Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Таньча

Юрий Альбертович Мещеряков родился в 1962 году в Тамбове. Окон­чил Омское высшее общевойсковое училище имени М.В. Фрунзе и Мос­ковский университет МВД России.
Служил в Афганистане в 1984–1986 годах в должности командира роты. За участие в боевых дейст­виях награжден орденом Красной Звезды, медалями. Является участником или свидетелем событий, описываемых в его произведениях. Автор романов «Панджшер навсегда» (2014) и «Меморандум Плато­ва» (2018), сборника повестей и рассказов «Время мужчин» (2014), печа­тался в нескольких во­енных сборни­ках и в журналах «Северное изме­рение» (Санкт-Петер­бург), «Подъ­ем» и «Губернский стиль» (Воронеж), «Тамбовский альманах», «Литературный Тамбов», «Памир», «Пересвет» (Белгород). Обладатель Гран-при литературного конкурса МВД России «Доб­рое слово» в 2019 году. Член Союза писателей России.

Командировку пришлось прервать. Уже три месяца Илья Светлов мотался по стройплощадкам Западной Сибири — зима геологоразведке не помеха, особенно если весной должна начаться прокладка нового газопровода, а с ним строительство компрессорных станций, установка высоковольтных опор, и этим планам ничто не могло помешать. Теперь Илья спешил домой, в Перевальный, свой родной город. Повод для преждевременного возвращения был печальным. Не стало бабушки, бабы Маши. Но это было только половиной причины. Главное же, что мама очень сильно переживала утрату, необъяснимо сильно, поскольку бабушка, божий одуванчик, давно отсчитывала девятый десяток. Вздохни да помяни — уход ее все-таки был ожидаемым.

Татьяне Михайловне Светловой, Таньче, как ее звали когда-то в деревне, недавно исполнилось пятьдесят два года, она была расторопна, неусидчива, не умела отказывать в просьбах, вот и с мужем пришлось расстаться: где ему «само образуется», ей — на три минуты работы, а уж насчет кому-то помочь — с ним такая глупость не пройдет. Дети как-то незаметно стали взрослыми, самостоятельными, разошлись по своим жизненным путям и уж чего-чего, а помощи не просили, справлялись своим умом, не дергали за живые нитки. Ей же во благо ли, в наказание досталось в одиночку ухаживать за престарелой матерью, которая всю жизнь прожила в своей деревенской усадьбе, дальше райцентра никуда не выезжала, а доживала век в скромной квартире дочери на третьем этаже городского панельного дома.

Чудна была баба Маша в последний свой год. Когда на центральном канале шла заставка программы новостей и кони-новости под мажорные позывные галопом рвались через телеэкран, она с полной серьезностью заглядывала за короб телевизора, за телевизионную тумбу и с недоумением и злостью обнаруживала, что никакой конюшни там нет. Сначала это казалось смешным. Домашняя кошка Муся сразу заинтересовалась новой жиличкой. С сосредоточенным выражением кошачьей мордочки она толкала ее мягкой лапой в бок, когда баба Маша лежала на диване, а если та пыталась ее ударить, то Мусин интерес возрастал, она чувствовала противника, ходила вокруг дивана кругами, подняв хвост, подкрадывалась — начиналась настоящая домашняя охота. А бабушке было уже далеко до кошачьих игр, и приласкать она никого не хотела. Наоборот, бывало, подойдет к большому настенному зеркалу, увидит отражение, старуху за стеклом, начинает ругаться на нее почем зря, да еще кулачком своим немощным замахивается! Хотела прогнать соперницу, которая тоже размахивала кулачком, двум старухам в одной квартире никак не ужиться. Недоброй стала бабушка, когда ее разум почти угас, сквозь знакомый безобидный облик проступало нечто первобытное, стержневое, уже неподвластное сознанию, осыпались блестки, скрывавшие натуру, исчезли обычаи и ухватки, привитые сельской обывательщиной, привычкой обманывать других и обманываться самой. Что осталось? Обнаженная правда, голая, неприглядная — сумеречная, как поздняя осень.

Однажды, когда Татьяна Михайловна меняла постель, она схватила ее жестко за руку:

— Ты кто такая? Ты что тут делаешь?

Женщина, ради близкого человека, ради матери превратившая свой дом, да и саму жизнь в санитарную палату, пропахшую хлоркой, от неожиданности опешила.

