Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Вдоль течения

Петр Агеевич Кошель родился в 1946 году в Слуцке, Белоруссия. Окончил Литературный институт имени А.М. Горького. В 1982–1995 годах работал ведущим редактором издательства «Советский писатель». Начал печататься школьником в сахалинских газетах. Публиковался в журналах «Юность», «Новый мир», «Дружба народов», «Октябрь», «Нёман» и др. Переводчик белорусской, украинской, сербской, дагестанской литератур. Автор поэтических сборников «Листва» (1979), «Городская звезда» (1981), «Река Жизнь» (1987), «Такой как есть» (1987), а также научно-популярных, исторических, краеведческих книг и учебников, среди которых «История сыска в России» (в 2 т.), «История российского терроризма», «История наказаний в России». Член Союза писателей России. Живет в Москве.

Конспект романа

В 18 лет вас заботит, что о вас думают; в 40 лет вам наплевать на то, что о вас думают; в 60 вы уже знаете, что никто вообще не думал о вас.
Джон Фаулз

Каждый человек считает свою жизнь неординарной, значимой. А начни разбираться — обычная, тусклая, никому не интересная. И событий разве что было — в новую квартиру переехал или аппендицит вырезали.

Никогда не считал свою жизнь необычной, хотя друзья, слушая мои байки, советовали: пиши воспоминания. А когда жена, с которой мы вместе 48 лет, стала говорить то же самое, подумал: а почему бы и нет?

Первые воспоминания: длинное помещение типа пакгауза и на стене портрет. Какая-то женщина спрашивает у меня:

— А кто на портрете?

Я отвечал:

— Сталин.

— Какой умный мальчик!

Нашел это место через сорок лет. Станция Новодворцы под Слуцком, где мой отец был дежурным по железнодорожной станции. Сейчас это уже в черте Слуцка. Крестили меня в слуцкой церкви, она жива до сих пор. Памятник архитектуры.

Меня хотели назвать Валерик, но брат сказал, что у них в школе есть Валерик, который ссытся в штаны. И меня назвали Петром. Не знаю почему. Но к Валерикам отношусь с подозрением.

До войны родители жили в деревне Аминовичи Погорельской волости Игуменского повета. Дед был волостным старшиной. Дядя по отцу организовывал первый колхоз.

Сестры моей матери Веры — Зося и Аннета. Не знаю, почему такие польские имена. Я от матери слова польского не слышал, только в старости она стала вдруг молиться по-польски.

Рассказывала, как в детстве разговаривала с пани и та дала ей конфет. Только после я понял, что это была княгиня Мария Магдалена Радзивилл.

Мать вспоминала местечки Лочин, Завишин. Их давно уже нет.

Отец три года в партизанском отряде. Однажды партизаны пощипали немецкий гарнизон, наделали шороху. Назавтра приехали каратели, согнали деревню. Каждого пятого расстреляли. Одной из пятых была мать матери, моя бабка. Рядом стояли моя мама с сыном, это мой старший брат, ему в то время было пять лет, после стал физиком в Новосибирске. Я еще не родился.

В Новодворцах, как я понимаю по рассказам матери, жили неплохо. Свой огородик. Она пекла хлебы, выносила их к поездам. Разбирали враз. Взамен, если не было денег, предлагали всякие мелкие вещи из Германии. Парашютный шелк, рубашки из которого я долго носил.

Однажды новодворский стрелочник передвинул стрелку не туда, и товарный поезд сошел с рельс. Пострадавших не было, но случай вопиющий. Стрелочник упал на землю и стал кричать, что у него заворот кишок. Аварии на железной дороге случались довольно часто, и каждый железнодорожник помнил слова наркома Лазаря Кагановича: «У каждого происшествия есть имя и фамилия», — то есть отцу реально грозило лет двадцать пять. Он бросился в Могилев, где его односельчанин генерал-майор Королев уже был главой области. Он ему и посоветовал завербоваться на Сахалин или в Краснодарский край на восстановление железной дороги. Родители посовещались и решили было в Краснодарский край, но кто-то им сказал, что там печки топят кизяком. Они решили, что это совсем край дикий, и выбрали Сахалин. Даже не зная, где это.

Вот так поворот железнодорожной стрелки изменил мою жизнь и пустил ее зигзагами.

* * *

Антон Павлович Чехов недаром поехал через всю Российскую империю сюда. Думаю, он хотел увидеть крайнюю степень падения человека. Насильники, грабители, убийцы, живущие в относительной воле. Как они себя ведут? Их помыслы?

Отвлекусь малость. Есть такое понятие — чеховская загадка. Иногда о писателе все вроде бы ясно. Например, о Чехове. Жизнь, семья с ее проблемами, даже поездка на Сахалин мне понятна. Но вот читаешь «Три сестры» или «Вишневый сад» и не понимаешь, почему это вызывает щемящее чувство несправедливости вообще жизни, почему ты сопереживаешь этим людям, — они тебе чужие, да их и не было.

Конечно, со времен Чехова Сахалин изменился. Но все же... Кто добровольно попрется на край света? Вот там и прошло мое детство. Малой родиной как-то язык не поворачивается называть.

* * *

Ехали мы долго, через весь СССР, в теплушке, прицепляемой к случайным эшелонам. С нами еще одна белорусская семья. Помню, как их мальчик свалился с верхней полки в таз с гречневой кашей.

На остров плыли из Совгавани на военном крейсере. Вот это помню. Слегка качало, я бегал по палубе, мать за мной — боялась, что за борт выпаду.

Поселились в поселке Смирных на реке Поронай. Родители и старший брат вырыли землянку, поставили топчаны, зажгли керосиновую лампу... Не помню уже, сколько мы жили в землянке. Потом на вербовочные подъемные деньги поставили дом.

Когда стали пахать землю под огород, наружу вылезли японские палаши, бинокли, даже кости. Бои, видно, там шли. Сажали мы только картошку и огурцы, больше ничего не росло.

Вокруг тайга, сопки. Снег как повалит — из дому не выберешься.

А еда была такая: картошка, молоко (завели корову), селедка (ее на Сахалине хватало), кета. Кетовая икра была обычной едой. От военных перепадали тушенка, шоколад.

Река, лагерь с зэками, две воинские части, Дом офицеров, средняя школа, среди жителей много корейцев.

* * *

Из игрушек у меня была одна: целлулоидный осел, на копыте у него был номер-артикул. До сих пор помню — 34.

Брат старше меня на десять лет. Окончив школу, уехал и поступил в Томский университет. Говорил родителям про меня: «Как он в школу пойдет? Ведь говорит на каком-то жутком языке!»

Говорил я, видимо, как и мои родители, на так называемой трасянке[1]. Тем не менее самостоятельно выучился читать. В доме была одна книга: справочник железнодорожника. По ней и выучился. В первом классе учили читать по складам, а я не могу, читаю сразу предложение. Учительница сердилась: «Читай по слогам».

Что касается трасцянки, то и сейчас в Беларуси на ней говорят, наравне с белорусским и русским языками, и ничего нет удивительного. Образовалась некая третья мова. Так уж исторически сложилось.

Читал очень много. До школы в библиотеку не записывали, и я уговорил мать просить у соседей книги. Она мне приносила, иногда самые неожиданные. Чарльз Дарвин «Путешествие на корабле “Бигль”». Такая толстенная, потрепанная. «Гангутцы» (еле одолел), после которой понял, что книги могут быть скучными. Потом школьная библиотека. Потом, когда стал печататься, — библиотека в Доме офицеров, тут уж пиршество духа. Вообще, этому Дому благодарен очень: научился играть в бильярд, в настольный теннис, там был кинозал. Крутили кино, показывали самодеятельные спектакли. Первый спектакль, который в жизни увидел, был о поимке американского шпиона. Да, куда там Женовачу!

* * *

Одно из ярких впечатлений: прихожу в библиотеку менять свою детскую книжку и вижу горько плачущую библиотекаршу. Умер Сталин. Я впервые увидел плачущего взрослого человека. Очень поразило.

Первая смерть. Мой друг, моя собака Пират, лежал на земле и скулил, жалобно глядя на меня. Отравился или отравили. Чем я мог помочь?

Публика на Сахалине в то время собралась замечательная. Моими первыми житейскими учителями стали вербованные, блатные, вышедшие из лагерей зэки...

Многие перекантовывались у нас, ночевали. Как ни странно, родители относились к этому спокойно.

Дружил с солдатами; они мне дарили разные рации, приемники. Забежит к нам во двор, попросит кусок хлеба закусить, достанет из-за пазухи бутылку, ополовинит тут же, остальное я прячу до следующего раза.

Первое предательство. Мне уже пятнадцать лет. В нашу компанию пришел освободившийся парень. Я ему дал куфайку[2], какие-то разбитые ботинки. Ночевал он у нас три ночи. Потом пропал куда-то. Через два месяца я его встретил идущим в костюме под руку с дочкой начальника ОРСа[3], и сам начальник тут же. Парень увидел меня и отвернулся: в такой компании да с пацаном здороваться.

Имелись и совсем падшие. Бродил меж домов горький пьяница Шмыга. Я потом увидел это имя в пьесе Островского. Интересно, кто его так назвал в сахалинском поселке?

* * *

В сахалинских магазинах было много китайских товаров. Родители мне купили теплое белье, кеды. Все отличного качества. Вспомнилось, когда московские рынки в 90-х заполонились китайским ширпотребом.

* * *

Я уже печатал стихи и рассказики в районной и областной газетах и был такой местной поселковой знаменитостью, поэтому меня допустили в недра библиотеки Дома офицеров. Ее никогда не чистили, и попадались такие книги, каких в московских библиотеках давно, видимо, вымели. Старые журналы. Процессы над врагами народа в 1937-м. Журнал «Знамя» со стихами Пастернака. А прочитав Александра Островского, влюбился в драматургию. В библиотеке был весь набор альманаха «Советская драматургия», я его прошерстил полностью, пытаясь понять построение пьес. Написал две из французской рыцарской жизни.

Больше всего нравился журнал «Юность». Он только начал выходить. Стихи в нем:

Падал снег. Стояли у окна
И о чем-то думали своем.
Ей казалось, что она одна,
А ему казалось, что вдвоем.

Мне это казалось верхом совершенства.

Или:

...И женщина, глянцевей кукол,
Выносит заученный жест.

Из нашей поселковой школы вышел еще один писатель, достаточно известный, — Юра Кобрин. Что земляки, случайно обнаружили, выпивая в одной компании. Живет в Вильнюсе. Переводит с литовского, награжден орденом Витаутаса. Его отец был майором. Моя мать носила им молоко.

* * *

Почему тот или иной человек начинает писать? Стихи, прозу... Он может родиться в семье профессора или запойного слесаря. Он может окончить престижный вуз или семь классов — неважно. Он может быть суровым аскетом или веселым гулякой. Почему он пишет стихи? Говорят: ему дан талант от Бога. А вдруг от черта? Сие тайна есть.

Писать я стал рано. Где-то в шестом классе одновременно со стихами начал под влиянием толстовской «Аэлиты» два фантастических романа. Ну и стихи. Задали писать в классе сочинение. Написал в стихах. Уже не помню тему. Учителя очень удивились. Стал посылать в районную и областную газеты стишки, после и рассказики. Не сразу, но начали печатать. Даже не подозревал, что приходили гонорары. Их аккуратно получал мой отец, ничего мне не говоря. Типа зачем ребенку деньги? Но в день рождения родители выдавали мне рубль, на который я покупал книгу потолще или банку вишневого компота. Отца я понимаю: иногда гонорар за подборку в областной газете равнялся трети его месячного заработка.

Телевизоров в поселке не было, поскольку не было телетрансляции. Первый город, увиденный мной, был райцентр Поронайск на берегу Охотского моря, то есть Тихого океана.

Где-то в пятом классе ввели школьную форму: мышиного цвета суконная гимнастерка с ремнем и пряжкой, такие же брюки, фуражка с эмблемой, не помню с какой. Красный галстук. Очень нравилась. В старших классах уже ходили в своем.

В школу приехали три молодые учительницы из Владимирского пединститута. Одна красавица, другая симпатичная, третья так себе. Красавица мне очень понравилась, мы даже подружились. Ничего такого. Просто гуляли. Ей нравилось рассказывать мне о России, о родном Владимире.

Спустя годы-годы я выступал на творческом вечере в Чернигове. И ко мне подошла женщина, которую я сначала не узнал. Это оказалась третья учительница. Рассказала о своей подруге. Альбина вышла замуж за нашего директора школы, который был старше ее на двадцать лет. Тот потерял голову, бросил жену. И новые супруги уехали на Чукотку. Там у Альбины родился сын, который учится в Хабаровске. А директор умер от инфаркта.

Послал Альбине свою книжку. Ответила. Такое письмо из детства, потерявшееся в дороге.

* * *

К девятому классу я пришел к выводу о бессмысленности дневного обучения. Штабной писарь напечатал мне справку, что являюсь вольнонаемным столяром, и меня перевели на вечернее. Учились три раза в неделю. Рядом со мной за партами сидели офицеры из лагерной охраны. В войну они получили звания, но полного образования у многих не было, и, видимо, их обязали его получить. Или, предвидя будущее сокращение, решили хотя бы получить аттестат.

Потом я поступил в областной Южно-Сахалинский пединститут, других вузов там не было. Родители уехали в Беларусь, оставив меня одного. А мне семнадцать лет. После много чего было. До сих пор шрам от ножа на большом пальце.

* * *

Писателей на Сахалине и Курилах (это все Сахалинская область) было шесть. Помощник первого секретаря обкома партии, директор лесхоза, ветеран — инвалид войны, корейский поэт Ким Цын Сон и восьмиклассница.

Да еще поэт и прозаик Владимир Санги. Он был нивхом[4]. Впрочем, он и сейчас нивх. После распада СССР вернулся из Москвы на Сахалин и объявил себя вождем племени нивхов. Сейчас ему лет сто, наверное.

Кроме ветерана, все писали стихи весьма неплохие. И все позже издали книжки, включая восьмиклассницу, не знаю, куда она потом делась. Поэтессы вообще живут какой-то особой жизнью.

Самым талантливым в Южно-Сахалинске был Тимофей Кузнецов, студент последнего курса, из семьи военного. Стихи, блистательные эссе, журналистика. От него узнал стихи Марины Цветаевой, западную прозу и много что еще. Он после стал главным редактором сахалинской молодежной газеты «Молодая гвардия», потом в ЦК ВЛКСМ, потом главным редактором радиостанции «Юность», потом замом главного «Комсомольской правды», потом главным редактором журнала «Молодой коммунист» — и тут страна развалилась. Пришли другие талантливые.

В тамошнем пединституте подружился с преподавателем — выпускником МГУ Валерием Агриколянским, он читал нам западную литературу. Потом спился в Москве. Агриколянский из компании Визбора, Ады Якушевой; они летали к Юлию Киму на Камчатку и к Валерию завернули. Помню, с ними спирту хватанул, плохо стало, Визбор откачивал.

Визбора знают как барда. Но он был еще хорошим журналистом и прозаиком.

Часто бывал у завкафедрой русской и зарубежной литературы Марка Вениаминовича Теплинского, специалиста по творчеству Некрасова. Не знаю, почему его занесло на Сахалин. Может, как мой отец, от чего-то бежал. Воспитанник известной в литературоведении историко-литературной школы Евгеньева-Максимова. Как раз заканчивал монографию о журнале «Отечественные записки», любил рассказывать мне об этом времени. Был к тому же первым исследователем сахалинского Чехова.

Меня печатали в молодежной областной газете, приглашали на телевидение, на разные, как сейчас говорят, ток-шоу. В пивных узнавали. Почему-то в 60-е годы все пивные в России (а они в провинции были в основном дощатые и выкрашены в голубой цвет) назывались «Голубой Дунай».

Было в городе кафе «Алые паруса». Сравнительно спокойное место. Типа для интеллигентов.

