Проклятие родной матери
Предупреждение
Уважаемый читатель!
Текст, предлагаемый твоему вниманию, — результат неожиданной счастливой находки. В одном из сел Запорожской области, где с давних времен обитала казачья община, в 30-х годах прошлого века стали разбирать кирпичный дом, в котором проживали до 1917 года дьяконы местной церкви. В массивной стене оказался небольшой тайник, где лежала рукописная книга. Она была в плохом состоянии — видимо, от употребления, а также от влаги, которая каким-то образом попадала в тайник. От обложки остался лишь кусочек пергаментного корешка. На титульном листе буквы расплылись, и можно было прочитать лишь обрывки записи: «Сия книга... с дедов и прадедов... дается для спасения...» Текст книги хотя и пострадал в некоторых местах, но с известным усилием читается, поскольку написан хорошим каллиграфическим почерком начала XIX века. Но сама рукопись, судя по языку и отображенным в ней событиям, была создана, вероятнее всего, в начале XVII века. Неизвестно, является ли ее автор далеким предком одного из дьяконов, живших в селе, или владельцы рукописной книги сами переписали ее у кого-то или получили в дар. Ясно одно, судя по состоянию рукописи: ее не раз читали и перечитывали — может быть, для назидания детей и внуков.
Я не посчитал нужным делать сплошную литературную правку текста: в оригинальном виде остались понятные современному читателю слова и фразы староукраинского языка, которые передают атмосферу давно ушедшей от нас жизни. Рукопись не имела заглавия, и пришлось дать его, исходя из личного понимания замысла автора. В тексте встречается довольно много фраз на латыни, церковнославянском и польском языках. Образованные люди того времени в Речи Посполитой и Великом княжестве Литовском, можно сказать, «щеголяли» знанием языков. Поэтому я предпочел давать их перевод не в самом тексте, а в сносках. Также счел уместным дать по ходу изложения справки об упоминаемых в повествовании исторических деятелях и о реалиях ушедшей от нас эпохи.
Рукопись была у моего отца, но в трудные послевоенные годы ее отдали на временное хранение одному родственнику, который забыл, куда он ее спрятал. И только недавно, роясь на даче в куче старых газет и книг на чердаке, я случайно нашел то, что так долго искал.
Анатолий Василенко
Аз, раб Божий, многогрешный Андрий из Подбережья, имея в виду, что все вещи на этом свете преходящи и только смерти не избежать каждому рожденному от женщины, пишу эту исповедь, будучи еще в доброй памяти и полном разуме. Все вещи, которые не записаны, из памяти людской уходят и забываются, а те, которые письменно утверждены, вызывают уважение и долгое время сберегаются потомками.
Умоляю всех читающих это скорбное повествование, почитайте своих отца и мать, и тогда будете яко древо, посаженное при потоках вод, которое и плод свой даст во время свое, и лист его не отпадет, и во всем вы преуспеете. Не так тому, кто идет против воли отца или матери, не так: путь их усеян бедами. Так погиб и мой путь, и судить будут меня Бог и Святая Богородица во второе, и страшное, Христово Пришествие.
Родился я в 7065 году от сотворения мира и в 1557 году после Рождества Христова от честных и благочестивых родителей несколько месяцев до нашествия на Волынь и Подолию калги Мухаммеда-Герая Жирного[1] с ордой, которое случилось в начале 1558 года. В этих краях даже во время перемирия с агарянами[2] служивые бояре почти не слезали с коней, обороняя свои владения и своих близких. Деревянная церковь в селе имела вокруг себя кирпичную стену с отверстиями для стрельбы, за которой укрывались люди во время набегов ногаев и крымчаков. Мой отец был служивым боярином у князя Дмитрия Вишневецкого[3]. Родовым гнездом отца являлось местечко Подбережцы при реке Икве. По преданию, удельные князья Подбережские вели свой род от святого князя Владимира. Но задолго до моего рождения они утратили свой княжеский титул и именовались просто шляхтичами Подбережскими. Когда мой отец женился, князья Вишневецкие подарили ему владение на границе с дикой степью.
Мне не пришлось знать отца, потому что он ушел в поход до моего рождения. Последние известия, которые имела от него моя мать, принесли из Хортицкого замка: отец сообщал через слугу путного, что князю Вишневецкому, славному своими победами над агарянами, пришлось уйти из этого замка, осажденного ханом Девлет-Гиреем с сыном и всеми людьми крымскими, и что князь собирается отправиться в Московию.
Мать не раз рассказывала мне о нападении крымчаков на наш хутор и о моем чудесном спасении. В то памятное для нее утро она проснулась, едва начинало светать. Пробудилась от моего плача. Она отодвинула занавески, чтобы лучше рассмотреть, что со мной случилось, и увидела в предрассветных сумерках через мутное зеленоватое стекло бегущих к хутору людей. По вывернутым шерстью наружу бараньим тулупам она поняла, что это крымчаки.
Моя мать была не из робкого десятка. Она выросла в семье слуги замкового, который часто ходил на войну. Умела колоть ловко копьем, рубить саблей и стрелять из пищали. Отец, уходя в поход, оставил ей янычарку[4]. Мать стала заряжать ее, надеясь выстрелом предупредить своих работных людей, спавших в хате, расположенной не так близко от господского дома, и всех жителей хутора о набеге. Но когда она закончила заряжать янычарку, на пороге уже вырос здоровенный крымчак с веревкой в руках. Она выстрелила в упор. Через мгновение раздались яростные вопли нападающих и крики ужаса пробудившихся хуторян. В проем двери, где только что маячил крымчак, с жутким свистом влетела стрела и вонзилась в дубовый стол, прямо в вырезанное на крышке стола распятие. Другая стрела разорвала матери щеку. Затем вспыхнула ярким пламенем соломенная крыша хаты от пущенной в нее зажигательной стрелы.
За печью, которая находилась в переднем углу хаты, был скрытый лаз в погреб. Мать выхватила меня из колыбели и, открыв с помощью специальной веревки крышку погреба, спрыгнула вниз. Затем захлопнула крышку и закрепила ее с обратной стороны кованым железным крючком. Из погреба шел узкий подземный ход, по которому можно было пробираться лишь на четвереньках. Мать протискивала меня вперед, зажимая мне рот, чтобы я не кричал, и затем продвигалась сама. Подземный ход выходил в большую яму, под корни столетней липы, которая, упав во время грозы, образовала большую воронку, густо заросшую кустарником и камышом.
Мать остановилась у выхода, где дышалось свободнее, и стала прислушиваться. Подобно полевому сурку, на которого охотится лисица, она боялась высунуться наружу. Некоторое время ей были слышны громкие гортанные крики крымчаков, женский плач, треск горящих построек. В воронке становилось все жарче, дым стал разъедать глаза. Она поняла, что это загорелась вокруг построек сухая осенняя трава и пожар уже рядом с ней. Но поскольку камыш в воронке оставался еще достаточно зеленым, пламя прошло дальше, не охватив растительность рядом с выходом из подземного хода.
К счастью, пролился неожиданно сильный дождь. Мать услышала удаляющийся конский топот. Потом затих и шум шагов. Она подождала еще немного и осторожно выглянула из своего укрытия. Людей в селе не было видно. Дымились остатки догорающих изб и деревенской церкви. Мать собралась взять меня на руки и вдруг увидела, что я весь белый и не подаю признаков жизни. Она стала тормошить меня, качать изо всей силы, как это делала, когда хотела меня успокоить. Моя голова бессильно болталась из стороны в сторону. А моя душа, освободившись от земной оболочки, странствовала в небесах. Мать завыла как раненая волчица. Держа меня на вытянутых руках, она, качаясь, пошла к своему дворищу. Рядом с ним она наткнулась на тело соседки Ганны — жены друга отца Ивана Черного. Соседка тоже, видимо, стала отстреливаться, и агаряне пронзили стрелой ее грудь. Но ей еще распороли живот и, вытащив оттуда семимесячного ребенка, бросили рядом.
Внутри кирпичной церковной ограды матушка увидела еще тела двух своих молодых работников. Они предпочли смерть плену и сражались, похоже, так отчаянно, что крымчаки посекли их на куски. У одного из них даже вырезали желчный пузырь: наверное, в набеге участвовал какой-то агарянский целитель.
Церковь почти вся сгорела, уцелела боковая часть алтаря, на которой мать увидела чудом сохранившуюся, даже нетронутую пожаром икону Божией матери. Она упала на колени на мокрую землю перед образом и стала неистово плакать. В перерывах между рыданиями она едва успевала произносить: «Пресвятая Богородица...» — и, так и не высказав просьбу, опять начинала горько плакать. Ее теплые слезы ручьем лились на мое лицо, и вдруг я пронзительно закричал! Так Богородица сжалилась над моей матерью и вернула меня к земной жизни.
Она рассказывала, что от радости стала сама не своя. То громко смеялась, то опять начинала горько рыдать. Наконец, немного успокоившись, моя мать дала обет Пресвятой Деве. В чудесном моем исцелении она увидела тайный знак судьбы и поклялась, что не будет растить сына своего ради славы и почестей в жизни сей, а сделает его служителем Христовой Невесты — Святой Церкви.
Но после случившегося со мной беспамятства я долгое время оставался слабым ребенком и часто болел. Сколько же пришлось моей матери пострадать, прежде чем она поставила меня на ноги! Так и не зная, кто она — мужняя жена или вдова, она перебралась на житье к своему брату и моему дяде Лонгину, киевскому мещанину, который проживал на Подоле, на Гнилой улице. Он тоже не знал, женатый он человек или вдовец. Его жену увели в полон крымчаки во время одного из набегов. Моя мать взяла на себя заботы о его хозяйстве. Дядя, у которого не было детей, полюбил меня как родного сына.
Недалеко, под горой Уздыхальницей, простирались болота, заросшие камышом, сама Гнилая улица во время половодья заливалась водой, и ее жители часто болели лихорадкой. И больше всех страдал от нездоровой местности я. Помню, бывало, уже пришло жаркое лето, а у меня — лихорадка. Сижу себе на деревянном крылечке, все окружающие люди исходят потом, а мне морозно, колотит дрожь.
По ночам меня душили кошмары, и я просыпался с громким криком. Тотчас мать торопливо зажигала лучину и склонялась над колыбелью. Хотя я был еще маленьким, но ее страдающее лицо, освещенное слабым, мерцающим светом, запомнилось мне навсегда. Вот и сейчас, когда пишу эти строки, прожив уже целую жизнь, не могу сдержать слез, вспоминая материнскую ко мне привязанность.
Стал выздоравливать только после того, как мать сводила меня к известной всему Киеву бабке–целительнице. Многолетняя и честная женщина вытопила воск, вылила его в холодную воду, и там образовались причудливые фигурки. Затем шепотом стала заговаривать болезнь:
Буду тебя молитвами заклинать,
Буду тебя от христианской веры изгонять
Туда, где собаки не лают,
Где петухи не кричат,
Где христианского голоса не слышно!
Я весь покрылся испариной. Жутко было вообразить себе место, лишенное привычных звуков жизни на Подоле: внезапного лая собак в ночной тишине, пронзительного крика петухов на заре, дневного гомона людей на рынке.
В конце бабка побрызгала три раза на меня святой водой и повесила мне на шею бумажку, на которой написана была три раза молитва Богородице. Она посоветовала матери поить дитя отваром полыни.
Богородица опять мне помогла. Я квартами пил полынную горечь, которую мать напаривала в горшке, и мало-помалу лихорадка оставила меня в покое. Прошли и ночные кошмары. Но окончательно я исцелился благодаря моему учителю — иноку Михайловского златоверхого монастыря дьяку Василию.
Мать решила отдать меня в учение к нему, когда мне пошел двенадцатый год. На Подоле недалеко от нас имелись три церкви. Рядом на Гнилой улице находилась деревянная армянская церковь Рождества Пресвятой Богородицы. У дяди сложились хорошие отношения с армянскими купцами. Его лавка на рынке соседствовала с лавкой армянина Гарабита Киркоровича. Дядя ездил в казачьи уходы на Ворскле, Удае и привозил оттуда мед, воск, сушеную рыбу. Туда он отвозил красный товар, который получал от Гарабита Киркоровича. У армянских купцов существовали налаженные связи со своими соплеменниками в соседних монархиях и с Кафой, и они могли достать любой товар. Общались они между собой на агарянском языке, привезенном ими из Крыма. От их детей я научился объясняться по-агарянски.
Православные церкви — деревянная на Гнилой улице, Николы Доброго, и древняя каменная Успенская церковь посреди Подола — были бедными и не имели таких дьяков, которые могли бы дать образование, приличествующее духовному лицу. Дядя узнал, что в золотоверхом Михайловском монастыре стал служить дьяком инок Василий, которого он в молодости знал как казака Сокирявого. Когда-то вместе они добывали «казацкий хлеб», совершая походы в Крым и на побережье Черного моря.
И в один из прекрасных осенних дней дядя повел меня по крутому подъему мимо замка на горе, через старый город по большой дороге, ведущей в Печерский монастырь. Я впервые оказался на горах, на которых располагался старый город, и восхищался открывающимися оттуда видами. Дядя не торопил меня и дал возможность вволю налюбоваться величавым течением синего от яркого солнечного света Днепра и завораживающими взгляд красками леса Крещатика[5].
Михайловский монастырь окружал высокий деревянный паркан[6]. Дьяка мы нашли в келье рядом с церковью Михаила. Через широко открытую дверь кельи мы увидели, что Василий сидел на высоком деревянном стуле у окна. Перед ним на столе, покрытом скатертью, лежала большая раскрытая книга в зеленом переплете. Оказалось, что это псалтырь, по которому он меня потом учил.
Увидев нас, Василий стремительно встал и кинулся обнимать дядю. Они троекратно поцеловались, похлопали друг друга по спине, шумно выражая свою радость.
— Не ожидал к себе гостя такого благодарного, — говорил Василий.
— Я по повелению господина моего племянника Андрия, — шутил дядя. — Пора ему за учение приниматься. Покорно прошу, чтобы ваша вельможность держала его под своим ласковым и веселым оком.
Василий повернулся ко мне, и тут я увидел, что у него как-то странно сидит голова на широких плечах. Она была наклонена вперед, к груди, и не отклонялась назад.
Василий погладил меня по голове и сказал:
— Добрый казак будет!
