Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

«Мастерские» АСПИ

Учрежденная в 2020 году Ассоциация союзов писателей и издателей — объединение четырех крупнейших союзов писателей и Российского книжного союза (РКС). Председателем АСПИ был избран известный писатель, главный редактор журнала «Юность» Сергей Александрович Шаргунов. Наблюдательным советом АСПИ руководит президент РКС Сергей Вадимович Степашин, а Творческий совет Ассоциации возглавляет Владимир Ильич Толстой, советник президента РФ по вопросам культуры.

Писатели самых разных направлений и взглядов собрались вместе для поддержки текущей словесности и литературного процесса. Занятия с начинающими литераторами, помощь писателям в трудной ситуации, создание сети литературных резиденций, творческие командировки писателей — число масштабных проектов АСПИ, охватывающих всю Россию, от Калининграда до Чукотки, продолжает расти.

Представляем вам рассказы Анастасии Владимировны Баймаковой-Белоусовой, Анны Сергеевны Чухлебовой и Сергея Валентиновича Чернова — участников двух проектов АСПИ: «Литературные резиденции» и «Мастерские».

Анастасия Баймакова-Белоусова

Анастасия Владимировна Баймакова-Белоусова родилась в селе Усть-Кокса Алтайского края. Окончила Омский государственный университет имени Ф.Достоевского, факультет филологии. В 2010 году создала собственное издательство «Синяя птица». Редактор альманаха «Литературный курс». Произведения печатались в региональных журналах «Пилигрим» (2004), «Литературный Омск» (2003, 2012) и в коллективном сборнике «Бабье лето — 3» (2004), на портале Стихи.ру. Автор книги стихов «Берег» (2014). Лауреат молодежной литературной премии имени Ф.М. Достоевского в номинации «Поэзия» (2014), премии имени Ф.Ушакова (2019). Член Союза писателей России, Ротари-клуба «Омск–Достоевский», Межрегиональной общественной организации пилотов и граждан — владельцев воздушных судов (РАОПА). Живет в Омске.

Святой Пантелеймон

В бытность свою студентом Григорий ездил в различные монастыри. Был он теологом и практику обязан был проходить теологическую. Что студент забыл так далеко от родного города, в далеком Подмосковье, — это совсем другой вопрос. Мог и в Ачаирский монастырь устроиться. Мог? Только наш монастырь был женский, а ему нужно было в мужской. Мог и в любом омском храме помогать, благо руки всегда нужны. Но юношеская душа всегда ищет свой путь и другие земли.

Был поражен Григорий, как часто в некоторые монастыри и церкви за Уралом привозили мощи святого Пантелеймона и как много людей съезжалось, чтобы приложиться к ним. Сам он веровал скромно, без пафоса, работал исправно и начальство слушал если и не с охотой, то по крайней мере не пререкался. И в одном таком монастыре подарил ему служитель иконку святого Пантелеймона со словами, что, как заболит у него что-то или родственники хворать будут, пусть помолится Григорий перед иконкой — и все у него пройдет, и родные выздоровят. И вправду, накатит на парня хворь какая, насморк или просто нехорошо себя почувствует, сядет он, поставит иконку перед собой, зажжет свечу и читает молитву. И так с Божьим словом все лето проработал, ни разу не заболев.

По истечении срока практики Гриша, подкопив на обратную дорогу, отправился домой в Омск. Были дома у Григория все здоровы, только баба Надя очень с ногой маялась — болела диабетом. Боль тревожила ее все время, не давала спать, ей кололи разные препараты, и часто приходилось ходить к врачу, у которого бабуля была на контроле. И характер от всего этого у нее стал довольно скверным.

— Вот, бабушка, тебе иконка. — Гриша достал иконку и передал бабе Наде завернутую в целлофановый пакетик карточку. — Это святой Пантелеймон, он всех болящих поддерживает.

— Да правда, что ли? — Бабушка была атеисткой, состояла в коммунистической партии еще при Советском Союзе, она недоверчиво относилась не только к вере, но и ко всей непонятной Гришиной учебе. Взяла иконку, нарочито равнодушно повертела ее в руках.

— А вот молитва, каждый вечер перед сном читай и верь, и все у тебя хорошо со здоровьем будет. — Гриша вытащил из кармана рубашки потрепанную бумажку. — Может, тебе переписать? — спросил он, видя, как бабушка напрягает глаза, разбирая его каракули.

— Нет, спасибо, с твоего письма буду читать, — скептически пробурчала бабушка, мол, прошлялся все лето непонятно где и подарок так себе.

Через два месяца у бабы Нади отняли ногу. Григорий приехал ее навестить. Бабушка с упреком смотрела на него.

— Вот, не помог твой святой бестолковый, не спас мне ногу, буду теперь на костылях шкандыбать.

— А ты, бабуля, что делала? И молилась ли? — Гриша был очень расстроен.

— Конечно, целую неделю читала, а потом записульку твою потеряла и иконку к больному месту прикладывала.

Гриша удивленно посмотрел на нее.

— Ты же сам сказал, что святой поможет. Я таблетки пить бросила и к врачу перестала ходить, а иконку в носок засунула так, чтобы Пантелеймон от моей болячки отвернуться не мог.

В большом недоумении смотрел на нее Григорий, очень хотелось ему сказать, что, вероятно, святому надоело лицезреть ее больную ногу, отсюда и результат противоположный.

Анна Чухлебова

Анна Сергеевна Чухлебова родилась в Ростове-на-Дону. Окончила Институт философии и социально-политических наук Южного федерального университета. Прозаик, копи­райтер-креатор. Дебютировала с подборкой рассказов в журнале «Esquire» в 2020 году. Печаталась в журнале «Юность». Автор дебютной книги «21 история о том, что умерли не все» (2021). Вошла в шорт-лист Лицея (2021), в лонг-лист Нацбеста (2022). Живет в Ростове-на-Дону.

Шпицберген

На две комнаты четверо взрослых — математика страдания. Ждали квартиру от бабушки мужа, а пока жили у моих родителей. Бабушке здоровья желали, не изверги же. Крепились в двушке, в тесноте, шуме. Бегали в туалет по очереди, зажав носы. Заляпывали жиром печку. Только соберешься помыть — мать уже оттирает, глаза под лоб закатывает. В воскресенье утром хорошо, никого нет. Начинаешь с мужем ласкаться, только распаляешься — и вот скрипит входная дверь, шелестят пакеты из магазина. Родители весело переругиваются друг с другом, мандарины, черт бы их побрал, не те. Муж в потолок глядит, не на меня.

— А внуки когда? — Отец, бывает, не выдержит да и спросит.

— Куда их тут! — только руками разведу.