А рыбаки, пришедшие с путины, в рестораны кидались: там и музыка, и проститутки, и просто девушки, желающие любви. Помню, сидят за ресторанным столиком ребята с сейнера и девушка с ними. Девушка поет:

Никто тебя не любит так, как я,
Никто не приголубит так, как я,
Никто не поцелует так, как я...

Один раз тогда услышал, и запомнилось навсегда.

В «Парусах» самое дешевое блюдо — рыбный шашлык. Причем из свежей рыбы. Сейчас в Москве одно из дорогих. Рыбы на Сахалине хватало. Тетки по домам красную икру носили, — их гнали, никто не брал. Крабы на магазинных полках лежали, дешевле колбасы.

Сахалин мне нравился. Ну, я, собственно, других мест-то и не видел. Хотя жило ощущение временности, тоненько так внутри посвистывало.

* * *

С Сахалина двинулся в одиночку на материк, и были потом разные города и люди. От узбекского кишлака до Назарета.

И странна была мне жизнь, к примеру, московских интеллигентов: детсад, школа, вуз, аспирантура, потом он чиновник или писатель... Неизвестно кем запрограммированная данность. Хотя завидовал слегка: о куске хлеба не нужно думать.

Потом, с годами, появилось желание жить в небольшом городке. В Пинске, например. Или Гродно. Почему-то представлялось, как преподаю в местном институте, прохожу с тростью по аллее... Убеленный сединами.

Но все это, видимо, маниловщина. Поскольку живу в центре Москвы и менять что-либо уже бессмысленно. Одно время обитал на Таганке, как раз напротив окон двухэтажного домика, где некогда жили Брики с Маяковским. Лиля вспоминала: «Мы с Осей занимаемся любовью, а Володя царапается в дверь, плачет...»

Она в восемьдесят шесть лет покончила с собой, отравилась.

Утром подойдешь к окну, посмотришь, подумаешь о них. Настраивает.

* * *

После Сахалина задержался малость в Сибири. Не самая лучшая пора моей жизни. Решил двигаться в Беларусь, где мои родители поселились в рабочем поселке Гродзянка Осиповичского района. Депрессивный такой поселок. Сейчас это небольшая деревня.

Пытался устроиться переводом в Могилевский пединститут, но не взяли.

Шатался по Минску. Однажды на вокзале замели, в распределителе трое суток просидел. Прописки нет, реально бомж, хотя такого определения еще не было. Тогда существовал закон о бродяжничестве и тунеядстве. Каждый человек должен быть где-то зарегистрирован и трудиться, иначе высылали в какие-то поселения, а злостным тунеядцам давали до двух лет.

Где я только в Минске не ночевал: случайные квартиры, общежития, подвалы, чердаки. Ходил голодный. Помнится, одно время жил у режиссера Бориса Луценко, он куда-то уехал. Потом ко мне добавился отличный композитор и музыкант Олег Янченко — от жены ушел. О нем недавно книга вышла — «Мир Олега Янченко в фотографиях и воспоминаниях современников».

* * *

О Киме Хадееве (он же Полковник, Сысой) сейчас написано достаточно, в 2019 году вышла даже большая книга воспоминаний «Ким. Великий прохожий». Но это воспоминания людей 90-х, уже, наверное, четвертое «кимовское поколение».

С Кимом мы познакомились в 60-х. Не помню точно когда.

Микола Захаренко писал: «Эти два человека не могли в Минске не встретиться».

К этому времени Хадеев уже исключался из университета, посидел в тюрьме за антисоветчину. Любовь лихого казака и местечковой еврейки дала такую гремучую смесь.

Человек был энциклопедических знаний. А поскольку я начинал образование с железнодорожного справочника, то, видимо, и у меня в дальнейшем образовался некоторым образом энциклопедический склад ума.

Впоследствии я написал несколько справочников — от школьных до экономических.

Помнится, взял Ким меня к какому-то белорусскому коммунальному замминистра договариваться о гонораре. Как свидетеля, на всякий случай. Ким подрядился писать ему диссертацию. Не помню тему.

Замминистра только что получил новую квартиру, просторную, еще не обставленную. Угощал нас коньяком. Его очень заинтересовал мой рассказ о поэтессах. Просил познакомить.

Диссертации давали Киму хороший доход. Но, думаю, его интересовали не столько деньги, сколько сам процесс. Как это происходило, хорошо рассказал Антон Кулон в «Синей книге белорусского алкоголика».

* * *

В воспоминаниях о Киме Хадееве фигурирует квартирка на улице Киселева (бывшая Сторожевская). Но я помню его тогдашнее местопребывание: комнату на улице Энгельса. В остальных комнатах жила его сестра с семьей. Ночевал я там неоднократно. Старался не проявляться — сестра, мягко говоря, была Кимовыми друзьями недовольна. Квартиру, видимо, получала еще мать Кима, она была каким-то начальником в системе образования.

Выходим из подъезда и видим напротив трехэтажный особнячок, из которого периодически выходили серьезные, крутолобые, уверенные мужчины. В домике размещались музей Янки Купалы и Союз писателей Белоруссии, а выходящие мужчины были, соответственно, его членами. В войну улица называлась Театерштрассе, и в этом доме было совершено покушение на гауляйтера Вильгельма Кубе. После войны здание отремонтировали. Снесли его в 1976 году. Тогда же и Кимов дом сносили. Киму дали квартиру по Сторожевской улице.

Квартира была небольшой: кухонька, комнатка. В комнате матрас на полу с одеялом и подушкой, в углу горой наваленные книги. Стол, два стула. Унитаз обычно не работал, Ким сразу предупреждал, чтобы по нужде шли на улицу. И еще: в кухне ночью не трахаться!

Питался Ким Иваныч больше сгущенкой с хлебом. Курил самые смрадные сигареты. Кажется, «Памир».

Народ там собирался разный. Молодые непечатавшиеся литераторы, художники, актеры... Белорусских литераторов, ни молодых, ни старых, не было. Разве что Микола Захаренко, который впоследствии выпустил две книжки незаурядных рассказов. Но поскольку он безвылазно живет в деревне Швабы и в столичных кругах не вращается, остается практически безвестным.

Все тогдашние белорусские писатели были выходцами из деревни и видели свою минскую жизнь так: поступить в БГУ, устроиться после в газету, журнал, печататься... Какие там Фолкнеры да Сартры?..

Но вместе с тем минские, городские ребята у Хадеева меня удивили тем, что абсолютно не знали провинциальную Беларусь, национальную материальную культуру. О Несвиже, например, слышали только что есть некий городишко с дворцом...

Иногда Хадеева представляют в воспоминаниях как человека не от мира сего. Это неверно. Он прекрасно ориентировался, например, в научном спросе. Когда моя знакомая выбирала тему для поступления в архитектурную аспирантуру, мы пошли посоветоваться к Киму, и он, подумав, выдал: «Русский ампир!» И попал в точку.

Ким хорошо знал белорусский фольклор, белорусскую классику, но современная белорусская литература его не интересовала. Короткевич, впрочем, нравился.

Мы однажды пришли к Короткевичу с Володей Темруком пьяные знакомиться. Впустил, посидели поговорили. Действительно, Владимир Короткевич — веха в белорусской литературе, да и в культуре тоже. Хотя романы рыхлые.

К тому времени в украинской литературе историческая тема уже гуляла вовсю, даже какой-нибудь второстепенный Устин Кармелюк был трижды освещен. Помню, в детстве зачитывался романом «Переяславская рада». А сейчас гляжу — автор Натан Рыбак. Ну, конечно, кто еще мог написать о дружбе славянских народов?

В белорусской литературе историческая тема была не то чтобы запретной, но сомнительной: с точки зрения советской идеологии почти все исторические деятели с какой-то червоточинкой. Князья, магнаты. Огромная тема Великого княжества Литовского почти не исследовалась.

Приветствовалась тема войны и послевоенной деревни. Городская проза отсутствовала. Поскольку все белорусские писатели друг с другом были хорошо знакомы, то и критика как жанр отсутствовала. Уже в 80-е годы Леонид Голубович слегка прошелся по стихам Нила Гилевича. Классик впал в ярость! Из той поры помню единственного, кто, на мой взгляд, нормально рассуждал, — это был Анатоль Сидоревич. Сейчас бы его назвали культурологом.

* * *

В 60-е годы человек с бородкой, тем более молодой, воспринимался с подозрением. Как всякий стремящийся подчеркнуть свою индивидуальность. Обычно у таких в квартире висел растиражированный портрет Хемингуэя в бороде и в свитере.

В нынешнем сезоне среди таких «индивидуалистов» в моде тоже борода, но густая, солидная.

* * *

Помню тогдашних своих друзей — студенток театрального института Наталью Большакову, Аллу Полухину, Тамару Шапшалову, Светлану Окружную... Наташа живет в Риге, глава фонда Александра Меня, Алла Полухина была главрежем детского театра в Петербурге, десять лет назад умерла в Минске, Светлана Окружная — народная артистка Беларуси, депутат парламента.

Зенек Волчкович, студент иняза, умер молодым. Володя Темрук, ставший впоследствии директором бумажного комбината в Борисове.

Художники Сергей Кирющенко, Саша Антипов, Ядвига Квятковская, Ира Малетина, Раиса Сиплевич, Гена Жарин...

Постоянно бывал Володя Рудов, сын прокурора-писателя. Ким помог написать ему пьесу на белорусском фольклоре, которая с успехом шла в театре. Рудов однажды пытался меня задушить из-за Наташи Козляк. Позже они поженились, потом разошлись, осталась дочь, я был крестным. Крестили в Острошитском городке. Рудов не пришел. Потом Наташа с дочерью ушла в монастырь. Рудов умер. Антипов тоже умер. Где-то были письма, которые они мне писали из Желудка, куда их обоих направили после художественного училища. Чуть там не спились. Так поселок называется — Желудок.

Сергей Кирющенко стал авангардистом. Кажется, считает себя гением.

Было несколько с пятым пунктом: Марк Шкляр, режиссер Миша Лурье, Давид Юдовин (которого Алла Полухина прозвала Давид Рикардо, что и приклеилось), Сеня Вилион...

Марк был совершенно нетипичен для Минска, отчего мы, видимо, и подружились. Ездили в Киев, оттуда в Молдову. Такое чудесное путешествие. В Киеве наведались в квартиру Михаила Булгакова, где беседовали с внуком хозяина дома, описанного в романе «Белая гвардия», внук очень обижался на Михаила Афанасьевича. Мы были вторыми, кто туда пришел. Потом уж толпы валили.

Теперь я соглашаюсь, что Булгаков — это Достоевский для бедных.

Марк после влюбился в литовскую актрису, связав с ней жизнь. Теперь оба в Израиле. Мы однажды виделись в Москве, больше он не появился.

Гриша Трестман стал известным поэтом. В нем и тогда незаурядность виделась. Жизнь воспринимал с юмором. Подкармливал меня. Живет в Израиле. Пишет стихи на русском и, видимо, отчасти живет в прошлом. Написал сатирическую поэму про арабов, которые подали на него в суд.

Мне нравится проза Юрия Трифонова. Я раньше, его читая, не мог понять, как это люди, крепко дружившие в юности, по прошествии времени едва узнают друг друга. С годами больше понимаешь.

* * *

Валентина Пашкова была красива той простой белорусской красотой, от которой становится на душе ясно и почему-то щемяще. Ее исключили со второго курса театрального института, не спрашивал почему. Написал ей стихотворение:

Меня хоронят под Архангельском
В такой неурожайный год.
Меж скособоченными хатами
Телега по грязи плывет.

И ты, смешная, нездоровая,
Ловя губами серый дождь,
Уже поломанной, юродивой
За мной бессмысленно идешь.

И год такой неурожайный...

Но получилось наоборот. В один из приездов в Минск позвонил, ответила ее мать:

— Валентина здесь. Она на столе, в гробу. Повесилась в ванной на трубе.

Кажется, в последнее время «колеса» глотала.

Во дворе собралось много народу. Даже не ожидал. В каком-то архиве работала.

Наталья Сокольская была старше меня. Высокая, статная, спортивная. Когда шла по проспекту, все мужики оглядывались.

Их было две сестры-малютки. Началась война, немцы быстро вошли в Вильнюс. Детей майора НКВД Шурепова отдали в литовскую семью. После войны он их долго разыскивал. Нашел. Девочки по-русски не говорили.

Старшая, Галина, потом стала единственной в СССР женщиной-водолазом. Это она снималась в фильме «Человек-амфибия» плавающим Ихтиандром. Тренировала в Севастополе боевых дельфинов.

С Наташей дружба прошла пунктиром сквозь годы. Последний раз виделись в Киеве. Она умерла год назад в Севастополе.

* * *

С Зенеком Волчковичем ездили к нему в Гродно. Уважаемая в городе семья. Зенек знал два языка, учился в минском инязе. Мы потом с ним отправились в Ригу, прожили там два месяца в общежитии Театра юного зрителя. Подружились с актерами. Хороший был театр. Показывали там Чехова и Островского, Ибсена и Брехта... Главрежем был ставший впоследствии известным в Москве Адольф Шапиро, ученик знаменитой Марии Кнебель.

Подружился с латышскими поэтами Инарой Эглите и Улдисом Берзиньшем. С Улдисом потом не раз пересекались на литературных перекрестках. Он известный в Европе поэт и переводчик, востоковед, очень образованный. На родине его называют реформатором латышской поэзии.

Инара Эглите, по кличке Чайка, с которой мы долгое время переписывались, — неформальная поэтесса и звезда рижских хиппи. После стала известной как переводчица романов Агаты Кристи и Айрис Мёрдок. Первая книга стихов «Вопль среди яблок. Пятьдесят лет спустя. Как раз вовремя» вышла в 2018 году. Умерла три года назад.

Познакомились мы ночью. Сидели в каком-то парадном, пили рижский бальзам из горла и рассказывали друг другу о себе.

Из ее книги:

«Вот когда хватишь по горло лиха,
позвони».
Когда хватит мне по самое горло лиха,
где найдешь не затопленный им телефон,
где найдешь не уплывшие две копейки,
когда хватит мне по самое горло лиха,
проще всего будет погрузиться
еще сантиметров на тридцать.
Когда хватит мне по самое горло лиха,
разве я позвоню?

Наверное, нужно объяснить. Раньше в городах стояли будки с телефонами на стенке. Чтобы позвонить, в щель телефона требовалось бросить двухкопеечную монету.

* * *

У меня был приятель Сережа Морев, работал по квартирным кражам. Его все время сажали, он выходил и, где бы я ни жил, находил меня. Звонок в дверь. На пороге Морев. Просил какую-то скромную сумму и исчезал. Еще года на два-три. Потом снова появлялся.

Многие из юности и даже из детства меня находили. Банан держал в Бельцах бордель, вернулся из лагеря весь в наколках, по Москве ходил в перчатках, чтобы не засветиться. В Люберцах банду сколотил. Давно не появлялся. Убили, наверное. Люберцы еще с 90-х веселое место.

Когда попал в молдавский городок Бельцы, подумал: если есть рай — это здесь. Все в цвету, иду по городку, на углах продают вино в розлив, кружка двадцать копеек, клубника чуть ли не даром. Из открытых кафе тянет жареным мясом. Мититеи[5], мамалыга со шкварками...

Центральная улица почему-то носила имя Достоевского.

В этом раю жили молдаване, украинцы и евреи. Цыгане как-то шли краем. Однажды попал в цыганскую хату. В комнате только стол, на нем телевизор. Кругом сидело человек десять от мала до велика, все курили, передавая чинарик друг другу, и с большим оживлением смотрели мультфильмы.

Все мои бывшие приятели-молдаване стали националистами; евреи, конечно, в Израиле или в Америке. Кроме одного, создавшего в начале 90-х в городке ячейку компартии и расклеивавшего по ночам листовки. Наум Вайншток. Может, ему потом в Бельцах поставят памятник.

О городке есть популярная песня на идише «Майн штетелэ Бэлц» («Мое местечко Бельцы»). Много оттуда интересных евреев вышло. Они и меня на своих земляческих сайтах поминают. Тихим добрым словом.

