Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Сказки для взрослых

Александр Георгиевич Чурсин родился в 1954 году в Ленинграде. Окончил музыкальное училище при Ленинградской консерватории имени Н.А. Римского-Корсакова, отделение актеров музыкального театра.
В 80–90-х годах работал актером в Ленинградском театре музыкальной комедии. В дальнейшем выступал на эстраде в музыкально-разговорном жанре, являясь автором куплетов, шуток, миниатюр.
В настоящее время публикуется на литературных интернет-сайтах.
Живет в Санкт-Петербурге.

Рубашка

На вид пиджак был строгим, но характер его оказался мягким, покладистым, и рубашка его полюбила. Она прижалась к нему всей чистой душой своей, и рукава их слились в общих движениях. Это понравилось пиджаку, который к тому же был настоящим мужчиной — смело защитил новую знакомую от наглого полосатого галстука, когда тот бесцеремонно попытался обнять ее белоснежный воротничок. Галстук был решительно отброшен в шкаф, где повис на другой наивной рубашке. Потом пиджак заботливо укрыл новую знакомую от ветра и пыли. А когда они вошли в душное помещение, он деликатно отстранился на время и опустился на спинку стула, давая рубашке побыть одной и подышать полной грудью.

За большим столом собралось много рубашек, пиджаков, платьев и галстуков: был праздник, все веселились. Иногда во время вечера рубашка отклонялась назад и чувствовала, как пиджак нежно целует ее спину.

Полосатый галстук оказался напротив. Он поймал несколько хмельных капель шампанского и стал вести себя развязно: подмигивал рубашкам и платьям, летал над тарелками, купался в бокалах, угодил в соусницу и в результате посадил на свой полосатый живот большое пятно. Совсем опьянев, полосатый сполз со своей смущенной рубашки и уснул у пиджака в кармане.

Когда праздник подошел к концу, все вышли на улицу. Было прохладно, но пиджак укрыл и согрел рубашку. С ними рядом шло тонкое, совсем прозрачное платье и дрожало от холода. Рубашка великодушно позволила пиджаку согреть и платье, пока они шагали до его парадного. И хоть пиджак укрывал платье — все равно тесно прижимался плечом к рубашке...

Когда пиджак и рубашка пришли домой, им пришлось расстаться: пиджак направился в шкаф, а рубашка в ванную.

— До завтра, дорогая... — шепнул пиджак.

— До завтра, любимый... — ответила рубашка.

Но назавтра им не суждено было встретиться.

Когда утром рубашка помылась душистым стиральным порошком, весело пополоскалась в тазике и позагорала на балконе, то легла на мягкое покрывало и беззаботно разметала белоснежное тело. В эту минуту на нее и напал утюг... Он имел необузданный нрав, воспылал страстью к рубашке и мечтал о встрече. Рубашка не успела опомниться, как он навалился на нее раскаленным животом... Она из последних сил оттолкнула утюг, но было поздно: грубиян загубил ей жизнь...

Оказавшись в дальнем углу темного шкафа, рубашка услышала: «Друзья по несчастью...» Это был голос полосатого галстука.

Рубашка не умела плакать и только сохла от горя.

— У меня еще есть шанс, — говорил галстук, — химчистка нынче творит чудеса... а вот тебя, скорей всего, сплавят на дачу. И не видать тебе пиджачка.

«Сплавят на дачу», — с ужасом думала рубашка, у которой так нелепо и непоправимо была запятнана репутация.

На даче с рубашкой случилось самое страшное: ее надели на пугало... Целыми днями рубашку трепал грубый ветер, палило солнце, и только ласковый дождик иногда жалел рубашку и плакал по ее прошлой жизни, по любимому пиджаку.

Через пять лет пиджак износился, осунулся и тоже был отправлен на дачу.

Он помнил о рубашке и ждал встречи с любимой. И они встретились. Рубашка чуть не сошла с ума от счастья! Она не верила своим глазам, своим плечам, своим рукавам — они снова видели и чувствовали любимого... Пиджак и рубашка стали еще ближе — их туго подпоясал полосатый галстук!

Они были вместе всю зиму, и никакая непогода не могла омрачить их счастья.

Весной полинявшее и совершенно изорванное ветрами пугало сожгли в костре вместе с другим ненужным мусором.
 

Объяснительная

Директору Театра музыкальной комедии

Карабасинскому Л.Б.

от артиста хора Непрухина Ю.И.

