацию перед обкомом устроить. Милицию подтягивают на всякий случай.
— А кто будет первым?
— Рытиков. После твоей статьи он у нас теперь самый перестроившийся получается!
— Это хорошо или плохо?
— Мне — хорошо, ему нравится, как я доклады пишу. Области — каюк. Вот какую бучу ты замутил, человек с золотым пером! Что Зое-то передать?
— Я приеду. Скоро. Совсем.
— На развод подал?
— Конечно!
— Не тяни. В городе даже не показывайся. Побить могут. Дуй прямо в Затулиху. Понял?
— А позвонить ей можно?
— Нельзя. С космической станцией «Восход» связь имеется, а вот с Затулихой нет. С тобой-то, если что, как поговорить? В редакции тебя не поймаешь.
— Запиши домашний.
— А ты разве дома живешь?
— Кооператив не готов... Отделывают.
— Можно, я еще одного Рейгана оторву? Рытикову.
— Валяй!
— А где у вас тут в Москве морс наливают?
Гена повез Илью в Дом литераторов, где им принесли большой заварной чайник с водкой, две чашки и блюдо разносолов. Вокруг густо сидели писатели, народ неказистый и обиженный. За каждым столиком кого-нибудь ругали: редакторов, власть, жен, знаменитых собратьев, социализм, климат, коммунистов, дефицит, Запад, прорабов перестройки, грандов гласности, евреев, немытую Россию... Пьяный поэт Заяц, качаясь на стуле, как бедуин, повторял на все лады: «Суки, суки, суки, суки...» Потом упал навзничь. Между столиками бродил краснолицый мужичок со шкиперской бородкой — председатель отделения Общества трезвости. Он озирал народ с пристальной суровостью, время от времени подходил к кому-нибудь и строго спрашивал:
— Что пьем?
— Нарзан! — в подтверждение ему наливали из минеральной бутылки.
— А почему не шипит?
— Выдохся.
Шкипер выпивал, морщился, закусывал, разрешающе кивал и шел дальше. После второго чайника Илья объявил, что если Скорятин испортит Зое жизнь, он его убьет. Гена поклялся не испортить и спросил:
— А почему все-таки один пистолет не заряжен?
— Ну тебя замкнуло. Ладно, давай рассуждать!
— Давай.
— Допустим, первый пистолет без пороха. Теперь твоя очередь стрелять. Сможешь всадить пулю в лоб человеку с белыми от ужаса глазами?
— Не смогу.
— Вот и ответ.
— А если первый пистолет заряжен?
Колобков долго смотрел на журналиста с пьяной неприязнью, потом сказал:
— Вот за это я и не люблю вашу Москву!
— Вам покрепче?
— Что? — очнулся Скорятин.
Оля разливала по чашкам коричневый чай.
— Геннадий Павлович, вы не забыли, через пять минут совещание! — с нарочитой озабоченностью напомнила секретарша.
— Какое еще совещание?
— Ну как же! — растерялась она.
— Ах, ну да... Потом, попозже...
— Понятно, — кивнула помощница, обиделась и пошла к двери.
— Она у вас что, двухмужняя? — тихо спросил Николай Николаевич, сопроводив оживающим взглядом вольноопределяющиеся ягодицы Ольги.
— С чего вы взяли?
— Когда в организме женщины соперничают два мужских семени, этого не скроешь. На чем я остановился?
— На пьянстве.
— Нет, до пьянства я еще не дошел. Мы говорили с вами о постмодерне. Будьте внимательней! Это важно. Так вот, почему вместо создания подлинно нового искусство с головой ушло в глумливую инвентаризацию сделанного предшественниками? Вы в театр ходите?
— Случается.
— Тогда скажите: Борис Годунов с ноутбуком, Офелия с фаллоимитатором, три сестры-транссексуалки — это что такое?
Они как раз вернулись из театра, кажется из «Табакерки». Смотрели спектакль «Кресло» — про разложение комсомола.
— Гена, нам надо развестись! — сказала Марина, раздеваясь.
У него закружилась голова: все разрешалось само собой. Он с трудом помрачнел, насупился и спросил:
— Ты так считаешь?
— Папа так считает. Он провентилировал в Моссовете. Жилкомиссия тебя зарубит. Второй кооператив нам не положен. Но если ты выпишешься — другое дело.
— Ты знаешь про кооператив?
— Смешной! Конечно, знаю.
— И давно?
— Позвонил Шабельский и спросил, какой этаж мы хотим. Я сказала: третий.
— Почему тебе позвонил?
— Потому что у нас, евреев, такими вопросами занимаются женщины. Генуся, мне нравится, что ты стал самостоятельным. Папа сказал: матереешь. И твои секреты тоже очень милые. Это круто: вынуть из кармана ордер и сказать: «Сюрприз!» Мы съедемся в хорошую сталинскую «трешку» возле родителей. И второй твой сюрприз мне тоже понравился! — Марина вынула из тумбочки Зоино ожерелье. — Работа, конечно, так себе, туземная, огранка грубовата, но издалека — вполне.
— От тебя не спрячешь! — мутно улыбнулся он.
— Шпиона из тебя не получится. Додумался, балда, где спрятать: мама перечитывает Фейхтвангера каждый год, заканчивает последний том и начинает первый. Ты же знаешь.
— Угу. А когда?
— Что «когда»?
— Когда разводиться пойдем? — уточнил Гена, для достоверности зевнув.
— Не знаю. Надо заехать в суд, подать заявление, мол, не сошлись характерами.
— А этого достаточно?
— Наверное. Расскажу судье по-бабьи, как ты изменяешь мне направо и налево. Жутко хочется курить!
— Ну и кури.
— Ребенку вредно.
— Раньше ты на Борьку дымила — и ничего.
— Борьке и сейчас ничего. А вот Виктории Геннадьевне вредно.
— Какой Виктории?
— Ты же хотел второго ребенка, или я чего-то не понимаю?
— А ты уверена?
— Конечно, я была в консультации.
— Когда ж это мы успели, даже интересно?
— Главное — успели, а когда — не важно.
— Но ты же пила таблетки!
— Тогда уже не пила.
— Почему?
— У меня стали расти на ногах волосы.
— Они у тебя всегда росли.
— Не всегда! А теперь щетина! Гормоны шалят. — Марина провела мужниной ладонью по своей голени.
— Чувствуешь?
Волосы кололись, как сено бабушкиного тюфяка.
— ...В полях запустение. Вы давно были на селе, Геннадий Павлович? — строго спросил «чайник».
— Бываю, Николай Николаевич, как же, бываю...
— Уму непостижимо: земля, ради которой мужик шел с вилами на барина, а потом с винтовкой на большевиков, не пахана, брошена, бурьяном заросла. А что едим? Жуть! Мясо новозеландское, окорочки американские, картошка израильская! Но главное зло — генномодифицированный продукт. Арбуз с крысиным хвостиком, а? Каково! Человек есть то, что он ест, понимаете? Если людей кормить такими арбузами, они в крыс превратятся. Есть версия, что все животные — это одичавшие потомки разумных рас, которые злоупотребляли ГМО и превратились черт знает во что! Вам ясно?
— Ясно! — кивнул Скорятин и подумал про себя: «Гена модифицированный... Точней не скажешь...»
— Вы согласны с тем, что человечество гибнет? — строго спросил Николай Николаевич.
— Безусловно, — подтвердил главный редактор, размышляя о том, что люди портятся изнутри, так сказать, с изнанки.
«Хорошо бы всех вывернуть, как перчатки, и пустить на улицу...»