Дядя тотчас возразил:
— Его паниматка[7] хочет, чтобы он стал церковнослужителем.
Василий посмеялся и сказал примирительно:
— Пусть он Господу Богу хорошо молится, но на коне должен как репей держаться, уметь саблей рубить и отбиваться, из янычарки метко стрелять и пикой мощно колоть!
С этого дня я стал самостоятельно ходить к Василию на уроки грамоты.
Сначала он разговаривал со мной очень сурово. На первом же занятии прочитал мне на славянском языке наставление учителю о наказании нерадивых учеников: «Не отнимай от детища твоего казни, безумие есть привязано в сердцы отрочате, жезлом же наказания изженеши его. Детище, иже дают волю его, напоследок посрамит матерь свою. Аще ли накажеши его жезлом, не оумре от того. Ты бо жезлом биеши его, душу его от ада избавеши. Аще ты в юности накажеши его, а он оупокоит тебе на старость твою».
И добавил свое, казацкое:
— Терпи, казак, атаманом будешь!
Но наказывать меня «жезлом» ему не понадобилось, так как учился я охотно и легко. Быстро усвоил буквы алфавита, титлы, чтение по слогам, грамматику, научился читать по часословцу молитвы, необходимые для служения в церкви. Наконец мы приступили с ним к изучению той самой псалтыри, которая лежала перед Василием в мой первый приход. Со священным трепетом открывал я деревянный переплет, обтянутый зеленой тканью, и погружался в мир высшей мудрости.
Василий говорил мне: «Сия книжица замыкает в себе все Священное Писание». Он растолковывал мне символическое значение псалмов, сопоставляя их с событиями Ветхого и Нового Завета и подвигами святых. Для лучшего понимания псалтыри на ее полях имелись изображения Рождества Господа нашего Иисуса Христа, Его распятие на кресте, Его Вознесение, деяния апостолов и святых нашей Церкви, прославивших Его. Меня поразило толкование псалма CXLVIII. Там есть такая строка: «Человек суете уподобися; дни его яко сень преходят».
На полях псалтыри был нарисован человек, который, спасаясь от единорога, взобрался на дерево и лакомится каплями меда, стекающими с ветвей. Между тем дерево подгрызают две мыши — белая и черная. Дерево стоит над черной пропастью, в которой прячется страшный зверь с кроваво-красным языком.
— Дерево есть образ жизни человеческой, а единорог — смерти, — объяснял мне Василий, — пропасть — сей мир, исполненный зла, а зверь с красным языком — адская утроба. Человек думает, что он спасется от смерти, и наслаждается, лакомясь каплями меда. Но день и ночь, сменяя друг друга, сокращают его жизнь, и каждое мгновение он может попасть в сети зла и будет поглощен адской утробой. Наша жизнь человеческая так же быстро проходит, как тени в полдень, посему не надо посвящать ее суете. Особенно в наш многомятежный и богопротивный век жалко терять даром и проводить бесполезно не только годы, не только дни, но и каждый час. Надо служить Господу, как наши казаки, славное рыцарство, опора веры христианской, страх и разорение всем врагам и неприятелям креста Христова, победа и утешение христиан!
Узнав Василия поближе, я понял, почему дядя отдал меня на учение именно к нему.
Сокирявый происходил из священнического рода и, в отличие от большинства казаков, был грамотным. Еще в детстве он изучил славянскую грамматику, часословец[8] и псалтырь, научился служить в церкви и петь на клиросе. Во время одного из набегов степняков его взяли в плен и продали в Кафе турецкому паше. Запорожские казаки, предавшие огню и мечу побережье Османской империи, освободили его. Казаки подвергли его обычному у них испытанию и, увидев, что молодец вполне подходит к их компании, взяли его с собой. За что Василий получил от них прозвище «Сокирявый», он мне не рассказывал. Но от дяди я узнал, что Василий сразу же стал пользоваться уважением у своих боевых друзей. Высокий, коренастый, он обладал большой физической силой, вполне овладел всеми видами оружия. Показал он себя и хорошим атаманом. Может быть, благодаря грамотности стал бы и гетманом. Но во время одного из походов попал в плен, был закован в цепи и отправлен в глухую провинцию Османской империи. Несколько раз пытался бежать, но каждый раз его ловили, нещадно избивали. Однажды осман, догоняя его, ударил его саблей по шее. Могучая шея выдержала удар, голова осталась на плечах, но приросла криво. Выздоровев, Сокирявый сумел бежать, добраться до торгового города Смирны и оттуда уплыть на голландском корабле в Европу. Несколько лет он шел через разные страны домой, знакомясь по пути с обычаями разных народов и усваивая европейские науки. Полученными знаниями Василий делился со мной, обнаружив во мне благодарного ученика. Эти знания, как увидит в дальнейшем читатель, очень пригодились мне в моей наполненной невзгодами жизни.
Он стал учить меня науке счета, что считалось тогда необязательным для церковнослужителя. Я имел тетрадь, в которой учился сложению, вычитанию и умножению, записи на линейках очень больших чисел. Много времени запоминал, как перемножать их между собой. Память у меня была хорошая, и Василий хвалил меня, говоря, что я знаю почти столько же операций умножения, сколько европейские доктора наук.
Как-то я сказал ему, что умею объясняться по-агарянски. Василий удивился и попробовал поговорить со мной на этом языке. Убедившись, что мои знания в этом языке невелики, он заявил: «Надо добре знать агарянский язык». И стал учить и ему.
Василий трудился со мной любви ради. Сначала он и мой дядя договорились, что я буду учиться два часа до обеда и два часа после обеда. Но потом мы стали проводить вместе все больше времени, как друзья-ровесники. Заметив, что я слаб здоровьем, Василий летом начал водить меня на днепровский берег и учить плавать. До него я умел лишь барахтаться в воде «по-собачьи». Василий показал мне, как быстро плавают казаки, как они умеют нырять и держаться долго под водой, дыша через камышинку. К концу лета мы уже переплывали вместе с Василием речку Почайну, которая напротив Подола имела всего сто метров в ширину, и грелись на теплом песке полуострова. Такая благодать лежать, зарывшись в чистый песок, и глядеть в синее, бездонное небо! Иногда Василий философствовал, продолжая урок, начатый в монастыре.
— Добре сказано в Священном Писании, — поучал он, — «Благословите, все дела Господни... Благословите, небеса, Господа, пойте и превозносите Его во веки. Благословите, моря и реки, Господа, пойте и превозносите Его во веки... Благословите, солнце и луна, Господа, пойте и превозносите Его во веки... Благословите, горы и холмы, Господа, пойте и превозносите Его во веки... Да благословит земля Господа, да поет и превозносит Его во веки». Весь мир как книга, в которой каждый может увидеть благодать и богатство Божие! Надо только Бога теплым сердцем возлюбить.
Накупавшись, мы отправлялись в монастырь, но по дороге нередко отклонялись от прямого пути и заходили в храм во имя святой Софии. Он был заброшен, и в нем можно было встретить укрывшихся от непогоды коров, лошадей и собак. Через дырявую крышу внутрь попадала вода. Но среди всей этой мерзости запустения сияло невыразимым светом вечной благодати изображение нашей заступницы Пресвятой Богородицы. Я падал на колени перед ней и со слезами на глазах молился. Не могу передать словами то неземное состояние блаженства, которое испытывала в это время моя душа.
Василий сокрушался, видя, как гибнет красота храма. Он говорил:
— Мне посчастливилось видеть собор во имя святой Софии в Константинополе. Наш — такой же великолепный. Великая слава и дивные дела наших предков наполняли весь белый свет, поднимались до небес и перед Божьим Престолом ставали. Многие сейчас не помнят об этом. А некоторые, как грязная птица упупе[9], которая марает свое гнездо, оскорбляют и порочат свою родину поношениями или несогласными с правдой писаниями. В неволе я понял, как сладко родная земля влечет к себе и не дает забыть о себе. Надо биться за нее и делать все, что служит ее чести и славе!
Когда я возмужал и окреп настолько, что смог держать в руке тяжелую венгерскую саблю, Василий стал учить меня сражаться с ее помощью. «Каждый казак должен всегда иметь при себе саблю и лишаться ее только вместе с жизнью, — говорил он. — От судьбы никому не уйти. А наша судьба — жить с обнаженной саблей». Мы выходили на берег Днепра, и Василий обучал меня сначала более простым, а потом все более сложным нападениям, отбивам и уколам саблей. Пришлось изрядно потрудиться, прежде чем я научился правильно держать саблю, наносить ею удар всей рукой, от плеча, а не одной кистью, стал хозяином моих движений. Василий добился того, что я отточил удары в голову слева и справа, удары в лицо и по боку, усвоил приемы по обезоружению противника. «Если противник сражается честно, как подобает рыцарю, то удар можно наносить только по верхней части его тела, — наставлял он. — Если же он действует против всех правил, то надо быть очень осторожным и действовать по обстоятельствам. В бою обнаруживается находчивость и хитрость сражающихся. Чем скорее работает голова, тем сильнее боец. Если противник необузданный, надо держаться на дальней дистанции от него и применять встречный удар по руке. Если противник спокойный, то надо заставить его потерять терпение, чтобы он стал действовать безрассудно».
Василий показал мне два секретных приема, которые он узнал от опытных бойцов. С помощью одного можно было быстро обезоружить противника. Другой — беспощадный убийственный удар — применялся в случае, если кто-то нападал внезапно.
Когда мне исполнилось четырнадцать лет, дядя Лонгин стал брать меня с собой в свои поездки по уходам. Я помогал ему вести учет товаров. Отправлялись мы обычно по стародавней дороге в начале лета, когда просыхали густые леса к юго-востоку от Киева. Вместе с дядей ехали еще несколько его соседей по рынку и их слуги. На повозки грузили седла, уздечки, сабли, сагайдаки, стрелы, металлическую посуду, гребешки, суконную одежду, шапки и сапоги и прочие товары, в которых нуждались казаки-уходники. С собой купцы и их слуги брали сабли, пики, по четыре пистоля, гаковницы, запас пороха и пуль.
Передвигались с большими предосторожностями. В лесах еще жгли костры, чтобы приготовить кулеш из пшена и сала, а когда выезжали в степь, питались всухомятку. Ехали по дороге, на которой были выбиты две глубокие борозды, заросшие высокой, в рост человека, травой. Видели мы только небо и землю под ногами. Когда рядом с дорогой попадался курган, слуги выезжали на его вершину и внимательно осматривали окрестности. Только убедившись, что поблизости нет агарян, продолжали путь. Ночью, когда останавливались на ночлег, береглись от диких животных. Поблизости от лошадей появлялись стаи волков, и приходилось отгонять их копьями и стрельбой из луков. Утром с убитых волков снимали шкуры и складывали для просушки на отдельную повозку.
Обычно дядя Лонгин останавливался для совершения своих торговых дел на пасеке у шляхетного Омельяна Ивановича. Мы переправлялись через реку Сулу в нижнем ее течении, по мелководью, и, проехав несколько часов, оказывались на пасеке. Там стояли несколько бурдюгов[10], в которых могли расположиться от пяти до десяти человек. Мы с дядей поселялись в жилище Омельяна Ивановича. У него бурдюг отличался от других таких землянок. По стенам висело оружие, вдоль стен сделаны лавки, а на полу лежал турецкий ковер. Пока дядя менял свои товары на мед, воск, сало, мясо, кожи и рыбу, я наслаждался вольной жизнью в степи.
Казаки учили меня стрелять из лука, охотиться на диких коз, кабанов, волков и барсуков, объезжать лошадей. Однажды со мной случилась такая история, когда я чуть не лишился жизни. Неосторожно отойдя довольно далеко от пасеки, наткнулся на стаю волков. У меня в руках не оказалось ни пики, ни пистолета, поэтому я упал на землю и притворился мертвым. Волчий вожак подошел ко мне, обнюхал, а затем помочился на меня. Вслед за ним это же проделала вся стая, после чего удалилась.
У казаков такой обычай — любят они пошутить друг над другом. Посмеялись вволю надо мной, но похвалили за сообразительность. Хохоча, они приговаривали: «Терпи, хлопче, казаком будешь, а из казаков атаманами становятся. Из смеха большие люди бывают!»
Когда мы уезжали с пасеки, полностью загрузив повозки дарами вольных степей, Омельян Иванович говорил: «Ступайте с Богом, паны-молодцы. Простите, если что не так. чем богаты, тем и рады, просим не гневаться».
Казаки провожали нас до переправы через Сулу, о которой знали агаряне и часто туда наведывались. После прощания с ними наш караван скрывался в высоких травах степи, и мы опять в течение нескольких дней видели под ногами землю, а сверху небо.
Когда моя мать узнала о моем чудесном спасении от волчьей стаи, она увидела в этом еще один явный знак моего предназначения. Она попросила Василия помочь мне пройти испытание на церковнослужителя, так как я умел хорошо, неспешно читать Евангелие и произносить возгласы на Божьих святых литургиях, петь псалмы и каноны на утренних и вечерних службах, знал действие священническое. Василий сказал матушке:
— Андрий — человек годный для умножения хвалы Божией. Недавно просили из града Острога дьяка доброго в писании. Пусть Андрий отойдет туда, там и пройдет испытание. От книгописания три блага получаеши: первое — от трудов своих питаешься, второе — праздного беса изгоняешь, третье — с Богом беседуешь!
Когда мы в очередной раз ходили с ним в Печерский монастырь — дом Пречистыя — поклониться пресвятому образу ея и преподобным и богоносным отцем печерским, Василий со вздохом проговорил:
— Смотри, сколько гробов святых старцев, а все они жили на свете и пошли все к Богу. Скоро и мне придется пойти туда, где отцы и братия наши!
Затем повел меня в дальние пещеры поклониться мощам князя Федора Даниловича, предка князей Острожских, который после славных битв с поляками удалился в Печерский монастырь, облекся в схиму под именем Феодосия и после смерти прославился многими чудесами и исцелениями[11].
Побывали мы и в печерском храме Успения пресвятой Богородицы, у мраморного надгробия Константина Ивановича Острожского. Василий посоветовал мне прочесть со вниманием надпись на надгробии: «Константин Иоаннович князь Острожский, гетман Великого княжества Литовского, защищением восточного благочестия и храбростию в бранех преславный, многия церкви Божия, ради отроков училища, странноприимницы немощных ради, в княжении своем Острожском и в стольном городе Вильне создавши, вторую Гефсиманию Пресвятыя Богородицы Печерския дом учредил пребогато, в нем же яко титор именитый, по преставлении своем сподобися положен быти»[12].
