Исцеление. Рассказ

Александр Александрович Демченко родился в 1989 году в Железногорске Курской области. Окончил Курский государственный университет, отделение журналистики. Журналист, прозаик, драматург. Пишет короткие рассказы и пьесы. Публиковался в журналах «Современная драматургия», «Знамя», в «Литературной газете». Неоднократный участник форумов молодых писателей России «Липки», мастерских и резиденции АСПИР. Победитель Международного конкурса драматургов «Евразия». Живет в Курске.
В Промышленном районе Германа Короля стали втихую обзывать хамом, алкашом, животным. А все потому, что по «синей грусти» ткнул в нос одному безобидному наглому мужику. Тот сделал Герману необязательное замечание: мол, лето такое, что аж бетон чернеет, а ты, дурной, который день в зимней куртке...
Сколько потом он еще раз тыкнет — о-о-о...
Увидь Германа до того лета — не подумаешь, что он мог нагрубить, а то и ударить человека: кисельный, похожий на уставшего продавца кваса, он виновато нес на дутой шее полное бледно-гжельное морщинистое лицо, смотрел на все глупо, без искры, агрессии.
«Рохля», — говорили про Германа даже близкие, а он, зная о том пренебрежении, годами молчал навзрыд.
Перекатываться бы ему и дальше мешком картошки от дома до литейного цеха и обратно к ошпаренной бытом супруге и неразговорчивому сыну-шестикласснику, но Герман поменялся после своего тридцать четвертого дня рождения. В то июньское утро, растянутый похмельем на диване, он дежурно продрог и неожиданно для себя, через крик, расплакался, аж заглушил телевизор. Слезы те были сиротливой старухи, через нерв, и казалось, без причины.
Тогда и в следующие дни он чувствовал внутри себя январское, по-больному пенное южное море. Нет, прежде он сказал себе, что это холод, но потом в заводской седеющей голове, до того дня якобы не знавшей высокой поэзии, неожиданно пролилось хриплым музыкальным голосом «январское, по-больному пенное южное море». Следом появилась странная, совсем не свойственная для рядового «кузьмича», осуждаемая в сермяжной среде мечта. От нее, как казалось Герману, он и дрог в то лето, прятал спину-холодильник за просаленную толстую «болонь».
* * *
В четверг, после работы, Король вошел в холодные не по крымскому июлю тополиные сумерки городского парка. Перед тем как пойти на спокойный бледно-лиловый дым летней площадки кафе, остановился у бетонной трубы эстрады, злобно всмотрелся в темноту сцены: из глубины, как ему казалось, на него нагло смотрели два растрепанных черных профиля.
— Чё? — грубо, наугад вырвалось из Германа.
— Мяу, — протянули профили детскими голосами, а после, вытянувшись в резком прыжке в марионеточные силуэты, со смехом в еще три прыжка пропали за эстрадой.
Герман побранился: «Во уроды!» — и пошел к летнику.
Войдя в пелену площадки, где через муторный шашлычный жир скатывался и раскатывался ковер человеческих голосов, он расслышал мужское отдаленно-барабанное: «А мертвеца того земля не принимает...»
«Разговор какой завел, — проходя за пустой стол и боясь смотреть в лица выпивох, думал Король. — Человек, видимо, умный. Мое оценит...»
Подпив, Герман виновато осмотрел занятых беседами посетителей. Вот этот зализанный русак с интеллигентным молочным лицом — возможно, подойдет. Может, он и говорил про мертвеца. Его товарищ, седая гора, вытянутая харя, которую будто легонько обмакнули в холодный борщ, до того сильно пьет мужик — даже не пытайся. Баба эта рыжая, сморчковый овал, черная завсегдатая, свирепеющая каждый раз от водки — да, но ей особенное нужно протянуть словами, как, впрочем, и вишнеликой, уставшей от еженедельных выходок Короля наливайщице-брюнетке.
Король пытался улыбаться летнику, но губы почему-то дрожали, в общем, кривилось лицо.
«Ох и скоты все же... Ну ладно, можно и без нежности все сделать, даже дергано, урывками. Главное, опять попытаться...»
