Ванька-дурак из Страны дураков
Александр Венедиктович Поликарпов родился в 1957 году в Подмосковье. Окончил Московский химико-технологический институт и Российскую академию государственной службы по специальности политология. Автор книг для детей и подростков: «Тайна Железной горы» (2006) и «Сокровища хана Мамая» (2010), изданных под псевдонимом Александр Стрельцов. На фестивале региональных издательств России в Рязани (2011) роман-сказка «Сокровища хана Мамая» была признана лучшей книгой для детей. Живет в селе Ельтесунове Собинского района Владимирской области.
Сосед, Иван Васильевич Веденеев, привычно прихрамывая, зашел в комнату, едва я успел разобрать сумки и включить телевизор.
— Я гляжу, вроде твоя машина проехала. Ты на выходные или в отпуск?
— На выходные.
— Ну, здорово, стало быть!
— Здравствуй, дядя Вань!
— Как там Москва? Стоит?
— Что ей сделается!
— Слава богу!
Этот разговор — одни и те же вопросы, одни и те же ответы — давно стал привычкой, традицией наших отношений. Вначале такой диалог вел мой отец, сельчанин, уехавший в город учиться и оставшийся там жить и работать. Его, навещавшего родной дом хотя бы раз в году, вот так же заходил поприветствовать друг детства и ближайший сосед Иван. Теперь, после смерти отца, традицию продолжал я.
— Что, дядя Ваня, за приезд?
— Налей немного.
Я достал из старого буфета граненые стаканы, поскольку знал, что рюмок сосед не любит, принес из холодильника специально купленную для этого случая бутылку водки. Порубил на тарелочку вареной колбасы, нарезал черного хлеба. Наполнил дяди-Ванин стакан до половины — тоже давно знал обычай, — себе плеснул на дно, чтобы водка не помешала делам.
— Давай, Сашка, выпьем!
Дядя Ваня не торопясь вытянул свои полстакана, помедлил, отломил хлеба, пожевал, наколол на вилку кусок колбасы и отложил в сторону:
— Это ты что по телевизору смотришь?
— Сам не знаю. Только включил. Передача какая-то о Франции.
— Я и то слышу: «Де Голль, де Голль». Что де Голль? Я этого де Голля как тебя сейчас видел.
— Где? Когда?
— В Париже, где еще? В войну.
— Ты был в Париже?!
— Занесло.
— Ты никогда не рассказывал.
— Ни к чему было.
— Расскажи сейчас!
Дядя Ваня приподнялся со стула и поглядел в окно.
— Моя вон в магазин направилась. Часа на два теперь там застрянет, пока с бабами все не переговорит. Сильно торопиться мне некуда.
Он замолчал, задумался.
— Так что тебе рассказать? Я и не знаю.
— Все рассказывай! Ты ведь на войне с июня, с первых дней?
— Нет. В июне я еще в колхозе работал.
После школы я сразу работать пошел. В кузницу. Не в нашу, что на пруду, а в колхозную. Она тогда в соседнем Калитееве была. И все правление там было, и МТС. В нашей кузнице понемногу возились с железом, но это так, для крестьян, кому чего поправить, а в колхозной дела были серьезные. Лошадей ковали; сбрую, бороны, плуги чинили; для машин, тракторов что нужно мастерили.
Мать мне сказала: «Иди кузнецом! Кузнецы лучше всех живут. Кузнецам все кланяются. Счастье кузнецам само в руки плывет». Мне все одно: кузнецом так кузнецом. Ростом я хотя и невелик, а сила в теле была. Да и кто из нас тогда думал, как вон теперь внуки, кем быть. Колхозник — вот была наша профессия. Все уметь своими руками. В колхозе сегодня ты куешь, завтра траву косишь, послезавтра корзины плетешь, через неделю за поросятами ходишь, а через месяц стадо пасешь.
Думали больше, с кем на гулянку пойти да чтобы потом на работу не проспать. Мать с вечера на шестке чугунок с картошкой оставит. Придешь с гулянки, схватишь еще теплые картофелины, хлеба кусок, поешь и часика на два — спать.
Был я у кузнеца вроде как в подмастерьях, а старшим над нами стоял начальник МТС Иван Маркович. У него сына тоже Иваном звали. Он и ко мне как к сыну относился, Ванюшей называл.
Мы тогда летом, когда самая работа, выходных не знали.
Да, Сашка, было время...
Стучим так молотками в воскресенье, а из правления женщина бежит. Как звали, не могу вспомнить. Плохая память стала, плохая. Кричит нам: «Война! Война началась! Только что Молотов по радио выступал. Германия напала!» Да что ты, коза, такое говоришь?! Напутала, поди!
Радио только в правлении висело. Все туда собрались и уж вместе слушали Левитана. Мурашки по коже. «Говорит Москва! Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза!..» Слушаем, понимаешь-нет, а в голову взять не можем. Никак не верится.
На другой день передают распоряжение Калинина о мобилизации населения. А все ждут, что скажет Сталин. Как Сталин скажет, такие дела и есть. Молчит Сталин. Никудышные, стало быть, дела. Совсем никудышные.
В июле понесли повестки. То одного мужика провожаем, то другого. Дядя Саша Романов на гармошке играет, бабы ревут.
С октября мой год призывать начали. Пошли друзья-товарищи один за другим. Прислали и мне вызов. Я к начальнику:
— Иван Маркович! Вызывают!
— А ты не езди!
— Как так? Повестка же.
— Дай-ка мне ее!
Берет повестку и в ящик прячет:
— Не получал ты повестки!
В другой раз опять: «Куда?» — «В Небылое, в военкомат». — «Не езди!» Не понимает он, старый, что ли? «Война же, Иван Маркович!» — «Тебе государство бронь предоставило. Вот и сиди! Все на фронт уйдут, кто фронт кормить будет?»
Держал он меня месяца три или четыре. И всю войну бы продержал, как второго подмастерья, Юшина. Но я не хотел.
Тут моего лучшего друга, Гаврилова, призвали. Я перед Иваном Марковичем уперся:
— Нет, Иван Маркович, пойду я на фронт! Ребятишки мои уходят. Вернутся, спросят: «Ты где воевал? В тылу просидел? За чужие спины прятался?» Что я им отвечу? Дай расчет, Иван Маркович!
Он смотрит на меня:
— Ванюша! Что ты лезешь?
— Отпусти, Иван Маркович!
Он головой качает и говорит тихо:
— Дурак ты, Ванька! — Потом добавляет во весь голос и сердито: — Пацан ты! Ступай, коли так!
Через месяц мне новая повестка. Явиться в Небыловский райвоенкомат. Собрал мешок и ноги в валенки, пешком — попутки не оказалось, да тут и хода три часа — пошел на войну. Из Небылого фьють — в грузовик, и не на фронт, а в соседнюю область, в Кулебаки. Учиться на сержанта. Через три месяца я — старший сержант. Весна. Март сорок второго. В эшелон и теперь уже точно на фронт. Под Орел. В 387-ю стрелковую дивизию.