— Мам, ты что? Это я, Таньча, дочка твоя. Помнишь, ты меня в детстве так называла.

— Таньча? Дочка? — Взгляд старухи на мгновение уплыл в сторону. — Врешь ты все, нет у меня никакой дочки.

Та готова была разрыдаться от вернувшейся из прошлого нелюбви, ее снова бросали, и снова она оставалась одна, как и во всю свою проклятую жизнь. Ее бросали всегда. Даже когда она стала девушкой, никто не объяснил, что с ней происходит, отчего у нее, двенадцатилетнего подростка, по ногам течет нечистая алая кровь, страх и стыд обжигали лицо — вокруг одни мальчишки, ее братья, у кого же было просить помощи? У нее не было сестры, с кем бы она отвела душу, и просто не было близкой души. Ее всегда бросали, а она преданно, рабски держалась за свою большую семью, не зная другого пути в жизни. И вот Таньча смотрела в глаза своей старой матери сквозь нахлынувшие слезы, смахивала их быстро, пытаясь держаться. Вдруг в какой-то момент она почувствовала, осознала, почти обожглась, что к матери снова вернулся рассудок, старческий взгляд стал сосредоточенным, жестким, льдистым.

— Таньча? Ты? — Она помедлила, не отводя глаз, прожигая ее своими ожившими зрачками. — Пойдем со мной.

— О чем ты, мам?

— Я скоро умру. Чего тебе непонятно? Пойдем со мной, вместе будем. Чего тебе здесь одной-то оставаться?

И вдруг до Таньчи, до Татьяны Михайловны, дошел истинный смысл услышанного. Да, ее впервые не бросали, она оказалась нужна на долгом пути в страшный потусторонний мир.

— Мама, что ты говоришь, как ты можешь? Я же еще молодая!

Она схватилась руками за грудь, превозмогая удушье и не в силах остановить нарастающую боль, мать никогда ее не любила, как будто видела в ней досадную ошибку, помеху. Таньча всегда это знала и сегодня по-настоящему испугалась, потому что верила в силу материнских слов больше, чем в любую правду, больше, чем в Бога. Она верила в проклятье.

— Врут все, нет никакого Бога. — Мать ходила в церковь, читала молитвы, зажигала лампады у икон в красном углу, и вот теперь, на последнем пороге бытия, чудовищным раздраем звучала ее внутренняя ухмыляющаяся сущность: отнесут на погост, закопают, и все, сгниешь там, в земле-то, червяки сожрут.

Илья прибыл в Перевальный с опозданием. На столике в прихожей его ждала записка, что похороны будут сегодня, что вынос тела в двенадцать часов из дома в Скарабееве, их семейного гнезда...

На дворе был март, сырость, неуют, но надо было спешить, и он не обращал внимания на промозглую городскую слякоть, на ветер, задувающий из подворотни. Старенькая «Лада», «девятка», что простояла в гараже все эти месяцы, как назло, не завелась, пришлось торопиться на автовокзал, на рейсовый автобус. Слава богу, хотя бы на него Илья успел. До деревни добирался целый час, оглядывал из окна неприветливые просторы, ожидавшие тепла, ожидавшие таяния снегов, крика клювастых грачей. «Что там случилось с мамой, зачем я ей потребовался? Хорошо еще, что руководитель проекта не стал упираться, отпустил да и премию оставил. Старшего брата, как тот ни объяснял, со службы не отпустили, в армии строго, бабушки не являются близкими родственниками... Ну вот и Скарабеево...»

Тело усопшей в обычном сосновом гробу, обитом шелковой тканью, лежало на сдвинутых столах, над ним, помогая друг другу, две монашки нестройными голосами, нараспев читали заупокойную молитву. Приехавшие из разных мест братья Татьяны Михайловны неохотно общались между собой, тоскливо слонялись по старому, неуютному дому, вызывавшему у них не ностальгию, а раздражение, день для них был бездарно потерян. Старый дом вслед их шагам поскрипывал половицами и по-настоящему чувствовал себя старым и никому не нужным; когда-то его строили всей семьей, кирпичик к кирпичику, когда-то в нем кипела жизнь, слышался детский смех, теперь же пахло ладаном, как будто отпевали и хоронили именно его. Занудные голоса монашек продолжали скрести по душе, создавали атмосферу скорби, тяготили, впору было задуматься о вечном, но быстрые взгляды мирян все чаще скользили по циферблатам, поторапливая стрелки часов. Предательски пахло привезенной снедью, особенно сильно била в нос и тоже раздражала чесночная колбаса, уже нарезанная и разложенная на пластиковые тарелки. До поминок было еще далеко.