И, в общем, неплохо жили, даже умудрялись откладывать что-то. На ремонт или на квартиру побольше, если бабкину продадим. Только случилась с моим Лешей беда — все стало скучно, серо, не так. По спине глажу, утешаю, как сильно люблю, рассказываю — ничего не помогает. Леше бы на Шпицберген, чтоб море пенное билось о скалы, ветер до мяса пробирал. Чтоб мужики кругом, а лучше — война. Убьешь кого — и полной грудью сразу, сердце рвется, за правду страдает, за истину боль сеет. А кругом офис посредственный, продажи какие-то непонятные. Бабы надушенные ногтями по клавиатуре цокают. Домой вернешься — теща от плиты жену половником гоняет, за неправильные борщи бранит. Жена потом печалится, да где ей, глупой. Все не так стало Леше, все не так.

С работы Лешу попросили — несправедливо, под самый Новый год. Гирлянды сверкают бесстыжие, призывные — хоть вешайся.

— Ну ничего, найдешь что-нибудь после праздников. Утрясем.

— И будет все то же самое. Не мое это — в офисе торчать.

— А что твое?

Молчит в ответ, только рукой махнул. Что ему сделаешь? Понятное дело, тошно ерундой торговать. Отоспался с месяц, потом начал великие планы строить. У него ведь чувство прекрасного и дух мятежный, работа нужна какая-то особая, творческая. На остаток сбережений купил дорогой фотоаппарат, на курсы пошел. Девиц в студию водил снимать, те носочек тянули, чтобы ноги длиннее казались. Листаешь фотки, работу фотографа хвалишь, спросишь невзначай:

— Заплатили чего?

Посмотрит со значением, чуть губы скривит, отвернется. Ходит потом надутый — оскорбили честь казачью. Пару месяцев помотался и забросил. С одной стороны, неплохо, хоть девицы написывать перестали. С другой — глянешь на пыльную шапку на фотоаппарате, и встанет комом в горле пара зарплат, что на покупку ушла. Вернешься вечером с работы, а Леша у окна сидит, чахнет. Тряхнет головой, чтобы ступор скинуть, и плетется на стол накрывать. И так больше года.

Как-то зашла, а он совсем никакой, в глазах боль, будто по живому режут.

— Ты не видела, в подъезде кота не было? В коробке под почтовыми ящиками.

— Да не было вроде. Мимо прошла, не заметила.

Сорвался с места, только дверь хлопнула. Ринулась за ним, высунулась на лестничную клетку, смотрю — Леша на коленях над коробкой склонился. Из коробки меховая морда глядит.

— Я еще днем его нашел. Перепуганный был, не знал, куда деваться. Думал, может, уличный, забежал в подъезд. Понес к местной стайке. Те обнюхали и зашипели, не приняли. Вернул назад, он залез в коробку, так и сидит.

Подошла ближе — хороший кот, пушистый, полосатый. Только усы вниз, глаза грустные. Мы с Лешей давно кота хотели, но куда его, сами еле помещаемся. Это мама так говорила. И что, если притащим, она нас выставит? Или сама уйдет? Тут уж по настроению.

— Выбросила сволочь какая? Взрослый ведь, чистый, точно чей-то был.

Леша проморгался, шмыгнул носом, спросил сипловато:

— Возьмем, может?

— Нельзя, дорогой, ты ж слышал маму. Давай ему лучше хозяев найдем. Позвони Сереге, он холостой теперь. Может, компания нужна.

Серега разводился с драмой — бывшая забрала ноутбук, собрание сочинений Маяковского и двух кошек. «Тихо стало, как в склепе», — обронит в пустоту и уставится на череп за стеклянной дверцей книжного шкафа. Где взял — молчит, а череп костяной, настоящий. Надо Сереге кота, пока до греха не дошло.

Вернулись домой, муж не находит себе места. Серега не может кота взять. Девчонка появилась, вот-вот съедутся, а у нее аллергия. Леша в паблики городские написал, вдруг насовсем заберет кто. Или потерялся, хозяева грустят, ищут. Я укладываться начала, завтра на работу рано. Родители тоже легли. Леша на кухню ушел. Повернусь на один бок, на другой — маета. Ждать, когда сон придет, тревожно и скучно. Слышу, замок заскрипел, входная дверь хлопнула. Проведывать кота пошел, что ли? Минутка — и снова возня. Леша открывает дверь спальни, не включая свет, плюхается в кресло. Тишина. Мурчание.

— Ты кота притащил, да?

— Ну не могу я его оставить, случится что, не выдержу.

— И как мы спать будем?

— Не знаю.

Встала с постели, подошла, обняла. И нелепо, и глупо, и жалко. Кот мурчит, как электрический, о ноги потерся — соображает, подлизывается.

— Идите вдвоем на кухню, посмотришь за ним. Утром решим, что делать.

Так они с котом и просидели всю ночь. Под утро, как только запищал мамин будильник, шмыгнули назад в спальню.

— Я знаешь как его назвал? Баренцем!

— Кем-кем?

— Ну Баренец. Море Баренцево знаешь?

А я знаю, что спать смертельно хочу, что он дурачок и что по мне ходят мягкие лапы. Пробурчала, отвернулась, кот в ногах улегся. Леша нарезает круги по комнате, что-то несет про открытие Шпицбергена. Не выдерживаю, вскакиваю на час раньше, чем должна. Завтракаю, собираюсь. Перед уходом смотрю — отрубились оба.

Январский туман что кисель: зевнешь на улице — полный рот наберешь. День вареный, пропащий. В веки хоть по леднику засовывай, не поможет. Работа кончилась, и спасибо. Возвращаюсь домой, валерьянкой на всю квартиру прет. Леша с тряпкой волочится, мать в комнате демонстративно заперлась.

— А кота куда дели?

— Отнес я его, — отводит глаза Леша. — Он на руках у меня с ночи просидел, а тут твоя мать с работы. Рванулся с перепугу и лужу ей прям под ноги. Она и говорить ничего не стала, только посмотрела так... ты знаешь.

— И ты его выбросить решил, как бы чего не вышло.

— Ну а что я сделать мог?

Леша ведь здоровенный, плечистый, бородатый. А сейчас крошечный, размером с пятно от краски на линолеуме. Плечи ссохлись, вся вода будто из глаз вытекла.

— У меня чувство какое-то поганое. Будто не кота, а себя самого выгнал.

Помню, встретила его, сразу понравился. В компании дело было, отмечали что-то. Гляжу перед собой, в глазах метель поверх мути, напилась. А тут Леша за плечо тронул, водички принес. Золотистый весь, нездешний какой-то, аж светится. Пять лет назад это было, три года как съехались, два как расписались. Сейчас смотрю на него — будто свет в доме потушили, а сами ушли. Все вынесли, только сквозняки ходят.