Был я там разведчиком роты. Знаешь, зачем нужен разведчик роты? Фрица добывать, вот зачем. Ходили по семь человек на десять–пятнадцать километров за линию фронта. Рядовых не брали, на кой они нужны, рядовые? Ничего не знают. Офицеров давай! Из них какие были смирные, не кочевряжились, топали куда скажешь. Другие не давались. Такого пристукнешь и на себе волочешь. Бывало, хряки попадались, спина трещит, пока тащишь. Да это ладно. Воевали бы. Теперь другое...
Zumachen! Окружение! Немец петлю накинул. День, два, неделю сидим. Жрать-то охота, а подвоза нет! Нам с самолетов еду кидают, а она, один хрен, к немцам попадает.
Немец сильно давил. Снарядов не считал. Тогда меня в ногу осколком и ударило.
Я в санчасти лежал, тут приказ. Нет никаких приказов, один приказ. Ребята! Выходи из окружения кто как может! Рассыпайтесь на мелкие группы и пробивайтесь. Вот так. И больше ничего. Чем пробиваться? Оружие, говоришь? Какое, Сашка, оружие! Ни оружия, ни патронов.
Нас и взяли. Немцы идут! Которые не из России руки вверх и сдаваться бегут. А потом... zumachen, понимаешь-нет? Немцы, а я в санчасти, твою так! Я бы, может, убежал. Август был. Леса кругом густые. Кабы не нога!
— Aufstehen![1]
Кто не поднялся, ствол к голове. Пух! — и нету человека.
— Gehen![2]
Я палку себе выломал, на нее опирался. Так бы не дошел. Упасть отдохнуть не дают. Конвоир пинает. Упал — не встал. Пух! Да... Большая история.
Довели нас пешим строем до железной дороги. «Сидеть, ждать!» Гляжу, еще колонну наших ведут. Потом еще! Мать честная! Вся дивизия, считай, кого не убили, под немецкими автоматами. Военнопленные мы теперь, стало быть, а не красноармейцы.
Я не знаю, что там дальше про войну врать будут, но тебе, Сашка, скажу! Редко когда русский солдат добровольно в плен шел. Не было в том нашей, солдатской, вины. Воевали, выполняя приказ. Все видели, что немцы нам котел готовят, что патронов горсть осталась. Дали бы приказ отвести дивизию, мы бы еще посражались!
Ждем. Никуда не везут. Никуда не гонят. Есть не дают. Догрызаем свои сухари, у кого остались. У кого нет — делимся. Кто послабее — спать.
К вечеру подогнали вагоны для скота. Auf! Auf![3] Стало быть, грузиться нам в те вагоны. Schneller! Schneller![4] Опять не все поднялись. Фрицы молча к таким подходят. Пух!
Погрузились в вагоны. Вагоны заперли. Стоим. Всю ночь простояли. Зачем под замок посадили, если не ехать? Боялись. Нас, безоружных, голодных, оборванных, боялись. Разбежимся в темноте, а то и охрану перебьем. И везти в ночь боялись. Рядом брянские места, партизаны. Вот как по чужой земле ходить-то! Куста боишься.
Утром прицепили паровоз. Выйти на воздух не пустили — ходите под себя. Russische Schweine[5]. Для вас, мол, дело привычное.
Повезли. Куда повезли? Да черт его знает, куда!
Gehen! Кто знал, заговорили: «Каунас! Это Каунас! В Каунас привезли!» На кой ляд в Каунас? В лагерь, вот на какой. Это, как тебе сказать, лагерь был вроде накопителя. Колючая проволока, вышки охранников, а больше ни хрена. Хочешь — на улице сиди, хочешь — землянку рой. Заболел — умирай! Врачей нет. Баланда вместо супа.
Там держали недолго. Набрали эшелон и опять повезли. На этот раз туда, к той самой матери, в Германию.
Северный Рейн — Вестфалия. Шталаг 326. Концлагерь, чтобы ты понимал.
В лагере нога у меня вкось, внутро, и срослась.
Нас почти не кормят. Водят работать. Зона там была специальная внутри лагеря, огороженная колючей проволокой. В ней шесть бараков ли, казарм ли, корпусов ли, как хочешь назови. Туда водили работать по разному ремеслу. Шить, слесарить. Такая бодяга.
Содержат, как тебе сказать, народ от народа отдельно. Прибалты — отдельно. Украинцы — отдельно. Русские — отдельно. Выискивают командиров, комиссаров, евреев, цыган. Полицаи — немцы, украинцы, русские. Русские рядового и сержантского состава в восьмом бараке. Полицаи у нас — украинцы.
Рядом, в девятом бараке, евреи. У них полицаи — немцы. Как евреев полицаи гоняли, никого так не гоняли. Скажешь по-русски, что ж ты, лупоглазый, над человеком издеваешься? Он пальцем тычет: «Юд». Не человек, мол, юд.
Лазарет там тоже был. Но это тебе не районная поликлиника. Я до сих пор не пойму, там лечили или убивали.
Умирали много. Умирали часто. Умирали не от работы. Умирали от болезней. Каждое утро выносили из барака. Кто живой, хватай мертвяка, тащи, кидай в кучу.
Проходит время. Потом одним днем собрали всех доходяг и из лагеря — фьють! Во мне тогда было тридцать килограммов веса. Против шестидесяти пяти, как на фронт уезжал. Понимаешь-нет? Куда меня? Доходяга. Загнали нас таких, глаза да кости, в поезд. Мы про «лагеря смерти» уже наслышаны были. Так и думали, жечь везут. А привезли в город Мец, Эльзас-Лотарингия. Зачем привезли? А кто тебе скажет?
Привезли и всех — в баню. Это у них обычно было — в баню. А мы радуемся. Соскучились по горячей воде.
Заходит полицай из русских:
— Кто тут есть владимирские, ивановские, небыловские?
— Я — небыловский!
— Выдь сюда!
Выхожу за ним в предбанник. Чего, мол, полицай, надо?
— Ты откуда?
— Из Ельтесуновского сельсовета.
— А чей? Фамилия как?
— Веденеев.
— Василия Егоровича сын?
— Нет, Василия Ивановича.
Он как заорет:
— Василия Ивановича? Это который тети Нади Улитиной сын? Она же мне крестная! Я же сам из Кормилкова!
И давай меня выспрашивать. Такого-то знаешь? А такого знаешь? Я насторожился, чего это он выспрашивает, полицай ведь?
Он меня трясет:
— Я — Иван Рыбин! Знаешь Рыбиных?
— Рыбиных знаю. Тебя не припомню.
— Я на границе служил. В первый день и попал. Теперь здесь при бане состою.
— Да мне бы и черт с тобой! Я тебе зачем?
— Я земляков выискиваю. Хотя бы земляков стараюсь вытащить.
— Откуда вытащить?
— Ты знаешь, для чего вас моют?
— Положено мыть — и моют.
— Вас перед смертью моют. Чтобы заразы от вас не пошло. Шварцлагерь. Слышал про такой? Там убивают. Вы по немецкому порядку ни на что не годны. Скелеты ходячие. Содержать вас смысла нет. Поэтому — в расход. Вас завтра туда, в шварцлагерь, и повезут. Обратной дороги ни для кого не будет.