Молдавская интеллигенция — публика амбициозная, но это другая песня. Хотя ко мне относились толерантно, даже переводили стихи на молдавский (теперь он называется румынским). В Кишиневе выходил русский литературный журнал «Кодры», очень даже неплохой.

Но именно в Кишиневе родилось: «Чемодан, вокзал, Россия!»

В Бельцах был драматический театр с русской и молдавской труппами. Спектакли мало кто посещал, разве что постановки по Шолом-Алейхему. Исаак Бабель пока еще не приветствовался.

После репетиций актеры шли на рынок, где в пивных кружках продавали домашнее вино. Познакомился с Фомой Воронецким и Михаем Волонтиром. Фома с женой приехали по распределению после Белорусского театрально-художественного института. Только в 1971-м он вернется в Минск, поступит в Купаловский театр, будет вести актерский курс в Белорусской академии искусств.

Михай Волонтир станет знаменитым после сериала «Цыган».

* * *

Первым моим тамошним близким знакомым стал Моня Вайнбойм, студент местного пединститута родом из местечка Теленешты. Писал рассказы. Спустя годы он станет директором гимназии в Ришон-ле-Ционе и израильским общественным деятелем, пришедшим к выводу: «Я пытаюсь найти мудрость в решениях сильных мира сего — и не нахожу. Я хочу понять их — и не понимаю. А мы должны исполнять роль безмолвного народа. Это было не только в Израиле. Мы видели позор американской системы, беспомощность французской нации, истерию британской империи и ужасные картины смерти в Италии. Это значит, что нет великих наций. Есть великий обман, что они существуют».

* * *

Передо мной фото: Одесса 60-х годов, на Приморском бульваре. Я — третий слева. Остальных уже нет. Гриню Бермана через пятнадцать лет посадят в бердянский лагерь на три года, потом он уедет в Израиль и окажется в действующей армии, где полуоглохнет от пушки, а еще потом станет раввином и напишет две толстенные книги по иудаистике, где на три строки текста пять страниц примечаний. В одной из книг выражена мне признательность за помощь в издании.

Познакомились мы в Бельцах. На центральной и единственной площади. Остановились. Он спросил:

— Вы из России приехали? По делам идете?

— Нет, гуляю.

— Может быть, выпьем?

— Конечно.

С этого началась дружба на годы.

Иван Кирияк, молдаванин, станет сельским учителем под Кишиневом, обзаведется домом с садом и большим винным погребом. Жаль, недолго проживет. Слава Мостовой, красавец, знаток литературы и живописи, станет владельцем турбюро в Риме, инфаркт.

Улица генерала Ватутина в Одессе, бывшая Костецкая. Теперь она снова Костецкая. У Бабеля есть: «Вы знаете тетю Хаю с Костецкой?..» Вся Молдаванка представляла собой курятник. У Бандурянского там была комнатушка, где я жил одно время. Потом жил в Одесской киностудии. Потом у скульпторши Иры Шумилиной, она позже сошла с ума. Не знаю почему. Я уже уехал. А Бандурянский жил тем временем у своей невесты Таты, которая была дочерью начальника одесского порта. Даже моего мастерства не хватит описать эту свадьбу. Бандурянский помер в Торонто. Вышел на улицу, сделал несколько шагов и упал. Выпивал, правда.

Я здесь называю людей, которых вы не знаете, которые себя ничем особенно не проявили. Но хочу оставить в памяти времени хотя бы такой их след.

«Вещи и дела, аще не написанiи бываютъ, тьмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написавшiи же яко одушевленiи...»

* * *

Я раньше легко сходился с людьми, так и в Одессе, хотя народ там своеобразный. Много художников, которых уже не помню. Вечером собирались обычно в баре гостиницы «Красной» («Лондонская»), швейцар впускал по каким-то ему одному ведомым признакам.

Уже и не помню, каким образом занесло меня пожить в Одесской киностудии.

Помню Киру Муратову, она как раз сняла «Короткие встречи» с Ниной Руслановой и Высоцким. Высоцкий не был еще так знаменит. Фильму дали вторую категорию. Забавно, что в это же время положили на полку идущих много лет «Кубанских казаков» — за лакировку действительности.

С Ниной Руслановой мы спустя годы оказались соседями. Она жила в Большом Николопесковском, рядом с театром Вахтангова. Выходила в супермаркет летом с зонтиком и в перчатках, народ таращился. Увидев меня, начинала хохотать. Народная такая артистка. Детдомовка. Ее двухмесячной в Богодухове на вокзале нашли, фамилию дали по известной в ту пору певице. Нина померла в позапрошлом году.

Фильм «Разные судьбы». Глядел и думал: какой же я старый. Как этот фильм. Знал Татьяну Конюхову, прекрасная актриса. Композитора Никиту Владимировича Богословского, мы дружили с его сыном, жили одно время в соседних подъездах в высотке на Котельнической. Андрей Богословский был талантливым парнем, в двадцать лет сочинил оперу «Алые паруса» по Александру Грину. Нас впервые одновременно напечатал журнал «Юность»: меня со стихами, Андрея с повестью. Сгубили его 90-е и водка. Отец поместил сына в психушку и за все годы не навестил ни разу. В психушке Андрей и умер. Иногда по радио крутят его песню «Рисуют мальчики войну...».

С Николаем Доризо неоднократно выпивали в Переделкине, в фильме его песня «Почему ж ты мне не встретилась...».

Я вот у Василия Шукшина пару раз ночевал. А что рассказать — не знаю. Тоже выпивали. Но немного, сухое. Он тогда сценарий закончил о Степане Разине, обсуждали. Меня за сибиряка почитал, хотя я, пожив в Сибири, другим бы не советовал.

Тогда можно было запросто прийти к любому писателю, режиссеру — познакомиться. Сейчас это трудно представить. В подъезд не войдешь.

Помнится, девятнадцатилетним приперся из Сибири к Евгению Евтушенко. Зачитывался его стихами. В справочной будке (тогда такие стояли в Москве) узнал адрес и поехал. В 8 утра. Он открыл, посадил в кухне, прочитал краткую лекцию о пользе завтрака. Потом почитал мою тетрадочку, явно его не впечатлившую. Потом несколько раз я его видел, и всегда при интересных обстоятельствах. Особенно запомнилась встреча ночью в рабочей столовой на Новокузнецкой, куда он привел свою будущую жену-англичанку, с которой в тот день познакомился. Там ночью в котле бульон к завтрашнему борщу варился, мы с приятелем-сторожем кости вылавливали. Он ей читал стихи о дружбе народов, что-то «кричит народ народу...».

Не знаю, зачем он ее туда привел. Может, хотел показать московское дно? Новокузнецкая, несмотря на то что была в центре, имела славу нехорошую. Посудите сами, захожу к знакомому — за столом сидит пьяный мужик и бубнит:

— Малыш! Что ж ты? Пей, Малыш!

А Малыш на полу лежит в крови, с разбитой головой.

На Новокузнецкой в 94-м пытались взорвать Бориса Березовского.

Последняя встреча с Евгением Александровичем произошла в ресторане Дома литераторов. Мы сидели с моим давним товарищем Баиром Дугаровым. Пришел Евтушенко и сел к нам.

— А вы кто по национальности? — спросил он у Баира.

— Бурят.

— О, у меня кормилица была бурятка!

Баир злобно вылупился на него:

— Этого не может быть!

— Почему?

— Бурятка не могла вскормить такого фанфарона.

Потом я спросил у Баира:

— А почему фанфарон?

— Потому что.

* * *

В 1972 году я оказался в роли наставника Крынковской восьмилетней школы. Преподавал физику и химию.

Тихая такая белорусская вёсочка[6] Крынка в Осиповичском районе. Некогда деревенька принадлежала Стефании Радзивилл, в конце XIX века перешла во владение Осипа Дарагана — начальника Риго-Орловской железной дороги.

В 1939 году в Крынке открылся детский туберкулезный санаторий, к началу войны там находилось четыреста пятьдесят детей. Пришедшие в 1941 году немцы велели ребятам старше двенадцати лет самим идти домой, остальные остались ждать родителей, хотя как бы те приехали? Персонал санатория разошелся по домам.

Немцы санаторий оставили, но кормили детей только свеклой и картошкой, в день давали по сто грамм хлеба. Привезли еще около пятидесяти еврейских детей, создав внутри санатория детское еврейское гетто. Затем привезли еще детей-евреев из детских домов Беларуси. Весной 1942 года восемьдесят четыре еврейских ребенка расстреляли. В память о них в 2006 году у деревни установлен памятник.

* * *

В деревне было отделение совхоза «Ковгарский», в конторе на удивление большая библиотека. Снимал комнату у бабки, она же меня и кормила немудреной пищей. Иногда бабка занавешивала окна, устанавливала допотопный аппарат и варила самогон. Чем-то таинственно-первобытным веяло от этой ночной картины.

С такой теплотой вспоминаются эти два года! Понимаю Иосифа Бродского, который, говоря о жизни в архангельской деревушке, утверждал, что ссылка оказалась одним из лучших периодов его жизни. «Бывали и не хуже, но лучше — пожалуй, не было».

Занес стихи в местную районную газету «Запаветы Леніна», теперь это «Асіповіцкі край». Ответили письменно, стихи отвергли как полуграмотные, любительские. Особенно сотруднику не понравилось «Январь. Снега. Пронзительны леса...». Как могут быть леса пронзительны? Потом их напечатали в журнале «Юность» трехмиллионным тиражом.

До сих пор мне иногда снятся мои дети-ученики. Один мальчик, Витя Логвин, погиб в Афганистане, посмертно награжден орденом Красной Звезды.

Теперь там ничего нет, жителей человек десять.

* * *

Послал стихи на творческий конкурс в Литературный институт. Стихи одобрили. Поехал в Москву, сдал экзамены и стал студентом лучшего в мире вуза.

Учились пять лет. На курсе было около сорока человек. Вместо факультетов или отделений, как в других институтах, — семинары: прозы, поэзии, драматургии, критики и художественного перевода. Переводческих было две группы: венгерская и кабардино-балкарская. Первая состояла из закарпатских девушек, вторая — из уроженцев солнечной Кабардино-Балкарии.

Были две девушки-поэтессы из Беларуси: из Минска и Бреста. Писали на русском языке. Первая впоследствии стала писать кукольные пьесы, периодически выходя замуж; вторая стала просто женой.

Занимались четыре дня в неделю, вторник был днем творческим. По вторникам происходило самое интересное — семинары, где под руководством мастера-писателя обсуждали творчество друг друга, говорили о литературе, да и вообще обо всем на свете.

Преподаватели были людьми известными. Античную литературу вела знаменитая Аза Тахо-Годи, жена философа Лосева. Она не читала Гомера, она его нам выпевала! Древнерусскую литературу преподавала потомок поэта Ольга Александровна Державина. Искусство — режиссер и сценарист Леонид Трауберг, автор кинотрилогии о Максиме. Языкознание — известный лингвист Лев Иванович Скворцов.

Лекции мы иногда прогуливали. Глупые были.

* * *

Литинститут имел шестиэтажное общежитие, жили по двое в комнате. Иногда из окон кто-нибудь выбрасывался. В основном по пьяни.

Стипендия небольшая, но вполне можно было на нее прожить.

Учился я хорошо, но продлилась вся эта благость до апреля. Бесприютная юность выработала чувство опасности. Так, скитаясь по разным подвалам и случайным квартирам, я несколько раз буквально за пять минут уходил от облавы. А людей вязали, и некоторые потом шли по этапу. Саше Огородникову, например, влепили шесть лет только за то, что хотел организовать христианскую партию.

И вот где-то к марту появилось оно, это ощущение опасности. И не уходило. И вот с занятий вызывают меня к ректору.

Вхожу. Ректор, два проректора, парторг, еще какие-то.

Сесть не предложили.

Явно запахло керосином.

Ректор:

— Расскажите, как вы живете?

— Нормально.

Проректор Галанов, бывший до этого инструктором ЦК по культуре, завопил:

— Он закрывается в комнате и пьет!

При таком накате дискуссии состояться не могло.

— Докажите.

Помолчали.

Проректор:

— А кто к вам приезжает?

— В смысле?

— Ну, к вам разные люди приезжают. Кто они?

— Знакомые, приятели...

— Кто недавно из Молдавии приезжал?

— Наум Вайншток.

— Он кто?

— Журналист.

— Где работает?

— Газета «Коммунист», город Бельцы.

Понятно, что в газете с таким названием какой-нибудь проходимец-диссидент работать бы не мог.

Помолчали.

Все это стало казаться театром абсурда. Ректор, кстати, при Сталине руководил театрами страны.

— Ну ладно. Пиши заявление. Уходишь из института по собственному желанию.

— Ничего я писать не буду. Отчислите — в суд подам.

С тем и распрощались.

Назавтра повесили объявление о переводе меня на заочное отделение.

Я лишился крыши над головой, стипендии, замечательных лекций и пр.

Уже нет давно ректора Пименова и проректора Галанова, канул в Лету парторг Зарбабов, а я думаю: чего ж я им поперек горла стоял — нищий, голодный, с парой наивных стишков в руках?

До сих пор не знаю, за что они на меня взъелись. Ну, стихи где-то за бугром напечатали, я даже не видел.

* * *

Из Москвы уезжать не хотел, да и некуда было.

В институте имелся московский творческий семинар для москвичей, его вел известный поэт Евгений Винокуров. Пошел к нему, он стихи полистал:

— Хорошо, я вас беру. Занятия раз в неделю по вечерам.

Семинар был хороший. Из него стали писателями Алеша Дидуров, Олеся Николаева. Андрей Василевский сейчас главный редактор журнала «Новый мир».

Алеша умер, оставшись почти неизвестным, хотя стихи и поэмы у него замечательные. Песня осталась: «Когда уйдем со школьного двора под звуки нестареющего вальса...»

У Олеси Николаевой и папа был писатель. Начинала Олеся под Ахмадулину. Сейчас автор многих стихов, романов. Ведет семинар в Литинституте. Жена священника. Правда, я этого священника помню московским плейбоем и активным сотрудником перестроечного журнала «Огонек». Но неисповедимы пути Господни.

* * *

Однажды Винокуров, придя на семинар, посмотрел на меня:

— Кошель!

— Здесь!

— Я летел в Америку (кормят там отвратительно) и нашел в портфеле ваши стихи. Интересные стихи. Будем их публиковать в «Новом мире».

Это при всем том, что я уже год у него учился! А в «Новом мире» он заведовал отделом поэзии.

Наверное, в самолете делать было нечего, ну дак он мои стихи читал-перечитывал.

Вышли в «Новом мире» четыре стихотворения. К тому времени меня уже напечатала «Юность». Но «Новый мир» — это означало, что ты не просто расстебай[7] с дороги, а серьезный поэт.

После уже печатали «Дружба народов», «Знамя», «Октябрь» — тогда это были издания с огромными тиражами. Но подписаться на них было трудно, подписку распределяли по предприятиям. Журналов читающему Советскому Союзу не хватало. Впрочем, тогда много чего не хватало. В том числе и веры в коммунизм. Никита Хрущев обещал, что он наступит в 1980 году. Увы...

Хотя, если теперь оглянуться на этот самый 1980-й, не так уж плохо и жили...

* * *

Как мы тогда жили в Москве, можно видеть по письму Саши Еременко. Ерёма после стал известным поэтом, лауреатом премии Бориса Пастернака. Перед смертью собрал свои стихи и сжег их во дворе. Когда звонил ему в последний раз, он уже говорить не мог, хрипел.

Это из письма к Мише Коновальчуку:

«Простите меня, человека подлого и сытого, что я пишу вам писем так часто, как это предусматривалось покупанием конвертов. А жизнь моя течет по-прежнему хорошо. А именно: вчера прихожу с лекций, на моей койке лежит какой-то пьяный вдребезги киргиз. А Кошель говорит, что он приехал с Севера и ищет меня. Мы стали соображать, есть ли у него деньги. По виду — есть. Начали будить. Бесполезно, будили с полчаса по очереди. Отдохнули и начали будить снова. Научно. П.Кошель, глядя прямо в глаза пациенту, раз пятьдесят девять повторил: “Пиво, рубль”. Эффект был, но незначительный (приоткрывание глаза). Наконец добудились. Первыми его словами было: “Я в Москве?”