А главное — я ведь ничего не сделаю. Не растолкаешь, не растормошишь, если погасло. Не могу больше рядом находиться, а куда бежать, не знаю. Оделась быстро, выскочила. На улице морось в лицо, холодно, сыро, противно. Ресницы слипаются, как обсосанные. Дошла до парка, рухнула на скамейку под елью — под ней хоть чуть суше. Морось в снег обратилась, валит белым с неба, метет. Люди по домам спешат, в капюшоны кутаются, пакеты прут. Суета, а будто сквозь спячку. Так тошно стало, хоть душу вытрави. Что, пока работаю, Леша дома сидит. Что страдает вечно — или ерундой, или от всего сердца. Что даже кота не можем завести, потому что угла своего нет. Завыла долго, протяжно, чуть ли не по-собачьи. Замерзла как зараза, а представлю, что пойду домой как ни в чем не бывало, вою еще сильнее. Нельзя мне туда. Выплакалась и решила — не вернусь.

Всплыло в голове, что коллега однушку в центре сдает. Позвонила, мотнулась за ключами. Она уставилась на меня, конечно. Не расспрашивает, и ладно. Села в автобус, выдохнула. Глянула на телефон — от отца пропущенный, от Леши тихо. Еду остановку, другую. В груди опять дрянь какая-то нарастает, цунами из отходов, смертельная волна нечистот. Что с ней делать, как унять? В одиночество еду, в пустоту.

Как толкнуло меня что-то. Вышла на улицу, повернула к дому. Ничего перед собой не вижу.

Захожу в подъезд, а там кот в коробке. Потянулась к нему — понюхал, потерся. Взяла на руки — щурится, рад мне. Поднялась на пролет, смотрю на дверь квартиры — не моя больше. Постояла молча с минуту, потом кота за пазуху и в такси. Сидит смирно, тепло дарит. За окном тянутся огоньки, хвост отступающих праздников. Квартира, может, и не моя, а кот мой.

На съемной есть все, кроме личного. Сбегала в супермаркет, пельменей сварила, поужинали с котом. Какой из него Баренец, он ведь домашний, ласковый. Марсиком будет или Персиком — как пойдет. Написала родителям, мать порывалась звонить, я не взяла. Стащила покрывало, разложила диван, легла. Кот рядом, успокоил, согрел.

Леша еще две недели прожил у моих, ждал объяснений, сам не писал. После съехал непонятно куда. Решил, что я нашла себе кого-то. Серега на Сахалин подрядился работать, его с собой позвал. Шпицберген в другой стороне вроде, но ничего, сойдет. Солью с океана веет, утром разлепишь глаза — и сразу герой, даже пальцем шевелить не надо. А нам с Марсиком и на юге неплохо. Подступает лето, солнце хоть ложкой ешь.

Сергей Чернов

Сергей Валентинович Чернов родился в 1988 году в селе Хреновом Бобровского района Воронежской области. Окончил Воронежское областное училище культуры име­ни А.С. Суворина. Работает библиотекарем. Печатался в журналах «Москва», «Подъем», «Север», «Нева», «Волга», «Нёман», «Бе­рега» и других. Лауреат конкурса молодых литераторов Союзного государства «Мост дружбы» и Литературной премии Всероссийского фестиваля русской словесности и культуры «Во славу Бориса и Глеба». Дважды лауреат Всероссийского литератур­ного фестиваля-конкурса «Хрусталь­ный родник».  Участник третьего Всероссийского совещания молодых литераторов Союза писателей России в Химках. Член Союза писателей России. Живет в селе Хреновом Боб­ровского района Воронежской области.

Каскад

— Эмма!

— Что?

— Он был здесь!

— Что?

— Вот здесь! Я поставил на столик!

— И что?

Даррелл Костли — высокий, уже немного лысеющий, немного полнеющий мужчина с крупными чертами лица — не просто ходил по широкой гостиной, метался по ней, как тигр, потерявший кусок мяса. Он проглядел все полки, даже те, на которых стояли горшки с цветами, сделал не меньше двадцати кругов вблизи журнального столика, значительно утоптав мягкий коврик. Он даже заглянул под подушки на диванчике, чувствуя себя идиотом: конечно же полный стакан молока не мог завалиться, как пульт от телевизора. Вывод был только один:

— Зачем ты его убрала?

— Что?

— Стакан с молоком. Зачем ты его убрала? Ты знаешь, я каждый вечер пью теплое молоко и читаю газету. Я так расслабляюсь! Зачем?

— Я ничего не трогала, — донеслось из кухни. Тихо, но железно, как скрежет ножа о нож.

— Тогда где?

— Там, где ты оставил! — Эмма Костли начинала злиться, а делала она это всегда медленно, словно наливаясь злостью, чтобы потом выплеснуть ее, как банку с серной кислотой, — всегда прямо в лицо.

— Но его нет! — Даррелл нацепил на нос очки, висевшие до того на шнурке. И тут же снял. Столик был непогрешимо пуст.

— Так налей еще!

Мистер Костли засопел и, решив быть непреклонным до конца, шумно опустился в кресло. Достал вечернюю газету и резким движением — чтобы даже на кухне было слышно — расправил ее. Через пару минут очки как-то сами собой вновь оказались на кончике носа. Дела в региональной лиге творились невероятные. «Орлы» взлетели на второе место, а по игре так и вовсе могли оказаться на первом. Проглядывая интервью тренера — мозговитый же парень! — мистер Костли довольно вытянул ноги. Вчитываясь в слова форварда, машинально потянулся за стаканом... но столик был пуст.

В сердцах мистер Костли хотел было отшвырнуть газету, но быстро сообразил, что жена где-то рядом. Так и есть — она уже сидела на диване, поджав под себя ноги, и вязала. Пальцы ее работали быстро и ловко. Время от времени она бросала на мужа острые, как спицы, взгляды.

Внезапно словно бы ветер усилился на улице. За окном загудело, застонало. Но ветер тут же обернулся глухим отзвуком машинного движка. В окно ударил свет. У предметов в гостиной нарисовались новые тени; они дернулись, удлинились и — замерли. Машина остановилась прямо напротив окон.

— Он что, въехал на лужайку? — спросила Эмма каким-то сдавленным голосом.

Мистер Костли поднялся из кресла, чувствуя внезапную слабость. Шаркая ногами, побрел к окну. Эмма настороженно следовала за ним. Но тут свет фар потух, и, отдернув шторы, Костли увидел лишь черную гладь стекла, в которой отражался он сам — безликий, точно пустая, темная скорлупа.

В комнате сделалось тихо. Мистер Костли как завороженный глядел на свое отражение.

«Рак, — почему-то подумал он. — Пятая стадия. Если бы знать раньше... Его еще можно скрыть, но скоро... Она узнает...»

Голову окатило густой горячей болью. Он так и не смог понять, откуда пришли эти мысли, — дверной звонок вывел его из оцепенения, будто из омута выдернул.

Он повернулся к жене. Почувствовал, что глядеть в ее побледневшее лицо и распахнутые глаза так же страшно, как и пялиться в собственное мертвое отражение.