— Что ты запугиваешь? Завербовать хочешь? Чтобы, как ты, полицаем стал? Не дождешься! Иди-ка ты к такой-то матери!
Он, никогда не забуду, смотрит на меня, в глазах слезы стоят.
— Дурак ты, Ванька! Я тебе жизнь спасти хочу!
— Не верю тебе! Ты Родину предал!
Он вздохнул тяжело и отвечает:
— Можешь верить, можешь не верить. Можешь думать, что предал. Только я никого не предал. Через таких, как ты, и хочу доказать, что не предал. Легко ты говоришь: предал! Кто кого предал, когда нас на заставе почти что с голыми руками против танков поставили? Молчишь? Может, и ты предал, когда под снарядами немцев держал, не давал, чтобы на юг прорвались? Немец нас взял не в куклы с нами играть! Или служить, или пулю в башку. Ты не видел, сколько наших в первые дни расстреливали? Даже и не спрашивали ни о чем — просто косили из автоматов в яму. Ты громкие слова-то здесь позабудь. Сталин — это еще не Родина! А уж как разозлил ты меня, то прямо скажу. Гитлер — бандит. Так и Сталин тоже — бандит. Я не против Родины. Я против Сталина. Я вот тебе свое имя назвал, не побоялся. Знаешь, почему? Так подумай! Ладно, Вань. Я не лаяться с тобой пришел. Доверяешь, не доверяешь — одно запомни. Завтра утром вас построят на плацу и станут спрашивать. Сперва, как всегда, начнут искать командиров, комиссаров, коммунистов. Потом спросят, есть ли среди вас специалисты. Ты тогда из строя и выходи. Спросят: какой специалист? Ты скажи, что слесарь. Специалистов они оставят. Остальных убьют.
Я и слушать его не хочу. Взял да и обматерил. Сам знаешь, как у нас обматерить-то можно. Обматерил — и прочь от него.
Вот, Сашка, какая жизнь бывает... Сколько лет, как войне конец, а все корю себя, что так-то с Иваном обошелся. Он ведь и вправду мне жизнь спас.
Наутро выводят нас, как Иван и говорил, на площадку. Выкрикивают командиров, комиссаров, коммунистов. Раз, другой. Никто не выходит. Начали искать специалистов. Раз спросили. Я стою в строю. Думаю об одном: «Если выйду — предам Родину или нет? Правду Рыбин говорил или нет? Если правду, то остаться — кончилась жизнь. Выйти — как-то оно еще сложится?» Сглотнуть не могу — горло пересохло. Голова как в тумане. Слышу:
— Wiederhole! Wer von euch...[6]
Не видел бы я у Ивана тех слез, не поверил бы. Живые были слезы. От боли. Я выхожу.
— Wer bist du?[7]
— Schlosser[8].
— Gut[9].
Пригоден, стало быть. Отходи в сторону.
Привезли, кто назвался специалистом, в Форбах. Рабочий городок от Меца километрах в шестидесяти. Там завод большой. Железо катали. На том заводе, понимаешь, работать.
В Форбахе, при заводе, лагерь. Бараки, колючая проволока. Рубахи с нашивкой «OST». Два раза в день жидкая кормежка и буханка хлеба на двоих. Это я так говорю — хлеба. Не придумаю, как назвать. На хлеб-то он мало был похож. Хлеб у нас в селе пекли. Запах от него такой стоял, что не хочешь, а в кусок вцепишься. Да постным маслом польешь. Да соли кинешь. Лагерный хлеб — не угадаешь, что в нем и намешано. Одно слово — ерзац.
В Форбахе режим был помягче. Строгий порядок, но не издевались и не калечили. Было такое, что наши ребята и убегали. Кого ловили, тех в карцер, но не расстреливали. Отсидит человек, поголодает, если не помрет, его опять на завод. Рабочих рук фрицам не хватало. Долгая получилась война. А так режим какой? На работу и с работы под конвоем. В цехах охранники. Воскресенье на заводе выходной день. У пленных тоже выходной.
Приводят меня на слесарный участок. Там мастером пожилой немец. Имя забыл. Долго помнил, а теперь забыл. Вот, говорят ему, русский слесарь-инструментальщик. Принимай под расписку.
Я про себя думаю: «Какой я слесарь? Чего на себя наговорил? Знать не знаю, чем эти слесаря занимаются!»
Немец подводит меня к тискам, дает напильник, железячку небольшую и объясняет, что, мол, выточи мне напильником из этой заготовки кубик.
Попал я, так попал! У нас в кузне были напильники, но для чего? Мы ими заусенцы сбивали, а больше никуда. Точить никогда не точили. Что ты будешь теперь делать? Думай не думай, кубик нужен. Ладно, посмотрим, кто кого. Авось справлюсь! Небось вывернусь!
Вожу напильником туда-сюда, а что-то ровная сторона никак не получается. То на один бок косит, то на другой.
Проходит время, мастер требует работу. У меня кубик не кубик, шарик не шарик. Немец положил мое изделие на ладонь, даже промерять не стал. Головой качает:
— Nein. Du bist kein Schlosser. Wer bist du eigentlich von Beruf?[10]
— Der Schmied[11].
— Komm mit mir![12]
Думаю, отведет сейчас к охране, скажет, что обманул русский, никакой он не слесарь. Прямой мне тогда путь в шварцлагерь. Ванька капут.
Вот так-то, Сашка! Опять я на волоске висел.
Я этого немца тоже до последнего дня не забуду. Не выдал он меня. Немец, а не выдал!
Ведет, значит, он меня на другой участок. Гляжу, обстановка знакомая. Кузница! Мужик там, высокий, усатый. Немец и говорит ему, ошиблись, мол. Дали мне рабочего, а он не слесарь. Называет себя кузнецом. Ты проверь. Если годится, оставляй у себя. Только документы надо будет выправить. И ушел.
Кузнец имя свое называет: Тальбон. И я себя называю: Иван. Он спрашивает: то-то и то-то, Иван, сделаешь? Сделаю. А это сможешь? Смогу. Покажи! Я делаю. Другое теперь попробуй. Я опять делаю. Оставайся! Беру тебя!
Тальбон был не немец. Француз. Но не пленный, как мы, а вольнонаемный. Лотарингия, знаешь-нет, до войны французской землей была. Так он здесь родился, и дом у него в городе. Работал, как обыкновенно работают. Утром приходил на завод, после смены уходил. Всякую кузнечную работу делал, а чаще всего пилы правил.
Так этот Тальбон до чего хороший мужик! Я с ним крепко подружился. Объяснялись по-немецки. Я к тому времени по-немецки понимал и разговаривал. Пока память молодая, все к ней липнет. В школе немецкий не учил, дразнились на учительницу: «По-немецки цацки-пецки», — а тут вышла жизнь — учительница. Как не выучишь?
Я худой, кожа на костях. Злость на работу была, а сил молотом хорошенько ударить не было.
