Из новых стихотворений
Надежда Васильевна Кондакова родилась в Оренбурге. Окончила два курса филологического факультета Саратовского государственного университета и Литературный институт имени А.М. Горького.
Заведовала отделом поэзии в журнале «Знамя» и в журнале «Октябрь», была составителем альманаха «Дня поэзии» (1979, 1980, 1982).
Печатается с 1966 года. Автор 11 книг стихов. Стихи публиковались в альманахах «День поэзии» и «Поэзия», в «Литературной газете», «Литературной России», в журналах «Волга», «Юность», «Молодая гвардия», «Сельская молодежь», «Новый мир», «Огонек», «Золотой век», «День и ночь», «Дон», «Континент» и др.
Награждена грамотой и медалью Министерства культуры Республики Болгария (2008). Лауреат премий журналов «Золотой век» и «Дети Ра», премии Правительства Москвы (статус государственной) (2011), общероссийской премии «Капитанская дочка» (2014).
Член Союза писателей Москвы и Союза писателей России.
Живет и работает в Москве.
Пасу народы
Кому какая участь,
кому какие роды...
А я все так же мучусь —
«пасу народы».
А мне все так же жалко
в Кузбассе и в Донбассе
цветного полушалка
и ватника в запасе.
Ну что поделать, жалко
до судорог, до дрожи —
и девочку Наталку,
и мальчика Сережу.
Они лишь крикнут: «Папа!» —
и не умрут герои
по прихоти генштаба
у разоренной Трои.
И только станут строже
в строю — они же дети —
Наталка и Сережа,
Монтекки с Капулетти.
...Есть ощущенье плена,
и нет уже запаса
у вечности, у тлена,
у рокового часа.
Есть бездна за плечами.
Есть твердая порода.
Вот и не сплю ночами —
пасу народы.
Глаголы
Все говорят — надо валить, валить...
А мне еще надо потолки побелить,
полы подмести, вынести сор
и дослушать Навальному приговор.
На трех могилках — посадить цветы,
дождаться их неземной красоты.
Встретить тех, кто придет с войны.
Вынести всех из Кремлевской стены,
похоронить на кладбище
и вас простить,
когда вы вернетесь их навестить.
Русская история
Вратами узкими,
шажками мелкими,
то с перегрузками,
то с перестрелками.
И все-то ново нам:
и есть на скатерти,
и с Годуновыми
стоять на паперти.
То с шурамурами,
то с танцашманцами
слыть самодурами
и самозванцами.
Стать подголосками
с глазами детскими
то вдруг — кулацкими,
а то — советскими.
Слыть подпевалами
не в поле колосу —
то власти ряженой,
то — вражью голосу.
Но что покрестится
при встрече с нечистью,
то и уместится
в любви к отечеству...
Ватники-виноватники
— Я родом из оренбургского «форштадта».
— Нет, ты родилась в «абиссинии»...
...Если уж в «абиссинии»,
значит — вблизи «форштадта»,
где облака гусиные,
перистые, как вата.
Значит, и есть мы ватники,
дети больших провинций,
ватники-виноватники,
может быть, и провидцы.
...Не сталинист, не ратник,
но из крестьян, из старых,
дед мой, надевший ватник,
в нем и почил на нарах.
Умер не от приклада
стражника-иноверца,
но от всего расклада
и от разрыва сердца.
Небыли? Или были
страшной такой огранки?
...Так его и зарыли —
в ласковой вышиванке.
Как я люблю Украйну,
песенную сестричку! —
и не откроешь тайну,
и не напишешь в личку...
Может, и разорвется
сердце — в разрыве линий...
Что еще остается
жителям абиссиний?!
* * *
Такое ощущенье, что на дне,
в каком-то обреченном батискафе,
с подлодкой затонувшей наравне
и если не в отчаянье, то в страхе.
Такое ощущенье, что давно
мы тоже все, шумеры и ацтеки,
прошли, исчезли, канули на дно,
остались где-то там — в двадцатом веке.
И замер рот, и амальгама врет,
и даже те, кто ласточки, кто дети, —
растаяли, ушли не в свой черед,
как спирт в огне, исчезли на рассвете.
...Что европейской ночью на земле
поэт услышал в гениальных бреднях,
то мы и ощущаем в феврале
в Московии времен уже последних...
* * *
Ну, ужо тебе, Сивилла!
Не в почете, так в чести.
Раз — могила, два — могила,
третья... Господи, помилуй,
очередность — пропусти!