— Я вам сейчас Высоцкого почитаю, — сказал он уверенно, достаточно громко.
Тот, что из борща, с усмешкой посмотрел на Германа, после кивнул молочному: гля, мол, этот поехал крышей.
— Ребят, Высоцкий, да?! — спросил Король громче.
Оба секунду-другую смотрели на Германа, а затем вновь занялись водкой. Послышалось через стопку: «В курте зимней, дурила, совсем уж».
Облокотившись на стол, Герман щурился на них через стекло рюмки, без стыда по-детски крутил палец по слизкой стенке дулечного носа, затем, приподнявшись, той же рукой боязливо потрогал полубокс, а после начал медленно гонять бегунок полурасстегнутой куртки: вжик! — упал от квадратной груди к нижнему, едва выпирающему жиру и — вжик! — приполз обратно.
Наливайщице был знаком жест. Она подошла к Герману, хотела что-то ему сказать, а он, прогнав в очередной раз бегунок до живота, осторожно завел ее за свою спину, крикнул летнику:
— Скоты! Высоцкий!
А дальше как обычно: шаг, другой, хлопок, прыжок — Герман упал на человека-борща. Зашел с коронки — с двух ладоней по ушам. Борщевой, нелепо осев от того неожиданного, открыл под «пенальти» раздуваемое от боли лицо. Герман не решился на удар ногой, а сел на человека-борща, вполсилы давил пальцами на его глаза, через смешок что-то хрипел-шепелявил. Борщевой кричал-плевался-дергался, впустую заносил в воздух кулаки.
— В «крысу»! Исподтишка! — крикнул молочный. — Раз на раз давай! По чести!
Без нервов пошли к эстраде. Впереди человек-борщ и молочный, а ухмыляющийся Герман позади, метрах в пяти. Он тогда подумал, что, может, ну это все: взять бы, пока эти двигают плечами, да и сделать два больших тихих шага назад, а потом прятаться с лимонадной улыбкой за дерево, а как те отдалятся, не заметят — побежать в лес. И сделать то без трусости, а как бы играючи, а то и с издевкой. Драться Герман уже не хотел.
«Не люди, а кошачий лоток», — сказал себе Король.
— Ну, толстяк, тебе пи...
— Я толстяк?! — перебил борщевого Герман, аж подавился от того оскорбления.
Как октябренок у первой теплой воды, он скинул куртку, свитер и футболку, выпрямился перед оппонентами, мол, смотрите, ха-ха-ха, жирка в меру, сейчас я вас, сейчас, пока горячо, легко, руки чувствуют удачу, ноги лепят нижний брейк, а в сердце августеют зеленоглазые ночи! Такие ночи, а вы их, дураки, темнотой зовете!
Тут-то с увлекшимся Германом случилась персональная темнота: неожиданно перед глазами хлопнула «звездочка», за ней наступил мрак...
Нашла Короля наливайщица.
— Получил?! Как дитё! — поднимая Германа, причитала она.
— А эти где?
Взялся за левый глаз, там без боли надувалось теплое.
— Откуда знать! — Она вела его к эстраде. — Где куртка? Телефон на месте?
Не было в потемках ни того ни другого, а главное — германовской чести. Он посмотрел на свои джинсы: стыдливый черный круг по верху, сырость, скудное тепло. Пьяно растирая круг, он сторонился наливайщицы, а та, увидев, что джинсы обгажены, кротко отвернулась.
— Как говорил Высоцкий...
— Да надоел ты со своим Высоцким! — перебила она. — Ходишь и всех злишь! Ну, хочешь ты своего Высоцкого читать — выйди вон на сцену эту, на Ленина вон выйди или еще куда — читай! У подъезда встань и кричи! Да в Интернете даже с видео! Нет, дай тут Высоцкого!
— Могу тебе прочитать.
— Ну что за человек! Шестьдесят лет, а идиот!
— Мне и сорока нет. Просто сгорел лицом... На производстве... Давай разок прочитаю...
— Не ходи больше к нам...
— А ты похудей... — сказал он со злобой.