Успокоили, что в Москве, и Кошель снова пошел в атаку. Пустился на ухищрения. И о бедствующих советских писателях, и о гостеприимстве киргизского народа. А потом в лоб: “Это твой чемодан?” — показывая на мой чемодан. На что тот осердился и шатающейся походкой вышел, сопроводив свой уход выбрасыванием на пол советской ассигнации в 1 рубль. Так мы пообедали. А сегодня на обед были сосиски с капустой, салат из капусты и кофе. А на ужин молоко и батон. Да. Показывал Кошель авторские экземпляры болгарские. В Газете. А также будут его стихи в “Юности”, № 1, 1975 года, и “Дне поэзии — 75”. Приеду в воскресенье, должно быть. Возможно, с Наговициным. Или в субботу. Ради Христа, заберите туфли. Ну-с, пока и всё. До скорой встречи. Привет О.П., предупредите ее, что в понедельник идем пить пиво за мой счет. Подпись».

* * *

Вольная жизнь имеет свои плюсы и свои минусы. Благодаря ей достаточно хорошо узнал Москву непарадную. Друзья разные. Помнится, идем утром с девушкой по Красной Пресне. Весна! Вдруг открывается люк в тротуаре, высовывается голова в рабочем шлеме и говорит:

— Здравствуй, Петя.

Идем дальше. Но вижу — девушка, мягко говоря, озадачена. Наконец спрашивает:

— Это кто?

— Коля.

Это действительно был слесарь Коля. Коля Карпов. Стихи писал. В литобъединении познакомились.

* * *

Литобъединение, скажу я вам, хорошая школа для начинающего писателя. Там ты выслушиваешь издевательства в свой адрес и похвалу, мудрые и совершенно дурацкие советы, там ты обретаешь товарищей на всю жизнь. У меня таких лито несколько.

В Новосибирске его вел ленинградский поэт Илья Фоняков. Оттуда вышло несколько хороших писателей, хотя известной стала только Нина Садур с пьесами. Остальные остались на местном уровне. Поговорка «Поэты рождаются в провинции, а умирают в столицах» не всегда верна. Они остались в своей провинции, но поэты действительно хорошие: Саша Плитченко, Саша Денисенко, Ваня Овчинников, Валерий Малышев, Женя Лазарчук, Адольф Белопашенцев, Нина Грехова. Однажды договорились ездить во вторых вагонах трамвая — чтобы встретиться. До сих пор так езжу.

Классиком тогда считалась Елизавета Стюарт, ее называли сибирской Ахматовой. Помню ее юбилей: на сцене сидела величественная старорежимная, и как мне казалось — старуха, а ей тогда было всего шестьдесят лет.

В Бельцах литобъединение состояло в основном из еврейских юношей и девушек, исключение составляли его руководитель Володя Марфин и я. Одна поэтесса, дочь местного торгового работника, влюбилась в Марфина и в качестве подарка ко дню его рождения принесла хранимые родителями доллары, которые он благополучно пропил. Скандала не случилось, поскольку за хранение валюты в то время грозил немалый срок, но Володе пришлось из Молдавии уехать. На том наше литобъединение и прекратилось.

В Минске литобъединение было при газете «Знамя юности». Вел его поэт-партизан Петр Волкодаев, человек сталинской эпохи. Потом уже прочитал его книгу «Родная сторона» (1950) — весьма неплохо для своего времени. Музыкальность, хороший строй русского стиха... У него были определенные взгляды на поэзию, а мы писали черт знает что.

В Москве существовали лито при разных предприятиях, заводах, вузах, сильное лито было при Московском университете, при издательстве «Молодая гвардия».

Однажды получаю телеграмму за подписью Бориса Слуцкого: явиться в журнал «Юность» такого дня и часа. Это, кажется, 1974 год. Я так понял, что ему про меня рассказал Натан Злотников, завотделом поэзии. Являюсь, а там, оказывается, заседание литобъединения Слуцкого, и он предлагает мне почитать стихи. Ну, почитал. Вижу, морды кислые. Москвичи... Да и на Абрамыча особого впечатления не произвело. Больше к ним не приходил. Но с его ребятами пересекались, некоторые уже тогда были состоявшимися поэтами — физик Алеша Королев, Бердников, Блажеевский, Коркия...

* * *

В 1975 году вышло постановление ЦК КПСС о работе с творческой молодежью. И понеслось.

Начался отбор для московского совещания молодых литераторов. Попал в список и я.

Длилось все это неделю в подмосковном Софрине, в Доме творчества кинематографистов. Руководили семинарами известные писатели.

Очевидец Георгий Елин вспоминает:

«По прибытии на место нас согнали в кинозал, где на трибуну влез инструктор горкома комсомола с докладом. Отметив положительные стороны молодежного творчества, он упомянул и некоторые недостатки. В доказательство творческой распоясанности прочитал верлибр, кончавшийся строчками:

...а где девица та? Она в дурдоме,
а я ребятам преподаю географию.
Три отличника есть у меня.

Зал разразился аплодисментами и криками: “Автора!” — на что инструктор недовольно сказал: “Какой-то Пэ Кошель”. Кошель сразу стал героем дня».

В целом неделя прошла спокойно. Только у Булата Окуджавы украли шапку и Солоухин устроил скандал. Ему укомплектовали группу «пролетарскими» поэтами, — Владимир Алексеевич это понял как происки против него. Послушав стихи, взялся за голову: «Поэзия — это не игра, а тяжелый труд, ей нужно целиком отдаваться. И вы, ребята, бросайте это. Ты, Смирнов-Фролов, экскаваторщик, вот и делай с душой свое дело, рой котлованы. А ты, Вихлянцева, собираешь часы на заводе и в этом найди свое призвание». Вихлянцева заплакала.

Обсуждения длились до шести вечера, потом ужинали и отправлялись смотреть зарубежное кино.

* * *

В Беларуси деревенскому жителю можно было подписаться на любые газеты и журналы. Живя в Крынке, выписывал кучу всего.

Больше нравились литературные московские журналы.

Сразу отметил в них стихи Владимира Соколова, ставшего известным в 70-е годы. Стихи действительно замечательные.

Я послал ему на адрес московского издательства тетрадку со своими стихами и предложил выслать сало.

И вот я в Софрине оказываюсь в семинаре Владимира Соколова и Давида Самойлова. Последний позже упоминал меня в своих дневниках. Это два больших тома, скажем так, довольно откровенных суждений. Рекомендую.

Когда пришла моя очередь обсуждаться, заговорил Соколов:

— Четыре года назад я получил стихи. И еще приглашение приехать в белорусскую деревню на самогон и белорусское сало. А стихи были вот такие...

И он на память прочитал два моих стихотворения из той тетрадки. А одно даже пропел. Я был поражен.

В 1970–1980-е годы никому в русской поэзии не посвящали столько стихов, как Соколову. Это был человек необыкновенной духовной глубины, большого таланта, умеющий слушать человека и слышать его. Он многим помог в литературе. Многие называют себя его учениками. Я тоже.

Недавно приснилось, что разговариваю с его женой Марианной Евгеньевной. Странный сон.

* * *

Выпустишь сто книг, а всего дороже будет первая. Вышла она у меня дуриком.

На минском лито в «Знамени юности» познакомился с молодым детским поэтом. Разговорились, он в гости пригласил.

Приходим. Чай, бутерброды. Папа.

Ну, папа как папа. Павлик говорит:

— Послушай, какие стихи он пишет!

Папа благожелательно покивал:

— Ну что же, почитайте, почитайте...

Почитал.

— И много у вас стихотворений?

— Достаточно.

— На книгу наберется?

— Наберется.

— Вы составьте сборник и принесите в издательство.

Какое издательство? Кто такой папа?

Папа оказался главным редактором издательства «Мастацкая літаратура».

Белорусская поэзия той поры ехала на двух темах: «Мой родны кут» и «Война».

Рукопись я, конечно, принес, наведался через пару месяцев.

Уже и редактора назначили: Иван Иванович Колесник.

Захожу в кабинет. За столом мужик с жуткого перепоя. Руки трясутся, соображает с трудом. Мне такие всегда нравились.

Достал папку, стал мучительно читать.

Читал-читал, потом что-то его остановило. Поднял голову:

— Вот тут у вас написано ВПЕРЕД, а нужно писать УПЕРАД!

— Иван Иванович, это стихи на русском языке!

— А!

Книжка вышла. Как ни странно, никто ее не кромсал, строк не выкидывал. Наверное, никто не читал. Разве что корректор.

А потом бах! Редактору Колеснику объявляют выговор за книгу. Упадничество и безыдейность. Кто-то в белорусском ЦК прочитал.

Но тут выходит в «Правде» статья о молодой литературе, где моя книжка названа хорошей.

Колесо повернулось вспять, выговор редактору сняли и даже дали премию.

Вот такой вальс-бостон.

* * *

В нашем литинститутском семинаре была девушка-художница Марина, которая однажды спросила:

— Ты же знаешь белорусский язык?

— Знаю.

— Стихи переводить сможешь?

— Наверное.

— Иди в издательство «Советский писатель», редакция русской поэзии, завредакцией Евгений Елисеев, это мой отец.

Пришел. Отец. Встретил приветливо. Позвонил куда-то. Входит крупный мужчина.

— Коля, у тебя есть что-нибудь для перевода с белорусского?

Коля раздумывает.

— Поищем.

— Что-нибудь реальное, уже с авансом. Короче, иди с ним и придумай.

Пошли. Редакция поэзии народов СССР. Так называлась.

— Есть книга стихов. Но она женская. Ничего?

— Не знаю. А стихи хорошие?

— Какая разница?

— Ладно.

Это была книга Раисы Боровиковой.

Так я начал переводить стихи. После у Николая Заболоцкого прочитал, что он поставил себе переводить по сорок строк в день. Я тоже попробовал и вскоре даже переплюнул Заболоцкого. По количеству строк, конечно.

Арсений Тарковский как-то написал строки, которые переводчики любят цитировать:

Для чего я лучшие годы
Продал за чужие слова?
Ах, восточные переводы,
Как болит от вас голова.

На что переводчик древнекитайских поэтов Александр Гитович заявил:

— А у меня не болит. Наоборот, я машину купил.

У него вышла переводная книга китайской и корейской поэзии в пятьсот страниц.

* * *

Спустя четыре года мне позвонила Лариса Васильева, хорошая поэтесса и женщина, влиятельная в литературных кругах.

— Петя, ты украинский знаешь?

— Знаю.

— Иди в «Советский писатель», я туда позвоню, там место освободилось в редакции переводной поэзии.

Оказалось, Коля проштрафился и его по-тихому слили.

Меня взяли, сразу навесили поэзию Беларуси, Украины, Молдовы, Северного Кавказа, Калмыкии и Мордовии.

За пятнадцать лет работы удалось за казенный счет неоднократно посетить эти чудесные места. Я сразу стал известен всем поэтам СССР: русским — потому что переводить все хотят (по-своему, легкие деньги), национальным — издаться в Москве!

Ходить на службу нужно было два раза в неделю, с 14.00 до 19.00. Да и то необязательно.

Курировавший меня зам главного редактора сидел в кабинете и читал целый день газеты. Больше он ничем не занимался. Главного редактора я видел однажды. В гробу, когда его хоронили. Чем он занимался, не знаю.

Моего предшественника Колю я понял уже дней через десять. Чего только мне не предлагали! Как пишут в полицейских протоколах, «крупные денежные средства», прекрасных гурий, отдых в кавказских санаториях и пр., и пр.

Типичный случай. Прилетаю в Нальчик. Это Кабардино-Балкария. Заселяюсь в местный «Интурист». Открываю холодильник, а он битком: коньяки, колбасы, икра... К дежурной: «Кто принес?» — «Наша народная поэтесса, уважаемая N.N.»

Встретились с однокурсником по Литинституту, выпили, вспомнили. Лег спать. Утром стук в дверь. Открываю. Три джигита. Впереди поэт, он же какой-то местный начальник.

Безумное радушие, будто обрел потерянного в детстве брата.

— Петр Агеевич, дорогой, как мы рады вас видеть! Что ж вы спите? Пора, пора завтракать!

— Может, у вас пиво есть?

— Есть, все есть! Одевайтесь, поедем!

— Куда?

— Завтракать! В ресторан!

— Дак еще только восемь утра.

— Не волнуйтесь, все будет.

Оделся. С похмелья шатает. Поехали.

Ресторан. Восемь утра. Официант. Стол уже накрыт. Коньяк. Жареные куры. Увидел кур — замутило. Пиво где?

— Сейчас принесут. Давайте пока коньяка, вот куры, зелень.

— Можно бутылку пива?

Вернулся официант. Пива нет. Его в Нальчике нет вообще. Три дня уже завод не работает.

* * *

Недавно гомельская писательская организация объявила конкурс художественного перевода на белорусскую мову. Даны три стихотворения. Авторы — Расул Гамзатов, Анатолий Гречаников и Али Шогенцуков. Двух первых я знал, третий погиб в войну в Беларуси. Но я был хорошо знаком с его младшим братом Адамом Шогенцуковым — народным поэтом, народным депутатом и просто хорошим человеком. Обговаривали с ним его очередную поэтическую книжку. Ну, стихи как стихи. Типа змея ползает в ущелье, а орел парит в вышине, так будь, человек, похож на орла, а не на змею. Назвал он книжку «Крона и корни». Говорю:

— Ну, может, не так прямолинейно? Все-таки лирика. Давайте назовем «Всю ночь шел дождь».

— Так у меня там нет про дождь.

— Ну и что!

Он подумал.

— Вообще-то мне нравится. Давайте назовем.

Книга вышла. «Всю ночь шел дождь».

При всех своих званиях человек скромный.

Был в 90-х такой поэт Диков. Писал о природе, цветочках. Советовался со мной. Говорю:

— Ну что это за разделы? «Навстречу солнцу»! «Проталина»... Как-то поинтереснее надо называть.

— Как?

— Ну, «Утро царя Ирода», например. Или «Эрогенная зона».

Еще ему накидал несколько.

Он и назвал. Неважно, что про лютики.

* * *

Предложенное гомельчанами стихотворение Расула Гамзатова для перевода — «Журавли». Дан русский текст.

Но вообще-то этот текст есть перевод с аварского языка, выполненный Наумом Гребневым. Странно предлагать переводить перевод.

В аварском оригинале были японские журавлики в Хиросиме, дагестанские джигиты, аварская речь, еще что-то. В умелых руках переводчика японские журавлики исчезли. Когда стали эти стихи претворять в песню, исчезли джигиты с аварской речью, похожей, по мнению Гамзатова, на журавлиное курлыканье. В результате перевод стал заметно отличаться от оригинала. Но появилась песня, ставшая известной.

* * *

Приходит в редакцию белорусский поэт Алесь Ставер. Да, лежит его рукопись. Ну, что в таких случаях говорят? Да, конечно, издадим. Но план-то не резиновый. В год на белорусскую поэзию три книги и четыре на украинскую. А вчера, например, Максим Танк звонил, а позавчера Рыгор Бородулин...

Алесь Ставер понравился своей непосредственностью. Вытащил бутылку водки. «Журавли на Полесье летят...» я с детства знаю. Мне ее мама пела. Учителем когда-то в деревенской школе был, как и я. Книгу мы издали. Он после разбился на машине. Чувствовалась в нем какая-то отчаянность. Выпивали у него, обмывали книгу. Жена злая: «Вы представляете, Петр Агеевич, он же с этой книги любовнице шубу купил! Шубу! Любовнице!»

* * *

Лет двадцать с лишним назад довелось мне гостить у однокурсника в Бресте. В пивной к нам подсел мужичок, которого мой товарищ отрекомендовал как местного поэта. На прощание поэт сунул мне мятую тетрадку со стихами.