— А почему никто не бьет в набат, не задумывались? — давил «чайник».
— Очевидно, привыкли.
— Нет, Геннадий Павлович, тысячу раз нет!
— В чем же дело?
— Нас облучают.
— Что вы говорите? — живо удивился Скорятин и сообразил: синдром Кандинского-Клерамбо.
Когда-то в перестройку он написал цикл статей о «карательной психиатрии» и усвоил кое-что из загадочной науки об умопомешательствах.
— Да, облучают! — подтвердил Николай Николаевич.
— Каким же образом?
— Очень просто. — псих улыбнулся, словно объяснял ребенку правила сложения. — Мобильный телефон. Импульс покорности через ухо проникает в мозг — и готово: ты — зомби!
— И давно нас облучают?
— Сорок лет.
— Минуточку, но мобильные телефоны появились... — Гена замолк, вспоминая, когда сам обзавелся «трубой», — лет двадцать назад, не больше.
— Правильно. А раньше по улицам ездили машины с надписью «Хлеб». И тоже облучали, но не так прицельно, поэтому люди еще задумывались о будущем.
— Почему «Хлеб»?
— Чтобы не заподозрили. Хлеб вызывает доверие на уровне подсознания. Помните, в кино — бандиты ездили в фургоне «Хлеб»?
— Да, конечно.
— Это гениальный Володя Высоцкий нам сигнал посылал. Не поняли!
«Сумасшедший!» — окончательно понял Скорятин и мягко уточнил:
— А почему нас не облучали с помощью обычных телефонов, кабельных?
— Потому что релейная связь не передает импульс покорности, — ответил безумец так, словно ждал именно этого вопроса. — Вы физику в школе учили?
— Учил. А кто нас облучает?
— Они, — ответил Николай Николаевич и уставил желтый ноготь вверх.
— Понятно. Чем я могу вам помочь?
— Опубликуйте немедленно! — «чайник» достал из папки листок бумаги с аккуратно написанным разноцветными фломастерами текстом:
Открытое письмо Человечеству
«Люди планеты Земля!
К вам обращаюсь я, дети мои!
Будьте бдительны и непримиримы!
Смертельная угроза нависла над вами!
Настоящее пожирает будущее!
Откажитесь от мобильных телефонов!»
Главный редактор, как и положено, внимательно прочитал воззвание, покивал, похвалил лапидарность и точность выражений, затем осторожно спросил:
— Николай Николаевич, я часто получаю письма от Великого Ведуна. Тоже разноцветные. Не от вас?
— Нет, — отводя глаза, отказался пришелец. — Но, возможно, пишет кто-то из наших.
— Ваши — это кто?
— Мы — «заботники».
— Ах, вот оно в чем дело! — Скорятин вызвал Олю и громко приказал: — Ольга Ивановна, отнесите текст Дочкину — и немедленно в номер!
— Лучше сразу в набор, — посоветовал псих.
— Да — прямо в набор.
— На шестую полосу, — подсказал осведомленный безумец. — Там дырка.
— Откуда вы знаете?
— «Заботники» все знают.
— Да, на шестую. Немедленно!
— Хорошо! — кивнула она, по суровому голосу шефа сообразив, что бумажку надо немедленно бросить в корзину.
— Спасибо! — Глаза старика благодарно повлажнели. — Человечество вас не забудет. Берегите себя!
— Постараюсь.
— После публикации обращения у вас будут неприятности. Могут угрожать, вредить, мстить, возможно, убьют. Спрячьтесь! Уезжайте! Вам есть куда скрыться?
— Да, пожалуй. Поеду в Тихославль.
— Отличное место! Один из филиалов Шамбалы. Есть мнение: именно там сакральный центр земли.
— Что вы говорите!
— Да. Хотя лично я сомневаюсь. Когда опасность минует, я вас извещу.
— Каким же образом?
— Геннадий Павлович, вы, вероятно, так и не поняли, с кем имеете дело.
— Кажется, понял. Вы «заботник».
— Правильно!
Николай Николаевич встал и поклонился, приложив скрещенные руки к груди. При этом он сцепил вместе большие пальцы, а остальные растопырил наподобие крыльев. Получилось что-то вроде птицы.
— Запомнили? — спросил псих, шевельнув пальцами.
— Что?
— Жест.
— О да!
— Это сакральный символ Космического Орла. Если умру, моего преемника узнаете по этому знаку. Но в контакт вступите после того, как он пошевелит левым крылом. Не раньше. Левым! Не представляете, сколько теперь развелось самозванцев! Прощайте...
На пороге «чайник» остановился, оглянулся, подмигнул Скорятину и вышел.
Через минуту заглянула виноватая Ольга.
— Охранника ко мне! — рявкнул главный редактор.
35. Луна в Овне
Женя стоял на ковре согласно наставлениям «Энциклопедии успеха»: живот подобран, глаза опущены, на котячьей морде тихая готовность незаслуженно пострадать. Когда его бранили за очередного «чайника», проникшего в редакцию, он отвечал: «Виноват — исправлюсь! Не повторится! Разрешите вернуться к исполнению?» Прежде парень служил в армии и заведовал чем-то съедобным, но его выгнали. Недаром ходил такой анекдот. Армянское радио спрашивают: почему у прапорщика на правом погоне звездочки блестят, а на левом нет? Ответ: на правом плече он мешки с краденым носит.
Прощенный после очередного прокола и отпущенный восвояси, Женя выходил из кабинета начальства с видом победителя, а в кругу ближних — уборщицы, курьера и водителей — объяснял, ухмыляясь: «Пресса не должна отрываться от масс! Ишь ты, забаррикадировались от народа!» Эти обидные слова донес боссу водитель Коля, жестоко обыгранный охранником в карты.
— Вы видели человека, который был у меня в кабинете? — строго спросил Скорятин.
— Видел. Не слепой.
— А как он попал в редакцию?
— Пришел за льготной подпиской. Инна Викторовна приказала всех, кто за подпиской, пропускать.
— Какая подписка?! Какая Инна Викторовна?! Он же сумасшедший! Псих!! — сорвался на крик главный редактор.
— Сейчас у всех с нервами плохо. — Женя глянул на босса с глумливым соболезнованием. — Луна в Овне.
— Какая, к черту, Луна? В каком еще Овне? Я требую, чтобы «чайников» в редакции не было. Никогда. Где вы болтались час назад? Я не мог войти в редакцию.
— Уж и в сортир отойти нельзя...
— Я вас уволю!
— Не вы меня брали — не вам увольнять, — ухмыльнулся наглец вместо самокритичного «виноват — исправлюсь».
— Что-о?! — взревел Гена.
— Я работаю не в редакции, а в дирекции, — примирительно разъяснил охранник. — Если у вас есть ко мне вопросы, обращайтесь к Заходырке.
— Да я вышибу тебя вместе с твоей Заходыркой!
— А это попробуй!
— Вон! — Скорятин жахнул кулаками по столу. — Во-он!
Женя победно хмыкнул и вышел подбородком вперед.
Главный редактор выдавил из упаковки валидолину, бросил под язык, откинулся в кресле «босс» и закрыл глаза...