Татьяна Михайловна к гробу не подходила. Она успела наплакаться еще накануне, попросить у матери прощения и самой простить все ее случайные и неслучайные грехи. Народ уже собрался, и ей не хотелось, чтобы кто-то видел ее слезы и непроходящий страх. На маленькой кухоньке, пропахшей прелыми досками, кислой сывороткой, хранившей запах навоза с тех пор, когда здесь держали только что народившихся телят, она привычно чистила картошку, как и прежде, начиная с незапамятного голодного детства, в котором, кроме картошки, чаще промерзшей и гнилой, и есть-то было нечего. Мерно, успокаивающе бурчал котел отопления, перегоняя кипяток и плотный раскаленный пар в трубы и батареи. В давнишние времена под это бурчание среди тканых половиков и старых овчинных полушубков хорошо спалось на русской печи, смотревшей теперь в мир, в кухоньку черным оскаленным зевом, в котором уж года два как никто не разводил огонь и ничего не готовил. Утерев очередную непрошеную слезу, Татьяна Михайловна наклонилась над тазом, в котором отмокала от земли картофельная горка, протянула руку за очередной картофелиной, как вдруг с резким шипящим хлопком лопнул толстый прорезиненный шланг, соединявший котел с системой отопления. Из открывшегося патрубка котла под давлением рвался наружу раскаленный пар, обдавая женщине лицо, шею, плечо, грудь, конденсировался кипятком в шерстяном джемпере, в бюстгальтере. Она издала дикий вопль от страшной внезапной боли, вонзившейся в ее плоть:

— Мама-а-а!!! Не надо-о!!!

Боль ослепляла мозг, но сквозь ярчайшую вспышку, поглотившую все вокруг, она отчетливо понимала, что это мать зовет ее к себе, тащит за собой в непроглядную тьму, вцепившись сухими, скрюченными пальцами едва ли не в самое сердце.

Обе монашки и женщины, отпевавшие покойницу, помогавшие накрывать стол к поминкам, услышав крик, бросились в кухоньку.

— Таньча! Таньча!

— Ой, бабоньки-и...

— Джемпер режьте, джемпер! Нож давай!

— Как больна-а...

Боясь лишний раз неосторожно прикоснуться к пострадавшей товарке, женщины донесли Татьяну Михайловну до спальни, разрезали, разорвали на ней одежду, обнажив розовую, вспухшую, изуродованную волдырями кожу. Она пыталась глубоко дышать, но это причиняло страдания, боль была невыносима. В возникшей суматохе, где никто и ничем не мог помочь, вынос гроба и сами похороны стали второстепенным событием, и неловко топтавшиеся мужчины подхватились и наконец-то ушли, унося с собой покойницу.

Подходя быстрым шагом к дому, Илья был по-деловому сосредоточен, иногда смерть как продолжение жизни естественна, и не более того; у всех есть предел отпущенного, и перед каждым человеком стоит только один вопрос: как распорядиться тем, что отпущено? Когда же уходит пожилой человек, все понимают этот уход как само собой разумеющееся, у усопшего было время разобраться с собой, наделать ошибок и успеть их исправить, сделать свой главный выбор в жизни. Илья тоже это понимал, но видеть покойников вблизи ему раньше не приходилось, похороны ветерана в соседнем дворе три или четыре года назад в счет не шли, и теперь, открывая дверь в дом, он собирался с силами. Было тихо и пусто, значит, унесли, но, не успев порадоваться этому обстоятельству, он услышал приглушенные всхлипы в дальней комнате.

Почти втолкнув его в прихожую, следом вбежала, влетела запыхавшаяся соседка Варя, в руке у нее был небольшой баллончик спрея, белый, с иностранной надписью, который она несла перед собой, как флаг.

— Илья, ты? Тут такое дело, такое дело... Проходи, не стой.

Сил плакать у Татьяны Михайловны уже не осталось, она только сдерживала стоны, а когда это не получалось, негромко выла от непроходящей боли...

— Мама!

— Сынок, ты приехал. — Ее как будто отпустило, как будто она дождалась того, кто все должен исправить. — Она прокляла меня.