Я, Непрухин Юрий Иванович, артист хора, не вышел на сцену в третьем акте спектакля «Севастопольский вальс», так как пришел на работу в очень плохом состоянии здоровья. Видимо, у меня начиналось ОРЗ: сильно болела голова, немного тошнило, и как бы воздуха не хватало. Первые два акта я, превозмогая болезненное состояние, с трудом отработал, чтобы не подводить коллектив и не отпрашиваться. Тем более что первых теноров в хоре всего трое, а верхнее ля есть только у меня. Но, к сожалению, в конце второго акта мое состояние резко ухудшилось: кинуло в жар, и пошла дрожь в руках — верный признак простуды. Сидя в антракте в гримерке и видя, как я мучаюсь, мои коллеги по цеху сказали, что мне надо выпить немного коньяку, мол, средство проверенное. Я решил последовать их совету, но на бутылку коньяка у меня не хватило: сами знаете, Лев Борисович, какая зарплата у артиста хора. Пришлось попросить у коллег — и мы собрали нужную сумму. Я, не переодеваясь, как был в бескозырке и матросской форме, так и полетел в магазин на ул. Садовой, д. 12. Придя в магазин, я купил бутылку коньяка (Дагестан, три звездочки, ноль пять) и на выходе был задержан военным патрулем с требованием предъявить документы. Документов у меня, разумеется, не было, я сказал, что я артист, но они сказали, что они тогда режиссеры, и я был доставлен в военную комендатуру на ул. Садовой, д. 3/5, как самовольный дезертир из воинской части. Там я все же настоял, чтобы дежурный капитан позвонил в наш театр, и Наталья Петровна ответила, что такой артист есть и он должен быть сейчас на сцене. Военные посмеялись надо мной, но все же отпустили, вернув коньяк. Я опрометью бросился в театр, благо Итальянская рядом. Третий акт уже начался, и все были на сцене. Поднявшись в грим-уборную, я быстро выпил грамм пятьдесят коньяку и стал переодеваться из матроса в офицера — так нужно по роли. Переодевшись, я, к сожалению, не почувствовал улучшения самочувствия. Тогда я принял еще двести грамм и закусил шоколадной конфетой, в чем, вероятно, была моя ошибка. Когда я спускался по лестнице, у меня стала немного кружиться голова, так что пришлось опираться на стену. Но я все равно решил присоединиться к товарищам. Потому что зрителя не волнует — здоров артист или нет, зритель пришел смотреть спектакль. За кулисами путь мне преградила помреж Люся Игнатьева, сказав, что в таком виде лучше не нужно. Я попытался прорваться на сцену к ребятам, но Люся вцепилась в меня обеими руками, позвала пожарного Мишу из дежурки, и они вместе отвели меня в грим-уборную. Поэтому я и не смог участвовать в третьем акте.

Обязуюсь таких ошибок больше не совершать и впредь самолечением не заниматься.

Непрухин.
 

Паровоз

В дальнем тупике узловой станции дремал старый паровоз. Внешне он был еще ничего: лишь кое-где облупилась краска — на этих местах проступила ржавчина. Звезду же на лбу он по-прежнему держал гордо, колеса были на своих местах, будка уцелела, и стекла ее в лучах закатного солнца поблескивали живым блеском.

Но внутри паровоз совсем выгорел. Некогда жаркое сердце его — топка давно остыла, неподвижные поршни застряли в цилиндрах, ночами ветер по-воровски шарил в пустом тендере, но не находил там и куска антрацита... гудок заржавел и совсем забыл, что у него был когда-то голос, а в дымовой трубе жили галки.

И все же в железной груди старого трудяги, там, где, вероятно, находилась душа, еще теплилась жизнь, и паровоз иногда вздыхал, поскрипывал рессорами, думал...

Временами, когда по главному пути с тревожным птичьим криком пролетал скоростной «пассажир», старик вспоминал, что в свое время и он был «рысаком»: таскал и пассажирские, и грузовые, и с сорока вагонами на хвосте мог по скорости «сделать» любого задиристого салагу-тепловозишку. Могучая струя дыма из трубы доставала чуть не до облаков, пыльные вихри гнались за последним вагоном, но не догоняли! А гудок рявкал так густым басом, что все вороны стаями взлетали с деревьев и долго кружили над станциями.

Но тут подкралась нежданная беда: на дорогу пришло электричество, и работяга паровоз был вынужден уйти на пенсию.

Так бы и ржавел старый локомотив в своем тупике, изредка покряхтывая от боли в колесах или когда заноет рама... если бы не появилась в депо красивая молодая дрезина, сверкающая оранжевой кабиной, изящной стрелой миниатюрного крана, черными колесами с белой окантовкой, которые словно каблучками постукивали на стыках.

Она была не только красавицей, но и расторопной, умелой работницей.

