Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Константин Паустовский: загадки и отгадки

Анастасия Игоревна Макарова родилась в городе Сарове Нижегородской области в 2000 году. Выпускница лицея № 15 имени академика Ю.Б. Харитона.
Пишет стихи, выступала в школьном театре «Зеркало», прекрасно поет и играет на гитаре.
Победитель конкурса «Ученик года-2017», лауреат III Международного конкурса школьных сочинений по произведениям М.А. Шолохова. Дипломант конкурса «60+».

Трагикомедия Певзнера-Гольдштейна

Рассказ К.Г. Паустовского «Случай в магазине Альшванга» (1955) принято считать примером того, как преображает русскую прозу умелая расстановка знаков препинания и абзацев. Но, на мой взгляд, такая трактовка явно умаляет его значимость. На самом деле это почти философская притча с очевидным оттенком литературной мистификации.

Вспоминая свои одесские встречи с Бабелем в 1921 году, писатель замечал: «Веселье было собрано в пестрый клубок наших разговоров, шуток и мистификаций». «Случай в магазине Альшванга» явно пронизан этим одесским лукавством и плутовством. И учит он прежде всего не литературной технике (в конце концов, литература начинается не со знаков препинания), а умению реконструировать прошлое тонкими гротескными линиями. Дух дышит где хочет; в этом смысле то, что для историка святцы, для писателя — лишь «дорожные знаки».

Начнем с того, что повествование только с виду следует фактическим событиям. В конце 1921 года Паустовский действительно жил на Дерибасовской, на втором этаже бывшего магазина готового платья «Альшванг и Компания»[1], «где в старые времена были закройная и примерочные». Но в ту пору он работал не в «Моряке», а в другой одесской газете — «Станок», о чем и проговорился в более поздней «Повести о жизни» (Книга четвертая) — объемном автобиографическом полотне.

Работать в газете «Моряк» писатель не мог по той простой причине, что она в ту пору не выходила. 7 октября 1921 года вышел 143-й номер газеты, а следующий, 144-й, увидел свет только 11 января 1922 года. Из той же «Повести» узнаем, что Паустовский к моменту возобновления издания все-таки вернулся в «Моряк», но очень скоро разочаровался и на пароходе «Димитрий» по бушующему Черному морю отправился в Севастополь.

«“Димитрий” отваливал из Одессы в первых числах января» — краткость этого абзаца (всего одно предложение!) подчеркивает его особый характер. Книга четвертая («Время больших ожиданий») писалась в Тарусе осенью 1958 года, и, может быть, за давностью лет Паустовский запамятовал, что в это опасное плавание он пустился 19 января 1922 года. В тот день редакция сообщила: «Для обследования портов Черноморского побережья и установления связи с ними сегодня на пароходе “Димитрий” выехал наш сотрудник тов. Паустовский, который будет посылать редакции “Моряка” радио и письма с пути». В Одессу Паустовский больше не возвращался.

Впрочем, вольность в обращении с датами едва ли сводится к забывчивости писателя. «Напоследок Одесса показала мне удивительное зрелище, вряд ли возможное в другом городе. Я говорю о похоронах знаменитого “Сашки-музыканта”, так великолепно описанного Куприным в его “Гамбринусе”», — читаем в следующем абзаце.

Отдав должное «живописности» одесского некролога — в этом давно засушенном жанре тогда создавались маленькие шедевры! — Паустовский продолжает: «И вот однажды в “Одесских известиях” было напечатано объявление о смерти Арона Моисеевича Гольдштейна. Кажется, покойного звали именно так. В точности не помню. Никто не обратил бы внимания на это объявление, если бы внизу, под фамилией “Гольдштейн”, не было напечатано в скобках: “Сашка-музыкант” из “Гамбринуса”».

На похороны пришли «сизые от холода товарищи Сашки-музыканта»; с ними шествовал и опечаленный репортер «Моряка» старик Ловенград.

И вот тут история начинает двоиться. Одесский краевед Михаил Бинов уверен, что фамилия Сашки-музыканта была Певзнер (на том настаивал сын пианиста Исаака Эдельштейна, Сашкиного аккомпаниатора). И умер он не в январе двадцать второго, а в июне двадцатого, чему нашлось и документальное подтверждение. Бинов разыскал «Одесские известия» от 24 июня 1920 года (№ 182). В рубрике «Скончались» значился «Александр Яковлевич Певзнер (Сашка-скрипач из “Гамбринуса”)», о смерти которого извещали жена, дети и родственники. «Вынос тела из Еврейской больницы сегодня, в час дня по советскому времени», — говорилось в заметке.

По другим данным, покойный был вдовцом, потому что, согласно архивной справке, полученной краеведом, «Певзнер Александр Яковлевич, 50 лет, вдовец, скончался 23.06.1920 г. от брюшного тифа».

Трудно сказать, в чем причина этого казуса. Возможно, Певзнер и Гольдштейн оспаривали друг у друга право считаться прототипом Сашки-музыканта. Однако трудно поверить, что в начале 1922 года в «Одесских известиях» под рубрикой «Скончались» значился бы Арон Моисеевич Гольдштейн (Сашка-скрипач из «Гамбринуса»). Это даже для Одессы явный перебор!


 

Из редакции на нары

Приглушенный гоголевский смех слышится и в истории с намеренно безымянным опусом Андрея Соболя[2] («Случай в магазине Альшванга»). Как мы помним, свой «раздерганный, спутанный» рассказ он принес в редакцию зимой 1921 года. Если «Моряк» не выходил в октябре–декабре, то, может быть, газета бесперебойно печаталась в начале года? Отнюдь! Согласно одесским краеведческим сайтам, 48-й номер «Моряка» вышел 15 сентября 1920 года, а номер 49-й — спустя пять месяцев, 17 февраля 1921 года, после чего вплоть до начала октября газета выходила более-менее регулярно.

