Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

<Вольный изгой>. <Романтический перифраз>

Ей солнце щедрыми горстями
лучи дарило не скупясь
на незатейливую вязь
ее прически. И, локтями
на сталь перил облокотясь,
она, застыв с улыбкой томной,
как будто в жизни первый раз
глядит на этот мир огромный
и словно хочет про запас
себе до будущей весны
у неба взять голубизны
для глаз и солнца лишний воз
для светлых спутанных волос,
тепла лучей, уж не палящих, —
для этих губ, в улыбке спящих...
Еще — для сердца доброту,
что дарит солнце ноября,
и, мы надеемся, не зря.

В руке ее платок нейлона
затрепетал одушевленно.
Всего лишь ветра дуновенье —
он над мостом, он над рекой...
Но тут Олег в одно мгновенье
перехватил его рукой
и возвратить весьма был рад
его прелестной незнакомке.
В награду — жест, в награду —
                                    взгляд,
И вот уж разговор негромкий,
как будто бы знакомы с детства
(хоть незнакомые совсем), —
на зависть проходящим всем...
И с милой ноткою кокетства
так говорила с ним она:

«Ах, как банальны времена!
И вправду ли нужна так сила,
чтоб перегнуться за перила
за улетающим платком?
Однако ж этим пустяком
вы склонны не шутя гордиться!
Но как хотелось бы родиться,
положим, в Средние века!
Тогда б такого пустяка
вам было б мало, рыцарь милый!
Платку вы дали бы упасть
реки в зияющую пасть,
и вам могла бы стать могилой
вот эта желтая вода,
с отвагой рыцарской когда
вы б дерзко ринулись в пучину,
чтоб дамы выполнить каприз.
А я б взглянула сверху вниз
на столь отважного мужчину...

А если б всё же рыцарь смелый
остался, к счастию, живой
и, от воды осоловелый,
вернул платок мне носовой, —
быть может, чуть его балуя
(но с сердцем не играя в прятки),
ему б дала для поцелуя
два пальца в шелковой перчатке,
чем осчастливила б немало
навек героя своего
и благосклонно бы внимала
я речи пламенной его.
Чуть уступая в самом малом —
ну в поцелуе что ж такого?! —
чтобы остаться идеалом,
я б вышла замуж за другого.
А мой герой, возможно, вскоре,
грань перешедший сгоряча,
сраженным пал в кровавом споре
с моим супругом от меча.

Фиалки тайно б я носила
к его могилке в ранний час,
слезою горькой оросила б
платок, соединивший нас.
От утешенья далека,
я прокляла б у изголовья,
что родилась в Средневековье,
а не в Новейшие века!»

С мужскою честью шутки плохи:
и вот он на перилах в рост.
И ахнул мост в едином вздохе,
и замер на мгновенье мост...

Он в воду врезался без всплеска,
но всё же не достал до дна —
была приличной глубина.
Руками заработав резко,
тотчас же всплыл, глотнув чуток.
Блондинкой брошенный платок
Как раз воды едва коснулся.
Он без труда его настиг
и на один лишь только миг,
Лишь на мгновенье оглянулся —
Там в изумлении немом
вросли прохожие в перила.
Вполне возможно, что о нем
она поспешно говорила
стоящим рядом. Он поплыл.
Прошел восторг, экстаз и пыл,
его течением сносило
от злополучного моста.
И пусть не изменила сила,
но всё ж она была не та —
остались на прутах решетки
упругость мышц и цепкость рук,
а восстановишь их не вдруг...
Но вот уж на моторной лодке
к нему идут наперехват.
Он рад, однако ж, и не рад:
что на его бы сделал месте
средневековый кавалер —
поборник доблести и чести?
Но, коль отсутствует пример
и нет здесь строгого судьи,
он дал втащить себя без спора
на борт спасательной ладьи.
А все детали разговора
я опущу. Причины есть
беречь достоинство и честь,
да и романтику покроя
поступка моего героя.
Промямлил только: «Извините...
Спасибо, стало быть... Мерси...»