Целыми днями дрезина сновала по путям узловой и то тянула за собой пустой вагон, то толкала обратно цистерну, то возила новые шпалы для ремонта путей, и ее звонкий голос слышала вся станция.

Любовался-любовался паровоз молодой дрезиной... и вдруг почувствовал, что где-то там, в дальнем углу его топки, начинает разгораться забытый уголек... Заволновался паровоз, заскрипел: «Неужто влюбился, дурак, на старости лет?» Перестал спать ночами, даже забыл, что он на приколе. Но как ни мозговал старик, как ни прикидывал, все выходило так, что познакомиться с дрезиной поближе никакой, даже самый яркий, лобовой прожектор ему не светил. «Хотя, — тут же возражал паровоз самому себе, — если подзаправить меня угольком да водичкой, да солидолом смазать погуще... то я на своих скрипучих смог бы к дрезинке и подкатить».

И вот однажды туманным осенним утром случилось чудо. Не успел старик очухаться после короткого забытья, как увидел, что перед самым носом, на той же колее стоит его дрезина...

— Привет, дядя! Поедешь со мной? — послышался приветливый голос.

«Дядя» хотел крикнуть: «Ха! Да с тобой хоть куда, где только есть рельсы, милая!» Но получилось лишь:

— Кх-х-х-х.

Но умница дрезинка все поняла: лязгнули буфера, щелкнула сцепка, и, прокрутив несколько раз колесами на одном месте, она сдвинула железную махину. Медленно, со стонами и скрипами паровоз покорно пошел за ней. Мало-помалу его детали стали притираться друг к дружке и занялись привычной работой — все задвигалось и завертелось. Дрезина сильно не разгонялась, но паровозу казалось, что у него выросли крылья и он парит в воздухе, подобно знакомому самолету, что часто пролетал над станцией. Они с дрезиной в одной сцепке — что может быть прекрасней?

Беззаботно посвистывая, дрезина отбуксировала влюбленного на территорию какого-то депо... остановились. Паровоз не слышал, как она сказала по радиосвязи диспетчеру:

— Принимайте. Доставила в лучшем виде, в полном комплекте.

Затем быстро отцепилась и уехала.

Локомотив озирался по сторонам, не понимая, куда он попал. Тут сзади к нему деловито подкатил тупорылый дизельный маневровик, бесцеремонно схватил за сцепку и потянул за собой. Паровоз насторожился, подался вперед, попытался заблокировать колеса, но старые тормоза не держали... Собрал последние силы и прохрипел:

— Ты... куда меня?

— Куда-куда... на разделку, — скорее себе, чем паровозу, равнодушно ответил маневровый.
 

Рассказ муравья

Пожалел я ее, непутевую, — пустил перезимовать. К тому же, таиться не стану, глянулась она мне сразу. А хлопот никаких: почитай, всю зиму на печи пролежала... Не ела, не пила, едва крылышками слюдяными шевелила — летала, поди, во сне. Им, стрекозам, что медведям, Бог так положил: как зима — так в спячку. А мне что — дрыхни на здоровье. Все веселее, потому как живая душа в доме. Так и привык к ней.

А как солнышко стало пригревать да с крыши закапало — проснулась, болезная, глазищи синие раскрыла, признала меня. А я от радости уж и себя не помню, бегаю по дому — не пойму, чем кормить-то ее. Тут постоялица моя говорит нежным голоском:

— Есть я пока не хочу, дай мне, Мурашик, попить.

Так и сказала: «Мурашик». Я бросился к бочонку, зачерпнул ковшец нектару старого, сладкого, на ландышевых лепестках настоянного, и подал красавице на печку. Выпила весь ковшец, веселая сделалась, крылья расправила, смотрит на меня блестящими глазами и молвит томно:

— Будь, Мурашик, моим мужем и полезай сюда, на печь.

Чего это? Не послышалось ли мне? А сердце уж так забилось, что не будь моего хитина крепкого, так из груди кузнечиком бы и выпрыгнуло. Быстро открыл я шкафчик, нацедил из сухой кувшинки целую кедрову скорлупку спирту муравьиного, чистого, неразбавленного, да и хлопнул для храбрости...

Подхожу к печи и смело, по-мужски, заявляю:

— Хоть на печи и тепло, моя Стрекозулечка, но коли желаешь быть моей женой, то для такого дела кровать просторная, из дубового листа имеется да перина мягкая, тополиным пухом набитая, на ней я тебя и сам согрею.

Взял невесту мою на руки и отнес в горницу...

Почитай до зеленой травы прожили мы душа в душу. Питались моими запасами, вечерами сидели у камелька и пели... песен она много знала. А танцевать-то стрекоза мастерица — налюбоваться не мог.