Я тебе врать не буду, что в плену плохо работал или вредил, инструменты портил. Это врут, кто так говорит. Кто плохо работал, тот в плену не выжил. А выжить хотели все. Я еще другое думал. Перенять у Европы, коли такое выпало, приемчики всякие, чтобы потом дома пользоваться. Я в нашей победе не сомневался и в том, что домой вернусь, тоже не сомневался. Но как перенять? Ведь дохляк. Не всякий приемчик освоишь. Не всякую работу тяну.
Тальбон видит, что работник ему попал старательный, только слабосильный. Взялся он тогда меня по воскресеньям к себе забирать. Утром в лагерь к охранникам придет, такого-то мне, и под расписку забирает. Вечером назад приводит. Это немцы разрешали. Брать и подкармливать разрешали, чтобы рейху не в тягость. Ночевать было нельзя. Ночевать чтобы в лагере.
Тальбон меня, значит, подкармливал. Лагерная баланда — это чтобы не подох, на ней, если работать, долго не протянешь. У Тальбона жена супы варила, мясо готовила. Она мне с собой давала. Проносить в лагерь еду запрещалось. Обыскивали. Только между ног не обыскивали. Привяжешь туда колбасу и несешь ребятам в барак.
Он меня и словам французским учил, о жизни до немцев рассказывал. И дошло его доверие до того, что рассказал он мне о французском Сопротивлении. Слыхал про такое дело, нет? Французы, как и мы, партизанили. У них это называлось движением Сопротивления. И сказал Тальбон, что во французских отрядах есть русские люди. Те, которые бежали из лагерей.
Как русские? Почему он мне тогда дорогу в такой отряд не показывает? Нет, говорит, Иван, нельзя этого делать. Да и не знаю я. Я тебе так, для примера рассказал, чтобы ты не думал, что все французы бошам покорились. Боши — это такое прозвище французы немцам дали. Как мы называем украинцев хохлами, а они нас — кацапами. Почему нельзя? Я за тебя отвечаю. Если ты убежишь, меня на твои нары посадят.
Я, скажу тебе, Сашка, и раньше думал, как бы тягу дать из плена. Одно держало. Обману я охрану, убегу, а дальше что? Что делать? Куда идти? Теперь-то мне понятно стало, что и куда. Начал я ждать случая. Так убежать, чтобы Тальбона не подвести.
Тут еще история случилась. Как тебе сказать? Любовь, что ли?
Крановщица в заводе была, в нашем цеху как раз. На мостовом кране работала. Знаешь небось мостовой кран? Бревно такое железное под крышей от стены до стены переброшено. На нем кабина и крюк. В кабине сидит крановщица и над цехом ездит. Кому какую тяжесть поднять и перенести на крюк цепляет. Знаешь, да? У вас на заводе такой? У всех такой. Ничего ему взамен пока не придумали.
Так вот, девочка чернявенькая там сидела. Джулией звали. Юлька по-нашему. Итальянка. Из Турина. Не из самого Турина, а из городка, что ли, или из деревни рядом. На год меня старше. Она, как и Тальбон, тоже не из пленных, но и не так чтобы вольная. Из пригнанных. Италия была союзницей Гитлера, какие там пленные? А набирали на работу в Германию, она и попала.
Ездит себе на кране и ездит, мне бы какое дело? Да слово за слово, взгляд за взгляд. Я улыбнулся, она мне улыбнулась. Я пошутил, она рассмеялась. Чувствую я, тянет меня к этой Джулии. И она, как что, воздушные поцелуи мне посылает. Короче, сошлись мы.
Она хотя и не такая вольная, как Тальбон, но препятствий ей, как пленным, не было. Выходной день проводи по своему усмотрению. По воскресеньям мы и встречались.
Она к Тальбону приходила. Песни пела. У нее голос был очень хороший. Я таких голосов больше и не слышал. Потом к себе стала приглашать. Она у французской хозяйки комнатушку снимала. Хозяйка против меня не возражала. Я ей чем нужно по дому помогал. Буфет ли переставить, чайник ли залудить.
Так Джулия все мечтала, как мы после войны заживем. Улыбка во все лицо. Руками размахивает. Поедем к ней в Турин. Но лучше в Милан. Милан большой город, там работу найти легче. Вечерами будем ходить оперу слушать. Можно и в Геную. В Генуе море красивое. Видел, Иван, когда-нибудь море? Какое там море? У нас в селе только пруды с карасями да лягушками. Джулия смеялась. Все увидишь. Весь мир увидишь. Другую жизнь увидишь. У тебя руки умелые. Тебя везде возьмут.
Послушаешь ты, Сашка, дядю Ваню и скажешь: «Да у тебя там не плен был, а курорт с девками!» Что было, то было. И одного нахлебался, и от другого не отказывался. Война войной, молодость молодостью. И война свое брала, и молодость своего требовала.
Несколько месяцев мы с Джулией на свидания ходили. Сорок четвертый год. Союзники вот-вот откроют второй фронт. У Тальбона глаза сияют, шепчет о близкой победе над фашистами.
Джулия как-то опять заговорила про жизнь в Италии.
— Почему в Италии, Юлька? Давай после победы махнем к нам в Россию. Россия огромная. Где захотим, там и будем жить.
— Не поеду в Россию!
— А я в Италию не поеду!
— Не любишь меня?
— Люблю. А по родине тоже скучаю.
— Нельзя тебе на родину. Сейчас нельзя.
— Почему?
— Ты газет не читаешь? У вас Сталин приказал всех, кто был в плену, сажать в тюрьму до самой смерти.
— Брешут газеты. Не может такого быть, чтобы русского человека, который в немецких лагерях настрадался, намыкался, в России опять в лагерь бросили! Ты сама подумай! Нет, я после войны — только в Россию!
— Посадят. Или расстреляют.
— Не верю!
— Глупец! Глупец! Глупец! Как ты учил меня по-русски «глупец»? Ду-рак? Ду-рак ты, Ваня! Вот и всё!
Так и расстались.
Тут союзники начали готовить наступление. Бомбили Мец и окрестности. Завод не трогали, для себя берегли. Но бомба, понимаешь-нет, не думает, куда лететь, а куда не нужно. За каждой-то не уследишь. Несколько шальных в заводские цеха все-таки угодили. Попало так, что разворотило наш с Тальбоном участок. Тогда начались разговоры, чтобы нас, кто не при деле, переправить на другой завод, в Германию. Тальбон забеспокоился. Не хочу, говорит, чтобы тебя в Германию отправили. Пошел как-то договорился с начальством, чтобы меня, пока цех восстановят, отдали прислуживать на ферме.
Это что за невидаль такая? Это, Сашка, вот что. В Германии, как у нас, всех мужиков из деревни повыгребли. Кого на фронт, кого на заводы. Армию кормить тогда кто должен? А рабочих? Да хотя бы и нас, лагерных? Одни только бабы, получается. Баба разве в одиночку хозяйство вытянет? Баба это баба, какая она ни будь — хоть русская, хоть немецкая. А мужик это мужик.
Потому к лагерному начальству, как ни день, с ферм приезжали хозяйки. Дай, мол, начальник, в помощь работника. Сперва никого не давали. Потом кто-то главный разрешил давать французов или поляков. Русских не давали. Не знаю почему. Убегали небось русские часто. Или такое может быть, что боялись фашисты за чистоту немецкой крови. Подгадит русский фюреру с какой-нибудь крестьянкой.