— Сын же его Константин, нареченный в святом крещении Василий[13], — объяснял мой наставник, — призывает теперь к своему двору православных учителей евангельских и апостольских, богословов истинных, знающих богословие и веру правую. А почему? Размножились в нашем отчестве школы латинские, люторские и еретические. А многие наши духовные — простаки великие и неуки, не могут выстоять перед искусными силлогизмами поганских философов. Тебе надо ехать в Острог науку христианскую слушать, чтобы ты мог нашу веру, от давних и вечных часов, от дедов и отцов наших положенную, оборонять!
Мать не хотела отпускать меня из дому. Дядя Лонгин уговаривал ее.
— Князь Острожский, — убеждал он, — славный богатствами собранными и делами монарху равный. На службе у него Андрий добре Богу угодит.
Весной 1575 года были великие воды, и я смог отправиться в Острог лишь летом в составе небольшого отряда слуг князя. Собирали меня в дальнюю дорогу дорогие мои близкие. Василий подарил мне венгерскую саблю и Евангелие малое, обтянутое красным бархатом. Дядя Лонгин отдал мне шкатулку дорожную с посудой из английского олова. Паниматка купила мне доброго вороного коня. Она благословила меня той самой иконой Богородицы, что нашла в сгоревшей церкви, и сказала такие слова: «Да хранит тебя Матерь Божья, а я молитвой и желанием добрым буду всегда помогать тебе!»
Вдруг она опустила голову, и из глаз ее полились слезы. И, не желая расстраивать меня больше, добрая моя мать резко повернулась и быстро ушла во двор.
Дорога в Острог пролегала по северному Полесью. Большую часть пути наш отряд ехал дремучим бором, объезжая то завалившие тропу сломанные деревья, то глубокие промоины, образовавшиеся после сильного дождя. По вечерам делали привалы и целую ночь жгли костры, оберегая себя и лошадей от волков и медведей. Около больших рек Горыни и Случи останавливались на несколько дней, рубили лес и снаряжали плоты для переправы. Временами приходилось передвигаться по топким болотам, лошади в них вязли, а комары и мошки не давали нам покоя.
Тяготы пути помогал мне преодолевать мой конь. Он оказался очень выносливым, понятливым, и я не раз поминал добрым словом паниматку, сделавшую мне такой подарок во взрослую, самостоятельную жизнь.
Думаю, что и по молитвам моей матери в Остроге я сразу оказался в кругу благоверных и благоразумных людей.
Горя любовью к православию, его милость князь Василий-Константин Острожский задумал совершить пречестное дело, превосходящее все остальные его деяния, — издать книги Ветхого и Нового Завета на языке славянском[14]. И я был счастливым свидетелем и немного участником этого богоугодного начинания.
Мы въехали в Острог, когда солнце начинало клониться к закату. По сравнению с Киевом этот застроенный деревянными домами город казался небольшим местечком. Но он являлся родовым гнездом князей Острожских, столичным городом Волыни, а его милость Василий-Константин был богаче польского короля. Высокая каменная стена опоясывала весь город, имевший несколько ярусов замок хорошо укреплен, и в нем, и вокруг него располагалась тысяча отборных служилых людей князя.
Мы попали в острожский замок, когда там начался обильный ужин по случаю удачной охоты. Меня усадили за длинный стол в столовой избе на втором этаже замка. Жарко пылали дрова в камине, изукрашенном изразцами, а на столах лежали груды печеного мяса диких кабанов, оленей и лосей. Разгоряченные охотой и малвазией[15], охотники громко рассказывали о своих удачах. Я не пил ни малвазии, ни меда, но зато, настрадавшись от скудного питания в пути, отдал должное печеному мясу, которое показалось мне удивительно вкусным.
Затем меня отвели в комнату на первом этаже замка, и я сразу же крепко уснул. Проснувшись утром, увидел в небольшое окошко рядом храм во имя Успения Пресвятой Богородицы. Комната, в которой ночевал, была невелика. Узкая скамья для сна, стол с письменными принадлежностями — гусиными перьями, перочинным ножиком, циркулем, линейкой, линовальной доской, скребками, чернильницами, свинцом — и деревянный табурет — вот и вся обстановка. В углу — распятие.
В двери постучались, а затем в комнату вошел молодой человек года на три старше меня, одетый как казак. Назвавшись Василь Андреевичем Малюшицким, он сказал: «По повелению его милости князя я буду твоим наставником. Твое служение будет не в храме. Ты будешь переписывать рукописи, которые привозят к нам из разных монастырей и земель — из Московии, Чехии, балканских стран и Кандии. Начнешь с переписывания рукописи, доставленной из Московии, — «Сказание, како состави святы Кирилл словеном письмена».
Василий Андреевич стал мне доброжелательным приятелем. Спокойный, скромный человек, не заносился, хотя знал греческий, латынь, польский и славянский. Как-то при случае сказал мне: «Следуй учению святого Исаака Сирина, уничижи себя — и увидишь славу Божию в себе».
Его отец, Андрей Иванович Масальский, долгое время служил королевским писарем, не раз ездил с дипломатическими поручениями в Московию. Всему, что он знал, он научил сына, и Василий Андреевич входил в круг яснопросвещенных людей, которых его милость князь Василий-Константин призвал к себе, задумав издать Библию на славянском языке.
Василий Андреевич оказал мне многие услуги и направлял меня по богоугодному пути, что и паниматка. Он говорил мне: «Никто не может никого учить, если наперед себя не научит. Многие языки иметь учителями добро есть». Мой благожелательный приятель уговорил грека Евстафия Натанаэля, который учил детей его милости князя, давать мне уроки греческого. «Из греков философы и богословы великие, — говорил он, — незыблемые светильники и учителя церковные, на их преданиях, науках и уставах церковь святая восточная стоит крепко и неотступно».
По утрам я отправлялся через рынок на Греческую улицу. Меня впечатляло, какую ревность греки выказывают в делах веры. Наружные стены их домов между окнами украшали лики святых апостолов и других угодников Божиих. Мой учитель Евстафий в строгом черном монашеском одеянии, с черной как смоль бородой, с суровым взглядом больших карих глаз, заставил меня первым делом выучить по-гречески «Пресвятая Троица, помилуй нас...», «Отче наш...», исповедание христианския веры», вечернюю молитву, «Богородица, радуйся» и псалом пятидесятый. Каждый урок начинался с чтения молитв. Далее пришло время познавать по-гречески сладость Божественного Евангелия.
Видя, что благодаря хорошей памяти я быстро постигаю греческий, Василий Андреевич уговорил другого грека, Дионисия Раллу, учить меня латыни. «Дело доброе — знать латинский язык, — сказал он, — чтобы уметь говорить и писать о всякой вещи, которая встретится в Божественном писании, и чтобы лучше оборонять веру нашу».
К Дионисию все относились с большим почтением, зная, что он является потомком византийских императоров Палеологов. Он держал себя величественно, носил шелковую рясу, борода у него была подстрижена и ухожена. Во всем он любил порядок. Заставил меня завести несколько тетрадей, назвав их «стражами памяти». В одну я выписывал из грамматики латинского языка Эмилия Донато склонения и спряжения, другая была моим латинским лексиконом, в третьей собирал искусно составленные латинские фразы, мудрые изречения. Помню первую фразу из сочинения Сенеки, которую Дионисий предложил мне записать и выучить наизусть: «Carere patria intolerable est»[16].
Все значение этих слов для Дионисия я понял только тогда, когда сам оказался в неволе у агарян.
Не могу не вспомнить добрым словом еще одного моего наставника — Герасима Даниловича Смотрицкого. Он появился при дворе его милости князя Василия-Константина, когда польским королем избрали Стефана Батория[17]. Королю был мил орден иезуитов, и он и словом, и делом распространял римскую веру во всем княжестве Литовском. Его милость князь Острожский, обороняя церковь нашу восточную, учредил друкарню[18] и славяно-греко-латинское училище. Для них у ворот замка между Богоявленской и Пречистенской церквями повелел выстроить домики. До его милости князя дошла слава о высокой учености каменецкого писаря Герасима Даниловича Смотрицкого, и он пригласил его заведовать изданием Священной Библии и преподавать в лицее.
Герасим Данилович любил пошутить, выдавал себя за «простака», хотя знал греческий, латынь и славянский язык. Когда Василий Андреевич Малюшицкий познакомил меня с ним, он, узнав о моих успехах в изучении языков, сказал: «Добре, что ты в светлоцветущей молодости твоей не тратишь время зря. В новый век наш все, кто имеет страх Божий, не должны проводить время по-пустому, ни единого часа. В житейском море присматривайся к дивным, прошлым и настоящим вещам».
Когда у меня выдавалось свободное время от переписывания рукописей и занятий греческим и латинским языками, Герасим Данилович приводил меня в друкарню. Он хотел приохотить меня к печатному делу. В большой светлице до самого потолка возвышался деревянный печатный станок. Его хозяин, москвитянин Иван Федорович[19], как и Герасим Данилович, человек поживший, всегда был занят каким-либо делом: или печатал, или вырезывал деревянные доски для заставок, или вместе с учеником Гринем, моим ровесником, отливал шрифт, необходимый для издания Священного Писания. Иногда он отъезжал на некоторое время в Дермань, в монастырь, управителем которого он являлся, или во Львов, столицу Червонной Руси. Тогда я заставал в друкарне одного Гриня, который, сидя у окна, терпеливо вырезал из стальных брусков пунсоны, выбивал ими на медной пластине матрицы, затем отливал в них оловянные буквы.
Герасим Данилович однажды, указывая на Гриня, сказал мне по латыни: «Labore et constantia»[20].
Москвитянин Иван по-доброму учил меня работе на печатном станке, иногда я помогал ему печатать, намазывая краску на полосы набора и перекладывая отпечатанные листы тонкой бумагой. По просьбе Ивана проверял, сравнивая с рукописью, «Сказание како состави святый Кирилл философ азбуку», отпечатанное в книжке ради научения детей училищных[21].
Человек немногословный, Иван о себе не любил рассказывать. Говорили, что он учился в Краковском университете, и с тех пор у него приятельские отношения с краковским целителем и торговцем бумагой Мартином Сенником, помогавшим поставлять бумагу для друкарни из фабрики в Кшешовичах под Краковом.
Герасим Данилович так сказал мне об Иване Федоровиче: «Москвитянин — муж искусный в вере и добродетелях по преданию церковному. Он смиренно служит своим ручным художеством Господу нашему Иисусу Христу. Перед началом пречестного дела — печатания обоего Завета Писаний — удостоился многих скорбей. Из Московии его гнали лихие люди. В Заблудове великий гетман Литовский Ян Ходкевич повелел ему художество рук оставить и земледелием житие мира сего препровождать. Дни и ночи Иван проводил в слезах, вспоминая притчи евангельские о рабе ленивом и лукавом, который лепту, от Бога дарованную, скрыл в земле, а также о неплодстве смоковницы. “Отринет меня Владыка мой Иисус Христос вовеки, — говорил Иван себе, — и не даст своего благоволения. А на земле все проходит как сон, как тень, и доброе и худое, как дым по воздуху расходится. Обрету Христа своего, не умножая сосуды с житными зернами, а рассеивая по вселенной семена духовные”».
Слушая эти слова Герасима Даниловича, и я загорался желанием пойти скорбным путем Ивана Федоровича и приобрести несмертельную славу.
Герасим Данилович с большой похвалой отзывался об Андрее Рымше[22], служебнике славных Радзивиллов, который часто приезжал в Острог. Оба они любили поэтическое художество. Андрей Рымша привез для печатания в друкарне свое сочинение «Хронологию» — календарь, в котором дела Священной истории сладкой речью стиха поэтического описал.
Он научил меня молитве, что у них в Великом княжестве Литовском чинится, подобной виршу: «Дзякуй Господу Богу, сонечку ясному, месячику красному, звездочкам светленьким, миру хрищоному, образу честному, што я ету ночку переночевав».
Еще запомнился один вирш, что Андрей Рымша читал Герасиму Даниловичу, когда беседовали они о поэтическом художестве, и я был при том:
А где матушка плача, там речка тече.
А где сеструшка — там колодязи,
А где жонка плача, там росы нема.
Да матушка плача да век до веку,
А сестра плача да род до роду,
А жона плача день до обеда.
Когда вспоминал паниматку, вспоминал и этот вирш.
Но в Остроге утешал себя тем, что посвящаю себя великому богоугодному делу.
А помощников доброму делу в те часы не находилось много. И было несогласие даже в кругу людей, близких к его милости князю Константину Острожскому. Особенно это стало ясно для меня во время пребывания у москвитянина — ярославского князя Андрея Курбского[23].
Москвитянин переводил с латинского языка на славянский творения отцов нашей восточной церкви. Его милость князь Константин Острожский повелел мне помочь ему — проверить, истинно ли и неотменно ли ставит он в славянском языке грамматические чины — склонения, роды, часы и иные.
С небольшим отрядом слуг князя Андрея Курбского мы подъехали к его деревянному замку. У ворот стояла толпа крестьян, вооруженных дубинами. Они готовились отразить нападение на владения князя родственников его бывшей жены Марии Юрьевны Голшанской, недовольных разделом имущества после недавнего развода Курбского. Нас впустили через калитку рядом с надвратной башней. Затем меня привели в столовую избу и посадили ужинать за большой дубовый стол, где уже ужинали князь Курбский и его гость — писарь Великого княжества Литовского Михаил Богданович Гарабурда[24]. Оба они были люди уже пожившие. Михаил Богданович, который привез из Москвы его милости князю Константину Острожскому Библию, переведенную на славянский язык еще при князе Владимире, спросил, как идет печатание в Остроге славянской Библии. Я рассказал, что друкарь Иван Федорович уже подготовил все нужные шрифты и заставки, заготовил нужное количество бумаги и теперь печатает то, что дает ему ученая коллегия, в которую входят Герасим Данилович, дьяк Тимофей Михайлович и Евстахий Нафанаил, грек из Кандии. Они сверяют издания Библии на славянском и греческом языках, а также рукописные своды, привезенные по велению его милости князя из греческих, сербских и болгарских монастырей.