Наливайщица фыркнула, отстранилась, пошла в сторону летника, однако мгновение — вернулась, мол, вызову блаженному такси, жаль дурачка, но Германа уже не было. У ступенек эстрады лежали его джинсы.
* * *
Пройдя лесопосадку парка, он без смущения «на трусах» вышел к проспекту Ленина. Вокруг — закрученная кишка из миндального света автомобильных фар, черных дорог и домов-теней, похоронного желтого уличного. В небе — безмолвная, корявая, пятнистая луна. Сейчас она как-то по-особенному, с надеждой подмигивала Герману из-за двух бьющихся борт о борт гнилых облаков-лодочек, своим расположением как бы указывала на круглосуточный магазин, что стоял на параллельной малой улице.
Там Герман и решил согреться, но прежде вышел на площадку перед Домом культуры. Выдохнув тяжело в советский, облепленный гуляющей молодежью фасад, он дернул открытым ртом и... Как и неделю назад, не смог прочитать здесь, на людях, стихотворение Высоцкого. Как будто злая, требующая смерти Германа знакомая рука сжала в секунду похудевшее горло: вместо слов — скудный рев в себя, в кость, а потом и скул поверх того. Произошедшее так напугало, набило тело, рот, глаза еще большим страхом, стыдом и холодом, что в муть, а потом и темноту ушел и фасад, а следом и молодые руки, тянувшие под сорочий смех камеры телефонов к голому Королю...
Очнулся Герман у входа в кругляк. Перед тем как войти в магазин, думал о той своей немоте, сдержанно вдыхал и выдыхал, начинал чувствовать и слышать то, что не заметил еще несколько минут назад на проспекте: болотно-бензиновые выдохи, спокойные тычки в барабаны удаляющихся автомобильных моторов, всхлипы асфальтовой крошки под колесами. Движения компании теней вокруг музыкальной колонки у ДК: муравят они в темноте под что-то драмовое и явно русское, но шикающее, слов всех не разобрать. И кажется, что это уже далеко, минуты назад, но все и близко, ярко, глубоко, сейчас, понимаешь, мать? Не всегда подобное объяснимо по ощущениям, но и знакомо. Как тогда, после дня рождения, лежа под телевизор, а там документальный фильм про ерунду и космос или еще про что, но с тем самым дикторским голосом, обо всем и ни о чем, а потом как укол цыганской иголки — песня Высоцкого там, песня про парус, мать, или что там, но коротко, секунд десять, а следом слезы сами по себе, и не унять, мать, и почему-то — да черт его знает, и страшно оттого, и холодно, но и так по-матерински, но и с болью, мать, но и с секундной радостью, и жена, супружница, ну послушай, вот как ты послушай, что-то сейчас такое скажу, вот сейчас, да, плачу, забудь, что плачу, не водка то, сам не знаю, сейчас вот найду в Интернете, сейчас вот стихи Высоцкого, вообще его не слушаю, не читал, но надо, мать, надо сейчас, или песню какую, послушай, ну, надо, да, а она, баба глумная, ой, все, забудь, лучше про дачу, огород, какая-то малина там, с сыном вон лучше чего, а то не дружите, ничего про него не знаешь, боится он тебя, а боится он, Лариса, потому что, мать его, дрищ и как девочка, не моя кровь, ремня бы ему, сучьи вы дети, говно, а не люди...
— Чё мне твои истории! Будешь чё покупать? — стоя за прилавком сонным Брежневым, сказала Герману продавщица.
— Я, мать, начну Высоцкого тебе...
— Штаны надел бы...
— Потом. Сначала Высоцкий...
— Говорю, не надо. Покупай, займи или иди.
— Вот прямо что-то из раннего его...
— Щас кнопку нажму — менты за тобою. Давай, давай.
— Дура. А еще мать. Я ж нормально с тобой...
— Давай, давай...
Брякнул колокольчик на входе. Герман обернулся: спиной у холодильника с мороженым стояла рыжая из кафе. В том же черном мешковатом, сейчас она казалась полной.