Вначале давали работника только на день. На ночь нужно было привозить обратно.
К сорок четвертому году, однако, немец сильно изменился. Геббельс речи говорил, да речами землю пахать не будешь. Разрешили брать и нас, восточных, и работника на ночь оставлять, но запирать в сарае на замок.
Вот меня такой хозяйке и передали. От Форбаха с горы в долину километров двадцать.
Я тогда Тальбону сказал, что всякое, мол, может случиться. Не понравлюсь хозяйке. Где бы тогда приют найти? Он мужик умный, понял, что я сбежать задумал, да и пристроил он меня на ферму, понятно было, для этого, и назвал адресок, кого спросить и что сказать. Я ведь давно догадался, что он тоже в Сопротивлении участвует. Навроде связного и сведения собирал. И Тальбон видел, что я догадался.
Какая это пора была, чтобы не соврать? Весна. Весна сорок четвертого. В деревне самая работа. На весну–лето меня в батраки и наняли. А там как выйдет.
Что мне, деревенскому парню, сельская работа? Да ничего! Самая моя. Пахать, сеять, хлевы чистить.
Немка, хозяйка, казалась мне старой. Было ей лет тридцать. Или чуть за тридцать. Дочка у нее. Маленькая. Пацаненок еще меньше. Поначалу шарахались от меня. Им-то говорили, что русские — чудовища с рогами. Отец-старик тоже на ферме жил. Старшая сестра ее приходила помогать.
Выдала мне хозяйка из мужниного барахла брюки, рубаху, пиджак, кепку. Ботинки не взял. Куда? Велики. Ноги враз собьешь. Босиком тогда. Одёжка висит, но все лучше, чем в лагерной робе.
Да... Ты уж мужик взрослый, можно и рассказать. Как это называется? Ну вроде возлюбила меня эта немка. Времени с месяц прошло. Замечаю, она все ко мне да ко мне. То юбку выше колен задерет как бы случайно, то наклонится ко мне и голые сиськи почти все наружу. Соблазняет, что тут думать? Бывало и по-другому. Сам рубаху снимешь, чтобы не портилась от пота, а она подойдет, впялится глазами жадными.
Я — никак. На хрен ты мне нужна! Голову из-за тебя терять, когда уж слышно, как на западе американские пушки забухали?
Она тогда что придумала... Зовет вечером. Мой муж, говорит, на русском фронте пропал. Верю, что жив и в плену, как и ты. У вас пропал, из-за вас. Ты — русский. Давай мне, мол, за мужа должок. Давай... Как это сказать, чтобы не грубо? Не знаю. Короче, давай! Не то заявлю в полицию, что пытался меня изнасиловать.
У немцев с этим строго было. Не дай бог их бабу пальцем тронуть! Пулю тебе без разговоров.
Думаю про себя, ведь заявит! Не любят, чтобы мы им перечили. Ладно, твоя взяла. Мне без выхода. Сделал, что просила, уходить хочу. Она — куда, мол? Я тебя не отпускала. Еще! А, мать твою, подавись! Свободен теперь? Отдохни, вина возьми, попей. Еще! Завтра мне справку напишешь, что хорошо с тобой обращалась. Я ее американцам предъявлю, чтобы не трогали.
Назавтра я от нее убежал. Пусть тебе какой-нибудь американец справку пишет!
Хозяйка эта, ну, баба, короче, накануне велела травы по луговинам накосить и привезти, скотине на корм. Понятно. У меня телега стояла готовая. На рассвете лошадь запряг. Я, мол, за травой, как велела. Поезжай! Высоко не грузи, чтобы лошадь не надрывалась! Проверю! Будет сделано, фрау!
Лошадь на поле вывел, а сам — к лесу. Кто и окликнет — по нужде пошел. Да не было там никого.
Накосить воз травы — работа не быстрая. Телега стогом — часа на два с половиной. Хватятся меня, стало быть, часа через три. Но убегу я, лошадь постоит-постоит одна и побредет к дому. Хватятся, значит, раньше.
Хозяйка тоже не сразу на меня заявлять поедет, сперва начнет искать, не случилось ли чего. Где искать? Я ей одно место назвал, а поехал на другое. Куда за мной идти? Слева лес, справа лес, впереди, вдали тоже лес. Пока шум поднимет, часов шесть пройдет. За шесть часов я далеко уйти смогу. Да и не дадут ей никто. Нет больше у фрицев сил за каждым беглым пленным солдат посылать.
Адрес, который назвал Тальбон, помнил. Туда и пошел.
Идти недалеко. Как у нас до райцентра. Но белым днем куда ты пойдешь? В лес забежал, забрался подальше — ночи дожидаться.
Вечером пришел по адресу. Дом чуть в стороне от других. Посидел. Патруля нет. Никого нет. Подхожу. Стучу в дверь. Раз, два. Раз, два, три. Раз, два. Раз, два, три.
— Кто такой?
— Бонжур! Попить не дадите?
— Вам воды или молока?
— Лучше вина.
— Заходите!
— Русский? Откуда?
— Из Форбаха.
Меня в подвал. Схорониться. Просидел, принесли одежду. Переоденьтесь. Вас могли заметить. Могут прийти с обыском. Пойдемте!
Выводят через заднюю дверь. На улице встречает женщина:
— Если что, никуда не бежать. Обниматься и целоваться.
Идем с ней, как гуляем. Приводит в другой дом. Придется побыть здесь некоторое время.
Сколько дней прошло? Не помню теперь. То, что не один, это да.
Как-то хозяин приносит мешок. Залезай, мол. По кой? Спрятать. Повезут дальше. Уложили меня в мешке на подводу. Сверху еще мешков. Привезли, по-нашему, на хутор. Здесь тихо, мы здесь пленных прячем. К партизанам когда? Подождать, месье, подождать.
Парень приезжает. Остроносый, кудрявый. Мы вас, Иван, в русский отряд переправить не сможем. Союзные войска наступают. Немцы кордонов наставили. Опасно. Если желаете, можете вместе с нами сражаться за освобождение Лотарингии. Чего же мне не желать? Желаю!
Я за вами приеду, Иван!
Нет никого. Кто же так воюет? Мне ждать — хуже, чем в лагере. На свободе, а толку?
Приезжает. Как его? На имена с памятью теперь совсем плохо. Гастон, не Гастон?
В Париже готовится восстание против немцев.
— Нужно поддержать парижан. Нужны опытные бойцы. Вы, Иван, стрелять умеете?
— Я сержант стрелковой роты.
— Там что делать, если не стрелять? Мы будем группами пробиваться в Париж. Не согласитесь ли вы идти с нами?
— Да вы, Гастон, с вашими пардонами надоели уже. Давай винтовку скорее!
Восстание какое? Хреначь немцев где ни попадя! Такое восстание. Немцы в форме, французы в обычной одежде. Как перепутаешь? С чердака на чердак перебегаем, с чердаков по немцам лупим.