Вновь раздался звонок. Веселая мелодия прокатилась по дому и придушенно смолкла.

— Эй! — донеслось из-за двери. — Мы знаем, вы здесь. Мы видели вас в окно. — Голос был властным, чуть хриплым. — Открывайте. Это офицер Рид...

— Мы полицию не вызывали! — выпалила Эмма.

— Это офицер Рид из Национальной службы порядка. Номер удостоверения 494 306. Мэм, мы не полиция, мы на вызовы не выезжаем.

Костли переглянулись. Национальная служба порядка — военные специалисты, сменившие мундиры на строгие костюмы и лакированные туфли. Такие не являются просто так, поболтать о негорящих подфарниках или просроченных штрафах.

— Покажите удостоверение, — нашелся мистер Костли. Болевой спазм прошел, в глазах прояснилось.

— Как скажете.

Костли отпер замок. Цепочка натянулась. В образовавшуюся щель хлынул сырой, холодный воздух. Мистер Костли увидел что-то черное, затем что-то небольшое белое. Ему почудилось, что он различил напечатанные золотом цифры.

— Все в порядке, — прошептал он жене, надеясь, что говорит правду.

Повозившись с цепочкой — пальцы почему-то не слушались, — Костли распахнул дверь во всю ширь и уперся взглядом в массивную фигуру, стоявшую на пороге. Кожа у офицера была черной, лоснящейся, глаза резко выделялись на лице своими белками. Дряблые щеки, седина, усы над верхней губой, похожие на щетку для обуви. На вид ему было не меньше шестидесяти, и, когда он грузно шагнул вперед, стало понятно: солдатская выправка давно погибла под спудом лишнего веса. От одежды офицера тянуло холодом, будто плащ его был сшит из волглых осенних листьев.

Костли потянулся было захлопнуть дверь, но из-за спины Рида появился еще один человек — худой, сгорбленный над каким-то предметом, зажатым в обеих руках. Не обращая ни на кого внимания, он двинулся вдоль стены, налетел на столик с цветочной плошкой, повернулся на каблуках, заторопился в глубь комнаты, ударился коленом о кресло и так же, не отрывая взгляда от аппарата, зигзагами пошел к лестнице. Белый провизорский халат трепыхался на нем как проклятый, презентуя красную клетчатую рубаху а-ля канадский лесоруб. Лицо у человека было узким, рот большим, практически безгубым.

— Черт... Черт-те что... — цедил он сквозь зубы. Аппарат бросал на фарфоровую кожу зеленоватые отблески. — Оно было тут... Оно же было тут... И — ни черта... Какого же... Последний день — и на тебе!..

Он обошел комнату по кругу и едва не уперся лбом в офицера Рида. Наконец-то поднял голову и чуть не подпрыгнул:

— А это еще кто? Какого черта они тут делают?!

— Это Даррелл и Эмма Костли. Владельцы дома, — вкрадчиво, как ребенку, объяснил Рид.

— Какие еще?.. Вы же говорили, дом пуст!

Офицер расстегнул плащ, под которым открылся уже расстегнутый пиджак. Галстук ленивой змеей обхватывал шею и белый вздыбленный воротник. Достал из внутреннего кармана очки в массивной оправе и сложенный бумажный лист.

— Ну вот же. Даррелл и Эмма Костли. Владеют домом шесть лет.

— А, черт!

Человек уперся в свой аппарат носом и подскочил к чете Костли — они стояли теперь, взявшись за руки, как Гензель и Гретель. Даррелл ощутил, что сейчас произойдет нечто ужасное.

— Ну-у-у... — Из человека будто выпустили воздух. — Ни-че-го! Никаких следов! А ведь были же... Предпосылки были. Остаточные явления. И район рассчитан верно... Ни-че-го!

Он тряхнул аппаратом, и Даррелл наконец-то рассмотрел его: какая-то коробка с экраном и двумя изогнутыми ручками.

— Вы тут одни?

— Что? — Мистер Костли почувствовал, что ладонь жены в его руке сделалась холодной и влажной. «Как у мертвеца», — почему-то подумал он, но сжал ее еще крепче. — Одни?.. Конечно, одни.

— Да кто вы такие?! — Голосом Эммы можно было резать стекло. Лицо ее сделалось точно выточенным из слоновой кости — триумф симметричных линий. Мистер Костли знал это выражение, ничего хорошего оно не сулило. — Что вам надо?!

Офицер Рид выставил вперед широченную ладонь:

— Мэм, все в порядке. Я — офицер Рид. Это — доктор... профессор Галек.

— Расследование? — Она вздернула бровь, всего одну, как курок взвела. — Преступление, да?.. Ага, в нашем районе?

— Нет, но...

— Убийство, — сказал Галек так бесстрастно и холодно, что все замолчали, а офицер Рид посмотрел на него с непонятной мольбой. — Убийство десятилетия. Ровно в полночь. Сколько там до полуночи? Часа три?.. Хлоп — прямо в висок. Хотя лучше в спину, под лопатку всей моей карьере. Ваша-то пенсия, Рид, никуда не денется. А мне разлагаться теперь на углекислый газ и лекции в каком-нибудь заштатном университете. Заработаешь тут на Нобелевку, как же!

Эмма побагровела. Глаза ее сузились.

— Э-э-э... — Даррелл судорожно искал нужные слова. — Не хотите ли... Может, кофе?

— Чай, — постановил Галек. Он с быстротой куницы оглядывал комнату. — Без сахара и лимона. Черный. Не зеленый.

Рид отрицательно махнул головой:

— Дорогая... Не могла бы ты...

Эмма выдернула свою ладонь из его рук:

— Конечно. Милый!

Когда она, развернувшись на каблуках, демонстративно удалилась, Костли ощутил легкий озноб. Он понимал, что поступил правильно, иную разрядку смог бы пережить не каждый. Но теперь он почувствовал себя голым, как в тех снах, в которых оказываешься на публике без брюк и исподнего, — стыд и нагота.

— ...уже третий раз! Эта штука сбоит. Или чем ближе к эпицентру, тем быстрее сглаживание? А, все поздно... — Галек швырнул аппарат на диван, и тот слегка подпрыгнул на туго натянутой коже. — За три часа — как дышать перед смертью! Шесть лет вычислений, и вот когда пошли результаты — всё, аут, все на выход!

— Профе-ессор, — мученически протянул Рид.

На лбу у Галека прорезались тонкие глубокие морщины, отчего он стал выглядеть старше своих тридцати или тридцати пяти.

— Уймитесь, Рид. Пончики можно есть и дома. Даже когда мир летит в тартарары... Весь отдел выщипали, как волосы в носу, а вам хоть бы что. Мы, возможно, имели шанс спасти человечество!.. А у них, видно, забавы такие, раз в месяц урезать бюджет и вышвыривать ученых на улицу. Да один их министерский банкет стоит больше всего нашего оборудования! Ну ничего, когда все станет рушиться...