— Подруга, ну ты хоть, — подойдя к ней, сказал Герман и отшатнулся: обернулся парень, может, недавний выпускник школы. Мордочка землеройки, над бровью непонятная тату-вязь, стыдливый русый пушок над дутыми губами, в обычный нос кольцо под ноздрю, серьга в мочке блестит красненьким. Мать его, девочка!
Кулак Германа сам по той серьге...
* * *
Перед утренним выездом в суд Короля приодели: дали выцветшую синюю футболку, джинсы с желтым налетом.
— Мы тебя, конечно, принимаем таким, какой есть, но в суд голым нельзя, — говорили полицейские. — А Высоцкого читай, послушаем. Хороший был мужик...
Но Герман промолчал и тогда, и позже. Ночь в отделе, а потом и заседание в суде, там, где штраф и гуляй, рванина, это вернуло его прежнего — сжатого, неповоротливого, испуганного. Теперь было не до Высоцкого. Только стыд и гуляющий от аппендикса до кадыка холод.
Жена, прогул на работе, позор...
Теперь кололо внутри не январское море, которое прежде выдумал. Холод...
Что успокаивало: в отделе честно попросил прощение у того рыжего. Парень молча кивнул, даже пожал Герману руку. Потеплело...
Король зашел домой. Жена сестрила в больнице, а сын по послеобеденной привычке спал. Нужно было придумать уже сейчас оправдание для Ларисы, созвониться, подготовить ее к вечернему разговору. Ну загулял мужик, бывает, пойми, да, ты чё, да, ну чё, нет, так сложилось же, вернулся же, спасибо, что живой, менты, сама понимаешь...
Взяв телефон сына, Герман заперся в ванной. Сел на стульчак, по привычке, будто это его телефон, закрутил ленту новостей. Практически сразу же выпало короткое видео: ровная полянка в местном парке, под тополем худой мальчик, лицо закрывает пушистая серо-белая кошачья маска. Сидит на траве, разминает дымчатые «лапки». Когда он привстал, из тощего задка показался волчий, в пепел хвост.
Голова Короля дернулась, от затылка через открытый от удивления рот пролился жар, высыпали пятна по еще секунды назад черневшему от похмелья лицу.
— Здравствуйте, — сказал мальчик знакомым голосом. — Сейчас я вам покажу свой рекорд по прыжку в квадробике, да. Слушайте, буду стараться прыгнуть как можно выше. Может, и перебью даже старый. Сорян, если что...
Выключил ролик, отбросил телефон на захламленную тюбиками крышку стиральной машины. Умываясь, бранился губами. Это же как так вышло? Вырастил, сука, гомосека. Ах ты ж... Взять бы сейчас полотенце, смочить водой, чтоб сильнее печатало. Хлестать даже спящего, но по ногам, поучительно, чтобы, сука, такого больше... Вот сыночек, гаденыш, мамкина кровь. Что же это я не заметил? А он же взял и скрыл, паскуда. Футбол есть, иди в бокс, качалка какая. Да пусть даже на пробу кирнуть с пацанами по сотке, но он, свинота, вообще тут! Не-не-не! Это надо разобраться, дать расклады! Не он это все! Не мог так мой! Я же с ним и подтягивания, и мяч катать, и шахматы онлайн! Это какие другие гомосеки надоумили! Старшие, суки, какие вовлекли ребенка!
Вновь взял телефон, пролистал с два десятка комментариев, пытался вычислить тех «старших», а там лишь: «141! Мировой рекорд до 12 годков!», «Взял и просто разнес! Победа!», «Жестко! Всех уделал!» и прочее торжественно-дружелюбное, без пошлости и намеков на что-то противозаконное, влияние извне. Поддержка, одобрение...
В этот момент с лица Германа сошел жар. Под малую улыбку он вспомнил вчерашние два профиля, которые промяукали со сцены. Как сделали-то дерзко, не боясь, что Герман побежит за ними. Сейчас Королю даже казалось, что тогда над ним поглумился именно сын. Если он — смело, держи краба, бродяга...
Вчерашнее неожиданно запустило в Германе тополиный пух, но и тут же что-то снежное, забытое, спрятанное вновь открылось, вернуло в детство, которого стыдился до немоты.