В этой, «пожалуй, самой оригинальной из всех тогдашних советских газет», печатавшейся «на обороте разноцветных листов от чайных бандеролей», Паустовский служил секретарем, а Соболь был званым еврейским автором. Увы, как пишут мемуаристы, он едва ли не всю жизнь страдал черной меланхолией, не раз пытался покончить с собой. При очередном припадке, 7 июня 1926 года, застрелился в Москве, на Тверском бульваре, у памятника Пушкину, нанеся себе рану, сходную с раной Александра Сергеевича (после чего еще сутки мучился).

«Соболь застрелился. Мне его как-то не жалко. Был он бездарен, самолюбив и невыносимо истеричен. Был он невежествен. Стреляться он собирался и здесь, в Сорренто. Пил — напоказ. Нет, не жалко», — не скрывал своих чувств Максим Горький[3].

Но были и сочувственные отзывы. Валентин Катаев напомнил, что, по опросам газеты «Гудок», в 1925 году большинство ее читателей назвали Соболя лучшим беллетристом страны (Гудок. 9.06.1926).

Приступы тоски Соболь переживал и в Одессе, куда он попал в ноябре девятнадцатого. В его одесских письмах близкому приятелю Владимиру Лидину-Гомбергу находим такую запись: «Мне очень пакостно, и не вижу я, что скоро излечился» (19.01.1921).

Перед этим, 28 ноября 1920 года, Соболь жалуется писателю Ивану Новикову: «Живу неважно. Порой очень трудно приходится, никак не могу переделать себя, никак не удается перекрутить себя. Грустно часто. И часто тяжко, даже очень. Писать не пишу давно, уже больше году». Тут же указан домашний адрес автора: Дерибасовская, д. 10, кв. 28 (к слову, магазин Альшванга располагался на Дерибасовской, д. 14).

Полагаю, что «раздерганность, спутанность» рассказа Соболя объясняется не чем иным, как затяжным обострением его болезни. Соболя в принципе трудно упрекнуть в небрежении правилами пунктуации, чему подтверждением и письма к Лидину (они были изданы по автографам, хранящимся в РГАЛИ, то есть при публикации правке не подвергались).

Следующее письмо послано 9 марта 1921 года, уже из неволи — из тюрьмы при ЧК. Две цитаты: «Но факт налицо: я сижу, уже более 2-х недель, а когда выпустят — не знаю». «Пишу тебе, сидя на полу, ибо нар или коек тут не полагается. Зато вшей вдоволь — спим на полу и на полу же, лежа на своем пальто, пишу тебе».

Отсюда вывод: Соболь был арестован не позднее 23 февраля (более двух недель — это как минимум 15 дней). Тогда, по логике вещей, сам рассказ был напечатан в «Моряке» не позднее 21 февраля; как мы помним, на следующий день автор ворвался в редакцию, «волосы его были растрепаны, а глаза горели непонятным огнем». Вряд ли прямиком из редакции полубольного сочинителя повезли в ЧК — хочется верить, что Одесса-мама подарила ему еще хоть один день свободы.

Когда же Соболь принес в редакцию свой рассказ? Паустовский уклончиво роняет: «однажды», а из контекста следует, что газета к тому моменту уже набрала обороты. Если она возобновила свой выход 17 февраля, то за два дня, наверное, могла бы худо-бедно наладить свой ритм. Таким образом, мы можем почти с точностью установить, что правка рассказа фанатичным корректором Благовым могла произойти 19–20 февраля 1921 года.

Освобожден Соболь был только в конце августа, а 6 октября он отбыл в Москву. В 1925 году, заполняя одну из официальных анкет, Соболь запишет: «В 1920–1921. Одесса. Чека. Просидел 6 мес. — обвинения не было предъяв. Сидел за “прошлое”».

Со дня ареста Соболь навсегда утратил связь с «Моряком».

Казалось бы, все встало на свои места. Ан нет. Ведь вплоть до поздней осени 1921 года Паустовский жил по другому адресу, на улице Черноморской, в дворницкой, у одного позднее репрессированного священника-расстриги.

Но это правда факта, а есть и правда литературы, которая выше «тьмы низких истин». Как писал Гоголь, в человеческой жизни «все не то, чем кажется», все не так, как хочется. «Все происходит наоборот» («Невский проспект»). И надо это выправить. Потому у писателя свой счет ко временам и срокам. Под пером мастера из хаоса былого рождается гармоничное целое.

Кстати, дом на Черноморской сохранился — с деревянными воротами, изящной решеткой и узкими венецианскими окнами. Дворницкой след простыл, но все сомнения опрокидывает недавно найденная анкета Паустовского (1921 г.) с его адресом: Черноморская, д. 18 (ныне дом 8), кв. 5. Когда-то здесь было четыре квартиры, а пятой числилась дворницкая.


 

А был ли Благов?

Интриги добавляет и личность фанатичного корректора. Во «Времени больших ожиданий» мы вновь встречаемся с ним: «Благов оказался возмутительно придирчивым к орфографии. Достаточно было кому-нибудь из сотрудников сделать пустяковую ошибку, чтобы заслужить его вечное презрение».