— Профессор! — неожиданно рявкнул Рид властно, с хрипотцой, как там, за дверью. — Не забывайтесь! Государственные секреты...

— Какие? Нет государственных секретов. Нет нашего отдела — нет наших секретов. Государство от нас открестилось. Даже на «Совершенно секретно» чернил им жалко. Такая ахинея если куда и утечет, то в желтую газетенку, которую даже собственные корректоры не читают. «Кучка яйцеголовых воет о библейских карах... бла-бла-бла... дармоеды просят денег...» В полночь нас закроют, а в час ночи забудут, как страшный сон о растраченном бюджете. Вы бы не морочили людям голову, и говорили правду — глядишь, кто-нибудь что-нибудь да и вспомнил бы. Появились бы свидетели. Доказательства. Возможно, и такие, что можно пощупать. Ваше начальство же любит, когда можно пощупать? Оно же не верит в то, что нельзя пощупать...

Рид обреченно закатил глаза.

— ...Лучше новых секретарш набрать. Смазливых, с задницами. Их-то можно пощупать, а, Рид?

Про Даррелла Костли они, кажется, забыли, и тот мялся, не зная, куда себя деть. Ему казалось, что это он ворвался в какой-то чужой дом и застал там странную семейную сцену. Обнаружить свое присутствие было весьма неуместно, но и стоять так становилось все тяжелее — от напряжения начала ныть поясница.

— Может, хотите сесть? — робко сказал он, понимая, что его не услышат.

Но его услышали. Галек замолчал. Насупившись, обошел диван и сел, словно стараясь быть подальше от всех. Рид грузно опустился на другой край. Аппарат, фосфорно светясь, лежал между ними, как брошенная перчатка.

Мистеру Костли пришлось развернуть в их сторону кресло, до того обращенное к выключенному телевизору. Кресло было массивным. Возясь с ним, Даррелл чувствовал на себе взгляд Галека — бесстрастный, пристальный. Так, должно быть, работник морга смотрит на лежащий перед ним труп, примериваясь, как бы удобнее располосовать его от ключицы до паха — вдруг внутри окажется что-нибудь поинтереснее? И никаких тебе мыслей — что за человек, каким он был, что оставил. Лишь холодный, выхолощенный профессионализмом взгляд.

Усаживаясь в кресло, Костли по бумажному хрусту понял, что забыл на нем газету. Но выуживать ее из-под себя казалось преступной глупостью — Галек все еще сверлил его взглядом.

— А знаете что, — сказал вдруг Галек, — мистер... мистер...

— Костли, — тихо, услужливо напомнил Рид. — Даррелл Костли.

— Знаете что, мистер Даррелл Костли? Раз уж нашей с офицером Ридом работы осталось каких-то жалких... — Быстрый взгляд на отделанный золотом наручный циферблат. — Два с половиной часа, а в полночь наша научная карета превратится в мертвую бюрократическую тыкву... Вы, кстати, видите перед собой все, что осталось от дюжины лучших умов нации... Дюжины лучших умов нации и офицера Рида, естественно... Весь сок научного отдела Национальной службы порядка. Так вот... В качестве исключения... Если вы видели что-то странное. Если вы помните что-то странное. Если вам кажется, что вы могли помнить что-то странное, но забыли, что именно, — вы можете рассказать. Под протокол, не под протокол — как вам угодно. А можете и не рассказывать. Вот так. С чистым сердцем. Ибо мне уже наплевать. — И, чуть помолчав: — И пусть мир рушится. Государственные лбы этого заслужили. Мы все это заслужили.

— Что заслужили?

Костли вздрогнул — он уже и забыл, как бесшумно ходит его жена.

За это время она успела переодеться. Теперь на ней было облегающее темно-фиолетовое платье, подчеркивающее стройную фигуру. Фарфоровая белизна кожи контрастировала с сочной алостью губ и чернотой выразительных глаз. И без того привлекательная, сейчас она выглядела просто великолепно.

Даррелл опасливо перевел взгляд с жены на сидящих людей — лакированные туфли пачкают коврик так же, как и любая другая обувь. Но Эмма и бровью не повела. Успокоилась? Побила на кухне все чашки?

— Вы говорите про убийство?

Она поставила поднос на столик. Большая стеклянная кружка — для Галека. Офицеру Риду — хоть он и не просил — чашечку дымящегося кофе. Рид благодарно кивнул, поднося чашечку к губам; в его ладони она казалась предметом из детского набора. А вот Галек на свой чай и внимания не обратил — он, не стесняясь, рассматривал миссис Костли, и его губы растягивались в широкой улыбке, точно резиновые.

Миссис Костли приветливо улыбалась в ответ.

— Преступление в нашем районе!.. Это Доуэллы, да? Бедняжки!.. — Эмма мотнула копной темно-каштановых волос. Даррелл уловил легкий аромат ее любимых духов. — У нас же такие приятные соседи!

Она села на мягкий подлокотник кресла, юбка слегка задралась, обнажая белые острые колени. Даррелл будто бы невзначай положил на одно из них ладонь, но Эмма так же будто бы невзначай ее стряхнула, словно назойливую муху.

— Ах да, преступление, — важно ответил Галек. — Убийство. Почему бы и нет? Может, это действительно убийство. Мы ведь, по сути, не знаем, что происходит. Может, все так и есть. Может, оно сознательно убивает наш мир. Или уже это сделало. Истребляет нас с вами. Сейчас или пару минут назад. А может, и пару лет назад.

— Я вас не понимаю. — Эмма улыбалась теперь виновато.

Галек откинулся на спинку дивана, заложил ногу за ногу:

— Да в этом вся и штука. Если бы все было так просто, любой кретин со значком сцапал бы нашего преступника. Но наш объект это не просто парень с выкидным ножом. Наш объект — это Нечто...

Рид предупреждающе прочистил горло.

— Ой, офицер! — Галек вяло махнул рукой. — Успокойтесь. Пока наш отдел не издох, начальник в нем я, а вы всего лишь обеспечиваете оперативную поддержку. Как служебная собака... Всю ответственность я беру на себя!

И Рид успокоенно пригубил кофе — с видом человека, которого устраивает все, кроме непосредственной работы.

— В каком смысле Нечто? — раздраженно спросил Даррелл.

— А в прямом. Мы не знаем, что это. Это может быть человек — мужчина или женщина. А может быть некий предмет или механизм неизвестной конструкции и формы. Нет, у него, конечно, должны быть какие-то характеристики, но мы не знаем какие. И постоянны ли они. Мы не знаем, как оно это делает — самостоятельно или посредством какой-нибудь технологии. Приобретенная ли эта способность или врожденная, как, например, редкая мутация генов. Мы только знаем, что оно делает... — Он выждал театральную паузу. — Оно перемещается во времени!