...Шабельскому незадолго до изгнания тоже хамила уборщица. Откуда они, эти простейшие, все знают наперед?! Чувствуют, что ли? Он вспомнил, как перестала с ним здороваться консьержка в Сивцевом Вражке. При советской власти домов с дежурными было немного, а пенсионеров, мечтающих за пятьдесят рэ в месяц посидеть в теплой «сторожке», хоть отбавляй. Поэтому из хмурой массы трудящихся дежурные бабушки выделялись особой приветливостью и всячески старались понравиться жильцам. И вдруг интеллигентная Эмма Осиповна, в прошлом экономист-плановик, о чем она упоминала в самом пустячном разговоре, стала демонстративно отворачиваться при виде Гены. Почуяла, наверное, что он хочет бросить Марину — любимицу всего подъезда, никогда не забывавшую купить к празднику дежурной старушке тортик.
Завибрировал мобильник и заскользил по глянцевой обложке с Карабасом-Барабасом, похожим на президента.
Звонил опальный прозаик Редников из «Палимпсеста»:
— Слушай, тут такое дело... Может, зря беспокою? Забегала твоя Алиса из «Мехового рая», спрашивала, заходил ли ты ко мне в районе трех.
— А ты что?
— Сказал на всякий случай, что не заходил. Правильно?
— Теперь без разницы.
— Но она, по-моему, не поверила. Бабы ведь чуткие.
— Ее проблемы.
— Вот как? Значит, все порвато-разломато?
— Вроде того.
— Ну и правильно: не твой формат. Мне из лавки кое-что видно. Даже обидно за белую расу!
— Спасибо за бдительность!
— За это купишь у меня три книжки.
— Договорились.
Ласская тоже не поверила ни в какие сюрпризы, ни с ожерельем, ни с кооперативом. Муж не то что квартиру — носки без одобрения не покупал, а приготовив заранее подарки, никогда не мог дотерпеть до заветной даты, гордо раскалываясь задолго до торжества. Но Марина сделала вид, что верит. Исидор, наверное, подучил. А может быть, мудрый тесть посоветовал. Индийскую роскошь она так ни разу и не надела, передарила кому-то. А когда кооператив вдруг накрылся (квартиры отдали многодетным семьям, устроившим митинг возле Моссовета), жена даже не расстроилась, забрала деньги и расточила.
Однажды вечером в квартире раздались короткие междугородные трели. Обычно трубку снимала Марина — мать звонила ей с дачи десять раз на дню. Но Ласская замешкалась в ванной, и Гена, отложив «Новый мир», ответил сонным голосом:
— Алло.
— Можешь говорить? — сквозь треск спросил Колобков.
— Могу.
— Третий раз звоню. Ты сам-то к телефону когда-нибудь подходишь?
— Вот подошел.
— Передаю.
— Это я, — сказала Зоя прерывающимся голосом.
— Как хорошо! — задохнулся он. — Ты... ты... позвонила... Как ты?
— Плохо. Я очень скучаю. Я умру. Приезжай!
— Конечно! Обязательно! Я тебя люблю! — вскричал он, понизив голос, ставший сразу подловато таинственным.
— Приезжай, пожалуйста! — снова попросила она, задетая этой неуместной в разлуке секретностью.
Во время разговора послышался щелчок, и звук стал чуть слабее — так всегда бывало, если кто-то снимал трубку на кухне. Но конспиратор не решился оборвать разговор, боясь окончательно обидеть Зою. Потом он долго присматривался к жене, соображая: слышала или нет? Но Марина ничем себя не выдала. Призналась она много лет спустя, во время пьяной перебранки: мол, думаешь, забыла, как твои бляди домой мне названивали? Вскоре тесть пригласил Гену на обед в Дом художника и долго с усмешкой объяснял зятю, что у мужчины баб может быть навалом, сколько осилишь, а жена — одна-единственная. Человечество совершило два великих открытия: моногамный брак и гарем. Увы и ах, наша цивилизация не оценила удивительного изобретения чувственного, но мудрого Востока и теперь расплачивается кризисом семьи.
— Запомни: любовница для страсти, а жена для старости...
...Скорятин тяжко вздохнул, включил монитор, глянул в почту и увидел письмо от Дронова. Так скоро? Впрочем, эти твиттерные мальчики без планшета на унитаз не сядут. Недавно губернатора сняли за то, что, балбес, наябедничал всему Интернету, что на приеме в кремлевском салате червячка нашел. Детский сад! Несколько мгновений Гена не отваживался открыть судьбоносное, без преувеличения, письмо, сидел и чувствовал, как тяжелеет затылок. Наконец решился.
«Геннадий Павлович, зря Вы “почистили” свою чудесную “Клептократию” перед тем, как послать ее мне. Та, которую я получил вчера, была острее, ярче, задиристее. Хорошо и честно! Власть должна знать, что о ней думает народ. И совсем уж напрасно Вы подписались псевдонимом. Ваш стиль перепутать ни с каким другим нельзя. Если опубликуете первый вариант статьи где-нибудь, с удовольствием перечитаю. По-моему, Вы преступно относитесь к своему таланту: Вам надо писать, а не тратиться на редакционную рутину. Жизнь коротка. Вы старше меня и должны понимать это лучше. Заходите, если совсем станет плохо!
С клептократическим приветом
Фон Дрон».
Скорятин задохнулся от подлой невероятности случившегося. В глазах потемнело, а тело заволокло дурнотой, какая бывает, если узнаешь о смерти близкого человека, с которым еще вчера обсуждал планы на отпуск.
— Су-уки! — заорал Гена и хватил по столу кулаком с такой силой, что треснуло стекло, а карандаши вылетели из малахитового стаканчика, как стрелы из арбалета. Опрокинув кресло, главный редактор выскочил из кабинета и промчался мимо Ольги, воздушной волной сметая со стола легковесные машинописные странички. От удивления секретарша выронила мобильник, откуда струился бархатный баритон: «Мы уедем, уедем...»
«К саблезубым медведям...» — срифмовал он на бегу и чуть не заплакал.
Кабинет Дочкина был заперт, но изнутри доносились Жорино хихиканье и дамское ржание. Во всей редакции так смеялась только Заходырка. Гена обрушился на дверь:
— Открой, скотина!
Веселье стихло, послышался совещательный шепот. Тогда Скорятин с размаху ударил ногой, оставив на фанеровке черный зигзаг от микропорки:
— Дочкин, открой! Я хочу посмотреть тебе в глаза, скотина! — и снова шарахнул ботинком, уродуя хлипкий шпон.
Из соседних кабинетов на шум выглянули изумленные сотрудники, но, увидав разгневанного шефа, юркнули в комнаты, как улитки в раковины. Гена стал колотить попеременно ногами и кулаками. Боли он не чувствовал и остановился, когда заметил на текстуре розовые пятна от сбитых в кровь костяшек. Оценив раны, мститель сложил кулаки вместе и размахнулся, как дровосек, чтобы окончательно снести преграду. Вдруг дверь распахнулась, и он едва не въехал в лоб Заходырке.
— В чем дело? — величественно спросила она.
Глянув через ее плечо, он увидел заново накрытый журнальный столик, но вместо бутербродов с килькой на блюде возлежали бананы и виноград, а водку сменила початая бутылка «Абрау-Дюрсо». Того самого. В пепельнице дымилась тонкая дамская сигарета с красным от помады фильтром.
— Курить в помещении нельзя! — тихо упрекнул Скорятин.
— По праздникам можно, — улыбнулась гадина.
— И что же вы празднуете?
— Ваш уход, — ответила «генеральша».
— Не вы меня назначали — не вам меня увольнять.
— Разумеется. Вас уволил Леонид Данилович.
— Врешь! Я ему сейчас позвоню.
— Соединить?
— Жора, зачем ты так? — Гена попытался поймать взгляд Дочкина. — За что?