Сведения о нем достаточно туманные. «В начале 1901 г. постоянным ответственным редактором («Русского слова». — А.М.) стал зять Сытина врач Ф.И. Благов — человек далекий от литературы и выполнявший в газете чисто административные функции», — утверждает С.А. Иникова, ведущий научный сотрудник Института этнологии и антропологии РАН[4].

Автор книги «250 дней в царской ставке, 1914–1915» М.К. Лемке записывал 6 октября 1915 года: «Обедал с Сытиным, его зятем Федором Ивановичем Благовым и секретарем редакции “Русского слова” Николаем Федоровичем Пономаревым. Благов вспомнил наш обед в апреле 1902 года, когда они с Сытиным приглашали меня редактировать “Русское слово”, но я отказался от этой чести... Теперь Благов — призванный военный врач в окружном санитарном управлении. Он констатирует глупость инспектора Миртова, хаос, полный упадок настроения среди раненых, воровство и все подобное, всем уже хорошо теперь знакомое...»

А вот что говорится о Благове в трехтомном биографическом словаре «Российское зарубежье во Франции, 1919–2000»:

Благов Федор Иванович (1866, Ярославская губерния — 1934, Париж). Врач-ординатор, журналист, редактор. Окончил Московский университет. Занимался врачебной практикой. Член правления Товарищества И.Д. Сытина. Редактировал в Москве газету «Русское слово». Был гласным Московской городской думы.

В 1919-м эмигрировал в Румынию, в 1922 году уехал в Чехословакию, затем переехал во Францию... Был парижским представителем дальневосточных газет.

Википедия дает схожие сведения о дате его эмиграции, но со ссылкой на доцента факультета журналистики МГУ А.Бакунцева.

Вместе с тем Благов в числе сотрудников «Моряка» упоминается в переписке совдепа, которую где-то раздобыла одесская газета «Порто-Франко». В одном из писем читаем:

Из сотрудников «Моряка» обращают на себя внимание гражданин Бабель Исаак, писатель, и поэт Дзюба-Багрицкий (Дзюбан)... бывший офицер Катаев Валентин, литераторы Семен Юшкевич и Гехт Семен, Лев Славин, Соболь Андрей. А также находившийся при белых в Одессе Константин Паустовский. Студенты университета Подбельский (племянник Наркомпочтеля), Харито и некто Благов, бывший директор черносотенного «Русского слова».

Интересные сведения находим в протоколе заседания Центральной и Московской комиссий по академической проверке вузов от 17 мая 1924 года. Вот что произошло на медфаке МГУ (докладывает чекист Гельфер):

Проверка была начата 14 мая, начали проверку с 5-го курса. За три дня было проверено 600 человек. Вначале было намечено к исключению 28 человек, но после детального рассмотрения исключено окончательно 6 человек: ЛЕВИТАН — сидит арестованным в ГПУ за спекуляцию кокаином; ШАПИРО — владелец мукомольной фабрики и сидел несколько раз в ГПУ за спекуляцию; РАБИНОВИЧ — не сдал много зачетов, крупный нэпман, торговец бриллиантами; БЛАГОВ — сын белогвардейца, отец издает белогвардейский журнал, бывший адъютант Деникина; ЯКОБСОН — крупный спекулянт*.

На этом документе есть резолюция: «т. Ягоде. К сведению. Ф.Дзержинский».

Нет сомнения, что речь идет о сыне Федора Ивановича Благова (хотя сомнительно, что он был адъютантом Деникина). В воспоминаниях сотрудника парижской эмигрантской газеты «Возрождение»** Н.Я. Рощина (Федорова) читаем:

Интересно бывало, когда в задней, «закусочной» комнатушке в «Возрождении» сходились три «старика»: Коровин, А.А. Плещеев (драматург и беллетрист, сын поэта) и Ф.И. Благов, бывший редактор «Русского слова» (Ф.И. Благов в те времена был представителем двух дальневосточных газет)... Издатель Гукасов платил жестоко мало, эти же господа — вообще ни копейки. Благов нашел некий скромный выход. Рассказ для «Возрождения» тайком переписывался на машинке с копией (машинистка была в курсе дела), копия вручалась Ф.И. и сейчас же им отправлялась в «Шанхайскую» или иную «Зарю» (их было, кажется, три, все одного издателя), куда и приходила все же раньше, чем номер газеты с рассказом. За это платилось (за средний рассказ в 300 строк)... 50 франков[5].

Примечательно, однако, что среди великого множества авторов публикаций «Возрождения» Благов не значится (в отличие от художника Коровина и Плещеева)[6]. Значит, как и в «Русском слове», он выполнял здесь все те же «чисто административные функции» (расходование гонорарного фонда и т.д.). Выходит, небезосновательно утверждение, что Благов был далек от литературы. А как же корректорский фанатизм?

Еще более загадочно, как «старик» (так его именует и Паустовский в рассказе) смог уцелеть в чекистской мясорубке (а в Одессе хватка у ЧК была ох кровавая).

Одесская Чрезвычайка была организована 5 апреля 1919 года, сразу же после ухода французского экспедиционного корпуса. С лета 1920 года во главе ее стоял некий Макс Дейч (Мендель Абелевич Дейч), основатель Чрезвычайных судебных троек, в конвейерном порядке приговаривающих к расстрелу. Всего, по одному из источников, общее количество арестованных за 1920 год одесской ЧК составило 10 225 человек, из которых расстреляно 1418, отправлено в концлагерь 1558, освобождено 4644 и т.д. При этом эмигрантский историк С.Мельгунов число расстрелянных исчисляет семью тысячами!