Тут Дарреллу показалось, что Галек сказал что-то совсем иное, что он, Даррелл, расслышал как-то иначе и лишь по чистой случайности ему померещилась вся эта тарабарщина и вот это вот «перемещается во времени» в самом конце.

— Но-о... — протянула Эмма. Теперь удивление ее было искренним. Она больше не улыбалась.

Наступила тишина, настолько глухая, что в ней не было ни слов, ни мыслей, ни действий. Порвал ее Галек, явно довольный эффектом:

— Мы разрабатывали тему шесть лет, прежде чем стали получать более-менее четкие результаты. И вот когда у нас пошло дело, нас выпинают на улицу! Кингстон, Симонсен, Ван У... А чего стоил профессор Робертс! — При этих словах Рид покосился на Галека и одними губами вывел что-то похожее на «Да вы же сами на него донесли». — Таких гениев, как Робертс, нет и не будет! Но пустым сановным лбам главное бюджет. Им даже безопасность мира побоку. Подавай им крепкие доказательства — чтоб их можно было пощупать! Доказательства, крепкие, как точильный камень! Но как, черт возьми, поймать путешественника во времени, если он может быть не просто не здесь, но и не сейчас? Как найти его следы, если реальность, это самое сейчас, стирает его следы? Твердых доказательств просто не может быть!.. Но!.. Есть множество мелких, почти ничтожных, косвенных. И, черт возьми, почти каждый человек на земле их видел! «Отбросьте все невозможное, и то, что останется, и будет ответом, каким бы невероятным он ни казался».

Он замолчал, и вновь была тишина.

«Да они спятили», — решил Даррелл Костли. Он уже набрал воздуха в грудь, чтобы высказать это. Не напрямую, конечно, — в словах, которые только начал нащупывать, но жена сбила его:

— А как же тот парень?.. Ну, который писал про бабочку... Ну, динозавры, прошлое... Гром гремит...

Она машинально расправила юбку, так что колени вновь скрылись под атласной тканью.

Галек сцепил руки в замок, задумался.

— А-а, да. Помню-помню... Тот еще бред... Как ни крути, а дело всегда упрется в теорию. Всё — теория! Чем одна теория лучше другой? Тем, что она популярней? «Популярно» — уже звучит как «доказано». А доказательств-то нет. Все эти бабочки в прошлом. Все эти коты в настоящем. Посадили кошака в коробку, и он там и жив, и мертв! Но по факту — он либо жив, либо мертв. Да и не сажал никто кошака в коробку, так, просто подумал. А шуму-то! Но теория теорией, а факт остается фактом — реальность незыблема. Прошлое неизменно. Прошлое зафиксировано сейчас, этим самым моментом, залито им, как цементом. То, что случилось до, сейчас уже является свершившимся и неизменным фактом. Можно изменить будущее — оно не зафиксировано. Но прошлое уже зафиксировано.

— Но, — Костли будто выуживал слова со дна глубокой, мутной ямы, — вы же сами... только что... оно путешествует... каждый человек... и опасность!

— Опасность! О да! Опасность столь огромна, сколь и непредсказуема! Она еще не так материальна. А для чиновных лбов опасность должна быть материальна, как пинок под зад. Пришлось немного схитрить. Пришлось сказать им, что кто-то там, в прошлом, — Галек натянуто усмехнулся, — возьмет наступит на бабочку — и к власти придут коммунисты.

— А это возможно? — с ужасом спросила Эмма.

— Возможно? А вы что, видите, что наши министры «покраснели»? Если этого нет сейчас, значит, этого не было в прошлом. А не было, потому что прошлое неизменно. «Изменно» будущее, начиная с сейчас, с этой самой секунды. Любое, даже микроскопическое, действие ведет к последствиям, которые ведут к другим последствиям, которые в свою очередь ведут к другим последствиям, и так далее, и так далее. Бесконечный каскад явлений, процессов и действий, формирующих течение времени, жизни, существования веществ и объектов...

Эмма убито простонала, но Галек этого не заметил. Он говорил уже так, будто и не было никого вокруг, только пустая вечность, жадно впитывающая его слова.

— Но беда в том, что нечто все-таки происходит. Все-таки происходит!.. Что-то меняет прошлое, но прошлое не меняется. Это как если бы кто-то и вправду давил бабочку в юрском периоде, но ничего не менялось бы в настоящем, цепочка явлений и процессов не потерпела бы изменений, как будто ничего и не произошло. И это хорошо. Но при этом — в этом и есть самое страшное! Путь ко всеобщему краху. Да и само наличие косвенных улик при полном отсутствии прямых — уже верный признак нездорового состояния реальности...

— Ну и что? — выпалила Эмма.

Галек оторопело моргнул. Вечность приобрела облик миловидной женщины, глядящей на него с явной враждебностью.

— Ну... Как... Представим, что сочетание материи и времени — это некое вещество. Оно разделено на две части точкой «сейчас». Будущее — невесомое, легкое. Волна действий, тот самый каскад, начатый в точке «сейчас», распространяется легко и свободно. Но прошлое твердое, как кусок камня. Ну вот возникает еще один импульс, созданный точкой «сейчас» путешественника во времени. Созданный непонятным для нас образом и с непонятной целью, возможно одним только присутствием его там. Новая волна, до того не существовавшая, а волны, надо сказать, существуют даже в твердых телах. И эта волна доходит до нашего сейчас, но не так, как должна, скорее призраком волны, легким, как струйка ветра, практически не фиксируемым тонкими приборами, отражающимся лишь слабым понижением радиационного фона вблизи точки, в которой и происходило изменение в прошлом, в точке проникновения в прошлое. Будто на какие-то доли мгновения этого места просто не существовало; оно не смогло накопить нужной солнечной радиации... Призрак волны, а не сама волна. Не зафиксированное в прошлом действие. Что это значит? Значит, что-то глушит ее, сглаживает, убирает. По моей... По нашей с Робертсом теории, это делает сам механизм реальности. Он закрывает и место, и время, и все последствия вторжения «незнакомца». Мы в точности не знаем, как это происходит. Но, возможно, она закрывает это чем-то... чем-то... соединительной тканью, созданной из самой себя... заплатами, и эти заплаты — будто...

— Рак, — закончила за него Эмма, вдруг став почти бесцветной.

Все посмотрели на нее. Даже бесстрастный до того Рид оглядывал миссис Костли с нескрываемым любопытством. А Даррелл ощутил, как по спине у него пробежали мурашки, точно за шиворот ему пролили тонкую струйку знобящей воды. Он понял, что должен что-то сказать, оттянуть на себя их взгляды. Но не нашелся, не сказал, не оттянул...