Друг молодости молчал, ковыряясь в пустой банановой кожуре, лицо его мелко подергивалось, а вместо глаз были сгустки серой слизи.
— Идите к себе и успокойтесь! — почти ласково посоветовала Заходырка. — Будьте мужчиной! Истерите, как диатезный ребенок. Идите! Я сейчас приду...
Последние слова она произнесла с тем обещающим придыханием, с каким женщина обнадеживает мужчину, уходя под душ. И закрыла дверь, едва не прищемив главному редактору нос.
«Бред какой-то!»
Он повернулся и побрел к себе, медленно прошаркал мимо изумленной Ольги, войдя в кабинет, постоял у двери, потом подошел к окну и удивился: перекресток был выморочно пуст, словно в ужастике Спилберга. Куда девались машины и люди? Тайна. Гена еще немного постоял у окна, наблюдая, как два голубя на нижнем балконе выклевывают друг у друга горбушку, брошенную кем-то. «Сладким будешь — расклюют, горьким будешь — расплюют...» — вспомнил он присказку бабушки Марфуши и поднял опрокинутое кресло, а когда разогнулся, едва не упал: дыхание потерялось в груди, в глазах зароились белые мухи. Продышавшись, Гена осторожно сел за стол и стал с сожалением изучать расходящиеся лучами трещины на стекле, затем собрал в стаканчик карандаши и вгляделся в фотографию Ниночки.
«Вот и все, девочка моя! Но ничего страшного. Заслуженный отдых. Покой. Тишина. Никто тебя на части не рвет... Нирвана!»
В дверь заглянула Ольга:
— Нашли письмо из Тихославля!
— Где?
— Лежало почти на виду.
— Я сказала: «Черт, черт, поиграй да отдай!» — и сразу заметила... — выглянув из-за секретарши, объяснила Телицына.
Она была горда и счастлива, будто родила идиоту Дормидошину трех богатырей разом.
— Поздравляю! — экс-босс равнодушно махнул рукой. — Когда в декрет?
— С понедельника.
— Удачи! Чтобы все обошлось...
— Я как из пушки рожаю.
— Пошли, пошли, пушка! — Ольга участливо посмотрела на шефа и увела подругу.
...Марина Вику еле выносила, два раза ложилась на сохранение. Так бы, наверное, и скинула, но Исидор привез из Англии какие-то безумно дорогие лекарства. О великодушии Шабельского долго шептались в «Мымре». При советской власти и в голову не залетало, что таблетки могут стоить столько же, сколько телевизор «Грюндиг». Накануне родов Гену услали в Донбасс, где начался бессрочный митинг шахтеров. Чумазые парни стучали касками по ступеням обкома партии и скандировали: «Долой! Долой! Долой!» К работягам выходил первый секретарь, обрюзгший мужик с фиолетовыми губами инфарктника, стыдил, напоминал, что зарплата у горняка больше, чем у него, хозяина области, но они злобно смеялись в ответ и орали: «Долой! Долой! Долой!» Ласскую из роддома забирали свекровь, теща, тесть. Машину дал Исидор.
Скорятин засмеялся и начал дрожащей рукой набирать домашний номер. Глупо, конечно, но ему никогда в голову не приходило, что Вика не его дочь. Маринин грех казался бесплодным. Почему? С какой стати? Эх ты, Чингачгук... В кабинет по-хозяйски зашла Заходырка. Лицо, обычно бледное, как у вампирши с низким гемоглобином, оживилось, порозовев от шампанского. Глаза торжествовали. Казалось, сейчас она приоткроет ярко напомаженные губы, обнажит клыки, вобьет их в шею бывшего главреда и выпьет до капли его усталую кровь.
— Ну вот теперь вы держитесь как мужчина. Нельзя так распускаться!
— Извините.
— Значит, все-таки общаетесь с Шабельским?
— Я? С чего вы взяли?
— Есть такая информация.
— Я, может, и общался бы. Но он со мной не захочет. Сами же знаете...
— А что вы передали ему сегодня через свою дочь? Деньги?
— Я?! Какие деньги?! Ничего...
— Врете! Коля встретился с вашей дочерью, отдал пакет, а потом отвез к Шабельскому. По ее просьбе.
— Коля? Он не знает, где живет Исидор. Он при нем не работал. У нас вообще водители долго не задерживаются...
— Зато ваша дочь знает, где живет Шабельский. Он ждал ее во дворе и даже поцеловал. И часто вы через нее подкармливаете предателя?
— Это слежка?
— Нет, почему же? Просто у водителей тоже есть глаза. Не замечали? Зря. Знаете, Леонид Данилович не хотел с вами расставаться. Добрый человек, а вы пользовались. Но когда сегодня узнал, что вы якшаетесь с этим мерзавцем... В общем, вы свободны.
— Ерунда какая-то!
— Нет, не ерунда. Предательство — заразная болезнь. Зачем вы отправили Дронову свою статью?
— А вы зачем?
— Ее отправил Леонид Данилович. Это его право. Он издатель. Завтра же освободите кабинет!
— Почему мне говорите это вы, а не Корчмарик?
— У него много дел. Он возвращается в Москву. — Ее лицо по-девичьи посветлело.
— Ах, вот в чем дело!
— Ваше выходное пособие. — Заходырка выложила на стол толстую пачку денег. — Золотой парашют. Наличными, чтобы без налогов.
— А я думал, вы жадная.
— Я экономная. Будь моя воля, вы бы ничего не получили. Не за что! Скажите спасибо Леониду Даниловичу.
— Кому сдавать дела?
— Пока Дочкину, а там посмотрим. — Она протянула расходный ордер. — Сумму прописью. Дату не ставьте! — «генеральша» брезгливо взяла запачканный кровью бланк. — Не бережетесь вы, Геннадий Павлович! А ведь мы могли стать настоящими друзьями. Жаль!
Она резко встала, усмирила ладонью подпрыгнувшую грудь и ушла. Скорятин проводил взглядом ее презрительно подрагивавшие ягодицы, потом позвонил Марине. Сначала тянулись долгие гудки, он хотел дать отбой, но жена наконец ответила снотворным голосом:
— Ну что тебе еще? Геноцид какой-то! Только уснула...
— Что делает Вика у Шабельского?
Ласская долго не отвечала, дышала в трубку, потом вымолвила:
— Сам-то как считаешь?
— Я сейчас тебя спрашиваю!
— Все-таки выследил. Я-то думала, тебя, кроме этой рыжей проститутки, больше ничего не интересует.
Он вяло удивился: оказывается, куча отставного женского мяса способна на ревность, даже на бдительность. Хорошо еще, Марина не знает, что выкурвила Алиса с этим индопахарем. Вот бы потешилась!
— Я не выслеживал. Мне сказала Заходырка.
— Ну и хорошо, что сказала...
— И что Вика забыла у Исидора? Он тоже ее первый мужчина?
— Совсем дурак?
— Объясни!
— Ты и так все понял.
— Нет, объясни!
— Девочка хочет видеться с отцом.
— Что?!
— Высплюсь — поговорим.
Жена повесила трубку. Гена долго сидел, тупо слушая короткие гудки. В них угадывалось, как в колесном перестуке, бесконечно повторяющееся слово. Но какое?
Исидор, в приталенном итальянском костюме а-ля «папаша Корлеоне», ходил по кабинету и убеждал, а спецкор, понурив голову, слушал.
— Генацвале, не дури!
Гена сообразил, что у Шабельского и Марины совершенно одинаковая шутливая манера переиначивать его имя на разные лады.