Так, летом 1919 года был бессудно расстрелян как «реакционер» и «монархист» сотрудник научной библиотеки Новороссийского университета И.И. Дусинский, видный русский публицист-панславист. Поневоле придешь к выводу, что у Благова была некая «охранная грамота». Иначе бы его, как и Дусинского, расстреляли одним из первых.


 

В сослуживцах у Бендера

Восприятие Паустовским большевиков отличалось крайним раздвоением.

«Такого глухого, чугунного времени еще не знала Россия, — записывал он в свой одесский дневник в 1920 году. — Словно земля почернела от корки запекшейся крови. Ухмыляющийся зев великого хама...»

«Каждый день учеты, регистрации, допросы, реорганизации. Сокращения штатов, слияния, аресты, боевые приказы, картавые мальчишки с револьверами на заду. Дурацкая суета и отупелое ничегонеделанье — так живут советские учреждения. Крепостные. Хуже крепостных — “сволочь”, скоты, которых дерут плетью ежечасно...»

«Мы дожили до самого страшного времени, когда правы все идиоты...»

«Чтобы создавать — нужна свободная душа и детские пальцы, а не прокисший ум, изъеденный, как молью, партийной программой и трехлетним озлоблением...»

«Боже, до чего Ты довел Россию».

«Вся страна превращена в аракчеевские поселения».

Обращает на себя внимание и такая «шпилька»: «Коммунизм, интернационал рождены еврейством, это — органическое, как у нас, русских, — дряблость и неуклюжесть»*.

Казалось бы, при такой ненависти к большевикам и новому режиму писатель должен был, как чумы, избегать всякого контакта с ними, не говоря о прямом сотрудничестве. Но на деле работа в советских органах была для него вовсе не «аракчеевщиной», а желанной синекурой.

Известно, что пресловутый одесский Опродкомгуб (Особый продовольственный губернский комитет. — А.М.) на работу принимал с разбором: в первую очередь по направлениям Одесского губкома партии и продкомиссии при Реввоенсовете Южного фронта, а всех остальных — только после предварительной проверки, при наличии надлежащих рекомендаций. Посторонним сюда вход был заказан.

Константина Георгиевича рекомендовал новоиспеченный заведующий информационно-издательским отделом З.И. Дайн, пишет газета «Одеськi вестi», комментируя материалы, найденные в Одесском областном архиве. Казалось бы, это более чем странно: что общего у большевика-подпольщика со вчерашним сотрудником пусть не белогвардейской, но все же выходившей под белыми газеты «Современное слово», которую в Одессе издавал академик Д.Н. Овсянико-Куликовский[7]? В последний раз она вышла 7 февраля 1920 года, когда войска Деникина под напором Красной армии оставили Одессу.

В повести «Начало неведомого века» Константин Георгиевич по достаточно прозрачным причинам весьма лукаво вспоминает о том периоде: работал, мол, корректором в газете Овсянико-Куликовского, но название позабыл[8]. Между тем одесский историк Никита Брыгин не сомневается, что Паустовский публиковался в этой газете под инициалами К. П.

Если Дайн устроил писателя в Опродкомгуб, то остается только гадать, где они могли познакомиться и что их сблизило. Следует заметить, что, когда в августе 1919 года большевики бежали из Одессы, бывших чекистов и сексотов разъяренные жители отлавливали на улицах города и линчевали — такова была всеобщая ненависть к этой организации. В этих условиях поддерживать связь с Дайном, если тот где-то скрывался, писатель просто не мог.

Личное дело Паустовского свидетельствует, что он был не просто служащим, а «считался состоящим на действительной военной службе в Красной Армии и пользовался всеми правами и преимуществами военнослужащего»[9]. В его обязанности входило каждое утро предоставлять начальству сводку новостей по губернии и прочим областям.

«Одеськi вестi» называют Опродкомгуб «полувоенной-полуснабженческой организацией». На самом деле это было гнездо еврейских аферистов, выведенное в романе «Золотой теленок» под видом конторы «Геркулес». Ильф и Петров поселили ее в бывшей одесской гостинице «Большая Московская» на Дерибасовской, то есть ровно там, где размещался Опродкомгуб и где в 1921 году служил бухгалтером сам Ильф (настоящее имя — Иехиель-Лейб Арьевич Файнзильберг). Более того, в приказах по учреждению можно найти фамилии, которые позднее вошли в знаменитый роман: И.Г. Бендер, Я.К. Берлага, Кукушкиндт, Лапидус, Пружанский, З.К. Остен-Сакен. Последний превратился в друга детства Бендера — Колю Остен-Бакена.

Как видим, человек по фамилии Бендер был сослуживцем Ильфа, а вероятно, и Паустовского. В той же конторе подвизался некий ловкач Митя Ширмахер, он же «Хромой Митя», еще один прототип Остапа*. И пусть нас не смущает, что тот называл себя сыном турецкоподданного: многие одесские евреи с охотой принимали тогда турецкое подданство. К примеру, тесть Эдуарда Багрицкого назывался «католического вероисповедания турецкоподданный Густав Суок».

В повести «Время больших ожиданий» автор и компания путем нехитрого обмана разом назначают сами себя на должности в Опродкомгубе. Но из приказов и документов следует, что Яков Лифшиц был принят на работу 14 февраля 1920 года (Красная армия вошла в Одессу 8 февраля) секретарем статистико-экономического отдела. Паустовский зачислен 17 февраля помощником секретаря информационно-издательского отдела, и лишь 2 марта в приказе появляется Владимир Головчинер, занявший должность техника множительной аппаратуры.