Уже в Москве я стал читать стихи и обалдел: слишком они не были похожи на всю тогдашнюю белорусскую поэзию.

Если с чем-то сравнить, то в тетрадке был Юрий Кузнецов, перемешанный с Тарковским и Бродским, хотя автор их и поныне не читал. И все это окутано болезненным туманом полесских болот.

Я перевел на русский язык большую подборку, и вскоре она вышла в журнале «Неман». Белорусских письменников трудно чем-либо удивить, но тут их проняло. Они увидели, что можно не обивать пороги редакций, не сидеть в президиумах, не печататься и при этом быть поэтом. Газета «Лiтаратура i мастацтва» дала страницу его стихов. Это было уже официальное признание.

А поэт Микола Купреев меж тем скитался, не имея угла, по Западной Беларуси, проходя пешком километры и пугая ночными звонками в дверь своих немногочисленных друзей в районных городках.

Он, конечно, не был членом Союза писателей, но на очередной съезд его пригласили.

Пока в зале читались доклады о развитии белорусской литературы, мы с Володей Некляевым спустились в бар, взяли коньяку. Тут ко мне подошел Купреев:

— Рад вас видеть. А то никого не знаю. У меня бутылка портвейна есть. — Он с опаской покосился на Некляева, который в заграничном костюме и галстуке выглядел писательским начальником: — Может, пойдем разопьем? У них тут такой туалет чистый, там можно.

Некляев, видящий Купреева впервые, с изумлением воззрился на него и не нашел ничего лучшего, как сказать:

— Вы напишите заявление. Мы вас в Союз писателей примем.

В Союз писателей его приняли спустя годы.

* * *

Солнечный Дагестан представлял, конечно, Расул Гамзатов. Но там был поэт, не уступавший ему в творчестве. Сами аварцы это понимали. Стихи действительно незаурядные. В московском издательстве «Современник» работал Виталий Мухин, бравшийся за «сложные» книги. Он пробил для Адалло книгу в десять авторских листов, это много. Кстати, Мухин был первым, кто выпустил книгой стихи Владимира Высоцкого «Нерв».

В переводчики Мухин позвал Юру Кузнецова (уже очень известного поэта к тому времени), Гену Фролова, Володю Бояринова и меня. Хорошо, когда переводишь с азартом. Хорошо, когда есть незаурядные образы, метафоры, за которые можно зацепиться и подать это русскому читателю. Когда же стихи в близких языках — белорусском и украинском, — ты поневоле связан буквальным текстом. Помнится, приехала в Москву Женя Янишчиц, вошла с версткой в руках и заплакала. Ты ведь сама хотела в переводчики Римму Казакову! Чего ж теперь ревешь?

Но были случаи, когда оставались довольны и автор, и переводчик. У Нила Гилевича шла книжка стихов. Ну, первый секретарь СП Беларуси, почти классик. И он как раз издал в Минске поэму. Большая, я пробовал читать, всю не осилил. Тем не менее говорю ему:

— Нил Семенович, стихи еще вы издадите. Давайте, пока я там работаю, издадим поэму!

Идея ему понравилась. На перевод я отдал товарищу. Семь тысяч строк! По рублю за строку! Товарищ сразу уволился из «Литературной учебы», куда нужно было ходить каждый день, купил дом в Калужской области. Не знаю, что купил Нил Семенович. Классиком теперь он уже не считается. Читал его депутатские дневники за 90-е годы: все вокруг идиоты, ничего не понимают, настоящий писатель только он и т.д. Время многих перемололо и выплюнуло.

А книжка Адалло получилась замечательной. Он после переиздал так: его стихотворение и рядом мой перевод. Приволок из Махачкалы четвертную бутыль с вином, выкопанную из земли. Не знаю, сколько лет она там пролежала. Долго стояла у меня на лоджии, пока не выпили всю. Адалло потом ушел к Дудаеву в Чечню, был у него идеологом.

* * *

В Ленинграде была «своя» литература, существовавшая как бы отдельно. Из поэтов на слуху — Виктор Соснора, Виктор Кривулин, Виктор Ширали, Олег Охапкин. Сейчас о них пишут литературоведческие статьи. Бродский к тому времени уже уехал. Ахматова умерла. Кривулин устроил меня в мастерской приятеля-художника на Васильевском острове, прожил я там три чудных месяца.

Кривулин был незаурядным поэтом. Его жена Таня Горичева стала впоследствии известной как христианский философ. Переписывалась с Хайдеггером.

Вместе со мной приехал Вячеслав Корда, однокурсник по Литинституту. Прозаик из Гомеля, зацикленный на Паустовском. Он полагал, что именно так и нужно писать.

И вот, видимо, желая поразить заносчивых ленинградцев, начинает читать на память с выражением рассказ Паустовского. Не помню уж какой. Ну, такая псевдолирическая велеречивая проза. Читает минут двадцать. Все терпеливо слушают. Интеллигенты, культурная столица...

Заканчивает и победоносно смотрит вокруг. Все отводят глаза. Молчат. Потом Кривулин говорит:

— Ну, ладно. Выпить-то все равно нужно...

Местом сборища ленинградской богемы было кафе, получившее в народе название «Сайгон». О нем впоследствии много написано, даже большая книга вышла. Интересная публика тусовалась.

В углу сидел обычно пьяный переводчик Виктор Топоров и всем объяснял, что революцию 1917 года осуществили евреи. В 80-х Топоров стал, пожалуй, самым скандально известным литературным критиком. Интересные воспоминания написал.

* * *

После постановления партии о работе с творческой молодежью ЦК комсомола стал предлагать нам творческие командировки — куда хотим. В пределах страны, конечно.

Я сколотил бригаду, было нас четверо, объездили Вологодчину, Украину, Узбекистан, Казахстан. От журнала «Дружба народов» побывал в Воркуте, Ухте, по местам прежних лагерей.

После изобильного Самарканда видеть ужасающую нищету городка Кириллова на Вологодчине было нетерпимо. В магазине только рыбные консервы «Завтрак туриста» с перловой крупой и томатной пастой и молдавский портвейн. В столовой при гостинице суп из того же «Завтрака», на второе тот же «Завтрак» с картофельным пюре. В старинном Кирилло-Белозерском монастыре интернат для глухонемых детей. Не знаю, чем их кормили. Нас туда не пустили.

* * *

Позже, когда приняли в Союз писателей, начались поездки за рубеж. Первая — в Болгарию, на фестиваль молодых поэтов социалистических стран. Поехали Таня Реброва, Олег Хлебников и я. Таня пережила всех мужей, сидит одна с увядающей своей красотой; иногда встречаю ее стихи. Олег стал заместителем главного редактора либеральной «Новой газеты», ее недавно закрыли как вражескую.

Нас в новомодном комфортабельном автобусе везли по всей Болгарии, с речами, стихами, банкетами. Поэты в основном люди пьющие, но тут умудрился отличиться представитель румынской литературы. Нарезался жутко, до невменяемости, пытался изнасиловать переводчицу. Резьбу сорвало. Ну, на родине при Чаушеску в те поры особо не погуляешь.

Вторая забугорная поездка — в Польшу с Егором Исаевым. Егор Александрович — поэт, Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской премии. Посему и принимали нас на высоком уровне. Когда уже нужно было уезжать, Исаев предложил мне пойти в бар при отеле. Поднялись на верхний этаж. Полумрак, такая же музыка.

Сидим, помаленьку выпиваем. Егор Александрович говорит о чем-то. В разговоре он обычно увлекался, одно у него цеплялось за другое, и так могло длиться бесконечно. Я вдруг увидел девушку у нашего столика, расстегивавшую платье. Потом она его сняла. Потом вообще осталась в одних трусиках.

— Егор Александрович, глядите!

— А! — махнул он рукой. — Стриптиз. — И продолжил свою речь.

Так я в первый и в последний раз увидел стриптиз. Не то чтобы я раньше его не видел, но это происходило, скажем так, в неформальной обстановке. А тут в общественном месте.

С Солоухиным мы ездили вдвоем в Югославию. На поэтический фестиваль. Чем меня Солоухин удивил еще в московском аэропорту. Подхожу, а он сидит с какой-то рукописью. Оказывается, переводит классика-абхаза. После, в Югославии, он в основном сидел в номере и переводил.

В Белграде предупредил меня: платим каждый за себя. Ну ладно, думаю. Может, у него какой-то печальный опыт на этот счет.

Сидим в летнем кафе. Пробегает стайка девушек. Говорю:

— Где мои шестнадцать лет?..

— А я бы не хотел быть шестнадцатилетним. Кто был тогда? Голодранец. Никто. А сейчас я — известный писатель, у меня хорошая квартира, деньги, две любовницы, дача в Переделкине...

И все это серьезно.

Выступали на фестивале. Я говорил о русской линии в поэзии: Рубцов, Соколов, Казанцев, о новом символизме в лице Кузнецова...

После вечера он мне говорит:

— Значит, я уже устарел?

Выходит, о нем ничего не сказал...

Хотя писатели такой народ: говоришь о чем-то, а он в ответ: а вот у меня...

Пробыли неделю в Сараеве. Пока Владимир Алексеевич переводил абхаза, я подружился с поэтом Радованом Караджичем. Президентом и всемирно известным человеком он станет в 1992 году. После будет гражданская война, бомбардировка американцами Белграда...

Сменив фамилию и внешность, он двенадцать лет тихо жил в Сербии. За информацию о нем обещали пять миллионов долларов. И ЦРУ его нашло. Суд в Гааге определил пожизненное заключение.

Жаль, я бы его в России спрятал.

* * *

Переделкино. Сейчас мы видим довольно грязный поселок с разбитыми улочками, он уже в черте Москвы. В Доме творчества до недавнего времени жили рабочие-молдаване. Сейчас его пытаются реанимировать, местные жители хотят воскресить хотя бы творческие вечера, но сейчас это мало кого интересует.

Есть музеи — Бориса Пастернака и Корнея Чуковского, куда привозят на экскурсию детей и «гостей столицы».

В местном магазинчике белорусская молочка, хлеб и паленая водка.

Здесь влюблялись и ругались насмерть, создавали нетленку, интриговали, входили в запой и выходили, умирали от старости или кончали самоубийством, писали доносы на коллег, сходили с ума (в прямом смысле)... Сидишь в комнате, пишешь что-нибудь, вдруг отворяется дверь и заходит N., берет твою тетрадь и рвет ее на части. Он лишь недавно сошел с ума, еще не все знали.

Утро, завтрак в столовой. Приходит поэт из Киева Леонид Первомайский (по паспорту Илья Шлёмович Гуревич). Элегичен.

— Дождь идет!

— Да, — отвечаю.

— Я представляю, что сейчас осень. Пишется хорошо.

— А ничего, что сейчас весна?

— Вот я и представляю, что сейчас осень.

У Николая Заболоцкого есть замечательное стихотворение «В этой роще березовой...», написанное им в Переделкине, где Николай Алексеевич жил полулегально. Напротив окна стояли две хилые сосенки, никаких берез. Но ему хотелось, чтобы березы.

У него жена ушла к Василию Гроссману. Потом вроде вернулась.

Некоторые писатели, особенно поэты, в свои фантазии всерьез верят. Например, в придуманные ими же биографии. Игорь Шкляревский уверял, что он был боксером, ловил рыбу на Дальнем Востоке. Хотя в это время трудился литсотрудником минской пионерской газеты «Зорька». Я стал его расспрашивать, но понял, что он даже сейнера никогда не видел.

* * *

С развалом страны началось обличение жирующей партноменклатуры. Но советский народ не знал, как живут советские писатели.

Партработник с утра при галстучке, с портфельчиком — вперед, куда пошлют, начальников много, и все с тебя требуют. У писателя начальников не было. Он мог проснуться хоть к полудню, продолжать писать роман или пить водку, играть на гитаре или поехать в ЦДЛ похмеляться... При этом ему шел трудовой стаж, который считался с первой публикации (я, например, впервые опубликовался школьником в районной газете, и стаж у меня получался более сорока лет), а если заболел — ему Литературный фонд платил больничные десять рублей в день. Это при тогдашней средней зарплате в 70-х годах — сто сорок рублей.

При Союзе писателей СССР существовал Литфонд, которому принадлежали поликлиники и дома творчества под Москвой — в Переделкине, Малеевке и Голицыне; в Ялте и Коктебеле, в Пицунде, в украинском Ирпене, в латышских Дубултах, в Комарово под Ленинградом. В Беларуси был Дом творчества в Королищевичах, так себе, убогонький, бывшая дача председателя президиума Верховного Совета БССР в 30-х годах Наталевича. Позже там жил Якуб Колас.

Потом построили большой белорусский Дом творчества у реки Ислочь, близ Ракова, из армянского туфа, странной архитектуры, с видовой башней. Большой главный корпус, три двухэтажных коттеджа, библиотека, баня с бассейном и банкетной столовой, прачечная, котельная, гараж, несколько служебных помещений, хранилище для овощей. Номера были с ванной, почему-то сидячей. Рассказывали, что Иван Шамякин, утверждавший проект, объяснял, что так удобнее мыться.

Нынешний, прямо-таки роскошный писательский дом на улице Фрунзе построили в 1976 году. Неплохой там был бар.

Стоимость проживания в домах творчества была небольшой, первый месяц шестьдесят рублей, это со всем весьма неплохим питанием, далее девяносто рублей в месяц. Некоторые жили месяцами. Представляете — полгода в Ялте или в Пицунде!

Старожилы вспоминали, что в 50-х годах в Малеевке к обеду подавали жареных гусей и графин красного вина на стол.

В переделкинском Доме творчества убиралась тетя Валя, она раньше домработницей была у Мариэтты Шагинян. Рассказывала, когда началась война, писатели из Переделкина рванули в Москву. И вот под покровом ночи местные пошли по дачам, кто ковры тащил, кто посуду...

А знаменитого пастернаковского поля, воспетого им в стихах, больше нет. Его купил Чубайс, огородил кирпичным забором и построил огромную усадьбу. Что называется — плюнул в душу либералам.

Наталья Иванова сетовала: «Пастернаковский пейзаж уничтожен коттеджным поселком, который занял все поле — Неясную поляну между пастернаковской дачей и кладбищем. Где теперь “лес кладбищенский, горевший, как печатный пряник”? Из окон кабинета Пастернака не увидишь. Его даже Дуня Смирнова из окон их с Анатолием Чубайсом коттеджа в центре Неясной поляны не увидит! Не понимаю, как она, внучка Сергея Сергеевича Смирнова... который вел печально знаменитое собрание СП Москвы против Пастернака, выбрала это место для жизни, место, зачеркнувшее пейзаж поэта».

Но теперь Чубайс там не живет, дом продается. А Чубайс уехал в Израиль.

Ему Булат Окуджава посвятил свое последнее стихотворение.

Из переделкинского диалога:

— Я, как духовная дочь отца Меня...

— Нет, это я духовная дочь отца Меня!

Переделкина больше нет. Может, его и не было никогда? И это просто миф? А произведениям, написанным ныне там, дадим литературное определение: переделкинский тупичок.

У писателей был свой квартирный фонд. Если писатель помирал, его квартира передавалась очереднику. Были пассажиры, которые фиктивно разводились, получали квартиру, потом меняли две на большую. Некоторые классики имели официально две квартиры, одна считалась рабочим кабинетом.

При желании можно было ездить в творческие командировки. Ездили от газет, журналов. Я, как молодой писатель, еще и от ЦК комсомола. Каждый московский писатель мог раз в год поехать куда угодно за казенный счет в пределах СССР, хоть на Северный полюс.

Уже как в кино: это помню, это не помню. Недавно в телевизоре увидел город Мостар и вспомнил, что был там. А до этого не помнил. А сейчас вспомнил тамошний мост, пивную. Я вообще всюду старался первым делом пивную найти. Пивные мне как дом родной.