Москвитянин похвалил его милость князя за то, что тот собрал в Остроге столько людей, сведущих в писаниях еллинских и словенских, и держит с ними общий совет и единомыслие. Он сказал о нем: «муж разумный и мне зело превозлюбленнейший и прежелательный».
У его милости князя Константина стол обычно ломился от всяких яств, а у князя Андрея Курбского подали только постные блюда. Во время обеда он стал рассказывать о жителях земли лифлянтской[25], в которой он воевал: «Там земля богата, жители в ней зело горды, от веры христианской отступили, от обычаев и дел добрых своих праотец удалились и ринулись на широкий и престранный путь, сиречь к пьянству многому, невоздержанию, ко долгому спанию, к ленивству, к неправдам и кровопроливанию междуусобному. Владетели же той земли гортань и чрево драгоценными калачами и марципанами набивают, дражайшие вина льют, друг друга пьяные восхваляют, и побить не только Москву, Константинополь и самих турок обещают. Потом возлягут на одрах своих между толстыми перинами и едва к полудню с обвязанными головами едва живы восстанут. А как послышат варварские нахождения, так забиваются в претвердые города, и воистину смеху достойно: вооружившись, надев зерцала булатные, сядут за столом, и за кубками бают фабулы с пьяными бабами, из врат городских не желая выйти!»
Когда мы с Михаилом Богдановичем расходились после ужина по покоям, он объяснил мне, что князь ярославский держится обычаев своих праотец. Родоначальник рода у него святой Феодор Ростиславович Смоленский, нетленные мощи которого покоятся в ярославском Преображенском монастыре. Один из дедов князя Андрея — Семен Федорович прославился своим воздержанием: мяса не ел несколько лет, даже рыбу употреблял только по воскресеньям, вторникам и субботам. По понедельникам, средам и пятницам постился. «О нем свидетельствовал великий посол цесарский в Москве Герберштейн[26], муж искусный в шляхетных науках и делах», — с восхищением сказал Михаил Богданович.
На следующий день меня привели в светлицу, которая служила москвитянину и спальнею, и канцеляриею. Там помещалось ложе князя, устланное медвежьей шкурою, лавки вдоль стен и длинный дубовый стол, на котором находились дести бумаги, рукописи, несколько книг на латинском языке, перья, перочинный ножик и чернильницы. На бревенчатой стене над ложем москвитянина висела его сабля, серебром оправленная.
Курбский усадил меня за стол рядом с собой, напротив раскрытой рукописи. «Здесь вещи духовные великого вселенского учителя Иоанна Златоуста[27] на праздники владычные, — сказал он о рукописи, — лепше его ни един обретается в востоке и западе. Эти беседы перевел я от римского языка. Таковые в словенском не были еще преложены. Перевел я по силе моей с великим трудом и прилежанием. Но от младости не навык книжного словенского языка, понеже частократ с воинством ополчахся против врагов креста Христова. Аще где погреших в словенском языке, молю тебя с любовию и христоподобной кротостию, да исправишь».
Мы просидели за рукописями до обеда. Если я находил прегрешения в грамматических чинах, то объяснял князю и делал с его согласия исправления. Но прегрешений грамматических обрелось не много. Курбский сказал, впервые улыбнувшись за все время, пока я работал с ним: «Со Павлом дерзну молвити: аще и невежда, то словом, но не разумом». И похвалил меня: «Ты искусен в грамматических чинах!»
В столовой избе нас уже ждал Михаил Богданович Гарабурда, одетый в красный кафтан голландского сукна с серебряными застежками. Курбский сел за стол в кафтане из черного английского сукна. Обед подали не постный — ради гостей. На столе в мисках из английского олова дымилось жареное мясо дикого кабана, стояли бутылки с малвазией и ендовы с медовыми напитками. Гарабурда и Курбский ели не торопясь, запивая малвазией и неспешно беседуя о разных предметах. Когда коснулись недавнего развода князя, Гарабурда выразил сожаление по поводу того, что княжна Мария Юрьевна Голшанская, происходящая из рода, который славился своей набожностью, дошла до того, что уговаривала слуг воровать документы у мужа и изменила ему с молодым коморником[28]. Вспомнил при этом, что мощи святой праведной Иулиании, княжны Голшанской, нетленно почивают в дальних пещерах Киево-Печерской лавры.
Здесь Курбский с горячностью заявил, что в Литовской земле живут люди грубые, в духовном неискусные и к тому же маловерные, а Церковь Божия беду приемлет: люди в ересех развращены, апостольские слова развращенно толкуют, на святых хулу возлагают. Паче же на Златоуста клеветами ополчаются. Римляне, философией Аристотеля изощряя язык, на древнее богословие вооружаются. Прелестник новоявленный Лютор[29], волк в овечьей шкуре, предтеча антихристов, был мнихом, нагло отскочил от прискорбного пути, самим Господом Иисусом прославленного, окаянный, бесчисленные народы соблазнил, великие царства смутил, супротив апостолов и всех святых стал. Душевной и неисцельной гангреной мало не вся Волынь заразилась. Даже начальники христианские дружат и сообщаются с еретиками. Любимый слуга вельможного и светлейшего князя Василия-Константина Острожского — Мотовилло, арианин[30], христоненавистник, обновитель древних еретиков, богохульство на общего нашего владыку Христа отрыгает. Мнит себя выше всех святых премудрых учителей, толкования их не приемлет, не имеет перед очами страха Божия. Бесстыдно толкует только от себя, от своей нагой головы. Этого ядовитого дракона светлейший князь не токмо держит и питает в доме своем, но и за помощника себе почитает. О заслепление и безумие наше! Курбский припомнил, как послал он свой перевод на славянский беседы Иоанна Златоуста «Вера, Надежда, Любовь» светлейшему князю на прохлаждение духовное, а тот дал ее перевести на польскую барбарию[31] человеку, в науках неискусному. А на польскую барбарию даже ученые люди не возмогут перевести не токмо словенские альбо[32] грецкие беседы, но даже и любимые ими латинские. «Много я письменно и устно говорил князю, чтобы он читал Священные Писания часто, пусть даже помалу, ибо он отчасти в правоверных догматах искусный. И не перестану ему докучати воистину до самои смерти, следуя премудрому слову пророка Исайи: “Лепше лоза приятеля, нежеле ласкательные целования вражия”», — закончил свою гневную речь Курбский.
Михаил Богданович не стал вступать в спор, а рассказал, как пять лет тому назад он встречался с великим князем московским Иваном Васильевичем в Новгороде и передавал ему предложение от Великокняжеского Литовского совета принять на определенных условиях правление Польского королевства и Великого княжества Литовского. Иван Васильевич не согласился со всеми требованиями литовских чинов, но некоторые принимал — например, оставить духовных лиц при исповедуемой ими вере.
При упоминании о родной ему Московии князь Курбский со слезами на глазах проговорил: «Зри во Апокалипсисе! Воистину разрешен есть сатана от темницы своей и излияет ярость свою. Прельстил страны многие и отступлению от Бога научает. Обратим зрительные души к западным странам: не все ли в различные ереси пустились? А земля наша Русская от края до края яко пшеница чиста, верою Божьею обретается; храмы Божии на лице ее подобны звездам небесным; множество монастырей создано, им же несть числа; в них же бесчисленное множество мнихов водворяются. Цари и князи во православной вере от древних родов были. Но недостойны мы щедрот Бога. В предобрый род русских князей всеял диявол злые нравы, наипаче же женами их злыми и чародейками. Царь стал кровоядцем. В отечестве, слышал я, огнь мучительства прелютейший горит и гонением попаляем род христианский. Лютость на народ христианский горшая, нежели при древних мучителях. Закон Божий глаголет: да не понесет сын грехов отца своего, а ни отец грехов сына своего; каждый во своем гресе умрет и по своей вине понесет казнь. А там казни предают до трех поколений от отца и матери!»
«А мы живем по прирожденной свободе под нашим королем», — с гордостью воскликнул Михаил Богданович.
«Да, вы живете под свободами христианских королей», — со вздохом согласился князь Курбский. — Но от вашего нечестия крепкие царства ваши смятутся, и претвердые ваши грады будут разбиты, и земля смятется, бесчисленные народы будут преданы мечу, и мужские сердца станут слабее женских. И аще не покаетесь и не обратитеся ко древнему благочестию, попадете в реку огненну, ее же волны выше облак небесных с шумом возводятся, в ней же все законопреступники с дьяволом мучимы будут!»
Михаил Богданович Гарабурда уехал, а мы с князем Курбским продолжали каждый день читать и поправлять беседы Иоанна Златоуста, числом 85. Москвитянин не уставал хвалить меня, называя и «юношей, светлых обычаев навыкший», и даже «братом и приятелем моим милым». Узнав, что я учу и греческий, и латынь, он и вовсе расположился ко мне и старался преклонить меня к своему делу. Теперь мы целые дни проводили вместе. Когда мы не работали, князь рассказывал мне о далекой Московии, о своей жизни и о том, почему он занимается книжным делом.
«Колико трудился с воинством Бога живого, — говорил москвитянин, — никогда бегуном и хоронякой не был, колико нужд телесных перетерпел и ран, во тьме смертей бывал от различных пращ и огненных стреляний. Что же воздал мне за службу Иоанн?[33] Матерь мою, и жену, и единого сына моего, в заточении затворенных, поморил, братию мою, единоколенных княжат ярославских, различными смертями поморил, имения мои разграбил, и над то все горчайшее — от любимейшего отечества изгнал, от другов прелюбезных разлучил. Обретаюсь в странствии между людьми тяжкими и зело негостеприимными. Стесняем отовсюду унынием, и снедает оно, яко моль, сердце мое. Обратился в скорбях ко Господу моему, с воздыханиями тяжкими и слезами просил о помощи и заступлении, да отвратит от меня гнев свой и да не погибну от уныния. Утешил меня Господь книжными делами, и с высочайшими разумы древних мужей стал беседовати. Прочитал физику, книгу аристотельскую[34], коя замыкает в себе естественную философию и зело мудра, эттику — десять книг аристотельских, кои научают найлепшей философии и любомудрию. Часто обращался к сродным мне Священным Писаниям, ими же праотцы мои были по душе воспитаны. Вникая в них, вспомнил о словах преподобного Максима, нового исповедника[35], с ним же некогда беседовал. Сказал он, что книги великих учителей наших восточных не переведены на словенский, а токмо на римскую беседу. Сие слышал из самых его преподобных уст. В Литовской земле стал римскому языку приучатися того ради, дабы смог преложити наших учителей на свой язык, иж чуждые ими наслаждаются, а мы гладом духовным томимы. Немало лет изнурял себя в грамматических, в диалектических и прочих науках. Сам уже в сединах, со многими трудности приучился языку римскому. Брата моего — князя Михаила Оболенского, будучего в младом еще веке, упросил, чтобы он навык внешних наук в языце римском. Брат учился три года в Кракове, потом совершения ради был в Италии два года и вернулся благодатию Божею здрав и в праотеческом благочестии и яко корабль преполный дражайшими корыстями. Он купил книги Василия Великого[36], все оперы Златоустовы, Григория Богослова[37], Кирилла Александрийского[38], Иоанна Дамаскина»[39].
Едва мы закончили исправление перевода бесед Златоустовых, как его милость князь Константин Острожский повелел мне возвратиться в Острог. Захворал его писарь. Москвитянин был весьма опечален.
«А я уже хотел с вами сесть за преложение книги Павловых епистолий, беседованных от Златоуста, — сказал он огорченно и обратился ко мне с горячей просьбой: — Моление братское к вашей милости простираю. Ради Христа яви любовь к единоплеменной России, ко всему словенскому языку! Не обленися до нас приехати на колико месяцев, даючи помощь нашему грубству и неискусству. Если бы Бог вас принес ко мне, занялись бы мы единоколенных просвещением. И я рад бы был иметь себе в товарищах сына света».
Больше мы с москвитянином не встречались. Он умер через пять лет, когда я оказался в плену у агарян.
Писарь его милости князя Василия-Константина Якуб Мошиньски долго хворал. За время его слабости я каждое утро поднимался по крутой лестнице на второй этаж, в рабочую комнату князя, которая служила ему одновременно и спальней. Она выглядела беднее, чем у князя Курбского. Узкое иноческое ложе, укрытое медвежьей шкурой, лавки вдоль стен, вокруг стола несколько табуреток и одно сиденье с подлокотниками, обтянутое черным сафьяном. Его милость князь имел для гостей обширные покои, роскошно обставленные, но сам он, мудрый и побожный, предпочитал убогость пана нашего Иисуса Христа и его апостолов. Он говорил: «Biada tym, którzy przenosza rzeczy ziemskie nad niebieskie»[40]. Его милость князь говорил только по-польски, как в то время многие знатные паны Великого княжества Литовского. Он женился на католичке, дочери коронного гетмана Польши Яна Тарновского, и в семье у него все говорили по-польски. Передавали, что он сказал: «Aczem sam Rusakiem sie urodzil i Rusakiem umrzeć mi przyjdzie, jednak idioma polskiego zazywać w ojczyznie naszej musiemy»[41]. В Остроге я уже довольно овладел польским языком, чтобы не делать на письме ошибок. Мне приходилось писать письма и деловые бумаги с его слов по-польски, а для русской шляхты переводить их на наш язык.
Занятие греческим и латынью пришлось на время оставить. И в друкарню я приходил всего один раз — по поручению его милости князя узнавал, как скоро идет печатание Библии. Иван-москвитянин спросил меня, каким я нашел князя Курбского. Он сказал, что московский князь ему очень пособил на чужбине, ознаменовав его мастерство в Литве поборникам греческой веры, таким, как его милость князь Василий-Константин Острожский. В друкарню в это время зашел и Герасим Данилович Смотрицкий. Оказалось, что по его совету его милость князь взял меня на место писаря. Герасим Данилович сказал ему, что я угодный к работе, зная, что тот больше всего не любит в людях lenistwo, ospalstwo[42].
Его милость князь Василий-Константин Острожский имел замысел — перед угрозой со стороны агарян объединить, как во времена апостолов, христианские церкви, и даже сборы[43] Кальвина[44] и Лютера. Он хотел, чтобы наша греческая церковь, сохранившая, как он говорил, czystość pierwotnej Chrystusowej Cerkwi[45], не уступала всем остальным в печатном деле, в книжном научении и школьной науке. Но мало кто понимал шляхетность замысла его милости князя. Когда он собирал вместе наших, греков, римлян, евангеликов, то начинались споры без конца и без пользы.