В заявлении о приеме на работу Паустовский указывает, что до войны 1914 года он учился в Киевском университете, с января 1917 года жил в Москве, где сотрудничал с различными периодическими изданиями, в апреле 1919 года был в Киеве, а затем — «“при деникинщине” — переехал в Одессу, где сотрудничал в газете “Совр[еменное] слово”. Два брата убиты во время войны 1914–1917 годов. Единственный сын. На попечении мать и сестра (слепая). Местожительство их — м[естечко] Чернобыль Киев[ской] губ[ернии]. Отец умер».

Некоторые сообщаемые Паустовским сведения, мягко говоря, не совсем точны. Так, он указывает, что «был уволен из гимназии за неблагонадежность в 1911 году в Киеве» (на самом деле благополучно окончил ее годом позже). «По образованию — я юрист. Я журналист, работал несколько лет в кооперативных изданиях в Москве, сотрудник “Новой жизни”. В прошлом году — заведовал информационным бюро транспортного управления Наркомпрода УССР»[10].

На деле юридического образования писатель не получил. Но чего не напишешь ради устройства на службу, сулившую многие послабления и привилегии, пусть относительные. Да и крайне опасно это было — назваться юристом. Как вспоминает Е.А. Керсновская, «в ночь на 20 июня 1919 года все юристы Одессы (судейские) были арестованы на своих квартирах и расстреляны в ту же ночь. В живых, говорят, остались только двое: барон Гюне фон Гюненфельд и мой отец»[11].


 

Яша и Просвирняк[12]

Ненароком в повести появляется сугубо отрицательный персонаж — священник-расстрига Просвирняк, у которого автор-рассказчик вместе с Яшей Лифшицем (по прозвищу «Яша на колесах») снимает дворницкую. «Дворницкая стояла в заглохшем саду, окруженном высокой оградой из камня “дикаря”, — читаем в повести. — Со стороны улицы ее защищал двухэтажный дом. Жить в этой дворницкой в то немирное время было спокойно, как в крепости. Недаром сам Просвирняк называл дворницкую “Форт Монте-Кристо”».

Но сами «паустовсковеды» утверждают, что писатель «снял дворницкую при доме преподавательницы рисования А.А. Долматовой и ее супруга Гончарука» вместе со своей первой женой Екатериной Загорской (произошло это в феврале 1920 года)*. Как установлено, педагог и живописец Анна Алексеевна Далматова (Долматова) родилась в Житомире в 1886 году. Преподавала рисование в школах Одессы. После революции жила на Черноморской, д. 18 (ныне д. 8). Ее отец, врач Алексей Сергеевич Далматов, перед окончательным воцарением красных в Одессе бежал в Королевство сербов, хорватов и словенцев.

Далматова была невенчанной женой священника-расстриги Гончарука (Гончарюка). По одной версии, он был арестован и выслан из Одессы в начале тридцатых, умер на этапе; жена уехала к племяннице в Киев. По другим сведениям, в Одесском управлении СБУ хранится следственное дело 20 773, согласно которому Гончарук Дмитрий Сергеевич (1876), уроженец села Онуфриевка Ананьевского уезда Херсонской губернии, был осужден к расстрелу 28 февраля 1938 года; ныне грехи ему, как и всем страдальцам того времени, отпущены. Думается, Гончарук был репрессирован дважды и первый раз приговаривался к тюремному заключению.

Паустовский был трижды женат, и, как знать, может быть, в середине прошлого века, когда писалась повесть, воспоминание о первой жене не слишком бодрило его воображение. Как бы там ни было, в повести его «циммером» становится Яша Лифшиц. Из его заявления о приеме на работу в Опродкомгуб узнаем, что будущий персонаж Паустовского служил «земским статистиком в Самаре, статистиком в Гл[авном] упр[авлении] неокладных сборов, писал во многих петерб[ургских], моск[овских] и киевских изданиях по вопросам статистики, экономики, был секретарем общ[ества] печат[ников] в Петрограде, с 5 апреля 1919 года жил в Житомире, где был тов[арищем] председ[ателя] следств[енной] комиссии по делу о погроме, правозащитником при ревтрибунале и пр. Сидел в Киевской контрразведке. Никакого обвинения предъявить не успели ввиду эвакуации. Отец умер, мать-старуха работает на огороде в Петрограде».

Примечательно, что при поступлении в одесскую контору Яша утаил свое славное буржуазное прошлое. А ведь в царское время Яков Лившиц (1881–1942) под псевдонимом Н.Рудин подвизался на публикации отчетов заседаний Государственной думы в самых известных столичных газетах и даже удостоился чести стать секретарем Общества думских журналистов, составителем ряда комментированных изданий законодательных актов.

Фантастическая карьера для выходца из черты оседлости, получившего всего лишь домашнее (!) образование. Впрочем, из его родного Лепеля, где на три православные церкви были четыре синагоги, вышла целая когорта известных советских евреев (больше десятка).

Худо-бедно, Паустовский и Лифшиц вроде бы поладили с Просвирняком. Вместе пережили «день мирного восстания», когда по декрету одесского исполкома разрешалось изъятие всего, с оставлением обывателю лишь пары ботинок, одного костюма или платья, трех рубашек, трех пар кальсон, двух простыней и наволочек и тысячи рублей. Как пишет Бунин в «Окаянных днях»: «Ужасное утро! Пошел к Д., он в двух штанах, в двух рубашках, говорит, что “день мирного восстания” уже начался, грабеж уже идет; боится, что отнимут вторую пару штанов».

Выйдя на Дерибасовскую, Бунин и его друг встречают Овсянико-Куликовского, который удрученно сказал: «Душу раздирающие слухи, всю ночь шли расстрелы, сейчас грабят».