В Тернополе, в писательской организации, стол накрыли, водка, а мне так тягостно стало, я вообще писателей не люблю и пошел от них по городу. Вышел, конечно, к пивной. И очереди никакой, в Москве бы уже толпа стояла. Сел, разговоры. В пивной обычно разговаривают. Стал вспоминать, что знал про УПА, Тернопольщина ведь самое бандеровское место. Постепенно число слушателей стало увеличиваться.

— Микола, ходь сюды, тут товарищ научный сотрудник из Москвы про нашу историю рассказывает!

Удалось пару месяцев пожить в пивной стране Чехословакии. В Братиславе большой пивной ресторан, его местные называют Мамонт. Но мне ближе окраинные пивные с пролетариатом.

* * *

Сейчас уже лечат онлайн. Никуда не идешь. Звонишь 122 — отвечает говорящий автомат: если у вас... нажмите 1, если у вас... нажмите 2... описываешь симптомы — тебе дают рекомендации и открывают больничный. Или не открывают. Работает компьютерная программа: ведь симптомы стандартные, протокол лечения тоже.

Продукты мы уже давно покупаем удаленно. И это более удобно, чем переться в магазин. Мы обозреваем музеи мира. Мы бродим виртуально по улочкам старых городов.

Если спроецировать это на церковь... Виртуально заходишь в нужный храм, крестишься перед иконой (своим монитором; собственно, какая разница, где ты находишься). Ты исповедуешься перед (естественно, освященной патриархом) программой, которая добрым, ласковым голосом общается с тобой. Грехи-то в основном у всех одинаковые. А уж программа отфильтрует, что и как. Говорят, в литературе сюжетов всего-то около десяти. Не думаю, что грехов больше. Священник совершенно не нужен. Все делает программа.

Или теща. Помирает, например. Причащается. К чему ей в последние минуты глазеть на какого-то незнакомого бородатого мужика? К тому же вдруг это меневец? Не лучше ли ей слушать ласковый баритон программы с соответствующей тихой музыкой? Причем она может заказать ее заранее. Чайковского там или Шнитке.

Или управа с чиновниками. Программа за пять минут проанализирует экономическое состояние района, социальные проблемы жителей и выдаст решение. И сама отправит на утверждение вышестоящему компьютеру. Дрон за десять минут облетит район, определит снежные наледи, сугробы, отправит данные. Не нужны ни глава управы, ни муниципальные депутаты. Коррупция исключается: программе деньги не нужны. Ей также не нужны дома за бугром, «майбахи», у нее не болит голова за сына-мажора. Ей не нужно разводиться с женой и делить имущество.

Или Государственная дума. Или... Ну, тут я, пожалуй, остановлюсь...

* * *

В Москве я поработал полгода на автомобильном заводе, который дал мне прописку и общежитие, затем в Телепрессторгрекламе — такая контора типа «Рога и копыта». Уволился, когда приняли в Союз писателей.

А туда принимали через четыре фильтра: сначала твое творчество рассматривала секция поэзии Московской писательской организации. Причем ты должен был представить рекомендации от двух членов Союза писателей. Затем рассматривал секретариат Московской организации, затем приемная комиссия, затем секретариат СП СССР. И нужно было иметь две книги. Впрочем, меня и еще трех поэтов приняли тогда с одной.

Издать книгу было проблематичным. Частных издательств не существовало, куда ты мог принести рукопись и ее бы издали за деньги, — какую бы чушь ты ни написал. Но, однако, книги молодых выходили, в издательстве «Молодая гвардия» даже серия была — «Первая книга поэта». Издавалось много коллективных сборников.

Условно тогдашнее молодое поколение можно разделить на два. Сначала в литературу вошли ребята 70-х, после постановления ЦК о работе с творческой молодежью, затем 80-х — Петр Паламарчук, Владислав Артёмов, Михаил Попов, Николай Дмитриев, Светлана Василенко, Виктор Ерофеев... Некоторых печатать стали только с перестройкой — Леонид Губанов, Александр Еременко, Иван Жданов, Алексей Парщиков, Сергей Гандлевский, Тимур Кибиров...

Подружился с двумя драматургами: Сашей Ремезом и Сашей Розановым. Оба друга не прошли 90-е, их уже нет. В театры молодым пробиться было трудно. Блистали шатровы и рощины. Но у Саши Розанова пьесу «Ночь ангела» взял Театр имени Маяковского. Ходили на премьеру, в главной роли известная в ту пору Лидия Сухаревская, которая Сталинскую премию получила аж в 1950 году.

Посоветовал Саше послать пьесу в минский русский театр, его звезде Александре Климовой. Через месяц он мне говорит: «Представь, уже готовят к постановке!»

* * *

Если бы я в середине 80-х ходил по улицам и рассказывал людям, что Россия будет воевать с Украиной, что телефоны будут носить в кармане и без проводов говорить с Лондоном или Пекином, а СССР перестанет существовать, — меня бы через час отвезли в психушку.

* * *

В 90-х, когда все стало разваливаться и писательских союзов образовалось несколько, был свидетелем, как принимали в писатели. Принимали скопом. Мой товарищ под шумок записал в писатели жену и тещу.

Вдруг появилось огромное количество поэтов. Ну, прозу писать — нужно упорство и терпение. А стишок набросал между делом, и чудесно.

Пенсионеры один за другим издавали в местной типографии при газете поэтические книжки. Областные писательские организации стремительно полнились членами. Области уже стали соревноваться, у кого их больше.

Появились новоявленные писатели и в переделкинском Доме творчества. В столовой за столом со мной сидела пенсионного возраста тетка, сказала, что из Урюпинска. Подумал, что шутит. Нет, действительно.

Спросила:

— А хор у вас есть?

— Какой хор?

— Хор. Песни петь.

— Зачем?

— В нашем литературном объединении мы обычно после чтения наших произведений поем песни. Я даже написала гимн Урюпинска.

— Увы, хора нет.

— Это нехорошо. Нужно организовать.

Я представил переделкинцев Битова, Фазиля Искандера, Вознесенского, поющих в хоре: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина...»

* * *

Скрытое противостояние в писательском мире открыто проявилось в 1977 году. Сейчас мало кто помнит событие, о котором говорила вся интеллигенция Москвы в декабре 1977 года. В Большом зале Дома литераторов состоялась дискуссия «Классика и мы». Инициаторами явились известные писатели Вадим Кожинов и Станислав Куняев. Разговор предполагался об интерпретации русской классики. Вел вечер Евгений Сидоров.

Зал битком. С докладом выступил литературовед Петр Палиевский, критиковавший интерпретацию театральными режиссерами русских классических произведений. От Мейерхольда он перешел к современным театрам, что вызвало негодование в либеральной части зала. Он говорил об авангарде как о левом искусстве, противоположном классической культуре, как о противнике, который в лице своих представителей ведет борьбу на уничтожение классики.

После Палиевского выступили Вадим Кожинов, Станислав Куняев, Михаил Лобанов, Юрий Селезнев... Последний говорил: «Третья мировая война идет давно, и мы это все знаем хорошо, и мы не должны закрывать на это глаза... Так вот, я хочу сказать, что классическая, в том числе и русская классическая, литература сегодня становится едва ли не одним из основных плацдармов, на которых разгорается эта третья мировая идеологическая война. И здесь мира не может быть, его никогда не было в этой борьбе и, я думаю, не будет до тех пор, пока... пока мы не осознаем, что эта мировая война должна стать нашей Великой Отечественной войной — за наши души, за нашу совесть, за наше будущее, пока в этой войне мы не победим».

От противного лагеря выступили Борщаговский, Евтушенко, Эфрос, Феликс Кузнецов...

Публикации о дискуссии запретили. Неполная стенограмма по магнитофонной записи опубликована только в январе 1990 года в журнале «Москва».

* * *

Реальное разъединение московских писателей началось в 1989 году. Солоухин в воспоминаниях пишет: «Всего членов московской организации примерно тысяча восемьсот человек. Евреев до восьмидесяти пяти процентов».

В апреле 1990 года прошел съезд новой писательской организации «Апрель». Сопредседателями стали А.Приставкин, Е.Евтушенко, Ю.Черниченко, М.Шатров и А.Соколов. Среди членов — Б.Окуджава, А.Стреляный, Л.Жуховицкий, А.Нуйкин...

Эти писатели в свою очередь учредили Союз российских писателей. Впоследствии к нему добавился Союз писателей Москвы. Существовавший с 1958 года в рамках Союза писателей СССР Союз писателей России продолжал свою деятельность.

После ГКЧП демократы захватили здание Союза писателей СССР. Префектом Центрального округа Москвы А.Музыкантским было подписано распоряжение о реквизиции здания Союза писателей России на Комсомольском проспекте. Писатели забаррикадировались. Милиция идти на штурм не решилась.

* * *

Разваливалось издательство «Советский писатель». Оно еще пыталось держаться благодаря коммерческой литературе. Но уже появилась одна фирмочка, вторая...

В коридоре увидел бывшего генерала КГБ Калугина, которого после осудили заочно за предательство, вместе с правозащитником Сергеем Григорьянцем и мелким чиновником из бывшего аппарата СП СССР Владимиром Савельевым. Ходили, по-хозяйски оглядывая кабинеты.

В издательство начал вселяться аппарат Григорьянца.

Мы их выкинули. Но Григорьянц нанял каких-то отморозков, ворвавшихся ночью и избивших охрану. Прихожу назавтра — кровь повсюду.

* * *

Союз писателей СССР и Литературный фонд обладали несметными богатствами. Дома творчества, поликлиники, квартиры и масса денег на счетах. Дома творчества и помещения в республиках, те же Дубулты, Коктебель или Гагры, забрали местные власти.

Началась схватка за московскую недвижимость.

Московские либералы для легитимности вначале привлекли националов. Так, во главе «большого союза» поставили Тимура Пулатова. Активного белорусского Алеся Адамовича сделали директором НИИ кинематографии. Адамович сразу активизировался: действовал в обществе «Мемориал», в «Апреле».

Сразил его инфаркт в январе 1994 года в зале Верховного суда России сразу после выступления. Апрелевцы пытались доказать свое право на имущество бывшего СП СССР.

Был Адамович и подписантом печально известного «письма сорока двух».

Письмо появилось после расстрела парламента в 1993 году. Сорок два видных деятеля культуры выступили с одобрением расстрела.

Заголовок гласил: «Раздавить гадину». Подписанты, конечно, не знали, что в войну выходила такая партизанская газета — «Раздавим фашистскую гадину!».

«Хватит говорить. Пора научиться действовать. Эти тупые негодяи уважают только силу. Так не пора ли ее продемонстрировать нашей юной, но уже, как мы вновь с радостным удивлением убедились, достаточно окрепшей демократии? <...> Мы должны на этот раз жестко потребовать от правительства и президента то, что они должны были (вместе с нами) сделать давно, но не сделали». Поборники демократии и свободы требовали «до судебного разбирательства закрыть» газеты «День», «Правда», «Советская Россия», «Литературная Россия» и «ряд других», запретить «все виды коммунистических и националистических партий, фронтов и объединений».

В живых теперь только трое из подписантов: Александр Кушнер, Андрей Чернов и Татьяна Кузовлева, жена упомянутого Савельева. Чернов написал за Собчака книгу «Хождение во власть», за что получил большую квартиру в центре Петербурга, ну и гонорар соответственно.

* * *

В общежитии Литинститута мы подружились с аспирантом Юрой Селезневым. Он приехал из Краснодара — красивый, талантливый. Позже заведовал редакцией ЖЗЛ в «Молодой гвардии», был замом главного в «Нашем современнике». Умер на излёте. Остались книга о Достоевском и дочь.

Юра познакомил меня с Вадимом Кожиновым, слово которого в культурном мире значило много. В основном, конечно, его не любили: был слишком независим. Вадим написал предисловие к моей второй книжке.

Однажды, придя к Кожинову, застал такую картину: какой-то долговязый мужик пробовал врезать замок в дверь. Наконец врезал. Правда, чтобы открыть, нужно было дверь с силой дергать вверх.

Так мы познакомились с Анатолием Передреевым. Поскольку у Кожинова был антиалкогольный период и он категорически возражал, чтобы мы у него начали пить, мы пошли в ЦДЛ. Закрыто. До моей коммуналки в высотке на Котельнической было на машине минут десять. Передреев жил тогда в Подмосковье.

Приехали, я нажарил картошки. Выпиваем потихоньку. Потом Передреев стал ругаться: дескать, и стихи у меня мелкие, а он — гений и памятник ему поставят... Потом-то я узнал, что это обычное дело.

Мы сидели за торцами длинного стола, собственно, он практически и занимал всю комнату, и я пустил плашмя вдоль стола тарелку в Передреева. Она разрезала ему кожу под глазом. Передреев кинулся на меня, я схватил чугунную сковороду и ударил его по голове. На шум и крики сбежались соседи...

Назавтра позвонил Кожинов.

— Петя, вы не правы! — заявил он. — Передреев, конечно, тот еще фрукт, но вы не имели права бить человека, которого позвали к себе в дом.

А с Анатолием Передреевым мы подружились. Потом много чего еще было. Помнится, ломились с ним в двенадцатом часу ночи в ресторан «Варшава», и он плюнул в глаз швейцару, — сбежалась вся тамошняя обслуга, реально могли покалечить...

У него есть стихи:

Не беду,
Не тоску разгоняют,
Просто так
Соберутся и пьют.
И не пляшут совсем,
Не гуляют,
Даже песен уже не поют.
Тихо пьют.
Словно молятся — истово.
Даже жутко —
Посуду не бьют...
Пьют артисты и журналисты,
И последние смертные пьют.

Как написал какой-то критик: «Смерть Передреева, как и гибель Рубцова, была, в сущности, завершающим событием всей их трагической творческой судьбы». Наверное, так и есть.

* * *

Мы дружили с Юрой Кузнецовым семьями. Сейчас о нем написаны статьи, диссертации, книги.

Он довольно иронически относился к своим однокурсникам. Дружил только с Сашей Медведевым и Геной Фроловым, дружба продолжилась на всю оставшуюся жизнь.

Впрочем, вспоминал однокурсницу-белоруску Таню Савицкую, в душу ему запала. Но я ее не знал.

В 90-х Медведев ушел в бизнес, стал возить из Китая одёжную фурнитуру — относительно прибыльное дело. Он фиктивно оформил Кузнецова на работу, благодаря чему Юра лет пять получал какую-никакую ежемесячную зарплату.

Гена Фролов, став заместителем директора издательства «Советский писатель», сумел убедить тогдашнего директора Арсения Ларионова взять Юрия Кузнецова на работу редактором. Хотя Ларионов никаких книг в будущем, как показало время, не предполагал издавать, а хотел просто приватизировать здание и продать его. Потом этого директора осудили на семь лет за мошенничество, почему-то условно. Фролов выбил госкомиздатовские деньги на издание труда Афанасьева «Воззрения славян на природу», Кузнецов стал готовить его к изданию, работал очень тщательно. Труд успел выйти, Юра очень гордился этой работой.

В «Советском писателе» был огромный подвал, где скопилось громадное количество самых разнообразных книг. Были даже книги 30-х годов. Ларионов решил от этих книг избавиться. У ворот издательства на Поварской поставили три стола, на них разместили книги, сколько поместилось, и стали мы с Кузнецовым их продавать. А куда деваться — люди подневольные.

Покупали, конечно, не особенно. В 90-х многим реально грозил голод, тут не до книг. Останавливались узнаваемые лица, идущие из Театра киноактера, кое-что брали. Я с ними разговаривал. Кузнецов молчал, курил.

— Ничего мы тут не продадим, — сказал он.

— Да при желании можно любую книгу продать.

— Так уж и любую.

— Спорим! Вот смотри. — Я взял книжку-поэму о Павлике Морозове, изданную черт знает в каком году. — Хочешь, продам?

— Не продашь!

Поспорили на бутылку водки.

И вот подходит девушка. Смотрит книги. Покупать явно ничего не будет. Я ей говорю:

— Девушка, у вас есть молодой человек?