Потом парад. Я на улице стою, где весь народ. Кричат: «Де Голль! Де Голль!» Дядька впереди колонны идет. Длинный, носатый. Фуражка необычная. Не как у нас или немцев — блином, а ведрышком. Рядом совсем прошагал. Вон как до двери. Будущий президент и национальный герой. А мне что?
Американцы тоже проехали. Ни одного американца не видел, чтобы за Париж бился. Но проехали. Наши тоже на параде шли. Наши в Париже немецкие танки били. Говорили, что это де Голль приказал, чтобы русские обязательно принимали участие в параде. И чтобы с советским флагом. Я там к своим и примкнул.
Хорошее дело сделали. Дальше что? В Париже красиво. Мне бы там что делать? Французы! Мол, на фронт давай нас! Гитлера добивать. Не можем распоряжаться гражданами другой страны, месье. От советского командования нет никого. Передавать вас некому. Понимаешь, какое дело. Такой, Сашка, был бардак. Гуляй куда хочешь!
Ну, гуляйте! К сентябрю почти вся Франция свободна. Делать тут нечего. Эльзас и Лотарингия пока под немцем. Пойду я к Гастону. Лотарингию освобождать.
В Лотарингии меня немцы и поймали. Документы? Какие у меня документы? Никаких у меня документов. Работал у хозяйки. Она отказалась. Не знаю теперь, что делать. Тебе надлежит вернуться в лагерь. В лагерь? Спасибо! Так я пошел? Halt![13] Цап меня и обратно в Форбах. Порядок такой: за побег в карцер. Меня по порядку. А так там уже не до пленных. Союзники Мец штурмуют.
Потом в лагерь пришли американцы. Зима, декабрь сорок четвертого. Счастье было. Никто не плакал. Слезы сами текли. Вот так, Сашка, мое окружение и закончилось. Американцы вывели.
Перевели всех в казармы в Буле. Тут уж советский представитель приехал. Взяли нас, своих, на учет. От остальных отделили и перевезли в другое место, от Парижа недалеко.
Во Франции к нам относились лучше нельзя. Выстояли в немецком плену, выжили. Радуются нам, улыбаются, обнимают. «Рюс! Камрад! Шер ами! Рюс! Кюшать!» Что делалось, когда Германия подписала капитуляцию, — я и не передам! Танцы, музыка, все целуются. Большая радость.
Да. Так и было...
Из Буле нас под Париж, из Парижа — в Марсель. Порт Марсель. Сказали вроде того, что на корабле отвезут в Одессу. Пока сидеть в том Марселе и ждать транспорта. Я скажу тебе, русских, что в Париже, что в Марселе, было до черта! Эмиграция, так говорили. Они, эмигранты, нас и приютили.
Я жил у профессора из Ленинграда. Уехал с женой из России в двадцатые годы. Это он дома был профессором, а здесь торговал. Жил он с дочкой моего года рождения. Куда делась жена — не говорил. Я не выспрашивал. И умереть могла, и найти себе другого тоже могла. Но фотографию видел. Красивая женщина. Дочка в маму удалась — хорошенькая.
Профессор говорил, что, мол, у них в семье был обычай — называть мальчиков в честь царя. Поэтому он — Николай Александрович. А дочь, она родилась уже здесь, Светлана. Это воспоминание о родине. Он говорил, что стихотворение есть про Светлану у какого-то русского поэта. Не помню у какого. Он говорил, но я уже не помню.
Я все спрашивал, что нас на родину не везут? Профессор объяснял, нет, мол, какого-то нужного соглашения между СССР и Францией. Идут переговоры. СССР требует, чтобы Франция возвратила всех советских граждан со своей территории, а Франция что-то возражает. Летом, в июне, Николай Александрович говорит: «Дождались, Иван! Скоро вас отправят».
Американцы прислали корабль. Мы теперь не военнопленные, а перемещенные лица. Не граждане Советского Союза, а какие-то перемещенные лица. Ладно, нам бы хоть какими лицами до родины добраться.
Первую партию нашего брата взяли, увезли. Нам ждать, пока корабль вернется за второй. Я во второй. Приходит известие, что корабль-то — фьють! В Россию не поплыл, а уплыл в Америку. Потому морем больше не повезут, а всех теперь будут возвращать в Россию сухим путем, по железной дороге. Пока опять ждать.
Объявили нам день отъезда. Быть на вокзале с вещами.
Николай Александрович как-то вечером приглашает меня к себе в кабинет:
— Иван! Мне с вами поговорить нужно.
— Да, Николай Александрович.
— Вопрос у меня тонкий, Иван. Деликатный. Вы отвечать на него не торопитесь. Подумайте. Все взвесьте.
Он, видно было, волновался. Пальцы места не находили. Бегали пальцы.
— Вот какое у меня к вам дело... Я хотел бы предложить вам остаться.
— Где остаться?
— Здесь, в Марселе, во Франции.
— Зачем?
— Чтобы жить, Иван! Жить в этом доме. Со мной и со Светланой. Я, как ни прискорбно это сознавать, немолод. Сколько мне еще отпущено, неизвестно. А у меня юная дочь. Я должен о ней позаботиться. Я всегда мечтал, чтобы она вышла замуж за русского человека. Вы мне понравились. И Светлане понравились. Оставайтесь! Женитесь на моей дочери и наследуете мое дело. Я ведь не бедный человек. Вам не придется начинать с нуля. Поступите в университет, я оплачу ваше обучение. Для чего вы в Россию поедете? Жизнь свою молодую загубить поедете! Не вечно большевики будут над русским народом измываться. Свергнет их народ. Тогда и вернетесь. Вместе со Светланой вернетесь. Не отвечайте мне сейчас. Подумайте. По ночам, в тишине, хорошо думается. Утром, после завтрака, вернемся к разговору.
Я сразу решил, что не останусь. Зачем мне Франция, если у меня есть Россия? Но как сказать, чтобы не обидеть людей? Люди хорошие, добрые. Отношение ко мне хорошее.
Утром попили кофе. Николай Александрович встает из-за стола:
— Пройдемте, Иван!
Неудобно мне. Отказывать нужно. Нехорошо получается. Николай Александрович это понял.
— Можете ничего не говорить, Иван! Ответ написан в ваших глазах. Вероятно, ваше решение представляется вам наилучшим. Пусть так! Но по-моему, по-отцовски, — дурак вы, Иван! Большущий дурак! Не обижайтесь!
— Спасибо вам за все, Николай Александрович!
На поезд в Россию они проводить меня пришли. Тогда много народа пришло. И наших, и французов.
Приезжаем в Польшу. «Вылезай из вагонов!» Вылезли. Поляки давай наших палками, дубинками хреначить. За что били? Почему набросились? За то, что их землю Красная армия освободила? Не знаю, Сашка. Злости в них много было. Пока солдаты подбежали растаскивать, они многих покалечили. Дорогу плохо помню, а этот случай помню.
Не напутать бы мне. Тут ли, в Польше, или в Белоруссии опять лагерь. Наши сделали. Всех туда. Месяц сидим. Проверяют личности. Кто такой, в каком звании, где служил, не сам ли в плен сдался, где у немцев работал, кем работал? Ищут полицаев, власовцев, тех, кто воевал за немцев. Если офицер, уводят и увозят. Не знаю куда. Короче, понятно.