Эта запись сделана 30 апреля 1919 года, то есть в дни первого пришествия большевиков. Паустовский же пишет о «дне мирного восстания» годом позже — своеобразное дежавю. И Просвирняк, если разобраться, ведет себя храбро — укрывает в своем саду вещи соседей, даже свояченица расстрелянного генерала Ренненкампфа спрятала у него свою табуретку.

За две недели до возобновления «Моряка» (первый номер после гражданской войны вышел в июле двадцатого) умирает Рахиль, сестра Блюмкиса (он же Торелли). К выносу пришел и Просвирняк.

Он зло посмотрел на Рахиль, на ее стройные ноги в деревяшках  (вероятно, в деревянных башмаках. — А.М.) и вполголоса сделал какое-то замечание синагогальному служке — распорядителю похорон. Служка подобострастно закивал в ответ и крикнул что-то нескольким безобразным старухам, шмыгавшим вокруг черного, облезлого гроба. Очевидно, этот гроб, взятый «напрокат», уже сотни раз перевозил на расшатанных дрогах покойников из города на еврейское кладбище.

Старухи принесли откуда-то рваную коричневую шаль и завернули в нее ноги Рахиль. Тогда расстрига с видом человека, исполнившего свой долг, торжественно вышел из комнаты.

— Наглец! — довольно явственно сказал ему вслед Яша. — Распоряжается как у себя дома.

Очень странная реакция Яши: ведь именно в доме Просвирняка и происходят события (чуть ранее автор замечает, что «товарищ Торелли» вместе с Рахиль «снимает комнату у расстриги Просвирняка, в двухэтажном доме, выходящем на улицу»).

В ответ на оскорбление «Просвирняк сделал вид, что не слышит Яшиных слов.

— Умоляю вас, — прошептал Торелли, — не трогайте его. Я опасаюсь скандалов».

Получается, что Просвирняк проявил редкую выдержку, пропустив мимо ушей оскорбление со стороны жалкого субъекта — «сморщенного, как обезьянка, человечка, говорившего так быстро и невнятно, будто во рту у него было полно голышей».

После этого эпизода (а кто, собственно, больше виноват?) друзья возненавидели Просвирняка и перестали с ним считаться. Расстрига же быстро сходит с ума на почве ненависти к советской власти и охватившей его иудофобии: «Встречаясь с нами, он не здоровался и что-то бормотал о “жидовствующих интеллигентах” и расплате за невинную кровь Христа».

Но если Просвирняк был таким уж антисемитом, то зачем же он пустил в свой дом Рахиль с ее похожим на обезьянку братцем?

Но допустим, что эта «болезнь» свалилась на него столь же внезапно, как и одесская ЧК на голову одесситов (ее национальный состав, наверное, всем известен). И вот однажды ночью писатель вдруг застает Просвирняка при попытке взломать окно дворницкой:

Мне стало страшно, и я неожиданно и громко вскрикнул. Просвирняк вскочил и, не оглядываясь, в несколько прыжков выскочил из сада во двор, а оттуда бросился в свою квартиру. Старый подрясник развевался за его спиной, как черные крылья.

Я разбудил Володю. Мы вышли в сад, к окну, которое хотел открыть расстрига. На земле около окна лежала ржавая пятифунтовая гиря и немецкая бритва с костяной ручкой.

Володя пошел в милицию. Через два часа за Просвирняком приехала санитарная карета из психиатрической больницы. Два здоровых санитара связали Просвирняку руки и увезли его. Просвирняк только тихо стонал.

Очередной казус: на месте Яши Лифшица теперь спит Володя Головчинер. И уж как-то подозрительно быстро — за два часа! — им удалось сдать Просвирняка в сумасшедший дом. Ведь если Володя «пошел в милицию», то та должна была составить какие-то протоколы, по крайней мере, допросить подозреваемого... Или того с первого взгляда местные пинкертоны сочли буйнопомешанным и опасным для окружающих?

Помнится, в сумасшедшем доме, куда попал бравый солдат Швейк, «самым буйным был господин, выдававший себя за шестнадцатый том Научного энциклопедического словаря Отто и просивший каждого, чтобы его раскрыли и нашли слово “переплетное шило”». И только за это беднягу держали в смирительной рубашке. Но Просвирняк вовсе не заговаривался, а если и хотел напасть на своих постояльцев — так поди докажи!.. Впрочем, как не заговаривался? — ведь он всюду видел «жидомасонский заговор». Да за такое в то время ставили к стенке без разговоров.

Перепугавшись, сбежала домработница, которую Просвирняк, будучи на свободе, грозился убить за то, что она «перекинулась к евреям и еретикам». «А как-то ночью бежал из Одессы вместе со своей семьей некий профессор церковного права, приятель Просвирняка, занимавший две квартиры». Вероятно, сей солидный муж тоже опасался, что в одно прекрасное утро его увезут «два здоровых санитара».

А не могли ли быть причиной столь стремительной изоляции домовладельца некие служебные связи проныры Володи среди разных одесских князьков? Головчинер к тому времени, узнаем из повести, уже заведовал отделом в Опродкомгубе (то есть в годину бедствий прорвался к распределению материальных благ!), а ведь четыре месяца назад «сын киевского профессора-стоматолога» начинал свою карьеру с техника множительной аппаратуры. И даже буржуазное происхождение не стало помехой!

Но, похоже, Гончарук-Просвирняк вовсе не рехнулся и умирать не собирался: в относительно добром, надо полагать, здравии он прожил еще 18 лет, пока не пал жертвой сталинских репрессий. Система все-таки уничтожила своего скрытого врага.