Мне запомнилось dissertatio[46], которое случилось, когда два иезуита привезли его милости князю книгу Петра Скарги[47] «O jedności Kościoła Bozego pod jednym pasterzem i o greckiem i ruskiem od tej jedności odstąpieniu»[48]*. Скарга встречался с его милостью князем Василием-Константином у его тестя — коронного гетмана Яна Тарновского и тогда уже пытался обратить его в римскую веру. Старшего сына его милости князя Острожского Януша иезуитам удалось перекрестить из нашей веры, когда тот изучал военное дело при дворе цесаря Максимилиана II[49], которое там было поставлено лучше всех в Европе. Мне рассказывали, что, когда отец узнал об измене сына, он несколько дней не выходил из своей опочивальни и будто бы сказал близким людям: «Janusz mi byl przyjacielem, jakoź tym poturnakiem zostal wszystko się zinaczyło»[50]. Скарга, похваляясь своим dissertitudo[51], думал книгой поймать в римские сети всех русинов.
Его милость князь Василий-Константин устроил пышный ужин и на него пригласил и иезуитов, и Мотовило, и острожских ученых греков, и Герасима Даниловича, и Василия Андреевича Масальского. Ужин в замке всегда длился очень долго, на нем любили слушать слова Божии, также орации и басни. Латыняне начали хитро и сладко говорить: «Co takiego zloto, slawa,wenusy, rozkoszy? Wzgardzajcie tym. Bo to nic innego nie jest, iedno kiszki ziemskie, brzmiacy wiatr, robaków kuchnia i gnój pieknie obwiniony. Pomiatajcie tym. Chrystus bogat iest, wyźywi was, krol jest, ozdobi was, hojny jest, nasyci was. Piękny jest, da wam wszystkiego szczęścia gory»[52].
Сказали и медовые слова о законе иезуитов: «Nie swego i żadnego pożytku nie szukaja dla czci Bożej, dla obrony prawdy, dla Ewangeliej, dla ludzkiego dobra zbawiennogo, dobrowolnie z posłuszeństwa na ostre żelaza, na ogień, na kołowania i ćwiertowanie idą»[53].
Когда они замолкли на какое-то время, насыщая свое чрево вкусным угощением князя и готовя главную хитрость, инок Иван, сидевший со мной рядом, стал негромко объяснять мне: «Их ремесло — поганских наук баснословием, орациями и похвалами слабоумных и неискусных прельщати. Имел дружбу я с одним оратором латинским. Он был лицом цветной, а хотел в блуд одну девицу ввести. Повел речи сладкие, начал девицу называти солнцем: якобы подобно солнцу красотою своей светит. Начал звати златом и сребром: якобы лицом румяна и бела. Начал звати камнем дорогим — сапфиром и диамантом. Теми и другими баснями девицу, яко масло, на блуд растопил. А девица не была ни солнцем, ни златом, ни сребром, ни диамантом, а слабоумна и в блядословии увязла».
Те из гостей, которые сидели рядом с нами, развеселились. Иезуиты сидели далеко, не слышали, что говорил Иван. Они затеяли спор, хвалясь своей ученостью. Стали доказывать, что римский папа является главой вселенской церкви: «Naywyszczy pasterz nash Jesus Chrystus iednego nam głownego po sobie pasterza zostawil, Piotra Świętego, ktoremu wszyscy, tak owce, y pasterze podlegać mieli. Na to glówne pasterstwo po Świętym Pietrze nastąpili porządnie papieźowie Rzymscy»[54].
Но Василий Андреевич обратил эти слова иезуитов ни во что: «Господь наш есть Церкви святой, соборной, апостольской найвысший и вечный пастырь, архипастырь, иерей, архиерей, голова и камень краеугольный. Письмо Святое ясно глаголет (Ин. 10, 14–16): «Яз есмь Пастырь добрый, и знаю моя, и знают мя моя, якоже знает мя Отец, и Аз знаю Отца, и душу мою полагаю за овца, и иные овца имам, яже не суть от двора сего, и тыи ми подобает привести, и глас мой услышат, и будет едино стадо и един Пастырь».
Иезуит в ответ привел слова Иисуса, обращенные к святому Петру, из Евангелия от Матфея (Мф. 16, 18): «Tu iestes Piotr, y na tym kamieniu zbuduie Cerkiew moie»[55], в своем высокоумии полагая, что простаки русаки не найдут, что сказать.
Герасим Данилович дал ему отпор простыми, но убедительными рассуждениями, примешав к ним обычные свои шутки: «Иисус Христос жив есть и с нами навеки, Сам нас пасет, Сам пастырь наш, без всяких наместников. Церковь есть невеста Христова и опекуна иного не потребует. Мы Церкви о двух головах не знаем и не признаем. Иисус Христос, пастырь небесный наш, не хотел видеть одного всем головою, а только всех апостолов равною братиею. Где все пастыри равны суть, там и едность церкви есть. А где один пастырь пан, а другие слуги, там отступничество и схизма».
А Василий Андреевич добавил слова из Евангелия от Марка (Мк. 10, 43–44): «Который хочет из вас большим быти, да будет всем слугою. А аще хочет быть старейшим, да будет вам раб». И пояснил: «От сих слов самого Христа нашего явно есть, что желающие в церкви покорять других своим повелениям ничем не разнствуют от царей-мучителей света сего. Божественный апостол Петр такого старшинства не хотел знать.
Иезуиты хитро повернули спор в другую сторону: «Grekowie zgode I jednosc Cerkwie Bozey rozerwali. Oderwanie się od jedności sprowadziło rozbicie, które tylko Turkom na korzyść wyjdzie?»[56]
На это Василий Андреевич отвечал: «Римский костел две злости учинил: иного себе светского пана вместо природного, гетмана нашего Иисуса Христа, поднес и иной себе символ веры, от святых и богоносных отец на втором вселенском соборе поданный и пятьма вселенскими соборами утвержденный, измыслил. А римское царство папеж одно надвое разорвал».
Здесь вмешался в спор Мотовило. Он громко сказал: «Римский костел учинил во Франции войну домовую»[57]. Подняв кверху очи, продолжал по-латыни: «O Francia, flos Europae nobilis, ingeniorum mater, schola bonarum artium, alumna humanitatis, ubi nunc tua gloria?»[58] Затем перешел на польский: «Widze, k czemu to szatan ciągnie, aby mogł niezgodę między Polak a Rusaki pobudzić»[59].
Я увидел, что его милость князь Василий-Константин одобрительно кивнул головой. А Мотовило закончил по-нашему: «Между нами и греческой церковью ненависти нет. Мы милуемся между собой, как добрые приятели».
Иезуиты с подозрением посмотрели на этого пана, роскошно одетого по-итальянски, с большим кубком малвазии в руке. Они, наверное, поняли, что он из сбора Кальвина, потому что один из них сказал другому по-латыни: «Magna est Sathanae sedes in Littuania, Russia, Prussia, Masovia, Samogitia, Moscovia!»[60]
А другой с раздражением стал говорить Мотовило: «Nie moźe to być zadna miarą, abyście dwiema panom zaraz słuźyć mogli, nie może to być, abyście i kielich Pański i kielich shatański zaraz pić mieli, jako ani to, zebyście zaraz mogli byc uczestnikami i Pańskiego i shatańskiego stolu. Co za towarystwo swiatlości z ciemnościami, co za zgoda Pana Chrystusa z Belialem? Prawda może być tylko jedną, kościól nie bładzi i spelnia tylko wolę Chrystusa. Z jego powaga nie może walczyć świecki plebejusz, dworak, pozbawiony tytulu doktora. Nowi teologowie sektarscy do wysokiej nauki Bożej przystępują z swą wolą i rozumki swemu. Karanie poddanych odpadłych od wiary nie est prześlodowaniem, ale dobrym utrapieniem. Rusaki poczęli się ięzykow uczyć, za czym wiele miedzy nimi bałwochwalstwa poczęlo ustawać»[61].
Отвечать ему Герасим Данилович начал с шутки, а закончил настоящей орацией: «Пан иезуит громы гордости своей выпустил. Только не все то Перун, что из Рима гремит. А мы ему скажем смиренно. Есть то яснейшая правда, иж народ Российский с воли Святой Божьей крещение святое принял от трона апостольского Церкви Константинопольской. Россове не имели ничего общего с костелом Римским и береглися от него как от заразы. Грекове и Россове держат правую веру, учатся богоугодно жити, один другого превосходя подвигами, не уклонятися ни ко грехам, ни ко ересям, идя тесным путем и узкими вратами и оным первым святым христианам и пустынножителям наследуя. Наш народ Яфетов[62] широк был и славен, для чего и словенским был назван. Славен был рыцарской дельностью еще до войны Троянской. Пишет “Словенская Хроника”, же Росские полки были найпереднейшими у Александра Великого. И Римлян побивали. Наш народ Росский был неусмиренный и вольный. Август, цесарь Римский, который мало не всю вселенную покорил, устрашился поднести войну на Словяны. О чем шире читай у Светония[63]. Припомним еще вкратце о дельности Россов Великой России. Иоанн, царь Московский, две орды Татарскии, Казань и Астрахань под свою власть подбил. А другая часть Яфето-Росского поколенья, из Малой России, за порогами живущие казаки, с Татарами и Турками на море челнами воюют. И сами неприятели христианского имени, Татарове и Туркове, признают мужество Россов».
По окончании ужина инок Иоанн стал меня уверять: «Даже если мы латыню спором приперли, ни нам, ни им никакой выгоды это не принесет, только вражду большую заимеем, ибо они в неверии вконец заматерели, и их сам Христос не уверит. Апостол Павел прения о вере и законе с неуврачеванными возбранял, повелевая: “Аще кто любо препирателен мнится быти, мы такового обычая не имамы, ниже Церкви Божия”».
Однако Герасим Данилович был другого мнения. Он говорил: «За лаской Божиею минуют Российскую нашу Церковь лета грубой простоты, светити ей начала светлость наук и правды. При светлом и дородном дворе пресветлого Константина, князя Острожского, великого заступника народу Росского, есть ораторы, равные Демосфенови, доктора славныии, в греческом, латинском и словенском языках беглые, православные учители, богословы истинные, знающие богословие и веру правую».
И меня хотел мудрый Герасим Данилович учинить подобным этим светлым мужам, обещал меня отправить в чужие края, в Краков и Падую, чтобы я смог научиться разным наукам и ремеслам, но по грехам моим судилось мне иное.
Не ведают люди, не ведают, что есть шайтан!
Такое со мной учинилось, чего моя душа никогда не желала!
Когда я замыслил, не забывая о клятве паниматке, окончательно ступить на чистый, крестоносный путь иноческого жития, князь мира сего возжег во мне плотские желания. В 1577 году от Рождества Христова комета велика и страшна показалась на зимнем восходе солнца и была час немалый. И трясения земли были. Крымские люди несколько раз набегали на наш край, побивали старых и детей, тысячи наших людей в полон вывели, коней, скота рогатого и овец, злата, сребра, дорогих одеяний набрали. Дотла опустошили землю, все сожгли вместе с домами и гумнами. Пришли к Острогу люди перекопского царевича Махмет-Герая и осадили его. А за несколько дней до этого приехали в острожский замок приятели его милости князя Януша Острожского, старшего сына его милости князя Константина, — польские шляхтичи с несколькими паненками. Все в пурпуре, златоглаве, персидском атласе, оксамите[64], с оружием позолоченным и посеребренным, украшенным дорогими каменьями. Их поселили в роскошных комнатах замка. С собой они привезли римские игры, для них играли скрипачи его милости князя. На другой или третий день осады в башню, где я стоял у кулеврины[65] вместе с пушкарем Симоном из Кролевца[66],
вошла группа шляхтичей в шлемах-мисюрках[67] и доспехах. С ними была одна паненка в распахнутой беличьей шубке и платье малинового цвета из турецкого оксамита, с тремя рядами жемчужного ожерелья вокруг шеи. Она смело подошла к Симону, взяла у него фитиль и подожгла порох. Раздался выстрел и сразу же дикие крики крымчаков, которые носились у стен замка в своем обычном танце[68]. Любопытная паненка неосторожно высунула голову в амбразуру, желая увидеть, что там происходит. Я, зная, что крымские люди ответят на выстрел градом метких стрел, бросился к ней, схватил ее в объятья и отнес в укрытие. И в тот же момент в амбразуру влетели несколько стрел, и одна из них застряла в моем клобуке, сильно оцарапав шею. Шляхтичи схватились за сабли, а паненка не отстранилась от меня, а только еще сильнее прижалась ко мне. Даже сквозь грубое мое иноческое одеяние я почувствовал ее тело, упругое и мягкое, как сало. Пушкарь Симон вытащил окровавленную стрелу из моего клобука, показал ее шляхтичам. Они вложили сабли в ножны и увели паненку, бросая на меня злые взгляды.
Паненку я больше не видел, узнал только, что ее звали Беатой, на латинском значит «блаженна». Осада длилась недолго, его милость князь Василий-Константин, видя, что крымские люди вот-вот возьмут замок, уплатил им выкуп и устроил для мурз угощение. Я присутствовал на этом пиру. Всех повеселил младший брат Мехмет-Герая, по прозвищу Эминей, который, опившись, стал хвалиться, обращаясь к его милости князю: «Земля ни твоя, ни моя, одно Бозская: хто моцнейший, тот ее и держит, а мы с давних часов привыкли у вас брати, а вы нам привыкли давати». Я слышал, как его милость князь сказал тем, кто сидел к нему ближе: «A my z inszego pokolienia»[69].
Как только крымчаки сняли осаду, шляхтичи уехали в свой край. Но память о Беате разжигала во мне грехолюбие. Во сне мне чудилось, что держу паненку в моих объятьях, как тогда в башне. Чтобы прогнать наваждение, становился на колени, бил себя в перси, падал на лице, сладко плакал, долго молился. Помня советы инока Ивана, придавливал кожу утробы кожею ремня так, чтобы ум в леность и сон не погружался и чтобы молитвы читались без забавы сна. Подвигом мысленного внимания во подвиге нощном и дневном трезвении неуклонно устремлялся, чтобы тело и кровь иссушить и увялить.