Проверили. Выписали документ. Можно домой? Какое домой! Искупать вину перед Родиной. В плен попали. Виноваты. В распоряжение Наркомата обороны теперь. В рабочий батальон.
Так и вернулись мы на Родину. В августе сорок второго увезли под конвоем. В августе сорок пятого привезли под конвоем.
Сейчас-то уже спокойнее, а раньше нет-нет да и кольнет кто-нибудь. Да ты в плену сидел? Что же ты живым сдался? Думаешь про себя: «Сукин ты сын! Тебе бы там посидеть! Тебе бы попробовать живым не сдаться!» Жить хотели. Выжить во что бы то ни стало. Это что за преступление — хотеть жить? Объясни, Сашка, ты молодой, грамотный, по какому праву чужой дядя жизнями миллионов других людей распоряжался? «У нас нет пленных, у нас есть предатели». Один сказал, не подумавши. Другие за ним повторяют, не подумавши.
Начали бы все стреляться, как Сталин желал. Толк в этом какой? После войны каждый мужик на счет. Страну поднимать. Детей рожать. У меня вот, знаешь, трое сыновей. У них, у каждого, сыновья. Защитники, работники. Перестрелялись бы мужики — где других взять?
Тогда я об этом не судил. С годами засомневался. Тогда — в рабочий батальон так в рабочий батальон. Нужно страну восстанавливать. Пойдем восстанавливать! Домой написал, что живой, но скоро чтобы не ждали.
Сперва дороги делали. До холодов, до дождей. Потом — через всю страну — в Ташкент. Ташкент отстраивать. Из Ташкента — в Москву. Привезли в Петровское. Отобрали шестьдесят человек. Мне: иди, мол, старшим над ними. Куда пошлете? В Симу поедем. Знаешь Симу? Твои ведь места. Большое село, как же, знаю. А там куда? На лесозаготовку всех.
Жорников над нами был начальником. На фронт не ходил. В тылу всю войну. Помыкал нами, унижал, ой, гад! Мы, как бы тебе сказать, холопы у него. Там ему послужи, то ему сделай.
Стал я у Жорникова проситься в увольнение. Отпусти, мол, начальник на 1 Мая домой. Праздник. На рассвете уйду, а на другой день к восьми часам обратно. Пять лет дома не был. Мать увидеть.
Он давай кобениться. Ты мне новую тележку к празднику сделай, чтобы я в новой тележке мог свою дамочку катать. Тогда отпущу.
Так меня это заело! Хрен тебе, а не тележку! И убежал.
Из Симы до нас, ты знаешь, когда по прямой, то недалеко.
Дошел. Захожу в село от Калитеева, через прогон. Вижу, Толька Бармалей из магазина выходит. У него от четвертинок аж пиджак топорщится. Ванька! Ты? Заждались! Пошли ко мне! Выпьем от такой радости! Давай ко мне! По матери соскучился.
Мать обнял, не плачь. Вернулся. Она картошку в мундирах на стол, хлеба, первого лучка принесла, чесноку начистила. Сырых яиц дала на закуску. Пошла к печи пироги ставить. Помнишь бабы-Дунины пироги? Мать твоя все смеялась: «У бабы Дуни пироги — с лапоть. Одним наешься». Напекла. Вот и праздник.
Выпиваем, разговариваем. Толька и спрашивает:
— Чем заниматься теперь будешь?
— Мне все одно чем. Я ведь убежал.
— Тут в Ставрове завод открылся. Пойдем туда работать! Там всех берут, ничего не спрашивают.
Принимают меня без звука на работу. Время проходит, дознается начальство, что я беглый. Вызывают.
— Дурак ты, Ванька, что убежал! Тебя искать будут и найдут. За самовольное оставление места работы — от пяти до восьми лет лагерей. И нас по головке не погладят. Ты в рабочем батальоне по линии Наркомата обороны? Езжай в военкомат и сдавайся!
Поехал. Объяснил, почему убежал. Дело возбуждать не стали, но отработать, сказали, придется. В колхозе, значит, не работа? Твоя работа там, где государство сочтет нужным. И много не разговаривай! Себе приключений не ищи. Ну-ну. Я что, против? Так, спросил. Спросить нельзя?
На этот раз заслали меня на Север — в город Пошехонье-Володарск, за Рыбинском, ближе к Вологодской области. По Рыбинскому морю ехал. Опять в кузнице. Начальник отдела кадров Володя Чуткин был. Приходит раз:
— Веденеев! Ты же мужик!
— Я — мужик, и ты — мужик. И что?
— Возьми бригаду! Узкую дорогу строить.
Дал мне сорок человек. Не нашего народа люди. Они, чуть что, — по-русски не понимаем. Сядут на корточки и сидят. Много ли с ними настроишь? Техники никакой. Топоры да пилы. Ломы да лопаты. Кобыла с телегой. Лес валишь — на пузе таскаешь. Каторга, скажу тебе, а не работа.
Там охраны не было. Конвоиров не было. Заставлять работать некому. Когда надзора нет — все можно. Хочешь — спи, хочешь — водку пей.
Я говорю прорабу:
— Знаешь, что? Я убегу отсюда! Лучше в Сибири пять лет за провинность отсидеть, чем здесь через год без вины сдохнуть.
Он на меня начальнику отдела кадров донес. Тот к себе зовет:
— Веденеев! Ты — мужик! Что-нибудь придумаем.
— Что придумаем? Долго мне здесь еще мучиться?
— Ты вот что... Тут мануфактуру прислали на деньги, что вы наработали, возьми!
— На кой она мне нужна, эта ситца?
— Ступай в выходной в город, на рынок, продай! Потом ко мне зайди!
В выходной сделал, как Чуткин велел, возвращаюсь.
— Здорово!
— Здорово!
— Ну как?
— Продал ткань. Бутылочку взял. Давай махнем?
— Поди купи еще щучку килограмма на три и ко мне домой приходи.
Там, на Рыбинском море, щук этих!.. У нас в реке ершей столько нет, сколько там щук. Взял я свеженькую, прихожу. Чуткин рыбу жене отдает. Пожарь, мол, на закуску.
Выпили по стопке. Я за свое:
— Сколько мне тут еще гнить да комаров кормить?
Он мнется. Так и так. Я — что так и так?
— Ты ведь на учете, Иван. В списках Наркомата обороны. С военного учета тебе сняться нужно. Тогда вопрос и закроется.
— Как же я с него снимусь?
— Давай сто рублей денег.
— На вот!
— Приходи в понедельник к вечеру. Все будет в порядке.
Точно. Сделал Володя, как обещал. Вручает мне в понедельник бумагу об освобождении и справку, что «уволен по собственному желанию». Подпись: начальник отдела кадров Чуткин. И печать. Все по закону. Не придерешься.
Спасибо! Обнялись. Я на пароход и назад, домой, на родину.