Кстати, едва ли кто знает, что сам Константин Паустовский попал в проскрипционные списки гитлеровской пропаганды как предполагаемый еврей. В частной библиотеке Ч.Оцича в Белграде (ул. Шафарикова, д. 5) я обнаружила, что имя писателя значится в изданной нацистами книжке «Еврейство — истинное лицо Советов», притом указано: «Паустовский К., сценарист (“Кино”, 19.07.1940)». Как указывают составители, свои списки они составляли по советской периодике (октябрь 1939 — май 1941). В тех же списках значатся Путин Арон Львович, интендант («Красная звезда», 11.04.1940); Альшвангер А., профессор; Багрицкий Эдуард, поэт (к тому времени давно умерший); Грин А., писатель (как известно, его настоящая фамилия Гриневский).


 

Швиттау как «призрак Фауста»?

Не повезло в повести не только Просвирняку, но и его прежнему постояльцу, профессору Швиттау, которого писатель заочно возненавидел по каким-то одному ему ведомым иррациональным причинам:

До нас Просвирняк сдавал дворницкую профессору Новороссийского университета по кафедре политической экономии, обрусевшему немцу Швиттау. Профессор переделал дворницкую под маленький удобный особняк, окружил его куртинами маргариток, перевез в дворницкую свою библиотеку, но вскоре, предчувствуя приближение опасных времен, бросил все и бежал в Константинополь.

Профессорская библиотека состояла почти сплошь из немецких книг по экономике, таких аккуратных, что казалось, к ним ни разу никто не прикасался. К тому же они представлялись мне неимоверно скучными из-за своего готического шрифта.

Книги источали острый запах лизола (лизол относится к токсическим препаратам второго класса опасности. — А.М.) и гвоздики. С тех пор этот запах стал для меня признаком вяжущей скуки, в особенности запах гвоздики — черных, похожих на маленькие обойные гвозди семян тропического растения.

Но зато в библиотеке у профессора стояли и все восемьдесят шесть томов энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона. Это было завидное богатство.

Живя среди книг и вещей, оставленных Швиттау, я за глаза составил представление об этом профессоре. Он, конечно, был доволен собой, чисто умыт, румян, носил русую бородку и золотые очки, и в глазах его присутствовал тот водянистый блеск, какой бывает у застарелых девственников. Мне был неприятен этот мой воображаемый предшественник. Поэтому при каждом удобном случае я держал окна раскрытыми настежь, чтобы выветрить из дворницкой добропорядочный профессорский дух.

К счастью, библиотека профессора, доставшаяся Паустовскому, не погибла и сейчас хранится в музее писателя в Одессе (а кто же спас эти книги, как не Гончарук-Просвирняк и его супруга!). Как с юмором свидетельствуют музейные работники, они все так же пахнут гвоздикой.

Откуда же такая иррациональная, доходящая до озлобления, неприязнь к профессору, которого автор повести в глаза не видел?

Между тем Георгий Георгиевич был незаурядный русский ученый. Швиттау родился в Санкт-Петербурге в 1875 году и во всех документах указывал, что по национальности русский (в пользу чего говорят его имя и отчество). Окончил юридический факультет Санкт-Петербургского университета, где и преподавал на кафедре политической экономии и статистики. В канун революции стал профессором Императорского Новороссийского университета и в 1918 году успел выпустить «Соцiально-экономическiе очерки» (книгоиздательство А.А. Ивасенко на Дерибасовской, д. 20). Увы, это была одна из последних книг одесского издателя. У Бунина в «Окаянных днях» в записи за 7 июня 1919 года читаем:

Был в книжном магазине Ивасенки. Библиотека его «национализирована», книги продаются только тем, у кого есть «мандаты». И вот являются биндюжники, красноармейцы и забирают что попало: Шекспира, книгу о бетонных трубах, русское государственное право... Берут по установленной дешевой цене и надеются сбывать по дорогой.

В 1919 году, в канун краха университета, Швиттау уехал за границу — вряд ли, как указывают справочники, «в научную командировку» (кем тогда он был послан?), скорее под угрозой ареста. Но все-таки как-то не верится, что он «бежал в Константинополь» сломя голову. Некоторые его коллеги остались и сумели пережить полосу террора. 17 февраля 1923 года парижские «Последние новости» сообщали:

В Варну прибыли из Одессы высланные советской властью профессора Новороссийского университета: Мулюкин, Крылов и Буйницкий. В ближайшие дни приезжают еще десять высланных профессоров Новороссийского университета.

Подтверждением «просоветскости» Швиттау служит злая эмигрантская рецензия на его книгу о революции и народном хозяйстве в России, вышедшую в Лейпциге в 1922 году:

Запуганный ли это советский ученый, который свою весьма робкую критику спешит искупить неумеренно расточаемыми доказательствами своей лояльности к предержащей власти? Автор как будто не случайно подчеркивает, что из России он выехал, «не испытав никакого внешнего принуждения», и по окончании своей научной командировки намерен возвратиться на родину. Или же это еще один приспособившийся, сознательно окрасившийся в защитный цвет ученый, в порядке служебной командировки «уже иного порядка возглавляющий ныне «Накануне»*, газету презренную и продажную?

«Мировая война устанавливает конечный предел в развитии западноевропейского капитализма, — постулирует профессор Швиттау. — Независимо от каких бы то ни было реставрационных попыток он обречен на неминуемое умирание»[13]. При этом, по его мнению, всякое народное хозяйство образуют три момента: «прежде всего, момент собственности, затем момент личной свободы и, наконец, третий момент — это момент инициативы, воли из хозяйственного интереса» (Из лекции, читанной в Одессе в 1917 году)[14].