Тридцать четыре года назад ржавая городская окраина без мук выплюнула в шершавую жилую «панель» Германа Короля. Пьющие родители, пленники литейного цеха, волновались, что пацан вылупился альбиносом и потребует особого ухода, на который не будет времени, но врачи успокоили: у Германа безобидная редкая генетическая особенность. Пробормотали заумное название дефекта, сказали, что с возрастом седина уйдет. В целом мальчик здоров, вырастет выше среднего роста и наверняка примет юношеским теменем пивную бутылку: кукольно-девичье личико Германа выделялось на фоне черноземных злых лиц других новорожденных мальчиков. Этот не «свой», не окраишный. Когда-то кто-то решил, что любой парень, растущий в Промышленном районе, должен выглядеть чуть красивее гаража-ракушки. Другие проживающие на отшибе юношеские типажи рисковали оценить мякотью лица твердость подошв паленых китайских «найков», ибо «нехер морде пацана на бабскую сходить».
— Ну это мамка виной! Кралька же! А так-то шрам через щеку — и будешь своим! — что-то подобное он помнил от отца.
Герман рос болезненным. Зимы доводили детсадовца Короля до бронхита и ангины. Весны отжигали нёбо тонзиллитом. Летом Германа истощал ротовирус. Лишь осенью парень не знал больничного листа, однако все-таки в это время уже не природа заставляла вносить новые метки в медицинскую карту Короля, а зверевший в двухнедельном запое отец.
По осени у Короля-старшего обострялась паранойя, которую он принимал за мышление. В иные времена года отцовское мышление работало на то, чтобы доставать лекарства для сына, ухаживать вместе с женой за Германом. Пить, параноить и жить для себя, как любил делать до брака отец, стало некогда.
Но наступала осень, Герман не болел, жена, забрасывая быт, все чаще оставляла мужа и пятилетку-сына, хохотала у подруг за рюмкой.
Но с ними ли хохотала? Думает она головой своей? Ну теперь я подумаю...
Забрав Германа из детского сада, отец шел с ним в «наливайку». В старте запоя брал сыну теплую газировку, а сам в компании знакомых хлебал дохлое сладковатое пиво. Впрочем, уже на второй день пьянки уходил в персональный алкоскит, отгонял товарищей от своего стола, пил «в одну каску», а Герману и копеечного компота не покупал. Хмелея, Король-старший все чаще и со злобой посматривал на чужого, совершенно не его породы, седого молчаливого Германа. Отец сдерживался, чтобы не дать ему подзатыльник при редких его вопросах, и, гася порыв несколькими тихими вдохами-выдохами, уходил в меньшую злость и якобы мстил жене: подливал пиво в стакан Германа.
Король-старший не мог умом формовщика понять, как от него могло родиться такое.
Конечно, не его.
Конечно, жена «подгуляла».
— Мужики, правда как найденыш? — спрашивал у знакомых пьяный Король-старший.
— Не трепи пацана, — отвечали ему. — А ты, Герка, как? Книжки уже, а может, стишки? А ну-ка, пацан, давай.
— Фигу те, — говорил Король-старший, а сам стыдился испуганного личика сына. — Он не гомик какой, чтоб тут клоуном...
На выходе из шалмана в голову Германа летел жирный отцовский подзатыльник...
А потом вечер. Ну женушка, да, паскуда, мастерица. Вместо того чтобы поговорить, услышать ее спокойное или тревожное «Не изменяла», Король-старший, следуя примеру своего отца, безмерно раздражал гортань и паранойю «Пшеничной», а потом ждал жену с гулянок, настраивался на наказание. Со лживой вежливостью он, укладывая супругу в кровать, после слушал ее дыхание. Как только вырывалось ровное сопение, а лучше храп — Король-старший разово плющил лицо жены кулаком, после без нервов шел курить на кухню, хрипел там что-то под расстроенную гитару.
Проснувшись от боли, она рассматривала в зеркале красноватую щеку, та разрасталась красным, вздутым, колким. Молча растирая лицо, жена через редкую слезу поглядывала на улыбающегося мужа, который глупо, уже наигранно, басил что-то про дом хрустальный, про пса, родники какие-то. И потом вновь бил. Доставались пинки и спящему Герману...