Какая у меня специальность? Кузнец. Самый богатый и самый счастливый, как мать говорила. Вторым кузнецом к Андрею Лазареву в деревенскую кузню и пошел. В правлении свои бумаги показал. Не тревожьтесь, мол, нет за мной никакого проступка. Так бы и работал. Но люди наши сам знаешь какие. Бдительные. Им бы какое дело? Бумаги в порядке — и шел бы ты в гору лесом! Нет. Отправили запрос в военкомат. Подтверждаете ли? Оттуда отвечают: не подтверждаем. Документов с места отбывания повинности не получали.
Я знаю, почему не получали? Мои документы — вот они! Нет, Иван Васильевич! Ты давай-ка пока из колхоза увольняйся. Прояснится, что да как, придешь, отказа не будет.
Что я сделаю против власти? Подрядился стадо пасти. Да не у нас, а через два оврага, в Кормилкове, откуда Иван Рыбин. Говорил тебе, помнишь, с которым у немцев, в Меце, встретился?
Приходит мне повестка. Еду, предъявляю бумаги. Хорошо, езжай домой. Мы проверять будем. Тогда еще вызовем. Но не к нам поедешь, а в отдел НКВД. Наркомат обороны рабочими батальонами больше не занимается, людей раздали по другим наркоматам, а контроль и учет остался за НКВД.
Время проходит, вызывают в НКВД. Я им везу справку, что Чуткин подписал. «По собственному желанию». Ага! Все вроде в порядке. Езжай домой!
Через месяц опять вызывают. Сделай нам копию со своей справки.
Через два — новая повестка. Никаких других документов при себе нет? Справка об освобождении еще есть. Что же ты ее сразу не показал? Как не показал? В военкомате сразу показал. Нам тоже нужно было показать.
Всё. Больше не трогали. Закончилась моя война. Вышел из плена. Сорок седьмой год...
А в сорок восьмом я уже на Тоньке женился. Глянь в окно, не идет она?
Вот так-то, Сашка! Такое мне выпало приключение. Тут тебе и де Голль, тут тебе и родина. Правильно жили? Не правильно?
На той неделе стою в магазине за сигаретами. Заходят двое. Не наши. Городские, из новых. Обошли прилавки, мне слышно, что говорят.
Один смеется:
— Товара в деревне стало полно. Жрачки завались. Жизнь другая.
Второй ему:
— Жизнь другая. Народ тот же. Как сидели в Стране дураков, так там и остались.
Взяли пива, пошли на выход. Я за ними. Сильно меня обидели эти слова. Мы что же, в войну Страну дураков защищали?
На крыльце окликаю:
— Слышь-ка!
— Чего?
— Был бы я помоложе, морду бы тебе набил за такие слова.
Он, вижу, взбесился. Думал, ударит.
— Был бы ты помоложе, я бы тебя тут сам уложил, чтобы рта не раскрывал, когда не спрашивают. Ты, дед, видно, дураком всю жизнь прожил. Ничего вокруг себя не видел, что почем, не понимал. Ты и есть житель Страны дураков.
Я, Сашка, может, мало понимаю. Я, может, и вправду дурак. Но себе так рассудил. Если родина тебе как любимая, на что тогда другую искать? А не любимая — ступай на все четыре стороны, не мути тут. Если как любимая, то куда от любимой денешься? С ней все сладко. Без нее все горько. Вот так. И больше ничего.
— Налей-ка мне еще! Вот по сих. Хорош! Хорош! За твое здоровье выпью и побёг. Тонька сейчас вернется. Не найдет меня, на все село орать будет: «Куда старый черт подевался?» Ну, ты знаешь. Вот глотка-то у кого! Что труба в оркестре.
Он залпом выпил, дожевал давно посаженную на вилку колбасу, откланялся — «Привет Москве!» — и, приваливаясь на правую ногу, зашагал из комнаты.
К старости полюбил дядя Ваня выходить на лавочку перед домом, подолгу сидеть и глядеть на село. Неспешно курил, вынимая из красной пачки «Примы» сигаретку за сигареткой. Я смотрел на него через окно и знал, что не нужно тревожить человека. Пожил, понимает. Скоро уходить. Уходить, так со спокойной душой. А душе спокойно, когда видит человек перед собой милые с детства картины.
Глядит дядя Ваня на свою родину и наглядеться не может. Все знакомо вокруг на километры. Все мило. Напротив магазин. Этот новый. Специально выстроенный. Старый, возле которого Тольку Бармалея встретил, был за прудом, в бывшем жилом доме.
Чужие лица в магазине редко. Летом, гости чьи-нибудь, или так, заезжие. Своих как родных всех знаешь. Свои годами, сумки проверять не нужно, берут одно и то же. Хлеб, колбаски чуть-чуть, карамели или пряников, сигареты и вино. Там, вспомнить, в магазине, что в старом, что в новом, с друзьями за всю-то жизнь сколько рублей на выпивку потратили! От жен заначку держали. Вспомнить теперь смешно.
За магазином, вниз по улице, кладбище. Там отец с матерью.
За кладбищем поле. Аэродром раньше был. Дорога плохая, автобус не пускали, так жителей между селами и в город, если кому нужно, на «кукурузнике» возили. Потом на том поле, когда аэродром закрыли, колхозных телят пас.
За полем еловый бор. Туда ель пилить ездил на бревно для бани.
За ельником, вниз, луговина. Лучший в хозяйстве сенокос. Там стогов наметано, пока луг в перестойку не забросили, без счета.
За луговиной река. Там рыбу мальчишками в тростнике руками ловили.
Через реку мост. От него пыльный проселок в гору, в соседнюю Чувашиху. Через нее прямиком в большое село Чёково. От Чёкова рукой подать до Небылого, бывшего райцентра. Туда по накатанной грузовиками колее уходил за своей военной судьбой.
В последние годы, как я понимал, начал дядя Ваня видеть перед собой какую-то иную действительность. Он перестал узнавать знакомых и даже кое-кого из родных. Не узнавал меня, а когда его, развлекаясь, спрашивали: «Кто это?» — виновато тряс головой и говорил: «Не знаю». Он часто переходил на немецкий язык и что-то бормотал на нем себе под нос. Жена отнимала у него сигареты. Он, не понимая, наверное, где находится, бросал незатушенные окурки на пол, и все боялись пожара. Тогда дядя Ваня выходил на крыльцо, окликал прохожих, прикладывал к губам два пальца, показывая, что хочет курить, и приговаривал: «Цигареттен, цигареттен».
Хоронили Ивана Васильевича Веденеева теплым декабрем 2008 года. Мужики копали могилу и радовались, что земля не мерзлая.
05.02.2015
Село Ельтесуново
[1] Встать! (нем.)
[2] Пошел! (нем.)
[3] Подъем! (нем.)
[4] Быстрее! (нем.)
[5] Русские свиньи (нем.).
[6] Повторяю! Кто из вас... (нем.)
[7] Кто ты? (нем.)
[8] Слесарь (нем.).
[9] Хорошо (нем.).
[10] Нет. Ты не слесарь. Кто ты по профессии на самом деле? (нем.)
[11] Кузнец (нем.).
[12] Пойдем со мной! (нем.)
[13] Стой! (нем.)