— Пойми ты, крокодил, у дочери должен быть отец. Должен! Ты вырос с отцом? Вот! А я без отца. Папа от инсульта умер, когда арестовали Фефера по делу космополитов. Папа был помощником у Фефера. А мама играла в театре у Михоэлса. И осталась без ролей. Ты понимаешь?
— Понимаю.
— Да, твоя Зоя — очень интересная... особа. Возможно, даже женщина твоей жизни...
— Откуда вы знаете?
— Знаю! Ты будешь потом раскаиваться, рваться сердцем назад, к семье. Она, кстати, это понимает...
— Кто?
— Мятлева.
— Откуда вы ее знаете?
— Я был в Тихославле.
— Зачем?
— Меня просила Марина. Зоя Дмитриевна все поняла и просила передать, что никаких претензий к тебе не имеет.
— Врешь! — Скорятин схватил шефа за галстук и потянул на себя.
Исидор, багровея, с трудом вызволил свой полосатый «Хермес», отдышался и положил перед подчиненным конверт с портретом Героя Советского Союза Заслонова.
«С такой-то фамилией просто невозможно не свершить подвиг...» — думал Гена, вынимая тетрадный листок в клеточку, исписанный ровным красивым почерком, каким заполняют библиотечные формуляры.
«Геннадий Павлович!
То, что мне рассказал Ваш друг, совершенно меняет дело. К сожалению, во все обстоятельства Вашей семейной жизни Вы посвятить меня не удосужились. Напрасно. Впрочем, майские грозы бурные, но скоротечные. К утру даже лужи высыхают. Желаю Вам счастья и обильного потомства. Дети оправдывают все, даже стыд. Ждем новых высокоталантливых статей. Ваша гражданская смелость всегда вызывала уважение. Привет от Ильи. Он возвращается на работу в музей.
З.М.»
— Вот как было, Ниночка! Я не виноват... — прошептал он и нажал кнопку селектора.
— Оля, у нас есть что-нибудь вроде йода и пластыря?
— Ой, сейчас найду!
36. Святоград
Когда родилась Вика, Гена ощутил в душе странную легкость и беспечность, словно отвечал лишь за сохранность уродливого Марининого живота, а не за появившегося на свет младенца. В мае, через год после незабвенной грозы, в воскресенье, Скорятин поехал на кладбище к отцу, но, вместо того чтобы припарковаться возле теток с бумажными цветами, даже не проведав могилу, рванул по Звенигородскому шоссе к кольцевой дороге и дальше без остановок — в Тихославль. Трасса была почти свободна. Караваны импортной жратвы и подержанные иномарки с правыми рулями еще не забили склеротические дороги Отечества. Возле редких, как магазины «Березка», АЗС выстроились очереди из легковушек: автолюбители караулили бензин. Рядом спекулянты продавали горючее канистрами. Гена мчался на серебристом «Москвиче-2141», купленном за кооперативные деньги по лимиту Союза журналистов. Новинка советского автопрома еще не примелькалась на улицах и трассах: неосведомленные водители и пешеходы удивленно провожали взглядами незнакомую разновидность легковушки, для отечественной модели слишком обтекаемую, а для иномарки недостаточно изящную. «Жигули» оседлала Марина. Теперь, пока свекровь пела колыбельные писклявой Вике, жена сама возила Борьку на музыку и большой теннис в Лужники, сдавала на руки тренеру и любовалась, как лихо сын управляется огромной ракеткой. Кстати, Исидор жил рядом, на набережной, в доме с аптекой, его болезная супруга не вылезала из санатория. Пожилые еврейки любят лечиться...
«Мог бы тогда и догадаться!» — думал Скорятин, морщась от боли.
— Как же вы так? — сострадала Ольга, обрабатывая сбитые костяшки перекисью водорода.
— Случайно. А где письмо из Тихославля?
— У вас в папке. Я положила.
Он бросил машину возле Гостиного двора и побежал вдоль стены Духосошественского монастыря к Зоиному дому. Из распахнутых железных ворот рабочие, матерясь, с грохотом выкатывали огромную черную бочку. На булыжную мостовую сыпалась прошлогодняя квашеная капуста, оглашая окрестности тяжелым кислым духом. Козы, истошно блея, бежали следом, подбирали и жадно выхватывали друг у друга серые протухшие клочья. Мужики хохотали и передразнивали обезумевший мелкий рогатый скот: «М-ме-е-е...»
Старушки у подъезда встретили пропавшего москвича с недоумением, а кошка, сидевшая на пенсионных коленях, посмотрела на него желтыми испуганными глазами. Дверь открыл Маркелыч. Он был в той же майке и трениках.
— Ого! — только и вымолвил сосед.
— А где Зоя Дмитриевна? — спросил Гена.
— Укатила.
— Куда?
— Не доложилась. Пошли покажу!
Он взял нежданного гостя за локоть и повел на кухню. Там гудела тугим синим пламенем новая колонка.
— Чистый Чернобыль! Греет так, что и чайник не нужен.
— А она разве не на работе?
— Кто?
— Зоя.
— В отпуске она теперь. Наверное, в Затулихе.
— Одна? — сухим голосом спросил спецкор.
— Одной нельзя. С Колобком укатила. Догоняй!
Скорятин поблагодарил Ольгу за скорую помощь и посмотрел на часы: без десяти шесть. Можно вызвать такси, поехать в Сивцев Вражек, смести снег с «вольво» и рвануть, как тогда, в 1989-м, в Тихославль. Но, во-первых, придется подниматься домой — за ключами и техпаспортом, а значит, разговаривать с Ласской, слушать ее вранье или, еще хуже, правду. Во-вторых, после такого снегопада дороги вычистят к утру в лучшем случае. Можно полночи простоять в заторе где-нибудь у Загорска, сиречь Сергиева Посада. Да и выпито немало. Это раньше, при советской власти, достаточно было махнуть редакционной корочкой — и наблюдательный гаишник брал под козырек: связываться с прессой себе дороже. Сколько погон слетело за неосторожное вымогательство на трассе у водил, оказавшихся журналюгами! Теперь совсем не так: вытрясут, как бабушкину копилку. Капитализм. Ради денег на все готовы. И правды не доищешься. Вон главред «Московского календаря» пожаловался в МВД, так его стали на каждом перекрестке тормозить, штрафовать, мучить, номера снимать. «Покажите-ка огнетушитель! Ясно, на три дня просрочен. Пройдемте!» А уж если «выхлоп» изо рта унюхают, держись: разденут, как в подворотне. Странно, что еще на кремлевские башни до сих пор вместо звезд долларовые загогулины не нахлобучили. Честнее будет! К тому же бывший главный редактор столько лет разъезжал на служебной машине, что отвык сам крутить баранку. Надо учиться заново...
Он снова нажал кнопку селектора:
— Оля!
— Аушки.
— Посмотрите, когда поезд на Тихославль. Или лучше даже автобус. Их теперь много.
— Одну минуточку!
— И закажите мне гостиницу в Тихославле.
— Сейчас, Геннадий Павлович.
Возле голубого дебаркадера народу не было — только вездесущие куры ворошили клювами подсолнечную лузгу, оставленную на берегу уплывшими пассажирами. Тускнеющее солнце на розовой туче опускалось в воду почти незаметно, точно теплоход в шлюзовой камере. Кузнечики уже завели свой вечерний стрекот. На чугунном быке сидел сторож в тельняшке и курил ядреный «Памир». Вокруг него, не решаясь приблизиться, роилась мошкара. Пустая пачка с силуэтом «нищего в горах» валялась у ног, обутых в кирзовые сапоги с обрезанными голенищами.