— Да, в этом что-то есть, — признал с уважением Галек. — Хоть и не совсем то. Рак — злокачественная опухоль, опасная для жизни. Рак — патология. А это скорее струп, корка из засохшей ткани и свернувшейся крови, под которой нарастает соединительная ткань, идентичная прежней. Но что будет, если таких струпов будет много? Что, если струпья покроют все тело пространства-времени? Это ведь не совсем та материя, что была. Это в любом случае псевдореальность. Да, унифицирующая, идентичная исходной, но все-таки псевдореальность. Что будет тогда? К каким последствиям это приведет? Ведь не может же тело целиком состоять из одной соединительной ткани... Наш путешественник делает что-то в прошлом, но ничего не происходит. Но он делает это множество раз. Да и просто существует в прошлом — этого уже достаточно. Его присутствие там, где его никогда не было, и не могло быть. Смещается воздух, объект создает лишнее давление на пол и так далее — запускается новый каскад событий. И рано или поздно это произойдет. Что? Мы не знаем. Может, то, что происходило со Вселенной на протяжении всей ее истории, случится снова и сразу, в один момент, — возможно, это и есть тот самый Большой взрыв, который когда-то уже был. Может, пласты времени перемешаются. Или мир просто сойдет с ума. Мы не знаем. У нас нет даже теоретического представления о последствиях.

— Постойте! — сказал Даррелл Костли. Слова, которые он искал раньше, наконец-то нашлись, но, как всегда, слишком поздно. — Вы говорили, улики... Вы говорили, что каждый человек видел...

— Это да, это так. — Галек ухмыльнулся, будто он сам подвел мистера Костли к подобному вопросу. Кивнул в сторону аппарата, все еще лежащего между ним и Ридом. — Мы фиксируем его недавние перемещения, на минуты назад, на часы назад, максимум — дни, на большее аппаратура не способна. Мы, конечно, предполагаем, что наш объект погружается глубже, возможно на целые миллиарды лет. Но есть мнение, что истинное, исходное сейчас его здесь. Он наш современник. Из нашего с вами сейчас он стартует в прошлое. Что он там делает — неизвестно. Возможно, он просто ищет что-то там, в прошлом... Но это всего лишь моя догадка... Но, кроме этого прибора, есть и другой, более тонкий, — человеческий мозг... Мозг фиксирует все. Он поглощает и запоминает гораздо больше информации, чем может воспроизвести и обработать. Мы умеем забывать, но на самом деле наша память не теряет ничего из того, что мы видели и чувствовали на протяжении всей своей жизни, оно лишь отправляется в дальние пыльные уголки разума за ненадобностью. Забыть — это не конечное состояние, ведь можно и вспомнить, а с помощью некоторых психологических практик и довольно четко... Мозг — это еще и очень-очень тонкий инструмент восприятия. Помните «Звездную ночь» Ван Гога? Все эти огромные звезды, синие завитки и вихри... Недавно ученые выяснили, что все эти завитки невероятно точно напоминают математическое описание турбулентных потоков воздуха, сверхзвуковые вихри газа и пыли в высочайших слоях атмосферы над местом, изображенным художником... Что он, естественно, никак не мог видеть физически. Но видел и изобразил... Так вот. Вы когда-нибудь слышали про эффект Манделы? Он заключается в совпадении у нескольких человек воспоминаний, противоречащих реальным фактам. Кто-то помнит, что Мандела умер от пыток в тюрьме, хотя на самом деле он умер гораздо позже, на воле. Кто-то помнит, как в известном фильме злодейский парень с лазерным мечом говорил: «Люк, я твой отец!» — хотя эта фраза звучала совсем иначе. Он говорил: «Нет, я твой отец!» И так далее и тому подобное... Люди помнят события и вещи, которые никогда не существовали, или в том виде, в котором они никогда не существовали. Это относят к ложной коллективной памяти — путаница между схожими воспоминаниями, ошибки в реконструкции воспоминаний, собственные домыслы...

Улыбка, сошедшая на время речи с губ Галека, вернулась, но какой-то странной, похожей скорее на оттиск. Ее будто нарисовали на худом лице, не заботясь о том, как она сочетается с напряженными скулами и обострившимися вдруг чертами.

— Но что, если это и есть оно — воспоминание о реальности, закрытой заплатами? О реальности, существовавшей сотые доли секунды? Об изменениях, стертых защитным механизмом реальности, не оставивших после себя следов, не зафиксированных ничем, кроме нашего тонко настроенного мозга?.. И еще... Вы теряли что-нибудь мелкое, незначительное? Или находили там, где этих предметов не могло быть? Какие-нибудь часы, запонки, ключи — прямо в доме, там, где они никуда не могли деться, но вы не можете их найти, переворачиваете все вверх дном, не понимая, как такое могло случиться. А потом находите в самом неожиданном месте или там, где тысячу раз смотрели. Те же чертовы носки, из пары которых один да обязательно пропадет — и практически бесследно! Незначительная такая вещь... Они должны быть тут — но их нет. Их здесь быть не должно — но они здесь... Незначительная такая вещь... Настолько незначительная, что никто не глядел на это всерьез. А ведь это — оно. Заплатка. Соединительная ткань времени. Каскад, поток явлений и событий, стертых, исчезнувших... Где-то в прошлом путешественник, допустим, сдвигает в сторону кресло — запущенные процессы приводят к тому, что в тюрьме умирает Мандела. И все это исчезает. Только носок, положенный вами в исчезнувшем потоке событий, оказывается не на своем месте. Такая незначительная вещь, что у реальности не хватает целесообразности — а может, уже не хватает сил! — ее скрыть... Расползание материи и времени — следствие того, что подобных заплат становится слишком много, что механизмы реальности начинают сбоить.

Лицо у Галека смягчилось. Показалось, что он сейчас расхохочется, как человек, только что отмочивший лучшую шутку в своей жизни.

Даррелл ощутил, что во рту у него пересохло. Мысль о другом, мимикрирующем под настоящую реальность мире, пусть и существовавшем сотую долю секунды, была отчего-то неприятной, липкой, как остатки пищи, забытые на дне кухонной раковины. А ведь еще сотую долю секунды существовал какой-то другой Даррелл Костли...

Он повернулся к жене, ища у нее поддержку. Она тоже глядела теперь на него — сверху вниз, остекленелыми, задумчивыми глазами. Отчего-то он вспомнил, как они познакомились. Он не заметил ее сначала — в буквальном смысле, налетел на нее, расплескивая пиво из высокого стакана. А когда она повернулась, сверкая удивлением и гневом, он увидел в ней что-то еще — невыразимое, мимолетное. Будто музыка на мгновение стихла, будто все на танцполе замерли — гротескные в пестрых отблесках диско-шара. И ее духи — те самые, что он чувствовал и сейчас: лаванда с легкой ореховой горечью, — прорезались сквозь запах пива и едкий табачный дым.

Но отчего-то эти воспоминания приходили с почти незаметным легким запозданием.

— Погодите-ка, — заторможенно, сонно произнесла Эмма.

Даррелл сжался. Ему показалось, что сейчас она произнесет нечто ужасное. Ужасное для них обоих.