На третий день запоя синюшные мама и Герман тайно переезжали к бабушке в «центр». Там ожидали завязки и покаяния, которые приходили на третью неделю. Семья воссоединялась. Это не нравилось Герману. А вот жить у бабушки... Окна ее квартиры выходили на проспект Ленина. Пока бабушка сводила цифры в заводской бухгалтерии, оставшийся дома маленький Король взбирался на кухонную табуретку и смотрел с седьмого этажа на центровой неспокойный пейзаж. Тогда он и полюбил кричащее машинами, кишащее людьми неоновое стекло-бетонное сердце города. Здесь было чище и светлее, чем на окраине, на дорогу, по которой шли ряды машин, будто бы пролили смородиновое варенье...
Как-то он зарисовал проспект. Точные линии домов, квадраты и прямоугольники машин, люди-круги-палки. Заметно исхудавший Король-старший не оценил: с бранью порвал рисунок. Затем вроде как понял, что хватил лишнего. Чтобы успокоить плачущего сына, впервые не ударил его, а засуетился, бормоча, полез в шкаф, вытащил потрепанную желто-зеленую тонкую книжицу и протянул Герману.
— Паспорт на токарный станок, — сказал отец. — Тоже... Ну, линии...
Герман виновато отложил брошюру, ушел в свою комнату. Из нее услышал гитару с кухни. Струна, потом еще три. Тишина...
К концу года отец умер по своей воле. Брошюру и другие книги мать выбросила...
Сейчас Герман не мог сказать, плакал ли он тогда, как проходили похороны, что он чувствовал в те дни или ранее. Он урывками помнил следующие два года. Себя он вновь почувствовал примерно в середине второго класса. Перед глазами январская, как через полиэтилен картинка. Синеглазая зима хрустит под минус двадцать точно, не было такого в Крыму раньше, но почему-то не холодно, зато снежно, слепно. Ржавый фасад школы. Они с мамой идут по вытоптанной дорожке школьного двора. Теперь мама носит пальто, а не болоньевую куртку. Похудела лицом, фигурой. Отпустила рыжие волосы. От них пахнет малиной. Он смотрит удивленно на нее, такую знакомо-незнакомую, новую, а она ругается шепотом, мол, чего молчишь у доски. За тройки не хочет отдавать в секцию брейк-данса и в художку. («По рисованию и музыке пятерки! Лучше, дурила, учи другие предметы!») Одноклассники, увидев Германа и маму, глотая хохот, бросают им в спины пару-тройку подлых снежков, потому что второклассники в Промышленном районе ходят в школу и обратно без родителей, выбирают бокс, дзюдо и футбол, а не якобы лошковые танцы чернокожих под рэп и срисовывать с комиксов не по-здоровому ушастых черных мышей. И выглядят они пацанами, а не бабами...
Не делая быстрее шаг, мама закрывает Германа от снежков, улыбается, но не холодному комку, который легонько задел ее спину, и уж тем более не сыну: за мелким забором двора стоит черная «семерка», из нее под что-то мелодичное по-мальчишечьи курит очередной папа Германа.
Завидев его, Король говорит:
— Рукам холодно...
— Так в варежках же, — отвечают вместе мама и очередной папа, его студенческое лицо раскраснелось от мороза.
— А все равно холодно...
Герман тянет ему руку для приветствия, но очередной папа не замечает или же не хочет замечать детскую ладошку. Он открывает маме дверь. Из салона давит вялыми яблоками...
Сейчас все это разом ахнуло в Короле, разогрелось до добрых слез. Он скупо заплакал, но теперь как-то без боли, а с чувством, что эти слезы на пользу.
— Говорите, мировой рекорд? Квадроцикл или чё-то там? Ишь ты, — сказал себе Герман. — Ну, конечно, не по-пацански, но и не чмом! Рекорд же! Молодец! Сделал же! Ишь как, мировой рекорд! Мой сделал! Мой же!
Май-июнь 2025
Курск