— Давно? — спросил Гена.
— Эвона пошел! — Дед беззубо улыбнулся и показал на дымок, поднимавшийся из-за стрелки. — И где ж ты, милок, гулял?
— Когда следующий?
— Завтра. Импортная? — он кивнул на «москвич».
— Отечественная.
— Ишь ты! Ускорение, значит?
Объясняя сторожу, чем новая, 41-я модель отличается от прежней, спецкор осознал: ждать утренний катер бессмысленно. Ну, доберется он до Затулихи и что скажет Зое? «По веничку соскучился...» Если бы любовь обходилась без слов! Если бы... А еще там Колобков, который, судя по всему, занял его, Генино, место. С ним-то что делать? Стреляться через платок? Наверное, один пистолет не заряжают для того, чтобы кого-то обязательно прикончили и благородной даме не пришлось мучиться выбором. Могла бы, между прочим, утешиться и не так скоро...
Но Гена не уезжал, он медлил, страдал, бродил по городу, замечая перемены. На куполах прибавилось крестов, иные храмы стояли в лесах. Кажется, советская власть помирилась с церковью. Все-таки родственники. На клубе речников появилась самодельная вывеска «Штаб народного фронта». Потом Скорятин томился в машине возле библиотеки, уставившись на то место у колонны, где в последний раз говорил и целовался с Зоей. На доске у входа вечерний ветер шевелил объявление об окружном собрании по выдвижению кандидатом в народные депутаты первого секретаря обкома А.Т. Рытикова. Начало смеркаться. Сирень запахла дешевыми духами. Пенные волны навалились на заборы и напоминали фиолетовую пузырчатую квашню, прущую через края бадейки. Куры вышли из подворотен на вечерний клев и с опаской поглядывали на незнакомый автомобиль. По ступенькам сбежала Катя со свертком в руках. Увидав Гену, выскочившего навстречу ей из машины, она страшно испугалась и умчалась, скрежеща каблучками о булыжники.
В Москву он вернулся под утро. Марина не спала, сидела над пищащей Викой. Из красной сморщенной попки торчала резиновая газоотводная трубка.
— Ты куда пропал?
От нее пахнуло теплой молочной несвежестью, как от коровы.
— Машина сломалась. Советское — значит лучшее!
— Тише!
— А что такое?
— Миша у нас заночевал.
— С чего это?
— Борька не отпускал.
— Даже так?
— С сыном надо чаще разговаривать!
Зою он забывал постепенно. Рана любви заживала долго. Сначала болело постоянно, всегда, каждую минуту. Потом, вспоминая о ней, он вздрагивал всем телом, словно от удара широкого отцовского ремня, и слезы обиды сыпались из глаз. Чувство непоправимой потери мучило и мешало жить. Он просыпался ночью, тихо лежал, перебирая в памяти мгновения, как в детстве перебирал, любуясь, свою немногочисленную коллекцию монет во главе с большим екатерининским пятаком. Ему казалось, если удастся вспомнить какую-то забытую нежность или прикосновение, случится чудо: все вернется и останется. Но ничего, конечно, не возвращалось, и душа ныла от плаксивого отчаяния. Со временем боль ослабла, отстранилась, сделалась тягучей, сладкой, будто сон после обеда. И наконец память о короткой любви превратилась в туманную печаль об утраченной молодости с ее ослепительными безумствами. Лишь иногда, при знакомстве с какой-нибудь женщиной по имени Зоя, вздрагивало сердце и на миг терялось дыхание. Впрочем, то же самое он чувствовал, когда звонил Кошмарик и орал: «Разгоню всех к свиньям собачьим!» Врач объяснил: экстрасистолия от нервов. Надо больше отдыхать и гулять на свежем воздухе. Гена купил хорошие кроссовки и спортивный костюм, стал бегать по Сивцеву Вражку и дачным тропинкам, потом бросил, увлекся горными лыжами, но как-то в Андорре сломал ногу, засмотревшись на выпуклую молодую инструкторшу.
Поколебавшись, Скорятин взял из папки письмо — четыре листка, густо набитых прыгающим блеклым шрифтом:
«Уважаемый Геннадий Павлович!
Пишу тебе из молодости и, пользуясь тем, что когда-то пили мы с тобой на брудершафт, обращаюсь на “ты” и с нижайшей просьбой. Не знаю, помнишь ли ты свои приезды в Тихославль, но мы, конечно, помним, золотое ты наше перо! Да, наломали мы тогда с тобой дровишек... “Как молоды мы были, как искренне любили!” И не любили. В прошлом году умер Суровцев, пережил свою Елизавету Вторую почти на четверть века. Он у нас лет двадцать возглавлял горком КПРФ, чуть в губернаторы после Налимова не выбрался, но Москва вмешалась, как и тогда. Помнишь? Нашли нарушения при подсчете голосов. После инсульта Петр Петрович сдал и доживал с дочкой в домике за библиотекой. Людмила тоже в библиотеке работает. Квартиру-то в “Осетре” они после твоей громкой и не совсем справедливой (извини!) статьи сдали государству. В ней потом еще Вехов жил.
Газету твою читаем, не со всем, конечно, согласны, но чужую позицию уважаем. Часто вижу тебя по телевизору, поправился ты, друг мой, но в целом выглядишь славно и говоришь складно. Только скажи Соловьеву, чтобы он тебя так часто не перебивал. У нынешних ведущих просто какое-то недержание! Женщинам ты, наверное, до сих пор нравишься, особенно, думаю, в кепке с помпоном. Дважды тебе в “Мир и мы” писали. Один раз, когда Налимов затеял на Ладином лугу гольф-клуб, а во второй раз, когда Женька Пуртов стал областным министром культуры и надумал в нашей библиотеке Дворянское собрание поселить. Он ведь оказался из столбовых, губошлеп. А ты нам даже не ответил. Честное слово, я тогда сильно на тебя обиделся, хотел приехать и снова на дуэль вызвать, как тогда. Не забыл? Но супруга меня отговорила. Она тебя помнит, всегда за тебя заступается и считает, что поженились мы только благодаря тебе, сукофрукту!
В конце концов мы и сами отбились. Господь пособил: Налимова взяли в Москву, на повышение, а Женьку посадили, правда условно. Он хотел за границу одну картину из областного музея вывезти, мол, пустяковая копия. Но я-то знаю: это Мурильо! Написал в “Волжскую зарю” — его и прихватили. Сам я сначала работал в Духосошественском монастыре, экскурсии водил там и по городу. Ты же помнишь, у нас церквей как у вас макдоналдсов. Но потом обитель отдали под мужской монастырь. Игуменский квасок у нас теперь не хуже морса. Помнишь? А я перешел хранителем в Детинец, в филиал областного археологического музея. Два года назад упал в раскоп и стал, вообрази, инвалидом. Зато почти закончил книгу, которую писал двадцать лет.
Не знаю, помнишь ли ты мою теорию? Перескажу в двух словах. Ранняя история человечества, описанная в Библии, Ведах и других мифопоэтических текстах, разворачивалась, как ни удивительно, в наших местах. Однако география тогда была совершенно иная.