— А вам зачем?

— Вот книжка о мальчике Павлике Морозове. Представляете, вы встретитесь с вашим парнем и скажете: «Милый, давай почитаем стихи о Павлике Морозове». Вот он удивится. С неожиданной стороны ему предстанете, загадочная такая... Рубль книжка стоит.

— Хм, а ведь действительно. Я к нему сейчас и иду на день рождения. Давайте.

В 90-х я стал заниматься историей наказаний в России, терроризмом — тогда еще никто об этом не писал, — и вот, идя по Москве, я рассказывал Кузнецову о старых журналах — «Былое», «Каторга и ссылка», «Пламя революции» и пр. Очень это его заинтересовало.

— Ну так пойдем посмотрим журналы.

Повел я его в Историчку. А я туда записался еще на первом курсе Литинститута. Принес письмо из Литинститута за подписью ректора Пименова, который долго допытывался, какого черта мне в этой Историчке нужно, но подписал. Я был единственный, кто пришел в эту библиотеку из Литинститута. Ну а в 90-х я туда вообще ходил каждый день. Короче, приходим, Кузнецов достает паспорт и писательский билет.

— А ученая степень у вас есть?

Он смотрит на меня: «Что говорить-то?»

— Нет, — отвечаю за него, — но он писатель, лауреат Государственной премии.

— Мы записываем только студентов истфака, товарищей с учеными степенями и школьных учителей истории.

Так что не удалось Кузнецову приобщиться к истории. Пошли в пивную.

Вдруг Кузнецов остановился и спрашивает:

— Так они и Личутина не запишут?

— Вряд ли. Степени нет.

Знакомых писателей вообще в Историчке не видел. Лишь раз, уже выйдя, увидел бредущего явно сюда хмурого Виктора Калугина, который, меня увидев, спросил:

— Где тут у вас вход в эту библиотеку?

Да, забыл, еще раз было. Услышал в библиотеке крики и ругань. В холле стоял московский поэт Владимир Андреев, которого не записывали. Матерился. Андреев и библиотеки — понятия не очень совместимые, кто знает Андреева.

— Ты чего здесь?

— Да вот Гусев послал писать про каких-то исторических козлов для «Московского вестника». А эти падлы не записывают!

Последний раз Андреева видел, когда он пришел в Московскую организацию с бутылкой в руке и возмущался, почему его никто не поздравил с шестидесятилетием. Писатель ведь всегда живет с ощущением своей значимости, и неприятно вдруг почувствовать, что не все это понимают. Тем более твои якобы начальники. Меня, например, Гусев с Бояриновым в пятьдесят лет поздравили телеграммой, в шестьдесят уже ограничились мятой бумажкой в конверте. Оно и понятно, писателей сейчас много. Хотя вот вспомнилось, как в начале 70-х в восемь утра шли мы с Володей Бояриновым по утренней и такой свежей Москве — искали хотя бы одну бутылку пива.

Когда Юру утвердили редактором «Дня поэзии — 85», он взял составителями меня и Бояринова. Но Бояринов как раз ушел в запой, и мне приходилось всем заниматься. Это отдельный разговор — какие скандалы нам поэты закатывали и пр. Тогда ведь если не напечатался в ежегодном «Дне поэзии» — пария, люди в истерике бились. Да и за строчку в издании платили по пять рублей, немалые деньги по тем временам. В выплатной день к окошку в «Советском писателе» выстраивалась длинная поэтическая очередь.

Помнится, сидим у Кузнецова. Почему-то заговорили о детских стихах. Юра говорит, что дочке жена читает только русскую классику, а всех этих Барто-Маршаков дочь не знает. Я выразил сомнение. Поспорили. Позвали пятилетнюю дочку. Говорю ей:

— Расскажи стишок «Наша Таня громко плачет...».

Молчит.

Делаю вторую попытку. Начинаю:

— Уронили мишку на пол...

И дитя радостно подхватывает:

— Оторвали мишке лапу!..

В детском саду научили.

Недавно удивила наша, тоже пятилетняя. В телевизоре 9 Мая, парад. И вдруг она становится смирно, отдает честь и, маршируя, начинает выкрикивать какие-то лозунги. Не думал, что так далеко в московских детсадах зашло.

* * *

В поездке по Западной Украине мы с Юрой Кузнецовым оказались во львовской аптеке-музее. Молодая женщина стала нам рассказывать о разных алхимиках, об истории этой аптеки. Она переступала, как будто танцуя, ее руки летали, слова пелись. Она была необъяснима, странна и прекрасна. Мы вышли и долго молчали. Наконец Кузнецов сказал:

— Танцует, ты видел?

Я ничего не ответил, я понимал, что он также никогда не забудет ее.

Потом мы выступали в каком-то западноукраинском городке; а год 1990-й, зал наэлектризован; прибалтийских поэтов встречают овациями, нас — «Геть, москали!». Рефреном — «великий Франко, великий Франко!». Кузнецов у меня спрашивает:

— Ты этого Франко читал? Графоман какой-то, наверное.

* * *

Беларусь 90-е годы проскочила почти незаметно. Разве что ввели карточку белоруса, по которой и отпускали продукты. Из-за того что в Беларусь ломанулись жители Брянщины, Смоленщины, Литвы скупать все подряд.

Минск подмяли под себя «синяки» — так в городе называли уголовников. Мы с Артёмовым перед отъездом в Москву сидели вечером в ресторане гостиницы «Минск». По залу реально ходили уголовники. Присаживались к людям за столик. Брали их еду, выпивку.

Поскольку с нами была женщина, у нас на столе стояло шампанское.

Артёмов бутылку поставил поближе:

— Если сядут — я бью шампанским по голове, а ты водкой.

Но те, видимо чуя в нас людей нездешних и рисковых, столик обходили.

По слухам, власть пригласила четырех самых крупных воровских «авторитетов» и предложила им убираться из Беларуси. Те только посмеялись.

Через три дня их расстреляли из автоматов. Остальным на отъезд дали двадцать четыре часа.

С тех пор в Беларуси нет организованной преступности.

* * *

В Москве два раза случайно попадал под бандитскую раздачу: один раз банк грабили на Таганке, второй раз с дочкой вышли из киноконцертного зала «Россия» — прямо у Москворецкой набережной пули так и свистели.

В гайдаровские годы мать из Беларуси перевез к себе в Москву. Она уже болела. Просила молока. Тогда очередь занимали с семи утра. Помню, прорвался к прилавку, купил какие-то странные пакетики по двести пятьдесят грамм. Молоко шведское. «Долгоиграющее».

В переходе мельком увидел киоск с черными намордниками, плетками. Подумал, для секс-развлечений. Только пройдя дальше, понял: это ж для собак. Вот как 90-е мозги перекручивали.

* * *

В частном издательстве мы решили издать публицистику Солженицына. Для обсуждения этой затеи меня отрядили на переговоры. Автор не снизошел, но предстоял разговор с его супругой Натальей Дмитриевной Светловой.

Офис под солженицынский центр им выделили в центре Москвы, в переулке за Елисеевским магазином. Бывшая огромная квартира.

Встретила приветливо. Я достал блокнот, приготовился записывать.

Первым делом сказала:

— Солженицын пишется через Ы.

— Наталья Дмитриевна, я Литературный институт оканчивал.

— Ну, мало ли...

Вошла девушка-секретарь:

— Наталья Дмитриевна, опять грузины звонят. Гамсахурдия...

— Пошли их к чертовой матери!

* * *

Кстати, о Елисеевском. Он ведь как музей: большой и красивый.

Когда снабжение более или менее наладилось, хотя и по диким ценам, в Елисеевский люди приходили хотя бы поглядеть на витрины.

Был очевидцем такого случая. Женщина купила палку сухой колбасы, и тут к ней подскакивает мужик, эту палку вырывает и бежать!

Женщина в крик. Продавщица меланхолично:

— Гражданка, за колбасой надо следить.

Видать, не первый случай.

* * *

В 90-х вышли с товарищем на какие-то бундесверовские пайки — в НАТО списали и в Россию скинули. Не помню, каким макаром, там еще были замешаны хоккеисты, встречались, обсуждали. Я-то в спорте ничего не понимаю, а Бояринов удивлялся: «Да это ж мировые знаменитости!»

С грузинами замутились. Потом с армянами.

Как-то все это мне надоело. А тем временем подымался книжный рынок. И я сделал сначала книгу «История сыска в России» в двух томах, потом «Историю наказаний в России» и «Историю российского терроризма». Это популярные и вполне вместе с тем научные книги, на которые сейчас ссылаются в диссертациях и научных статьях, то есть реальная польза людям. А мои книги о Петербурге в тамошнем комитете по культуре оценили как лучшие за все время существования города. А всех краеведческо-петербургских книг ведь сотня издано.

Потом я стал размышлять так. Среднестатистический покупатель кто? Это женщина лет тридцати–пятидесяти. Что она станет покупать, кроме женских романов, которые я писать не хотел? И придумал книгу «Тайны женского здоровья», перелопатив с десяток справочников. Книгу размели за пару недель. Три раза выходила. Я ее пустил под именем вымышленного московского доктора профессора Медникова. Ну, чтобы ассоциацию с Мечниковым и вообще медицинское. Помнится, Маяковского просили придумать ученому неприятную фамилию. Он с ходу выдал: «Темирзяев!»

Далее я обратился к детской литературе. И это было золотое дно. Тогда еще не существовало всех этих детских псевдоэнциклопедий. Я был первым, кто сделал два огромных тома, куда впихнул популярный курс средней школы. Даже английский с Православием. В начале нулевых книга пошла по всему СНГ. Сначала отчисления мне шли каждый месяц по три–пять тысяч долларов. Издавалась она восемь лет.

На троллейбусной остановке встретил поэта и проректора Высших литературных курсов Валентина Сорокина.

— Ну, как живешь? Плохо-плохо? — участливо посочувствовал.

— Почему плохо? Отлично! Издаю книги. Вот вчера гонорар получил — три тысячи долларов.

Он дико на меня посмотрел и бочком, бочком — решил, что коллега спятил от безысходности. У писателей тогда все рухнуло.

Написал довольно много очерков по биологии и химии, они сейчас используются на уроках в школе. Неплохими получились подростковые книги по биологии и начальной истории человечества. История Великой Отечественной войны для школьников. Ее сейчас в школах факультативно используют. Для студентов — справочник по экономике. Я же по натуре энциклопедист. Написал несколько диссертаций за других, дипломные работы. В отличие от нынешних издательских копеечных гонораров, такое оплачивается весьма. Вот как вы думаете, сколько может стоить дипломная работа студента-казаха из МГИМО?

Сейчас вспомнил, как для церкви писал методичку для призывников. Четыре раза уходил, и четыре раза они меня возвращали — так торговались.

В дипломе Литературного института ведь не пишут, поэт ты или прозаик. Там написано: «Специальность: литературная работа». Так что работал я по специальности.

* * *

И Владимир Солоухин, и Иван Шамякин отмечают внутреннюю, духовную эмиграцию евреев. По Солоухину, у еврея родина вовсе не там, где он родился, его родина — еврейство.

Ну, это вам любой раввин подтвердит, тут Солоухин не так уж неправ. Иной еврей живет с фигой в кармане. Солоухин об этом подробно говорит в книге «Последняя ступень», написанной в 1976 году и долго пролежавшей в столе. Об этом пишет и Вадим Кожинов в книге «Пункт пятый» (2005).

Мы сейчас видим эти фиги вынутыми: галкины-шендеровичи, макаревичи-гребенщиковы...

Путин говорил о национал-предателях. Никакие они не национал и предателями никогда не были. Поскольку свою родину — еврейство — не предавали.

Когда Марк Шагал приехал в СССР, ему предложили навестить родину — белорусский Витебск. «Чего я там не видел?» — ответил он.

Вот что пишет о своей «тяжкой» минской жизни Борис Заборов:

«Я жил в стране образцового тоталитарного режима, для которого его порочная идеология была условием существования. Она пронизывала всю ее жизнь, и искусство в первую очередь. Книжная графика оставалась относительно “безопасной зоной”, скрывавшейся в тени художественного текста. Моя жизненная стратегия была ясна — стать художником, писать картины. Живопись доставляла удовольствие, но не приносила денег. Книжная графика кормила, но со временем она становилась все более ненавистной. Все мои попытки раздвоиться были тщетны. Отчаяние, гнев и, наконец, страх потерять себя безвозвратно нарастали.

Осознание того, что каждый час, день, год проживания в таком состоянии безнадежно меняет шансы на их перерождение, было болезненным. Как разрубить этот гордиев узел? В мае 1981 года я оказался на платформе Северного вокзала в Париже...»

* * *

Шамякин, говоря в дневниках о ненависти минского критика Березкина к советской власти, недоумевает, почему Бородулин близко дружит с ним, Кисликом, Тарасом Ефремовым, Дракохрустом... Бородулин сам стал к старости похож на раввина, и книга его последняя о евреях в Беларуси — «Толькі б яўрэі былі. Кніга павагі і сяброўства». Говорили, что его тетка Акулина нашла в огороде.

Книгу проплатил какой-то американец Борис Цинман.

Кстати, Янка Купала в стихотворении «Жиды» (1919), говоря об отстраненности евреев от белорусов, призывал их объединиться с белорусским народом против России и Польши. Не понимал поэт, что у евреев свои задачи, в том числе и революционные. Это понял Иван Шамякин на примере Льва Троцкого, работая над романом «Петроград–Брест». Что было бы с Россией, да и с Беларусью, если бы во главе ее стал Троцкий? Страшно представить.

И Солженицын остаток жизни посвятил книге о евреях «Двести лет вместе», после чего либералы перестали старика вообще где-либо упоминать.

Недавно перечитывал чеховскую «Степь». Там на постоялом дворе есть два местечковых брата-еврея. И мы теперь можем понять, как сложится их жизнь в дальнейшем — настолько отчетливо даны характеры: один — прообраз еврея, ушедшего в русскую революцию, другой — будущий персонаж мирового еврейского капитала.

* * *

На банкете Рыгора Бородулина сидел рядом с Заиром Азгуром. Скульптор, Герой Соцтруда, живая легенда. Думаю, чего б это у него спросить. И почему-то задал совершенно идиотский вопрос:

— А вы Малевича знали?

Его аж передернуло:

— А! Бегал какой-то полячишка!

* * *

Довелось мне быть в санатории «Сосны» у озера Нарочь. Среди отдыхающих два творческих пассажира: Игорь Лученок и Иван Шамякин. Иван Шамякин, что называется, крепкий советский писатель. Думаю, они с Вячеславом Адамчиком и Владимиром Короткевичем лучшие в белорусской прозе.

Вечером садились в баре, брали коньяку, Иван Петрович привез с собой сало. Настоящий белорус без сала никуда не ездит. У него как раз вышел роман «Петроград–Брест», и его очень интересовали мои изыскания об эсерах.

Шамякину на родине в Добруше памятник поставили.

С Игорем Лученком написали песню. Ну, песня как песня. Танцевальная. Саша Тиханович с Ядвигой пели. На радио крутят иногда.

Игорь часто бывал у меня в Москве. Был депутатом Верховного Совета.

Приехала в санаторий Валентина Терешкова с дочкой и мужем. Валентина Владимировна все время молчала; думаю, ей столько речей в жизни довелось произнести, что помолчать было благом. Дочь в ту пору студентка, в будущем станет хирургом-ортопедом.

С мужем, Юлием Георгиевичем Шапошниковым, мы однажды приготовили уху, я не знал, что в нее перед окончанием варки нужно лить водку. Он был военным медиком, доктор медицинских наук, генерал-майор. Умер в шестьдесят восемь лет.