Но не суждено было мне чистое житие после того, как захворал греховным недугом. Осенью 1578 года от Рождества Христова Беата приехала в Острожский замок вместе с женихом — сыном одного магната Речи Посполитой. Они вошли к его милости князю, когда он запечатывал красным воском[70] письмо, написанное мной с его слов. Паненка узнала меня и одарила меня улыбкой. Я сначала опустил глаза, но потом бросил на нее восхищенный взгляд. Жених посчитал это оскорблением для себя. Покончив дела у его милости князя, я отправился в конный двор, чтобы совершить конную прогулку. Недалеко от двора и друкарни дорогу перегородил мне жених Беаты с двумя шляхтичами. «Lotr!»[71] — крикнул он мне в лицо и выхватил из ножен саблю. Он и его друзья думали, что «lotr» не умеет биться на саблях и жених легко справится с ним один. Но он, как сразу стало понятно, имел мало опыта, а я и в замке не упускал случая, чтобы поупражняться вместе со служебниками его милости князя во всех воинских занятиях. Завернув левую руку за спину, я вытянул правую, с саблей, вперед и легко отбивал ее концом удары противника. Он покраснел от злости и стал действовать безрассудно. Тогда я молниеносно, с силой описал саблей круг и ударил ей по клинку жениха, у самой рукояти. Клинок с визгом отлетел в сторону. Друзья жениха, увидев, что он остался лишь с рукоятью в руках, обнажили сабли и бросились на меня с двух сторон. Помня науку Василия, я страшным ударом разрубил плечо одного из них до самого сердца, так что его бархатный кунтуш стал красным, и быстро повернулся навстречу другому. Тот попятился. В этот момент из друкарни вышел Василий Андреевич. Он видел нашу схватку и позвал меня. Шляхтичи оставили меня в покое и занялись своим смертельно раненным другом.
«Если ты убил знатного шляхтича, тебя объявят баннитом[72], — сказал Василий Андреевич. — Уезжай как можно скорее. На расстоянии дня пути обретается караван иноземных купцов, который идет в Киев. Догоняй его. Мои служебники принесут сейчас твои вещи».
С великим плачем уехал я из Острога, поблагодарив Василия Андреевича за всю ласку, которую он мне оказал.
До сего дня печалился и печалюсь о том, что мне не пришлось работать до конца в пречестном деле — издании славянской Библии. Мало имелось работников у его милости князя Константина Острожского (Лук. 10, 2), но собрали они достойную несмертельной славы жатву. Народ Русский, сыны церкви восточныя языка словенского, благочестивые и православные христиане получили всесветлые обоего завета печатные Писания дабы испытовати их и обретати в них живот вечный, избавлятися от треволнения противных ветров еретического ухищрения, самомнительной прелести антихристова действа, нерадения и небрежения.
Остановился я на время в Киеве у дяди Лонгина. Поздней осенью пришла весть, что Stephanus Rex[73], с Божией ласки король Польский, великий князь Литовский, Прусский, Мазовецкий, Жемаитский, Киевский, Волынский, Подляшский, Инфляндский, пан и князь Семиградский, учинил меня баннитом, которому никто в Речи Посполитой не имел право давать прибежище и оказывать помощь. Мы с паниматкой выехали в зимовник на реке Псле, каким-то образом приобретенный дядей Лонгиным во время моего пребывания в Остроге. В тех диких местах королевской власти не существовало. Зимовник стоял в небольшой балке. Нас обитало пятеро. Мы с паниматкой жили в большой хате с двумя светлицами, а трое служебников обретались в хате поменьше, покрытой камышом. Вокруг зимовника простиралось поле, великое и пустое, укрытое снегом. На расстоянии много миль от нас не находилось ни одного человека. Только волки подходили по ночам к зимовнику и страшно выли. Паниматка утешала меня, говоря, что со временем рядом с нами поселятся другие беглые люди, будет построена церковь, в которой я буду служить. Но мне не верилось, хотелось поскорее иной жизни, такой же интересной, как в Остроге.
В цвитне[74] 1579 года от Рождества Христова, перед праздником иерарха Христова Николая, когда все широкое поле стало зеленым и покрытым цветами, к зимовнику подъехала на конях дружина из десяти человек. Это оказались казаки, которые ехали к устью Псла. Паниматка со слезами бросилась навстречу их атаману. В нем она узнала своего соседа по селу Ивана Черного, жену которого Ганну убили агаряне в памятном 1557 году от Рождества Христова.
Служебники разожгли во дворе костер и стали готовить для товарищества в большом казане тетерю[75]. Паниматка с Иваном Черным ушли в хату и там повели свою беседу. Товарищи Ивана Черного, все в серых киреях[76], с кожей на лице и на руках, похожей на кору на деревьях, расселись вокруг костра и курили люльки. Один из казаков, равный мне летами, которого товарищи называли Полтора-Кожуха, решил пошутить надо мной. Я был в одеянии инока, но на боку у меня была сабля.
«Зачем тебе сабля? — насмешливо спросил Полтора-Кожуха. — Твое дело — молиться. А если умеешь держать саблю в руках, то айда с нами».
Я молча вытащил саблю из ножен. Казаки радостно загалдели. Полтора-Кожуха тоже приготовился к бою. Нет для казака большей потехи, чем позвенеть саблями! Полтора-Кожуха оказался умелым бойцом, мы некоторое время под одобрительный гул товарищества сражались на равных. Но здесь из хаты вышла паниматка с Иваном Черным. Полтора-Кожуха, желая отличиться перед атаманом, сделал рискованный выпад. Я воспользовался этим и, по науке инока Василия, выбил у соперника саблю из руки. Товарищество приветствовало меня криками и бросанием шапок вверх. И сам Полтора-Кожуха похвалил меня, назвав добрым казаком и повторил свое предложение: «Айда, ударим по басурманам и будем иметь великую поживу, будем и сыты, и пьяны, и одежны от добычи!»
Паниматка сердито возразила: «Мы и здесь сидим на мясе, рыбе и меде. Он будет служить нашей церкви православной».
Иван Черный попытался переубедить паниматку: «На меня гнева твоего не накладай! Видно, что твой сын — человек рыцерский. Мы идем в поход освобождать от неволи народ христианский, для похвалы Божией, милости храмов Господних и размножения народа христианского. Сыну твоему в поход благослови».
Паниматка ударилась в великий плач.
«Иван, — причитала она, — муж оставил меня молодой вдовой, и я теперь мучаюсь всю жизнь. Сын — любовь моя, утешение старости моей и успокоение. Без него я утону в слезах. Лучше мне острым мечом сердце пронзи!»
«Нам жалостно тебя слушати, — утешал ее Иван Черный, — но я собрал людей правдиво отборных, я — человек старый и воинский, знаю, что в какое время делать. Придет из похода твой сын, и турок-янычар приведет тебе на услужение».
«Нет, Иван, не благословлю я сына идти с тобой. Угощайтесь спокойне, тетеря уже готова».
Товарищество быстро опорожнило казан и стало собираться в дорогу.
«Не гневайся, паниматка, — сказал Иван Черный. — Спасибо за хлеб, за соль. Оставайтесь здоровы».
Я обманул паниматку, сказав, что вместе со служебниками провожу казаков. Служебники вернулись в зимовник, а я с веселой душой отправился с казаками в поход. Мне не верилось, что паниматка разгневается до такой степени, что проклянет меня.
Через несколько лет мне рассказали, как это случилось. Паниматка, услышав от служебников, что сын не послушался ее и ушел с товариществом, стала горько рыдать, а потом сказала в гневе: «Имела послушного сына, пока был малая детина. Увы мне, сыне мой! Не пожалел меня, матери твоей. Будь же ты проклят! Чтоб тебе пути не было, раз ты оставил меня одну на старости лет! — И добавила, обращаясь к служебникам: — Когда умру, чтоб он не стоял у ног моих!»
Но уже на следующий день она горевала, причитая: «Я есть проклятая и несчастная матка! Где ж ты теперь, сыне мой! В какой скорби я по тебе, ты не знаешь! Колика печаль моя сына своего не видети! Прокляла я тебя, несчастная! Но если будешь впадать в великие беды на земли, в пустыни, в кровавых бранях на поле, на море, взывай на помощь Деву, та будет тебе щитом!»
И так летели вслед мне ее проклятие и ее раскаяние, но проклятие летело первым.
А я, не ведая, что проклятие скоро настигнет меня, радовался тому, что иду в поход с христианским рыцерством, и привыкал к трудной казацкой работе. В устье Псла к нам присоединились еще сотни две казаков, мы сели на чайки и поплыли вниз по Днепру. Полтора-Кожуха поместился на одной банке со мной и опекал меня: учил, как лучше орудовать веслом, как спасаться от комаров, которые тучами носились на ночлеге, строя из веток орешника и покрывала убежище для двоих. По его настойчивой просьбе пришлось раскрыть ему секреты сабельных ударов инока Василия.
Еще вспоминался мне добрый наставник моего детства, когда передо мной все больше открывался Днепр во всем его благолепии. То сжатый страшно высокими каменными берегами, то раскинувшийся как море по всей пойме, усеянный, как луг цветами, островами, он заставлял любоваться своей красотой и вызывал в памяти слова дьяка Василия: «Благословите все дела Господни! Благословите небеса, моря и реки».
Пороги тоже казались страшно красивыми, но кровь застывала в жилах, когда мы переплывали некоторые из них. Лодки мчались вниз словно в пропасть, но успевали проскользнуть целыми мимо острых камней на ровное течение. У других порогов приходилось выгружать все вещи. Часть казаков на берегу держала канаты, привязанные к лодкам, а часть, осторожно ощупывая неровное дно, заходила в воду и поднимала лодки над камнями. Я чуть не утонул, попав ногой в глубокую яму и ударившись головой о камень, но Полтора-Кожуха успел схватить меня и вытащить. С тех пор мы стали побратимами.
Особенно опасной оказалась переправа через Ненасытецкий порог. К нему нередко наведывались крымчаки, следя за казаками и желая поживиться какой-нибудь добычей. Поэтому мы вышли на левый, московский берег и послали на могилу[77] сторожевой отряд, а только потом стали переправляться через порог. Вода, несясь через выступающие из воды камни и скалы, производила такой сильный шум, что мы не слышали друг друга. Вся поверхность реки была покрыта белой, словно жемчуг, пеной. Перебравшись через порог, все некоторое время отдыхали на берегу, глядя на бушующие воды и разбросанные в степи высокие могилы. Сколько же на нашей земле могил! Почти как на небе ясных звезд!
Еще предстояло проплыть незаметно мимо турецкой стражи у острова Тавань. Это нам удалось, скрытно пройдя протоком у острова Космака. Войдя в лиман, остановились у мыса, где виднелись развалины Витовтовых бань, и казаки стали обшивать чайки связками камыша, чтобы безопасно плыть по морю. Но беда таилась совсем недалеко.
Когда мы на рассвете пустились в путь, над водой и камышами стоял туман. А когда он рассеялся и совсем рассвело, прямо перед чайками оказалась турецкая каторга с тремя фонарями на корме, а за ней еще несколько. Нас заметили и начали стрелять из пушек. Место было неудобное, чтобы вступить в бой с каторгами, поэтому чайки стремительно помчались к высокому правому берегу, перед которым росли густые камыши. Оставив лодки в его зарослях, казаки вышли в балке и залегли в ямах, вырытых дикими кабанами. Турки, подойдя ближе к берегу, попробовали высадиться, чтобы преследовать нас, но мы отогнали их метким огнем. Надо было дождаться ночи, а затем под покровом темноты попытаться взять каторги на абордаж и уйти назад в плавни. Но турки помешали осуществить этот замысел. Они перевезли на правый берег ниже балки орду крымчаков, а те обошли нас и напали сзади. Они осыпали наше расположение ливнем стрел с расстояния, недоступного для ружей. Турки высадились на берег и беспощадно разили огнистою стрельбой. Когда огонь затихал, с турецкой стороны какой-то потурнак[78] кричал: «Скверные проклятники! Наш падишах — начальник над всеми землями. Сдайтесь добровольно, если хотите себе здоровья, а не сдадитесь, с помощью Бога и Мухаммеда, пророка его, вас мечом истребят наши воины. Один раз и второй раз вам говорю: сдайтесь!»
Иван Черный долго сокрушался и выслушивал свой мозг, наконец повелел сдаваться, сказав при этом: «Паны-молодцы! Мы можем, обильно источив кровь, много бусурманов в труп положить, но и вы все погибнете. Лучше я один умру, а вы убежите из плена и будете действовать против поганцов, пока станет здоровья и пока будут целы головы на плечах!»
Нам связали сзади руки сыромятным ремнем, а на шею одели петлю. Ивана Черного привязали к росшему недалеко дереву. Какой-то знатный крымский мурза, злобно смеясь, стал издеваться над ним: «Попался, адожитель! Ты, происшедший из чресл свиньи, думал, как злой дух, войти в чистое тело Крыма! Но я убью тебя, а твое тело отдам на съедение волкам! Я отомщу тебе за смерть моего лунолицего брата, которого ты, отродье, склонное ко злу и безнравственности, лишил жизни!»
Мурза взял лук и стрелами, одной за другой, пронзил во многих местах тело Ивана Черного. Затем отрубил ему голову.
Казаки заливались слезами, видя такую злую гибель своего атамана, а турки и татары потешались над нами. Потом погнали нас, подгоняя ударами палок, к галере. Ногаи заревели свою любимую песню о Мамае. Я разбирал только отдельные предложения:
Это вольный был лев, со скалы нападающий и все пожирающий...
Яркий, как снег, когда оденет панцырь,
По локоть обе руки обагряющий кровью...
В галеру нас погрузили как дрова — так тесно, что едва можно было дышать. Но, слава Богу, везли недалеко — в Козлов[79], а иначе многие умерли бы от давки и недостатка воздуха.
В Козлове нас перевезли с галер на лодках к воротам порта, проделанным в не очень высокой, сложенной из камней крепостной стене, тянувшейся по берегу залива. У ворот находился невольничий базар. Там нас сначала спросили, не хочет ли кто перейти в их веру, обещая сразу же дать свободу и награду. Когда таких не нашлось, стали выпытывать, есть ли знатные люди, за которых можно получить выкуп. Но все оказались сиромахами[80]. После этого одели каждому на шею железный круг и цепью, продетой через эти круги, связали по десять человек. Поставили каждому на лоб и щеки, как жеребцам, клеймо.