Грандиозное озеро Океан (отсюда — Ока) простиралось от Рязани до Арзамаса и от Моршанска до Шатуры. Через систему рек и озер Океан соединялся с Русским морем, оно включало в себя нынешнее Черное, Каспийское, Аральское моря и достигало Оренбурга на севере, Ашхабада на юге, Софии на западе и Кзыл-Орды на востоке. На этих просторах и сложилось первое русское государство — Гиперборея. Столицей огромной империи был Нижний Новгород, называвшийся в ту пору Царьградом. Остатки допотопных фортификаций использовались еще в Средние века. В ХII веке князь Мстислав Андреевич, сын Боголюбского, не решился штурмовать циклопические стены, которые защищал мордовский князь Абрам.
Расцвета Царьград достиг при царе Святогоре, его наши былины причисляют к “старшим богатырям”. Русское наречие было, так сказать, языком межнационального общения. Возле нынешнего Владимира воздвигли грандиозный Столп Святогора, ту самую Вавилонскую башню, которая стала географическим центром Гипербореи, именно от нее отсчитывали расстояние, в том числе при строительстве новых городов. Посуди сам: Тула, Тамбов, Казань, Бежецк находятся в 450 км от Столпа Святогора. Осло, Берлин, Прага, Вена, Братислава, Белград, София, Стамбул — в 1800 км. А Лондон, Париж, Амстердам, Брюссель, Женева, Берн, Рим, Афины, Никосия, Дамаск, Багдад, Тегеран — в 2400 км. Ничего себе совпадение! Назови мне еще одну такую географическую симметрию, и я подарю тебе русский оберег времен царя Соломона. Возьми прекрасное слово из Даля — “кругосветье”, — все сразу поймешь: звук “к” отпадает по фонетическим законам, а слово “свет”, согласно изысканиям Велимира Хлебникова, сжимается до “с”. Что получается? Правильно: Русь!
На месте нашего Тихославля была сакральная столица империи — Святоград, где сосредоточились святилища русских богов, которым в ту пору молился весь мир: Род, Сварог, Велес, Лель, Вий, Дый, Перун, Индрик, Даждьбог, Коляда, Земун, Лада, Дана, Рада... Если ты почитаешь научную литературу о наших богах, то обнаружишь, что именно они стали прообразом всех пантеонов, и греческого тоже, не говоря о балто-германском. Помнишь, Циклоп кидал глыбы в мореплавателей? А ты знаешь, что на Волге до постройки плотин тоже были пороги, причем рукотворные, из огромных, привезенных издалека камней. Откуда пороги?! Улавливаешь?
Катастрофа разразилась, когда был размыт (или нарочно разрушен врагами Руси) Гороховецкий отрог и открылись Горбатовские ворота. Вода со стометровой высоты ринулась из Океана в Русское море, смывая все на своем пути: города, села, крепости, святилища... Поток прорвал перемычку между Черным и Средиземным морями, потом вода постепенно ушла в Атлантику, но ландшафт и очертание берегов кардинально изменились. Исчезла Тургайская протока к Ледовитому океану, по которой плыл Одиссей. Этот катаклизм описывается в Библии и других сакральных текстах как потоп. А разрушение Столпа Святогора (Вавилонской башни) стало символом гибели единого государства, покоренные племена отпали, обособились и стали говорить на своих диалектах, то есть произошло “смешение языков”. Платон же в диалоге “Критий” описывает Гороховецкую трагедию как гибель Атлантиды. Если ты сравнишь его карту Атлантиды с нашей местностью в “Описании путешествия по Московии” Олеария, то поймешь: речь идет об одной и той же территории. Более того, я согласен с Асовым, что прообразом библейского Ноя послужил наш Ван (Ванька, Удовкин сын), зять Святогора и отец знаменитого мореплавателя Садко. Им удалось спастись от стихии на запечатанной ладье — читай: на Ковчеге. После наводнения наш край пришел в запустение. Помнишь, показывали по ящику, что стало с цветущими курортами Таиланда после цунами? А ведь волна, прокатившаяся по Гиперборее, была в несколько раз выше. Представь, если такая же волна пройдет по Америке, из Тихого в Атлантический.
После Потопа уцелели немногие города на возвышенностях, в том числе и сакральный центр в Святограде — наш Тихославль. Но без имперской власти он пришел в упадок, пока не возникло новое русское государство под водительством славянина с острова Рюген (русских называли ругами) князя Рюрика, иначе говоря, Ясного Сокола. Сначала у нас возродился центр язычества, куда паломники стекались со всей Киевской Руси. Потом, после принятия христианства, вместо святилищ поставили многочисленные храмы, чтобы, так сказать, перекодировать верующих. Но кое-где в фундаментах до сих пор видна прежняя, допотопная кладка.
Все это подробно изложено в моей книге, где широко представлены результаты архивных и археологических изысканий. Уверен, если этот “труд, завещанный от Бога”, выйдет в свет, он перевернет историческую науку. Но сегодня миром правят не идеи, которых у меня много, а деньги, которых у меня, увы, нет. Догадываюсь, что ты человек небедный. Помоги, большой брат! Оказалось, издание монографии с картами и иллюстрациями — удовольствие не для бедных. Кроме того, я наконец получил разрешение на раскопки на Ладином Лугу. Не сомневаюсь, что под иловым слоем обнаружатся артефакты Святогоровой Руси. У меня есть даже версия, почему камни там всегда теплые. Гиперборейская цивилизация достигла такого уровня, что наши предки отапливали здания термальными водами, добытыми с огромных глубин. Так вот, теплотрассы, проложенные еще при Святогоре, работают до сих пор. Кстати, на площади перед Гостиным двором и на Ладином Лугу снег тает раньше на неделю!
Но ты не представляешь себе, как дорого стоят земляные работы. Когда-то меня обещал профинансировать Вехов. Но он умер, завещав, чтобы на его могиле написали одно слово — “Дурак”. И это еще не все: наказал младшему брату снять с него кожу, выделать и переплести в нее книгу — поэму о Снарке. С ума сошел. Об этом даже по телевизору у нас говорили. Человек-то был заметный, в областной думе заседал. Но до вас вряд ли дошло. Оторвалась Москва от России.
Теперь денег мне взять негде. Обращаюсь к тебе, как Паниковский к Корейко: “Дай миллион!” Не жадничай — человечество тебя не забудет. И я тоже. На всякий случай сообщаю тебе мой точный адрес для перевода и телефон, если захочешь что-то обсудить или уточнить. А если найдешь время посетить наши палестины (Паленый стан, тоже у нас, под Богородском), выпьем морсу, вспомним минувшие дни и тех, кого уж нет или далече...
Что бы сказать тебе на прощанье? Чуть не забыл! Когда стрелялись через платок, заряжали только один пистолет, потому что отдавали себя на Божий суд. Тоже, кстати, допотопная традиция. Когда витязи спорили, кому достанется женщина, они брали у нее платок, залезали на Столп Святогора и растягивали концы платка. Кто первым разжимал пальцы, падал и разбивался. Иногда падали оба. Видишь, как все просто! В сущности, жизнь и есть дуэль с судьбою через платок. Жму руку и надеюсь на помощь.
Р.S. Сына нашего зовут Геннадием. Так жена захотела.
Твой Илья Колобков.
2 марта 2013, Тихославль, бывший Святоград».
Дочитав письмо, Скорятин с недоумением посмотрел на фотографию Ниночки.
37. Окурок
— Геннадий Павлович!
Он вздрогнул: перед ним переминалась, спрятав руки за спину, Ольга.
— Что случилось? Нет свободных мест в гостинице?
— Есть. Заказала. «Постоялый двор» называется. Прямо на берегу Волги. Улица Маркса, шесть. Последний автобус в 23.00 отходит от метро «Кузьминки». В шесть утра на месте. Билеты в кассе — свободно.