Ясно, что с такими взглядами Швиттау за границей по доброй воле примкнул к сменовеховцам. В 1929 году, как и предугадал рецензент, он вернулся на родину, преподавал в вузах Иркутска, Воронежа, Ярославля (где и умер в ноябре 1950 года). При захвате Воронежа немцами погибли почти все рукописи ученого, а сам он был отправлен сначала в Познань, а затем в Прагу. Его пражский период довольно туманен, но никаким репрессиям в Советском Союзе Георгий Георгиевич не подвергался и сумел восстановиться в прежней должности. Теперь его по праву считают основателем российской экономической статистики.

Но соль этого сюжета в том, что с легкой руки одного из поклонников Паустовского фамилия Швиттау легла в основу литературной мистификации. Речь идет об Эмилии Львовиче Миндлине (1900–1981), секретаре московской редакции берлинской газеты «Накануне». Свой очерк о Константине Георгиевиче Миндлин завершает такими словами: «Людям хорошо с Паустовским потому, что они в его голосе и в его красках чувствуют доброту его любви к миру, доброту его неприязни ко всему, что уродует любимый им мир природы и человека» (Из книги «Необыкновенные собеседники»).

«Доброта неприязни» — такая стилистическая алхимия свойственна перу Миндлина, который остался в истории литературы прежде всего как автор неоконченного романа «Возвращение доктора Фауста» (1923).

Фауст, шестидесятилетний доктор химии из Москвы, и Мефистофель, под личиной профессора университета в Праге, мечтающий ни много ни мало «об организации самоубийства всего человечества», встречаются в тихом чешском городке Швиттау, в погребке Пфайфера. Швиттау — топоним-мистификация; такого города на карте Европы мы не найдем. «Миндлин воспринимает Г.Г. Швиттау как фаустовский тип», — утверждает новосибирская исследовательница Г.Васильева*. И такое восприятие, вероятно, небезосновательно: идеи Швиттау, продолжает она, «писатель усвоил глубоко и деятельно», а кроме того, Георгий Георгиевич тоже сотрудничал в «Накануне», и они не могли не встречаться.

«Мировая трагедия еще не доиграна до конца», — писал Швиттау в 1922 году, предрекая, что «господствующий над миром злой гений» еще не сказал своего главного слова. «Со своей мефистофельской улыбкой злой гений решил как будто продлить мировое представление: дать время народам, доведенным в своей взаимной злобе и ненависти до бешенства, накопить новые силы и средства, чтобы ринуться вновь друг на друга еще в одной, и, быть может, последней для них кровавой схватке»*.

Так что если дать волю фантазии, то можно предположить, что Паустовский выветрил из дворницкой не просто «добропорядочный профессорский дух», а призрак доктора Фауста, который ему, как художнику-гуманисту, был глубоко чужд.

 

[1] До революции принадлежал торговому дому «Братья Абрам и Яков Исаковичи Альшванг».

[2] Соболь (настоящие имя и фамилия Израиль Моисеевич Собель; 1888–1926) попал в Одессу в ноябре 1919 года, когда в городе хозяйничали белые.

[3] Горький М. Собр. соч.: В 30 т. М.: Гослитиздат, 1955. Т. 29. С. 470.

[4] Иникова С.А. Газета «Русское слово» и цензура (1897–1917 гг.) // Проблемы истории СССР. 1985. Вып. 13. C. 246–259. (Сб. тр. истфака МГУ.)

[5] Рощин Н.Я. Из «Парижского дневника» // Московский журнал. 2009. № 2/3.

[6] См.: Кудрявцев В.Б. Периодические и непериодические коллективные издания русского зарубежья (1918–1941): Журналистика. Литература. Искусство. Гуманитарные науки. Педагогика. Религия. Военная и казачья печать: Опыт расширенного справочника: В 2 ч. М.: Русский путь, 2011. Ч. 1. С. 158–159.

[7] Овсянико-Куликовский Дмитрий Николаевич (1853–1920, Одесса) — русский литературовед и лингвист, почетный член Петербургской академии наук (1907) и Российской академии наук (1917).

[8]   Овсянико-Куликовский редактировал и газету «Южное слово», но она перестала выходить 14 октября 1919 года, а Паустовский, как установил Н.Брыгин, к тому моменту только что прибыл в город.

[9] Неизвестный Паустовский // Одеськi вестi. 15.07.2008.

[10] Государственный архив Одесской области (ГАОО). Ф. 1263. Оп. 2. Д. 4135.

[11] Керсновская Е.А. Сколько стоит человек: Повесть о пережитом: В 6 т. и 12 тетр. М.: Фонд Керсновской, 2000. Т. 1, тетр. первая, гл. 1: В Бессарабии. С. 16.

[12] Аллюзия на название известного фильма «Шура и Просвирняк» по одноименной повести М.Рощина.

[13] Руднев В.В. «Единый социалистический фронт» с большевиками: Рец. на кн.: Швиттау Г.Г. Революция и народное хозяйство в России (1917–1921). Берлин: Центр. т-во кооперативного изд-ва, 1922 // Современные записки. 1922. Кн. 12: Критика и библиография. С. 362–367.

[14] Швиттау Г.Г. Основы капиталистического строя (Лекция, читанная на политическом семинаре) / Издание Агитационной секции Центрального комитета объединенного студенчества г. Одессы. Одесса: Типолитография штаба Одесского военного округа, 1917. С. 5.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0