Мы с Полтора-Кожуха попали в разные десятки. Его вместе со скованными с ним казаками купил мурза Мансур[81] для работы в своем поместье. Меня с моими товарищами по несчастью забрали для работы в порту по повелению эмина имущества Козлова[82].
Поскольку наступал вечер, нас отвели в какую-то глинобитную лачугу, расположенную в углу порта, рядом с мясной лавкой, где забивают скот, и оставили на ночь голодными и скованными одной цепью. Мы кое-как примостились на земляном полу и уснули мертвецким сном.
Ранним утром нас пробудил рев бедных животных, которых здесь забивали не один десяток в день. Затем появился раб эмина — потурнак, которого приставили для наблюдения над нами, и с ним бешлеи[83]. С нас сняли цепь, но каждому на ноги навесили тяжелые кандалы, чтобы мы не могли убежать, но были способны переносить грузы или убирать отходы и грязь в мясной лавке.
В порт приходило всегда так много торговых судов, что мачты судов казались деревьями леса, растущего из воды. Целыми днями, с утра до вечера, мы переносили тюки тканей, войлока, шерсти, бурок овечьих, мешки с фруктами и зерном, глиняную и медную посуду, кипарисовые, чинаровые и ореховые доски. А еды давали по два заплесневелых сухаря с водой, перед тем как запереть на ночь в лачуге. Те фрукты, которые мы переносили, — апельсины, яблоки из Анатолии, сушеные груши, финики, хурму, — невозможно было незаметно стащить, так как за нами зорко наблюдал потурнак. Чтобы не умереть с голоду, приходилось выпрашивать у резников в мясной лавке кости, которые они обычно бросали собакам. Бывало, что агаряне устраивали себе потеху, чтобы видеть нашу скорбь: бросали кости собакам, а нам кричали: «христианские собаки, угощайтесь!» И приходилось добывать себе еду, вырывая ее силой у животных. Но достойно и праведно судил Господь Бог нас по грехам нашим. Среди нас оказался Балабан, казак давний и во всех воинских поступках способный. Своими пудовыми кулаками он расшвыривал собак и успевал набрать костей. Мы потом их варили и обгрызали те места, где оставались следы сухожилий и мяса. Иногда на приходящих в порт судах моряки-христиане давали нам немного хлеба: он казался нам слаще любых марципанов.
Каждый день я встречал и провожал молитвами, умоляя заступницу нашу Пресвятую Богородицу дать мне силы и терпение. Когда выпадала минута передышки, вглядывался в морскую синь. Но не любовался великолепием моря, не слушал, как с тихим шумом набегают на берег волны, а ждал, что на горизонте выплывут казацкие чайки и дадут волю.
Но шли дни, месяцы, и все оставалось по-прежнему: тяжелая работа, голод, проклятия, а то и побои. Но, наверно, до меня долетело раскаяние моей паниматки, потому что положение мое изменилось неожиданно в лучшую сторону. Случилось, что потурнак набросился однажды на нас, обвиняя в краже мешка сушеных груш. В бою у него выбили один глаз, и сами агаряне прозвали его «кер-Януш»[84]. Сам лях нас, казаков, называл не иначе как быдлом. В тот день, когда устроил скандал, он выпил довольно бузы и, считая поступивший с галеры на берег товар, насчитал меньше, чем на самом деле. На шум явился его начальник ага Агиш, человек поживший, который обходился со всеми тихо. Потурнак предложил ему сечь нас плетьми до тех пор, пока кто-нибудь из нас не признается в краже.
У меня в плену появилась привычка: чтобы хоть немного избавиться от лютой скорби, занимать ум всякими упражнениями — запоминать новые агарянские слова, услышанные в порту, вспоминать греческие и латинские выражения, считать переносимые нами грузы. Добро, что в тот день считал товар и заметил ошибку потурнака. Поэтому вышел вперед и сказал аге по-агарянски, что недостачи нет. Потурнак взбесился. «Да я тебе исковеркаю всю наружность и в навоз закопаю!» — закричал он изо всей силы и ударил меня по лицу плетью, чуть не выбив мне глаз. Но ага повелительно остановил его и спросил, откуда я так хорошо говорю по-ихнему, не бежал ли из плена. Я ответил, что научился у армянских купцов в Киеве. «И считать ты у них научился?» — «Нет, изучал арифметику». Тогда ага повелел в его присутствии пересчитать весь товар. Оказалась моя правда. Тут же ага распорядился дать потурнаку по пяткам палками столько раз, сколько прожил на бренном свете пророк Мухаммед.
А меня ага взял к себе в дом, чтобы я учил его двенадцатилетнего сына арифметике. Меня поселили вместе с остальными невольниками — домашней прислугой в пристройке во дворе, сразу за калиткой, дали грубую одежду простых агарян — рубашку из бумажной материи и полосатые шаровары из сукна. Стал спать не на земляном полу, а на войлочной подстилке. И есть давали довольно хлеба.
Сын аги был мальчик высокодумный о себе и презирал меня как раба. Но не смел ослушаться отца, который, представляя меня, напомнил ему суру из Корана: «Оказывайте доброту вашим родителям, родным, сиротам, бедным, иностранцам, товарищам, путешественникам и невольникам, Аллах не любит тщеславного и гордого человека».
Мы занимались арифметикой на галерее, часто в присутствии аги, который, поджав ноги, курил, держа длиннющий чубук в руке. Мальчик старался и показывал заметные успехи. Ага Агиш все больше располагался ко мне.
Еще он заставлял меня чинить арифметические действия с большими числами, которые получались при подсчете грузов в порту, таможенных сборов с них, доли, отсылаемой османскому султану и крымскому хану.
Кайданы с меня сняли, но я не мог никуда выйти со двора. Мог видеть только белую стену ограды с калиткой с одной стороны и галерею и крышу дома с другой. Вверху видел кусочек неба. Мысль о побеге все чаще приходила на ум. Но мимо стражи из ногаев, которые охраняли дом и стерегли пленных, казалось, невозможно пройти незамеченным.
По ночам мне часто снилась паниматка, и тогда слезы ручьями лились из моих глаз. Днем не находил покоя от темных и тоскливых дум, не видя возможности убежать. Иногда только забывался, слушая пение, доносившееся из женской половины дома. Пела тонким голоском татарские песни, то грустные, то веселые, девочка, как мне сказали слуги, дочь аги от невольницы-русинки, которая умерла несколько лет назад. Звали ее Менек, что по-татарски значит «ангел». Все заслушивались. Если пела печальную песню, то хотелось плакать, если веселую, то казалось, что есть еще утешение в этой бренной жизни. Однажды меня отправили помогать садовнику в женскую половину дома, и я увидел эту девочку, когда она, как козочка, быстро пробежала мимо нас, окинув нас любопытным взором. Успел заметить, оторвавшись от копания, сросшиеся, как две ниточки, брови, и большие карие глаза. С тех пор, услышав ее пение, вспоминал эти глаза, и в моей душе пробуждались нежность и какое-то неземное чувство. Как будто увидел ангела.
Но положение мое становилось все безнадежнее. Ага все настойчивее убеждал меня сделаться мусульманином, говоря, что моя жизнь сделается счастливой до самой смерти и после смерти я предстану перед Аллахом со светлым лицом, как мусульманин, а не с темным лицом, как все гяуры. Чтобы не давать прямого ответа, пришлось пойти на хитрость. Попросил сначала обучить меня арабскому письму, чтобы иметь возможность сразу записывать подсчеты в тетрадь и читать Коран. Ведь родился от христианских родителей, объяснял я свою просьбу, крещен и вырос христианином, читал священные книги пророка Исы[85], и мне нужно прочитать священный Коран, чтобы понять свои заблуждения. Пускаясь на эту уловку, предполагал, что мне станут больше доверять и тогда смогу бежать.
«О, несчастный! — воскликнул ага. — зачем такой светлый юноша, как ты, родился гяуром? Воистину, дела Аллаха непонятны людям. Аллах милостивый да будет свидетелем, что ты говоришь мне правду. Слова твои проникли через все отверстия наши и дошли до сердца. Я попрошу мудериса[86] Мусу научить тебя письму правоверных. Но знай: вера без рассуждений составляет главную обязанность мусульманина. Иначе и быть не может, потому что все произнесенное пророком свято и все святое необходимо сознавать сердцем и прославлять языком. Благочестивый мудерис, муж озарения, приведет тебя к спасению, у него недалеко от правого уха особенный знак милостей Аллаха — большая шишка, знак изобилия ума, который, не вмещаясь в черепе, выдвинулся вперед наподобие сладкого кочана капусты».
Однако хитрость не помогла мне, а только ухудшила мое положение. Из двора меня по-прежнему не выпускали, мудерис Муса приходил к аге сам. Он оказался добрым учителем и быстро научил меня писать по-арабски названия всех товаров, ввозимых и вывозимых из Козлова, таможенных сборов и денежных единиц. Но с самых первых уроков стал рассказывать о правилах ислама, обязанностях мусульманина и требовать, чтобы я их запоминал. Пугал меня картинами ада, где я, если останусь христианином, буду ползать как змей, а затем полечу в адскую пропасть, в бездну кипящей смолы. Соблазнял картинами рая для мусульман, где почва состоит из чистейшей муки, смешанной с жемчугами, а из источников льется молоко, мед и вино, где обитателям рая прислуживают по сто слуг и поют райские девы. Наконец, что на земле мусульманский закон силой оружия победит все другие скверные суеверия, низвергнет гордых и заставит платить дань униженных.
Но все имеет свой конец. В один из дней я услышал, как девочка запела не татарскую песню, а нашу: «Чом, Дунаю, так смутно течешь...» Некоторые слова она произносила не совсем правильно, но пела так удивительно, что у меня заплакало сердце. В этот момент появился своей собачьей особой со своей шишкой, похожей на кочан капусты, мудерис Муса и коснулся гнилыми словами нашей святой православной веры.
«Не хочу я служить вашей вере, — закричал я ему в лицо, — а желаю лучше со всеми, кто благочестиво почитает найблагословеннейшую Деву Марию, нашу Пресвятую Богородицу, умереть, умереть, умереть!»
Мудерис Муса заскрежетал зубами и обратился с такими словами к аге: «Этого скверного, предательского пса надо повесить за ребро на крюк, чтобы он подыхал несколько дней!»
Но ага Агиш, правдиво не лихой человек, не послушал мудериса и отправил меня на галеры.
Сейчас, когда воспоминаю муки, которые перетерпел на каторге[87], не могу писать далее, ибо начинаю лить слезы. Восхвали, сердце мое, Пресвятую Богородицу, что по своей безмерной милости избавила меня от той беды. Не знаю, смогу ли закончить повествование из-за моего неспособного здоровья и великой болезни ножной. От той болезни хаты перейти не могу и часто от этой скорби лежу.
Оттуда моя ножная болезнь — с каторги! Как пес сидел на цепи, прикованный к банке за одну ногу. Только и движения что встать, пройти несколько шагов вперед, занося тяжеленное весло, а затем назад, чиня гребок. Мы, пять невольников на банке, едва справлялись. А попробуешь хоть минуту отдохнуть, сейчас же надсмотрщик, который постоянно прохаживался вдоль рядов, наносит страшный удар мокрым канатом, намоченным в море так, что спина покрывается кровавыми шишками. И болит это место потом не одну неделю. Когда ветра нет, приходится работать веслами целый день. Пот заливает глаза, руки в кровавых мозолях, кожа сгорает от жаркого солнца, кусают вши и клопы, которых тьма. А какой смрад стоит от человеческих испарений и нечистот! Человек может стать во много раз хуже бессловесных тварей, ибо способен переносить непереносимое для них.
Есть давали старые сухари, твердые как камень, с личинками, пауками и красными червями, и немного баланды, сваренной непонятно из чего. Мы бы не выжили, если бы не выпрашивали иногда у христиан в порту немного хлеба, овощей и вина.
Через какое-то время на каторгу попал Полтора-Кожуха. Невольник, который греб рядом со мной, захворал, не смог работать, и его просто выбросили в море. На его место приковали Полтора-Кожуха. Вдвоем стало легче переносить скорбь и конечную печаль. Он отвлекал меня от черной тоски, когда каторга шла под парусом, рассказывая о своих приключениях во время побега из имения Мансура. Полтора-Кожуха не побежал в сторону Перекопа по ровной степи, где негде было спрятаться, а сначала ушел в гористую местность Крыма, чтобы там отсидеться, пока его усиленно ищут. Он питался ягодами, кизилом, иногда удавалось поймать в чистых ручьях рыбу. На ночь прятался в пещерах. Один раз его заметили издалека местные жители, и он спасся только тем, что укрылся в греческой церкви, вырубленной в скале, где лежали нетленные мощи святого. Целую ночь он провел у мощей святого, прося его заступничества. И беда прошла мимо. Полтора-Кожуха решил выйти к устью реки Альмы, куда иногда заплывали чайки казаков. Большая часть пути пролегала по густому лесу. Он достиг устья Альмы, но там оказались слуги нуреддина[88], которые и поймали его.
Мы вместе думали о том, как освободиться. Когда представлялась возможность, наблюдали за кормой, откуда на нас глядели двенадцать медных пушек и где, надувшись поганской своей гордостию, сидел на коврах турецкий паша, окруженный пятью десятками янычар. Замечали, сколько остается стражей на корме во время стоянки в портах. Пробовали заговаривать с надсмотрщиком, который хотя и обусурманился, однако был из владений его милости князя Острожского. У него на поясе висели ключи от всех оков. Потурнак кожею лицемерия своего, яко овчиною, скрывал в себе внутреннего волка. Он поговорил с нами несколько раз, потом донес на нас турецкому паше, и на нас надели новые, тройные кандалы. Ему от нас проклятие.
Но Пресвятая Богородица, к которой я каждый день обращался с молитвою, по бесконечному милосердию своему избавила нас от мук на каторге. Однажды в полночь, когда каторга плыла в Днепровский лиман, мы услышали шум на корме, выстрелы, звон сабель. Это казаки на чайках окружили галеру, взяли ее на абордаж, янычар вместе с пашой перебили, отдали морским волнам, а невольников освободили. Предложили вместе с ними пойти в набег на Козлов. Все невольники согласились, чтобы отомстить бусурманам и получить отраду и триумф веселый.