Да все чаще и чаще стала прелестница крылья пробовать: затрещит, захлопает — целый ветер мне в горнице нагонит, смеется. А мне уж и не до веселья, чует сердце — выпорхнет моя суженая из избушки, улетит синеглазая.

Так и случилось. Однажды говорит мне:

— Не могу в избе сидеть, Мурашик, душно, тесно!

Отпер я запоры, открыл дверь, а она стрелой в небо. Покружила надо мной, крикнула:

— Прощай, Мурашик! Буду тебя вспоминать!

Сначала точкой дрожащей над деревьями блазнилась, а потом и вовсе пропала. Как и не было ее.

Ох и настрадался же я, ох и намаялся! В избе пусто, сиротливо стало. Крепко, видать, приладился я сердцем к стрекозушке, ох крепко. Работой только и спасался. Поплюю на мозоли, топор ухвачу и дрова рубить, пока сил хватает.

Да часом брошу полено в одну сторону, топор в другую, сяду на чурбак и вроде как волком взвою... Стыд берет, а унять себя не могу. Но помаленьку все же оклемался, забылся в заботах по хозяйству. А тут дожди пошли — надо было крышу чинить, потом кладовку провиантом пополнять. Все в дом тащил: то крыло бабочки попадется, то гусеница сухая, то куколка, то зернышко земляничное... Желудь прикатил к избе на черный день — зимой все на стол пойдет. Бруснику мочил, чернику на лежанке сушил, капусту заячью квасил. А вот в небо глядеть почитай каждую минуту так и не отвык. И облачка ходят, и птички летают в вышине, а моей красавицы нет как нет. Думал, может, с осенью вспомнит дружка своего, прилетит. Но уж и листья золотые с веток порхнули, сиверко подул, дожди зарядили долгие, холодные. Но и тогда не появилась моя летунья — видать, пригрел, приголубил какой-нибудь добрый молодец...

Почитай весь декабрь зима моросями пробавлялась, но под Новый год снег крупянистый полетел, а там и хлопья густые повалили. Глядь — а уж под окошком сугроб пуховый вырос. Стемнело. Печка топится, дровишки потрескивают... Сижу сумерничаю. А слышу, будто кто в дверь поскребся... еще... Сердце ёкнуло, зажигаю дрожащими пальцами лучинку и к двери. Открываю — а на пороге синеглазая! Вся в снегу, да сразу мне на шею! А потом трещать:

— Мурашик, не удивляйся! Мы думали, что зимы нынче не будет, а она вдруг пришла. Добрый, милый Мурашик, не забыл меня? Принимай нас зимовать, будем Новый год справлять, а потом, Мурашик, нам спать, спать, спать! Ты рад, Мурашик?

От счастья я обалдел, стою с открытым ртом, но думаю: кто это «мы»? Стал дверь закрывать, а за стрекозой два стрекозенка малых дрожат, с лапки на лапку переминаются. Вывела их мать на свет, а я гляжу — странные стрекозята: крылья вроде стрекозиные, а лицами и телами чистые муравьи! А моя ненаглядная тут и объяви:

— Это дочка, а это сынок... Твои они, Мурашик!

Тут мои задние ноги подкосились, рухнул я на чурбак, головой мотаю, мыслю с трудом, чую, что тут без скорлупки чистого, неразведенного не разобраться. А семья моя новоиспеченная со смеху покатывается.

Вот стали мы Новый год встречать. На дочку не нарадуюсь: помогла мне и муку ручным жерновком намолоть, и тесто поставить, и пирогов с размоченной черникой в печи напечь, и с самоваром научилась управляться! Словом, вся в меня. Стали праздновать, чай пить с пирогами, налил я всем и соку березового полусладкого — за праздник, а себе каплю моего чистого, неразведенного.

А сынок-то в мамку пошел — стали они на пару песни красивые да веселые петь, а потом в пляс пустились. Мальчишка еще и стих прочитал собственного сочинения. Тут я маненько опечалился, понял, что сурьёзу из парня не выйдет...

Под утро мои родные носами клевать стали — я их по одному на печку перенес, одеяльце подоткнул, одно полешко на угли кинул, чтоб не очень жарко... И уснули мои три негаданных счастья, должно, до весны.

Я трубочку закурил, пустил дым в поддувало... хорошо... Но тут тревога пробежала по сердцу: опять расставаться, как лето подойдет. А с другой стороны, супротив природы не попрешь... Пускай женушка с сыном летят на свои гастроли, им без этого никак, но дочку от шебутной жизни отговорить бы надо. Мыслю, она и сама не хочет в артистки-то. Осталась бы с батькой на хозяйстве — вот была бы радость!





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0