Увидев открывшуюся картину, Илья нелепо вскинул руки, он даже не стал спрашивать, о ком она сейчас так странно говорила. Какими-то неведомыми путями он все понял и сам. В доме было не жарко. Татьяна Михайловна, раздетая по пояс, закрывшись руками, сидела на низком табурете, на котором только что чистила картошку, ей было стыдно, неудобно перед сыном... даже в этот момент, когда весь мир разлетался на куски. Наконец обозначилась Варя, несколько минут пытавшаяся прочесть надпись на немецком языке на том самом белом баллончике.

— Таньча! Это пантенол! Средство от ожогов. У бабки Купчихи внук прошлой осенью гостевал, вот и оставил. Сейчас мы побрызгаем, и все пройдет.

Молодая восторженная женщина, радостная уже тем, что хоть чем-то может помочь, принялась осторожно обрабатывать страшные обожженные рубцы. Густая белая пена, напоминавшая взбитые сливки, обволакивала кожу, охлаждала. Боль медленно уходила, а Татьяна Михайловна впервые за многие годы почувствовала себя одинокой маленькой девочкой, Таньчей, от которой в этом мире еще ничего не зависит.

— Я столько для нее сделала, столько сделала... Когда она стала старой, ненужной, ее все прогнали, ни одна сноха не приняла. Никто, никто, кроме меня, ей не помогал, а она... Она прокляла меня... За что? Она сказала, что Бога нет.

Илья — инженер-проектировщик, строитель — всю жизнь работал со схемами, цифрами, расчетами, эпюрами и по роду своей жизненной стези никогда не прикасался к тонким духовным материям, ничего не брал на веру. И вот сейчас, как будто заново владея цифрами и расчетами, он так же сухо, механически перечислял доказательства, из которых выходило, что Бог, Тот самый, в Которого уже семьдесят лет или больше никто не верил, существует. Он есть.

— Мама, послушай меня, послушай. Давай посчитаем вместе. Первое — ты наклонилась над тазом за мгновение до того, как лопнул шланг. Кто отвел тебя? Соображаешь? Нет? Второе. Твое лицо почти не пострадало; ухо, щека, подбородок — это же ерунда, ну? Что могло быть — лучше и не думать. И главное. Откуда в этой глухомани, где ближайший телефон только в сельсовете, где зимой только на санях и ездят, откуда здесь взялся пантенол? Откуда? Получается, три. Мама, Бог любит тебя, и я люблю. Мы с Богом любим тебя, что тебе еще надо?

— Ничего мне уже не надо, присядь. — Таньча здоровой рукой погладила сына по голове, попыталась улыбнуться, в глазах блеснули слезы, но в них не было ни обиды, ни отчаяния. — Получается, три, Бог любит троицу.

— Ну вот, стала соображать. Все остальное, — он устало вздохнул, — это испытания, кому — вечная мерзлота, кому — аравийская пустыня. Тебе досталась пустыня.

Командировка — еще говорят, вахта — наконец закончилась. Теперь дело строителей довести проект до конца, а у Ильи отпуск, целый месяц отпуска.

Таньча встречала сына с особой радостью, поворачиваясь к нему то левой, то правой стороной лица:

— Ну, смотри же!

Под полуденным солнцем лицо отсвечивало крепкой, молодой кожей, первым июньским загаром, от пережитой беды на нем не осталось и следа.

— Смотрю. — Он улыбнулся. — Ты настоящая красавица.

— У меня такой хороший доктор был, мальчишка! Ему всего-то двадцать семь лет. Возился со мной как с маленькой, облепиховое масло с рынка приносил специально для лица. Видишь, ни одного шрама, это все благодаря ему.

— Ты говорила, Бог любит троицу. — Илья обнял мать и зашептал ей на ухо: — Четвертая — Богородица. Это Она пришла к тебе в образе молодого доктора, чтобы снять твое проклятие, чтобы ты никогда не сомневалась в Ее Сыне.

Он поднял глаза, увидел в красном углу икону Божьей Матери с Младенцем; икона всегда, сколько он помнил, висела здесь, на самом видном месте, но всегда проплывала мимо его глаз. Отстранившись, снова посмотрел на помолодевшее лицо своей матери, потом — на икону, лучившуюся теплым светом. Илья прижимал к себе мать и совершенно не по-инженерному размышлял: с Богом надо как-то определяться...





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0