Не знаю, смогу ли довести до конца свое повествование. Буду писать о главном. В Козлове казаки ворвались в пригород и стали забирать лучшие товары в лавках. Агарян или убивали, или брали в полон. По моей просьбе Полтора-Кожуха отправился вместе со мной во двор аги Агиша. Ногайская стража убежала, и ага остался один с семьей. Он встретил нас спокойно, сидя в галерее.
«Почему не убежал вместе со стражами?» — спросил я.
«Все, что суждено, то от Аллаха, — ответил он, — и никакие ухищрения самого хитрейшего из хромых шайтанов не в силах сократить или прибавить число букв, напечатанных на челе нашем еще в утробе матери».
«Я не сделаю тебе зла. Хочу только забрать Менек. Где она?»
«Она там, откуда ты не сможешь ее забрать. Волшебная роза испила сладость смертной чаши, и сейчас она в цветнике рая. Ангел был на бренной земле, и ангел улетел».
«О чем ты с ним болтаешь? — рассердился Полтора-Кожуха. — Давай возьмем его пленником и получим за него хороший выкуп. Да и в доме у него есть чем поживиться!»
«Он спас мне жизнь, — урезонил я Полтора-Кожуха. — Не будем чинить ему зла».
Уходя, услышал, как ага Агиш произнес мне вслед: «Да умножится честность твоя!»
Еще хочу успеть рассказать о несчастном знамении на обратном пути домой, когда мы доплыли до устья Кальмиуса. Через Днепровский лиман нельзя было пройти, там стояло много турецких галер. Вот и пришлось добираться через Азовское море. Еще находясь далеко от устья Кальмиуса, мы почувствовали сильный запах гари. Потом увидели, как вдоль реки, уходя в степь, двигалась с треском, похожим на пушечную пальбу, страшная огненная полоса, которая, казалось, достигнет небес. Она оставляла после себя черное поле смерти, на котором неизвестно когда появится новая жизнь.
И когда я прибыл в Киев, узнал, что паниматка умерла от великой печали и скорби
На этом рукопись обрывается. Автор, видимо, не успел даже поставить точку в конце предложения. Как сложилась его судьба после возвращения на родину, остается только гадать.
[1] Калга (тат.) — наследник хана в Крыму, Мухаммед-Герай — сын хана Девлет-Гирея, правившего Крымским ханством с 1551-го по 1577-й год.
[2] Агаряне (1 Пар. 5, 10, Пс. 82, 7, Вар. 3, 23) — потомки Измаила, сына Агари, измаильтяне, или арабы. Во время занятия евреями земли обетованной они жили в восточной стороне Палестины, между Галаадом и Евфратом. Из священного Писания видно, что они иногда вступали в союз с моавитянами против израильтян, но большей частью сражались безуспешно.
[3] Вишневецкий Дмитрий Иванович (?–1563) — в 50-х годах XVI века черкасский и каневский староста; для обороны от набегов турок и крымских татар повелел построить замок на острове Малая Хортица. По мнению ряда ученых, послужил прототипом героя украинской думы о Байде.
[4] Янычарка — мушкет, бывший на вооружении у янычар.
[5] Лес Крещатик — лес, озелененная территория.
[6] Паркан — забор, плетень, изгородь (укр.).
[7] Паниматка (юж.) (пань-матка, пани-матка, пай-матка) — матушка.
[8] Часослов — богослужебная книга, излагающая состав и порядок общественного богослужения.
[9] Упупа (юж.) — удод.
[10] Бурдюг — старинное жилье запорожских казаков, полуземлянка.
[11] Преподобный Феодосий умер во второй половине XIX века. Память его чтится 28 августа по старому стилю (10 сентября по новому).
[12] Князь Константин Иванович Острожский (1460–1530) — найвысший гетман Великого княжества Литовского. построил в Вильно храм Святой Троицы и святого Николая, там же содействовал перестройке храма Пречистой Богородицы, в Остроге обновил замковую церковь.
[13] Князь Константин Константинович Острожский (1527–1608) — предводитель волынского дворянства (маршалок), киевский воевода.
[14] Так тогда назывался церковнославянский язык.
[15] Мальвазия (малвазия) — нежное сладкое вино; приготовляется из одного сорта винограда, растущего в Морее (средневековое название полуострова Пелопоннес на крайней южной оконечности Балканского полуострова, в южной части современной Греческой республики), близ гор. На Руси мальвазия появилась в X веке, после крещения, как один из церковных предметов — ею причащали в православном обряде. Тогда она была очень дорогой и вне церковных обрядов употреблялась редко. Со временем импорт этого вина увеличился, к тому же мальвазией начали считать и сладкие вина, произведенные в Болгарии и Молдавии. Это значительно снизило цену и способствовало более широкому употреблению этого вина.
[16] Невыносимо быть без родины (лат.).
[17] В 1576 году. Стефан Баторий (1533–1586) — полководец, король Речи Посполитой с 1576-го по 1586-й год.
[18] Друкарня (стар. юж. и зап.) — типография, печатня, книгопечатня; друкарь — типограф, печатник, книгопечатник.
[19] Иван Федоров (ок. 1510–1583) — русский первопечатник. В 1580–1581 годах издал в Остроге полную славянскую Библию.
[20] Трудолюбие и постоянство (лат.).
[21] Речь идет об «Азбуке», учебном пособии для обучения церковнославянскому и греческому языкам, изданном Иваном Федоровым в Остроге в 1578 году.
[22] Андрей Рымша (ок. 1550 — после 1595) — белорусский поэт.
[23] Курбский Андрей Михайлович (1528–1583) — при Иване IV член Избранной рады, воевода в Ливонской войне. В 1564 году, опасаясь за свою жизнь, отъехал в Литву. Автор многих сочинений.
[24] Гарабурда Михаил Богданович (?–1586) — дипломат Великого княжества Литовского, дважды, в 1571 и в 1573 годах, ездивший с посольством в Москву. Привез оттуда князю К.К. Острожскому Геннадиевский перевод Ветхого и Нового Завета на церковнославянский язык.
[25] Князь Андрей Курбский принимал участие в войне с Ливонским орденом в составе московского войска в 1558 и 1560 годах.
[26] Герберштейн Сигизмунд фон (1486–1566) — немецкий дипломат. Бывал в России в 1517 и 1526 годах. Автор «Записок о московитских делах».
[27] Иоанн Златоуст, архиепископ Константинопольский, святой (память 9 февраля, 12 февраля, 27 сентября и 26 ноября) — Вселенский учитель церкви, знаменитый проповедник. Его «Беседы» восхищают абсолютной преданностью православию и необыкновенной красотой изложения. Им составлен чин литургии, совершающейся в течение всего года.
[28] Коморники — категория феодально зависимого населения Белоруссии, Украины, Литвы и Польши в XII–XIX веках.
[29] Лютер Мартин (1483–1546) — основатель одного из направлений протестантства — лютеранства; перевел Библию на немецкий язык.
[30] Арианство — еретическое учение, основанное в начале IV века александрийским священником Арием, который утверждал, что Христос не предвечен, а сотворен Богом Отцом, и Его отличие от человека только в том, что он наделен более высокими достоинствами. Арианство было осуждено на Первом Вселенском Соборе.
[31] Латинизм барбария (barbaria) означает «варварство, грубость, невежество». Называя так польскую речь, Курбский противопоставлял ей церковнославянский не только как священный язык мирскому, но и как ученый язык профанному.
[32] Альбо (польск.) — ли, либо, или.
[33] Речь идет об Иване IV Васильевиче Грозном (1530–1584).
[34] Аристотель (384–322 до н. э.) — древнегреческий философ и ученый. В XIII веке его учение становится в Западной Европе основой схоластической философии, господствовавшей в университетах вплоть до XVII–XVIII веков.
[35] Максим Грек (ок. 1475–1556), святой преподобный (память 3 февраля) — церковный писатель. В 1518 году приехал из Ватопедского монастыря на Афоне в Великое княжество Московское. Автор множества проповедей, переводов произведений Вселенских учителей церкви на церковнославянский язык, богословских трудов.
[36] Василий Великий, архиепископ Кесарийский (329–379), святой (память 14 января и 12 февраля) — Вселенский учитель Церкви. Боролся с арианством. Автор руководств по церковной деятельности, наставлений и проповедей.
[37] Григорий Богослов, архиепископ Константинопольский (329–389), святой (память 7 и 12 февраля) — Вселенский учитель церкви. Автор многих богословских трудов, проповедей и поучений.
[38] Кирилл Александрийский (ок. 376–444) — епископ Александрии, автор богословских трудов.
[39] Иоанн Дамаскин (ум. ок. 780), святой преподобный (память 17 декабря) — выдающийся богослов, церковный поэт, прозванный Златоструйным. Написал множество канонов и молитвословий.
[40] Горе тем, кто дела земные ставит выше небесных (польск.).
[41] Хотя сам я русским родился и русским мне помирать, однако должны мы польским языком в нашей отчизне пользоваться (польск.).
[42] Лень (польск.).
[43] Zbor (польск.) — протестантская церковь.
[44] Кальвин Жан (1509–1564) — основатель одного из направлений протестантства. Превратил Женеву в один из центров Реформации. Отличался крайней нетерпимостью.
[45] Чистоту первоначальной Христовой Церкви (польск.).
[46] Здесь: обсуждение, спор (лат.).
[47] Скарга (Повенски) Петр (1536–1612) — польский писатель-полемист, ректор иезуитской академии в Вильно.
[48]* «О единстве Церкви Божией под началом единого пастыря и отпадении от этого единства греков и русских» (польск.).
[49] Максимилиан II — император Священной Римской империи; правил с 1564-го по 1578-й год.
[50] Януш был мне другом, но, как стал перекрещенцем, все стало по-другому (польск.).
[51] Красноречием (лат.).
[52] Что есть золото, слава, венеры, наслаждения? Отвергайте это. Ибо это не что иное, как кишки земные, испускающие ветр, пир червей и навоз в красивой обертке. Помните об этом. Христос богат, кормит вас, он — король, украшает вас, он щедрый, насыщает вас. Он прекрасен, приносит вам горы всякого счастья (польск.).
[53] Не своей или какой-либо выгоды добиваются, а хвалы Божией, защиты правды, Евангелий, спасения людей, повинуясь, добровольно идут на острое железо, огонь, колесование и четвертование (польск.).
[54] Найвысший пастырь наш Иисус Христос оставил после себя главным пастырем святого Петра, которому подчинялись все — как овцы, так и пастыри. Святому Петру в его главном пастырстве законно наследовали римские папы (польск.).
[55] Ты — Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою (польск.).
[56] Греки согласие и единство в Божьей Церкви разрушили. Нарушение единства вызвало раскол, который только туркам выгоден (польск.).
[57] Мотовило имеет в виду так называемую Варфоломеевскую ночь — массовую резню гугенотов католиками в ночь на 4 августа 1572 года (День святого Варфоломея) в Париже.
[58] О Франция, краса славной Европы, мать изобретений, школа добрых искусств, пример гуманности, где ныне твоя слава? (лат.).
[59] Видите, к чему дьявол ведет, чтобы вызвать раздор между поляками и русскими (польск.).
[60] Силен сатана в Литве, Руси, Пруссии, Мазовии, Самогитии, Московии (лат.)
[61] Ни в коей степени не может быть, чтобы можно было двум господам служить, чтобы можно было одновременно пить и из кубка Господа, и из кубка сатаны, также чтобы можно было сидеть одновременно за столом и у Господа, и у сатаны. Что за товарищество между светом и тьмой, что за согласие Господа Христа с Ваалом? Правда может быть только одна, костел не ошибается и исполняет только волю Христа. Его авторитет не может оспаривать светский плебей, придворный, не имеющий звания доктора. Новые теологи-сектанты подходят к высокой науке своевольно и своим умишком. Наказание подданных, отпадших от веры, не есть гонение, а доброе мучение. Русские начали учиться языкам, после чего в их среде начало появляться идолопоклонство (польск.).
[62] Иафет — сын Ноя, библейского праведника, благословленный отцом.
[63] Светоний Гай Транквилл (ок. 70 — ок. 140) — римский историк и писатель, автор книги «Жизнь двенадцати цезарей».
[64] Оксамит — бархат.
[65] Кулеврина — средневековая пушка легкой конструкции с относительно длинным стволом. Применялась для поражения живой силы противника на близком расстоянии. Кулеврины производились как стационарные, так и переносные. Калибр составлял 6–8 см. Пушка отличалась дальностью стрельбы. Использовалась с XV по XVIII век.
[66] Кролевец — польское название Кенигсберга.
[67] Мисюрка — рыцарский шлем с тянущейся вниз кольчужной бармицей. Мог иметь различный дизайн — от обычного капюшона до полноценного шлема.
[68] Речь идет о джигитовке.
[69] А мы из другого поколения (польск.).
[70] Красным воском имели право запечатывать письма король Речи Посполитой и те немногие, кому он лично пожаловал это право.
[71] Подлец, негодяй (польск.).
[72] Bannum — изгнание из земли («Лексикон латинский Е.Славинецкого»). Баннит лишался всех гражданских прав, и его мог убить безнаказанно любой житель Речи Посполитой.
[73] Стефан Король (Баторий) (1533–1586) — король польский и великий князь литовский, сын Иштвана IV, воеводы Трансильвании.
[74] Так в XVII веке на Украине называли месяц май.
[75] Тетеря — вид пшенной каши.
[76] Кирея (стар.) — длинный меховой плащ с висячими рукавами и стоячим воротником.
[77] Курган (укр.).
[78] Потурнак — христианин, перешедший в мусульманскую веру.
[79] Так казаки называли Гезлёв, город, переименованный после взятия русскими войсками Крыма в 1783 году в Евпаторию.
[80] Сиромахи — бедняки (укр.).
[81] Мурза Мансур — представитель влиятельного крымского рода, владения которого находились рядом с Гезлёвом.
[82] Ханский управитель, собиравший таможенные сборы.
[83] Бешлеи — слуги, которые стерегли пленных и налагали на них цепи.
[84] Кривой Януш (тат.).
[85] Иса — Иисус Христос (араб.).
[86] Мудерис — преподаватель школы при мечети (араб.).
[87] Каторга — галера на 25 банок для гребцов.
[88] Нуреддин — султан из рода крымских ханов, третье лицо в иерархии Крымского ханства.