— Погодите-ка... Дорогой, ты ведь помнишь — стакан с молоком?

— Что? Какой стакан с молоком? — удивленно спросил Галек.

— Точно... — Даррелл кивнул, ему захотелось громко, протяжно выдохнуть.

— Да какой еще стакан с молоком?!

— Ну, я каждый вечер пью молоко и читаю газету. Теплое молоко. Я так расслабляюсь перед сном... Я поставил его вот... Вот сюда. А потом — не мог найти...

Все уставились на низенький столик, словно подозревая, что тот сейчас оживет и начнет, брыкаясь, скакать по комнате.

Нетронутый чай Галека, пустая чашечка Рида. И никакого стакана с молоком.

Галек резко вскочил, и остальные вскочили вслед за ним. Схватил брошенный до того аппарат, навел на красную лакированную столешницу:

— Черт возьми... Нет. Нет... Ничего!.. Возможно, время. Упущено время!..

— Стакан что, и есть путешественник во времени? — с беспокойством спросила Эмма.

Галек посмотрел на нее так, будто эти слова подталкивали его к убийству.

Но тут наверху, на втором этаже, что-то зашумело.

Отчетливо хлопнула дверь.

Рид засунул руку во внутренний карман пиджака:

— Кто-то наверху? Там кто-то есть?

— Да-а... — неуверенно протянула Эмма. — Наш... Наш сынишка...

Галек хищно показал зубы:

— Вы же сказали, что одни!

— Я имела в виду... — Эмма ощутила прилив головной боли — такой тяжелой, такой густой, что она готова была закричать, протяжно и низко, как портовый гудок. — Я думала... Вы имеете в виду взрослых.

Маленькие босые ножки шлепали по полу наверху, в образовавшейся вдруг тишине. И вот на лестнице появилась хрупкая детская фигурка в синей ночной рубашке.

Мальчику было лет шесть. Он остановился, напуганный. Вздохнул, всхлипнул.

— Мама, — позвал он слабым, тонким голосом.

У Эммы сжалось сердце.

— Мама... — позвал он громче. Он держался одной рукой за высокие для него перила. Взлохмаченные рыжие волосы. Свет бил ему в спину. Лица мальчика не было видно. — Мама?

Она шагнула к лестнице, но боль в голове... Она почему-то никак не могла вспомнить его имени — все эта проклятая, бьющая в черепную коробку боль.

Галек резко ее отстранил, навел аппарат на детскую фигурку. Глаза его сузились до щелей, затем распахнулись, будто он разом выпил галлон кофеина.

Рид медленно вытягивал из-под борта пиджака пистолет, тонущий в его черной ладони.

— Мама! — отчаянно, всхлипывая.

Сердце у Эммы сжалось еще сильнее — она наконец поняла, наконец ощутила, что не ее он зовет — и никогда не звал ее.

И тут словно ветер вышиб входную дверь, ворвался в дом, вздернул шторы, поднял в воздух половичок, накалил желтые лампочки добела. Эмма почувствовала, что ее отрывает от пола, кружит, мнет и, как вещь, тряпичную куклу, выбрасывает в ночь, в непроглядную темноту.

Галька хрустела под ногами. Они еще махали фигурам в окне, и те махали в ответ, но было холодно, и Даррелл уже потянул ее к машине. Пахло дождем, мокрой хвоей и смятой сочной травой.

«Опять въехали на лужайку», — досадливо думала Эмма.

Даррелл открыл перед ней водительскую дверь, и, прежде чем сесть, она бросила последний взгляд на широкое окно дома. Но шторы были уже опущены, и она лишь успела заметить — или ей показалось? — две высокие мужские фигуры и между ними — худенькую детскую. Ей казалось, что они держали мальчика за плечи так крепко, чтобы он не мог вырваться. Чтобы он никогда не смог вырваться. Свет падал на них сзади, лиц видно не было.

Нет, всего лишь видение...

Она положила руки на руль, но по-настоящему ей хотелось упереться в руль лбом.

Даррелл возился с ремнем безопасности.

— Надо чаще так собираться, — изрек он очередную свою банальность.

В такие моменты Эмма начинала его ненавидеть.

— Их ребенок, — бесцветным голосом сказала она.

Даррелл наконец уселся. Сквозь влажные стекла размыто светилась ночь — песчано-желтая луна, песчано-желтые фонари, красноватые окна большого дома.

— Да, подумать страшно... Такая кроха... Но они молодцом, держатся. Я слышал, Маркус ушел с этой своей... ну, ты понимаешь... службы... А Стивен взял еще одну должность в университете. Он теперь еще и полы там моет! Но они даже не намекнули за весь вечер... Мужественная семья Галеков! Но когда начнутся метастазы... Рак в его мозгу, в таком маленьком мозгу! Они ведь его только усыновили!

Она со злостью посмотрела на своего официального любовника: не понимает и никогда ее не поймет.

— Я не об этом! Ребенок! У них есть ребенок! Они могут воспитывать ребенка. А я нет... Мы — нет!.. Рожать — пожалуйста, но воспитывать... Мы должны бороться за свои права! Не только однополые семьи должны воспитывать детей, но и те, кто их родил! — Она ударила кулаком по жесткой обивке руля, вымещая всю свою злость, все свое бессилие. — Это неправильно! Я чувствую! Мы не должны так жить... Я чувствую...

— Брось. Природа вещей. Все делается для блага. — Даррелл посмотрел на нее и неуместно пьяно улыбнулся.

Она резко провернула ключ зажигания. Мотор с хрипом завелся. Заработало радио. Мужчина с резонирующим контральто острил:

— Европейская Церковь Всеблагого Меньшинства считает это чудом? Я покажу вам чудо — «Вулфс» уже на второй строчке в чемпионате! Еще пара таких игр — и от «Орлов» останутся одни перья! Как вам, а? «Вулфс» — чемпионы! Чем вам не родовая травма, от которой Церковь Всеблагого Меньшинства должна нас защищать?

Из динамиков полился записанный смех.

Эмма выключила радио.

— Гляди-ка! Откуда он тут? — Даррелл нацепил на нос свои вечные очки. На приборной панели перед ним стоял стакан молока, готовый от движения расплескаться. — Я что, с собой его брал?

Эмма вырулила на гравийную дорожку. Руль она сжимала так, что костяшки остро выпирали под побледневшей кожей.

— Это неправильно... неправильно... — тихо бормотала она. — Я сердцем чувствую... Тут кто-то сошел с ума — либо я, либо весь этот мир... Мне кажется, я и вовсе живу не своей жизнью...

— Да брось. Всем рано или поздно кажется, что они живут не своей жизнью. «Жизнь — это сон, который снится не нам», — процитировал Даррелл Костли и с довольным видом отпил из стакана. Взвесил его в руках, слизнул тонкие молочные усики с верхней губы. — Надо же, еще теплое!





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0