— Спасибо. Что еще?
— Всем очень жалко, что с вами так поступили...
— Всем?
— Почти.
— Спасибо.
— Как же мы теперь без вас?
— Не знаю. Держитесь!
— Как вы думаете, Георгий Иванович своего секретаря приведет?
— Боюсь, Заходырка всех теперь посокращает.
— Ну и ладно. Я рассказала, мне говорят: «Не бери в голову! Посидишь дома, отдохнешь...»
— Кто говорит — муж или он?
— Оба... — смутилась Ольга.
Несколько секунд они стеснительно помолчали. Бывший босс подумал о том, как мгновенно, словно карточный домик, развалилась вся прежняя сложноподчиненная жизнь с ее иерархией, начальственной спесью, интригами, обидами, связями. Раз — нет. И у секретарши глаза уже не преданные и сочувствующие. Чтобы сгладить заминку, Гена нагнулся и достал из пакета коробочку «Рафаэлло», купленную для Алисы:
— Это тебе, мы с тобой хорошо работали.
— Ой, спасибо! — она взяла конфеты левой рукой, продолжая правую держать за спиной. — Прочитали письмо?
— Угу.
— Правда, интересно?
— Безумно...
— Я поэтому и отдала Телицыной, чтобы она с этим ненормальным связалась. А потом хотела вам тихонько вернуть. Извините...
— Пустяки. Что-нибудь еще?
— К письму была фотография приложена.
— Знаю.
— Откуда? Она же у меня на столе под бумагами осталась.
— Как это? Ничего не понимаю. Покажите! — удивился Скорятин.
Ольга виновато протянула спрятанный за спиной снимок. Гена взял карточку, нацепил на нос очки и всмотрелся: в каком-то богомольном месте сплотились, позируя, трое. В центре — бравый старик в джинсах и льняной косоворотке, опоясанной витым красным шнуром, он опирался на костыли. Слева, положив ему на плечо голову, пристроилась тучная женщина в красном платье, а с другой стороны, чуть отстранясь, стоял молодой послушник в подряснике и скуфье. «Господи ты боже мой!» — Скорятин зажмурился от подступивших слез. В бодром инвалиде он узнал Колобкова: те же усы подковой, но почти седые. Илья напоминал теперь не Ринго Старра, а древнего гусляра: длинные пегие волосы стягивал узкий кожаный ремешок. А вот в толстой распустехе угадать пышную райкомовскую диву Галю, жарко домогавшуюся пропагандиста в те давние годы, было очень трудно, разве по груди, достигшей с возрастом ошеломляющих объемов, да еще по глазам, таким же шало-влюбленным. Послушник с реденькой бороденкой походил постным личиком и на Илью, и на бывшую учетчицу. Так и есть — сын... Вдруг Гена сообразил: сфотографировались они в знакомом месте. Ну да! У Духосошественского монастыря. Только вместо железной вохровской проходной с надписью «Посторонним вход воспрещен» там теперь новые тесовые ворота, окованные медным узорочьем, а мощная стена тщательно побелена. Лишь нижние древние валуны остались как были. В арочной нише над входом сияла в изразцовом обрамлении надвратная икона. Значит, тот, кто их снимал, стоял спиной к Зоиному дому, метрах в ста от ее подъезда, возле дерева, где двадцать пять лет назад он маялся с кульком яблок, не решаясь подняться к ней в квартиру. А решись он — глядишь, не отпустил бы платок...
— А это тогда что такое? — Скорятин взял в руки снимок Ниночки.
— Так вот она где, пропащая! — вскричала секретарша. — А я искала-искала, все перерыла. Где вы ее нашли?
— Она была приколота к конверту.
— Перепутала... Ну, я сегодня совсем коза!
— А кто эта девушка? — превозмогая оторопь, спросил он.
— Нинка. Моя двоюродная сестра. Тетя Валя из Талдома прислала. Нет, у меня точно сегодня что-то с головой! Пойду я, наверное, домой...
— Идите, Оля. День был тяжелый. И знаете, забудьте, что я вам говорил. Возможно, все как раз наоборот. И любовь больше жизни...
— Вы думаете?
— Да.
— Значит, надо разводиться?
— Не знаю.
— А вы надолго в Тихославль?
— Надеюсь, надолго.
— А...
— Не волнуйтесь, вещи я заберу. Потом. Сложите пока в коробку. Я вам еще кое-что оставлю и надпишу, кому отдать. Деньги. Хорошо?
— Хорошо, обязательно, не беспокойтесь, — закивала Ольга, неумело изображая подчиненную преданность. — В сейф спрячьте! Мало ли что...
— Спрячу, ключ положу под «мышку».
— Уж не забудьте! — она глянула на бывшего шефа с прощальным состраданием. — Ну, я пошла...
— Там у нас что-нибудь осталось?
— В тумбочке. Коньяк. Ведите себя хорошо!
«Двухмужняя... — вспомнил он, глядя ей вслед. — А с виду и не скажешь».
Запершись, Гена пил коньяк, закусывая сладким консервированным ананасом, но во рту почему-то оставался вкус вяленых бычков. Он курил, бродил по кабинету, с наслаждением стряхивая пепел под ноги, прямо на ковер, потом нашел в ящике черный фломастер и пририсовал Черчиллю буденновские усы, а Рузвельту — рожки. Сталина не тронул. Несколько раз набирал телефон Ильи, чтобы спросить про Зою, сначала сбрасывал номер еще до соединения, потом все-таки дождался длинных гудков и дал отбой, едва женский голос откликнулся: «Алло!» В дверь сурово постучал Женя и предупредил: через пятнадцать минут поставит помещение на сигнализацию. Раньше охранник без звука ждал убытия босса, сидевшего обычно допоздна.
Скорятин прикончил бутылку, разделил выходное пособие на три равные части, всунул в конверты, тщательно заклеил и надписал кому: один — Вике, второй — Касимову (Ренату он вложил еще флешку с «Клептократией»), а третий — Колобкову. На последнем Гена вывел адрес и телефон Ильи, чтобы не перепутали. Запер деньги в сейф, а ключ положил, как договаривались, под «мышку». В пачке оставалась последняя сигарета. Бывший главный редактор закурил и наблюдал плавное движение слоистого дыма. Сделав прощальную затяжку, он подошел к окну, открыл створку, выбросил окурок и с завистью проследил, как рыжая звездочка, кувыркаясь, исчезла в белесом мраке вечного снегопада.
38. Шестая полоса
«Коллектив еженедельника “Мир и мы” с глубоким прискорбием извещает о безвременной кончине многолетнего главного редактора “МиМа”, одного из зачинателей свободной российской прессы, кавалера ордена “За заслуги перед Отечеством”, лауреата премии “Перья Свободы”, секретаря Союза журналистов России, почетного профессора Тартуского университета Геннадия Павловича Скорятина. В памяти сотрудников и читателей, всех честных граждан он навсегда останется рыцарем правды, гуманистом, мастером разящего слова, человеком безупречной репутации и твердых принципов. Молодым журналистом в мрачные годы государственного терроризма вступил он на тернистый путь борьбы за свободу и остался верен этой высокой миссии до конца. Выражаем искреннее соболезнование вдове, детям, друзьям, близким покойного, а также всем, кто потерял в его лице мудрого собеседника, учившего жить не по лжи.
“Милый друг, где б души ни витали”, мы никогда не забудем тебя, нашего руководителя, товарища, наставника...»
2013–2015