Дай хоть полупередышку
или воздуха глоток...
Ты и так хватила лишку —
не укусишь локоток!
Не услышала Сивилла,
ничего не пропустила.
Но зато услышал Бог.
И прибрал. И уберег.
* * *
Ни звонка, ни звоночка,
ни калиточки стука.
Ни тебя, ни сыночка,
ни подружки, ни друга.
Лишь листочки узорные,
пережившие стужу,
как мечты иллюзорные,
так и рвутся наружу.
Да шиповники колкие,
обособившись кастою,
выставляют иголки нам
сквозь заборы щелястые —
и сквозь наши сомнения,
наши беды проточные
наши более-менее
огоньки междустрочные.
Вот и я в оглушении,
враз лишенная речи,
пятый год в оглашении —
перед верой во Встречу.
* * *
Памяти Володи
В предпоследнем целованье
на больничной простыне
столько боли, то есть — знанья
о тебе и обо мне.
И покуда губы — в губы,
и пока душа — в душе,
я молчу о том, как любы
дни, прошедшие уже...
Нет ни страсти, ни влеченья
в легкой старческой руке,
но уходит в ночь свеченье
и не гаснет вдалеке.
А о том, что там, за знаньем,
за последним целованьем
на исходе немоты, —
знаем только я и ты...
* * *
Считанные годочки
с жизнью наедине,
ведь ни сынка, ни дочки
ты не оставил мне.
Это твоя докука,
или моя вина?
Только вокруг — ни звука,
мертвая тишина.
Старого ли режима
жаждет режим иной?
Только непостижимо
быть на земле — одной!
Думали ли, гадали —
но, не заговорив,
так и не увидали,
где впереди обрыв.
Стукнет во тьме калитка,
звякнет звонок дверной —
все о тебе молитва,
все обо мне, одной.
Что она напророчит,
знаю наперечет:
прошлое — обесточит,
будущее — зажжет.
Мертвые и живые
вместе в единый ряд
встанут и, как впервые
в жизни, заговорят...
* * *
Похоронила всех, кого могла,
и замки все воздушные спалила.
Ну что, душа, ты дожила дотла,
до пыли, до невидимости тыла?
Теперь пойдем за тридевять морей —
в худую Иудейскую пустыню,
чтоб сжечь уже остатки кораблей —
в молитвах о бессмертии и сыне.
Чтоб все, что жило, мучило, и жгло,
и в памяти безудержной толпилось,
одной слезой глаза заволокло,
другой слезинкой — в небе растворилось.
А тот, кто машет издали рукой,
уже заметный, но еще нежданный, —
другая жизнь и разговор другой,
не тяжелящий пальчик безымянный...
* * *
В синий отблеск фиолета
желтое — сквозимо.
Ожидаю бабье лето
и мужскую зиму.
Ожидаю, что откатят
прошлые разоры,
что опять затянут в кратер
огненные взоры.
И поселится большая
в сердце голубица.
И за это обещаю —
плакать и молиться.
* * *
Оглушило и ошарашило —
не обозналось ли? —
счастье покроя страшного,
с неба и до земли.
Как же нам это вынести,
в памяти теребя
прошлое, чтоб не вырасти
больше самих себя?
Ведь не на вырост дадено
и не на окорот.
Счастье, а не украдено,
даже наоборот!
Горя нам было мало ли —
жалиться да тужить?
Нас оно не ломало ли
и не мешало жить?
А вот теперь — на паперти,
у счастья на поводу,
словно на белой скатерти
или на тонком льду.
* * *
Ты готов ли, ласковый и нежный,
встать со мной
на неотвратимой, неизбежной
паперти земной?
Ты готов ли целовать каменья,
брошенные вслед?
От любви, похожей на смиренье,
ждать ответ?
Ты готов ли? Я ли не готова
умирать:
вот стоите рядом — ты и слово! —
надо выбирать...
* * *
Что с нами, милый?! Мне все чаще
идет на ум:
так виноград последний слаще —
почти изюм.
Так на прошедшие мытарства,
каменьев град,
отдав полжизни и полцарства,
уже глядят.
Так не зовут уже, не ищут
земных утех,
а молча ждут на пепелище,
чтоб выпал снег.
Все так... Но если ночкой каждой —
о, исполать! —
то умирать дано от жажды,
то вновь пылать?
И если это не расплата
и вход в пике,
а просто нежностью прижата
щека к щеке?!
Знать, на осеннем одиноком
уже пути
Господь обвел нас дольним оком
и — дал пройти.