* * *

Светлана Алексиевич, понимая, на чем можно словить волну, рассказывает: «Холокоста во “Времени секонд хэнд” очень много. Я даже не буду с вами спорить. Я помню, как рассказывали историю (она есть в книге). Я, уже закаленная, я сидела и плакала с этим старым евреем, который рассказывал, как у них в партизанском отряде была красивая девушка Роза, которой пользовались все командиры. Они, конечно, пользовались и другими молодыми девушками, но когда те девушки рожали, детей отдавали в крестьянские семьи, но когда забеременела девушка Роза, то кому нужен еврейский мальчик? Мальчик или девочка, которая должна была родиться? И вот этот старый еврей рассказывал, он тогда был мальчиком, и он вернулся после одного задания, а этой Розы нет. И он спросил: “Где Роза?” А ему сказали: “Молчи, потому что и тебя убьют, как ее”. И вы знаете, без слез все это слушать просто невозможно, это надо читать, там очень много таких рассказов».

Это ж надо такое придумать! Мальчик вернулся после задания! Командиры приводят в партизанский отряд еврейскую девушку и насилуют ее. Кто хоть немного знаком со структурой партизанского отряда, понимает, какая это ахинея. И вот сидит эта баба и врет, и врет. Чем больше выльешь грязи, тем больше пряничков тебе даст Запад.

Или еще такие перлы:

«Вчера я шла по Бродвею, и видно, что каждый — личность. А идешь по Минску, Москве — видишь, что идет народное тело. Общее. Да, они переоделись в другие одежды, они ездят на новых машинах, но только они услышали клич боевой от Путина “Великая Россия” — и опять это народное тело... Поэтому мне хотелось показать всю, как говорила Цветаева, цветущую сложность нашей жизни.

Началась новая холодная война. Это явно, она началась, но никто не хочет знать, что и почему: как, почему этот обманутый, обворованный русский народ поднялся не против своих олигархов и кремлевской власти, а против честно думающих людей, против Запада».

* * *

Читаешь воспоминания Василя Быкова, и перед тобой предстает желчный, всем недовольный персонаж. Шесть экранизаций, стотысячные тиражи — и на тебе! Денег мало, все вокруг плохо.

На вопрос Шамякина, почему чуждается белорусских коллег-писателей, ответил: «Половина из них стукачи!»

В предисловии к быковским воспоминаниям Валентин Тарас пишет: «Мне выпало счастье быть его другом почти полвека. При всех лаврах и регалиях народный писатель Беларуси Василь Быков оставался самим собой — апостолом правды. И в советское время, и в постсоветской Беларуси».

Большое влияние на Быкова оказала повесть Эммануила Казакевича «Двое в степи». Повесть действительно непростая. И Быков стал развивать ее в тех или иных интерпретациях с белорусским уклоном.

Но были два человека, относившиеся к Быкову прохладно. И оба белорусы. Заведующий Отделом культуры ЦК КПСС Василий Шауро и заместитель заведующего Отделом агитации и пропаганды ЦК КПСС Владимир Севрук. Очень высокое начальство.

Когда ЦК Компартии Белоруссии представил Быкова к званию Героя Социалистического Труда, эти два отдела «большого ЦК» представление поставили под сомнение.

Тогдашний первый секретарь ЦК КПБ Николай Слюньков, отправляясь с делегацией в Молдавию, велел включить в поездку Быкова, решив с ним поговорить, присмотреться.

Результат Слюнькова, видимо, устроил, и он пошел к Черненко. Вопрос был решен положительно. А в 1986 году Быков получил и Ленинскую премию.

И все равно в быковских воспоминаниях советская власть плохая.

* * *

В революционных событиях обычно на поверхности оказываются:

1) честолюбивые, считающие себя неординарными персонажи (Зенон Пазняк, Вечорка);

2) оказавшиеся волей случая (Тихановская);

3) агенты влияния или просто агенты (Латушко);

4) беспринципные, работающие за деньги (Степа Путило, Роман Протасевич);

5) убежденные, практически профессиональные революционеры (Северинец);

6) шизофреники, зациклившиеся на политике (ну, таких много).

В Беларуси 2020 года основной движущей массой явился не народ, а менеджеры-дизайнеры-программисты и студенты, бессмысленно шатающиеся по минским улицам по указке двух додиков из Варшавы.

Смотрю актив самозваного «координационного совета»: дизайнер, культуролог, режиссер, директор театра... Да они пшеницу от жита не отличат! Дизайнеры, блин!.. И эти персонажи хотели изменить Беларусь?

* * *

В «Бесах» Достоевского: «В смутное время колебания или перехода всегда и везде появляются разные людишки. Я не про тех так называемых “передовых” говорю, которые всегда спешат прежде всех (главная забота) и хотя очень часто с глупейшею, но все же с определенною более или менее целью. Нет, я говорю лишь про сволочь. Во всякое переходное время подымается эта сволочь, которая есть в каждом обществе, и уже не только безо всякой цели, но даже не имея и признака мысли, а лишь выражая собою изо всех сил беспокойство и нетерпение. Между тем эта сволочь, сама не зная того, почти всегда подпадает под команду той малой кучки “передовых”, которые действуют с определенною целью, и та направляет весь этот сор куда ей угодно, если только сама не состоит из совершенных идиотов, что, впрочем, тоже случается... В чем состояло наше смутное время и от чего к чему был у нас переход — я не знаю, да и никто, я думаю, не знает... А между тем дряннейшие людишки получили вдруг перевес, стали громко критиковать все священное, тогда как прежде и рта не смели раскрыть, а первейшие люди, до тех пор благополучно державшие верх, стали вдруг их слушать, а сами молчать; а иные так позорнейшим образом подхихикивать».

* * *

Чтобы овцы не разбегались, когда их ведут на бойню, во главе пускают барана. Он призывно блеет, и овцы устремляются за ним. Овцы — на заклание, барана отправляют отдыхать до следующей акции.

Но однажды хозяева отправят барана тоже под нож, ибо медленно стал идти...

Это я о Купаловском театре и провокаторе Латушко.

* * *

С каких это пор вдруг Польша, считавшая белорусов быдлом, озаботилась их судьбой?

Мечтой Начальника Польши Юзефа Пилсудского было восстановление Польши в исторических границах Речи Посполитой 1772 года, с установлением контроля над Беларусью, Украиной, Литвой и геополитическим доминированием в Восточной Европе. Он писал: «Замкнутая в пределах границ времен XVI века, отрезанная от Черного и Балтийского морей, лишенная земельных и ископаемых богатств Юга и Юго-Востока, Россия могла бы легко перейти в состояние второсортной державы, не способной серьезно угрожать новообретенной независимости Польши. Польша же, как самое большое и сильное из новых государств, могла бы легко обеспечить себе сферу влияния, которая простиралась бы от Финляндии до Кавказских гор».

В каждом поляке сидит маленький Пилсудский.

А Литве что нужно от Беларуси?

После присоединения Литвы к СССР и образования Литовской ССР в октябре 1940 года к новой республике дополнительно отошла территория Беларуси площадью 2637 км2. Советская Россия трижды оказывала военную поддержку Литве — в присоединении Мемеля (Клайпеды) в 1923 году и передаче ей Вильно (в 1920 и 1939 годах), отняв его у Польши. Самая благополучная республика в СССР, сегодня втирающая Америке, как она страдала под советским гнетом.

* * *

Тиха украинская ночь, но сало нужно перепрятать...

Понятие украинца у меня сложилось в детстве.

Отец с мужиком привезли дрова на зиму. Сели обедать. Мужик рассказывал, как он был в немецком лагере.

Объявили вербовку в полицаи. Брали только украинцев.

У ворот стоял детина с дубиной.

— Думал, сойду за хохла, — рассказывал мужик. — У меня ж на лбу не написано, что русский.

Подошел.

Детина говорит:

— Скажи «паляныца».

Сказал.

Детина как врежет дубиной по башке.

Еле потом отлежался.

И долго после этого рассказа украинец представлялся мне небритым детиной с дубиной.

* * *

Удивляло, какое значение придавали белорусские писатели землячеству. «О, он тоже с Мядельщины!» Мне, проехавшему весь Советский Союз, казалось это смешным. Всю Беларусь-то проехать можно за несколько часов. С Мядельщины ты или с Лепельщины — какая разница?

На Украине деление тоже было, но глобальное: Восточная Украина и Западная Украина. Закарпатье вообще почти и не считалось Украиной. Даже речь жителя Закарпатья восточноукраинец с трудом понимает.

По роду службы ездил в разные республики. Чаще всего доводилось бывать на Украине, там постоянно проводились какие-то праздники, литературные встречи. Все поют. Девки красивые. Она, конечно, понимает, что красивая, но понимает это по своим, местным, типа полтавским масштабам, не понимая, что красавица безусловная.

Во второй половине 80-х годов во Львове чуть ли не легально действовали националистические ячейки. Украинизация здесь чувствовалась во всем. Я одно время жил на такой квартире по улице Лермонтова, теперь она Дудаева. Хозяин из библиотеки им. Стефаника наволок огромное количество краденых книг, ими была забита до потолка одна из комнат. Кое-что мне подарил. Книжечка гетмана Мазепы, изданная в оккупационном Львове в 1942 году. Любовные стихи, посвященные Матрёне.

Народ разный приходил. Конспираторы. Звонок в дверь. Я один дома, открываю. Молодой парень.

— Слава Украине!

— Прахады, дарагой, гостем будышь!

Он застыл, потом бросился стремглав по лестнице вниз.

Неудачно я пошутил.

Иногда в вестях из Киева слышу знакомые фамилии, это уже их дети. Это они в 91-м заполняли львовскую площадь и кричали в лад: «Утопим москалей в жидовской крови!»

А в Москве и Минске все еще продолжали слагать стихи о «трех славянских сестрах».

* * *

Самым главным праздником на Украине было Шевченківське свято. Сначала официальные речи, читали стихи Шевченко, возлагали цветы. Потом банкет, обычно обильный. И кто-то вставал и говорил:

— А теперь заспіваемо!

Песня лилась за песней. Так могло длиться несколько часов. Гляжу — у них уже глаза стекленеют, и все поют, поют.

Последнее памятное мне свято было уже после развала Советского Союза. Проходило в Чернигове, из России был я один. Позвал меня давний товарищ, черниговский писательский глава Слава Репьях. Народу человек пятьдесят. Во главе стола первый президент Украины Кравчук.

Тосты, как водится, за Шевченко, за неньку Украйну.

Последний раз в жизни я ел настоящий украинский борщ. Президентские повара готовили божественно.

Вдруг с места срывается какой-то старик и кричит:

— А чего за коммунистов не пьете? Жили тут как суслики! Я по этим болотам мальчонкой с автоматом бегал, а вы что делали?

Все сидят, головы втянули, ушки прижали.

Ветеран УПА из Канады приехал.

* * *

К Тарасу Шевченко отношусь с симпатией.

Но не откажу себе в удовольствии привести один документ.

В начале декабря 1848 года В.Г. Белинский пишет П.Анненкову:

«Вера делает чудеса — творит людей из ослов и дубин, стало быть, она может и из Шевченки сделать, пожалуй, мученика свободы. Но здравый смысл в Шевченке должен видеть осла, дурака и пошлеца, а сверх того, горького пьяницу, любителя горелки по патриотизму хохлацкому. <...> Шевченку послали на Кавказ солдатом. Мне не жаль его, будь я его судьею, я сделал бы не меньше. Я питаю личную вражду к такого рода либералам. Это враги всякого успеха. Своими дерзкими глупостями они раздражают правительство, делают его подозрительным, готовым видеть бунт там, где нет ничего ровно, и вызывают меры крутые и гибельные для литературы и просвещения. <...> Одна скотина из хохлацких либералов, некто Кулиш (экая свинская фамилия!) в “Звездочке” (иначе называемой <...>), журнале, который издает Ишимова для детей, напечатал историю Малороссии, где сказал, что Малороссия или должна отторгнуться от России, или погибнуть. Цензор Ивановский просмотрел эту фразу, и она прошла.

И немудрено: в глупом и бездарном сочинении всего легче недосмотреть и за него попасться. Прошел год, и ничего, как вдруг государь получает от кого-то эту книжку с отметкою фразы. А надо сказать, что эта статья появилась отдельно, и на этот раз ее пропустил Куторга, который, понадеясь, что она была цензорована Ивановским, подписал ее, не читая.

Сейчас же велено было Куторгу посадить в крепость. К счастию, успели предупредить графа Орлова и объяснить ему, что настоящий-то виноватый — Ивановский! Граф кое-как это дело замял и утишил, Ивановский был прощен. <...>

Вот что делают эти скоты, безмозглые либералишки. Ох эти мне хохлы! Ведь бараны — а либеральничают во имя галушек и вареников со свиным салом! И вот теперь писать ничего нельзя — всё марают. <...> Ивановский был прекрасный цензор, потому что благородный человек.

После этой истории он <...> вышел в отставку, находя, что его должность несообразна с его совестью. И мы лишились такого цензора по милости либеральной свиньи, годной только на сало».

1–10 декабря 1847 года Санкт-Петербург

* * *

Знал многих украинских писателей. Больше, конечно, поэтов. Самыми известными были Лина Костенко, Иван Драч, Дмитро Павлычко.

Из них, пожалуй, самым талантливым был Драч. Его еще Твардовский в «Новом мире» печатал.

Приходим к нему. Роскошная огромная квартира с печами голландками. Распахивает бар — батюшки-светы! Бутылок пятьдесят. Разнообразных. Заморских. Откуда?

Из загранпоездок. А сам не пьет.

С Владиславом Артёмовым приехали на какой-то семинар в украинский Дом творчества Ирпень. Выпиваем в столовой. Он говорит:

— А что это за тетка, вокруг которой все вьются?

— Лина Костенко. Поэтесса. Типа украинская Ахматова.

Артёмов поднимается, идет к ней:

— В Париж поедем?

Надо отдать должное, и глазом не моргнула.

— В Париж? Нет, не поеду.

— А в Монголию?

— Я подумаю.

* * *

Украинский писатель Борис Олейник у меня в Москве часто бывал.

Однажды приехал заполошенный.

В Киеве определяли, кому выступать в Москве на сессии Верховного Совета. Услышав фамилию Олейника, первый секретарь ЦК Украины Щербицкий вдруг взорвался: «Как можно доверять этому националисту?! Вы знаете, что он говорит? Это бред сумасшедшего!»

Кто напел Щербицкому — неизвестно. Уж если Олейник и был националистом, то весьма и весьма умеренным.

Но Олейник реально испугался. На вокзал и в Москву.

С поезда ко мне, рассудив, что санитары за ним ко мне вряд ли придут.

Назавтра он каким-то образом передал письмо Горбачеву. Тот Щербицкого не любил.

В итоге Борис Ильич стал заместителем председателя Совета национальностей Верховного Совета СССР.

С Виталием Коротичем мы познакомились в Киеве. Он пришел ко мне в гостиницу почему-то с двумя бутылками шампанского. Не почему-то с двумя, а почему-то с шампанским.

Был он главным редактором украинского журнала «Всесвіт», типа «Иностранной литературы». Часто ездил в Канаду, где большая украинская диаспора. Там, видимо, и познакомился с послом, а после «архитектором перестройки» Александром Яковлевым, который выбрал его на должность главного редактора «рупора перестройки» — журнала «Огонек».

Коротич несколько раз звонил мне, прося ускорить выход его поэтической книги, но дело продвигалось медленно.

Теперь я понимаю, что ему была обещана Государственная премия СССР — для общественного веса. Поэтическая книга все не выходила, и ему дали премию за публицистику «Лицо ненависти», обличающую Соединенные Штаты Америки.

Пересев в «Огонек», взгляды поменял на противоположные: Америка свет в окне. Потом в эту Америку и сбежал.

 

[1] Трасянка — смешанный белорусско-русский язык, появившийся в середине XX века в речи многочисленных переселенцев в города из сельской местности.

[2] Куфайка — утепленная стеганая куртка.

[3] ОРС — в советское время отдел рабочего снабжения.

[4] Нивхи — народ, коренное население бассейна реки Амур и острова Сахалин.

[5] Мититеи — молдавские колбаски из мясного фарша.

[6] Вёсочка — деревушка (белорус.).

[7] Расстебай — неряха, разгильдяй.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0