А на Васильевском граните
она ждала его в такси.
Одервенелыми губами
еще острить пытался он:
мол, дескать, подвиг совершен,
и дело, значица, за вами.
Но губы отказали сами
и лишь коверкали слова,
к тому ж кружилась голова
и мышцы в судороге свила
ему ноябрьская Нева.
Его подруга так уж мило,
лукаво, ласково, речисто
молила хмурого таксиста
подбросить их на адресок.
Ее минорный голосок
смирял мажорное гуденье
таксомоторного жреца.
Но, не доспорив до конца,
она втолкнула на сиденье
Олега, мокрого до пят...
А дальше просто ерунда —
он что-то мямлил невпопад
и выйти на ходу пытался;
в себя пришел он, лишь когда
в ее квартире оказался
и, багровея от стыда,
подвергнулся такому сраму —
в сугубо женскую пижаму
был облачен не без хлопот,
укутан знаменитой русской
пуховой шалью оренбургской,
и стал итогом всех забот
коньяк, Арменией пахучий.
И скоро стопудовой тучей
валился на сознанье сон.
На мягком, ласковом диване —
незваный гость
                   во вражьем стане —
тревожным сном забылся он...

Что ж, тюрьмы для людей
                                 не новы.
Оценит волю знавший плен.
Тюрьма! Страшны твои законы
не сталью, не бетоном стен,
не изможденными лучами
сквозь прорезь в камерном окне.
Страшны кошмарными ночами,
кошмарным бредом в полусне,
когда шаги, шумы, движенье
вдруг жуткой явью возродят
уж пережитые мгновенья
страданий, боли и утрат.
Не возражая и не споря,
вы, чтоб проснуться, чтобы жить,
должны всю эту кучу горя
одним мгновеньем пережить,
перетерпеть, перестыдиться,
перестрадать, переболеть...
Тюрьма, ты вечно будешь сниться
тем, кто твою оставил клеть!

Таков был сон его — наверно,
тревожен, чуток, неглубок, —
и только вздрагивали нервно
то кисти рук, то мышцы щек.
А время таяло, летело
и обходило стороной.
И рядом долго с ним сидела
блондинка с русою копной.

Она была звездой эстрады.
И в этот песенный сезон
призы, контракты и награды
текли рекой. И был влюблен
и каждой песней в сердце ранен
веселый, шумный горожанин,
и экзотические львы
на постаментах вдоль Невы
ловили в гривы осыпь ритмов.
У касс эстрадных — поле битвы,
и цветниками — авансцены,
и в нежном трепете антенны,
и в нервной пляске телефон
был в этот песенный сезон.
Причиной шумного успеха
могло быть это или то,
ведь песня песне не помеха,
но только верно, что никто
из молодых богинь эстрады
с такою славой не дружил.
Ее улыбке были рады
и те, кто время пережил,
кто мало жил, и тот, кто пожил,
и тот, кто в мненьях осторожен,
и даже те, кому природа
умений нужных не дала
ценить талант такого рода,
и тем она была мила.
Говоруны центральной прессы
ей добрый раздували бриз,
магнитофонные балбесы
ее ловили у кулис.
В кафе о ней порою споры
решались мненьем кулаков.
А композиторы-стажеры,
сметая пыль с черновиков,
в тоске облизывали губы,
когда в телеэкране трубы
давали ей не их аккорд.
И был поэт немало горд,
когда она его куплетам
дарила чуткий микрофон...

Но наш герой не знал об этом.
И как мог знать об этом он,
когда его глухие стены
и два бетонных потолка
держали узником и пленным
и шириною в три шага
отмерян мир рукой привычной,
где стук морзянки по ночам
лишь вторил камерным ключам
да ругани косноязычной.

Он ничего не знал о ней,
проснувшись вдруг среди уюта,
и явь воспринимал как чудо.
Но, в зеркало взглянув, красней
вмиг стал полос ее пижамы…
И не порадовал его
вид повечерней панорамы
из затемненного окна...

Оставив дома одного,
умчалась по делам она.
Запиской приказала строго
не преступать ему порога,
что он наверняка простужен,
чтоб принял ванну после сна,
чтоб подогрел на плитке ужин,
что может запоздать она.
Пожалуй, надо было сразу,
не оставаясь здесь ни часу,
тотчас одеться и уйти...
Но он никак не мог найти
пиджак...
        Сказать, однако ж, прямо,
была так ласкова пижама,
столь нежны шторы на окне,
так мягок свет от абажура,
а в сумеречной глубине —
раскрытая клавиатура,
В стекле — 
         жемчужных рыбок стайки.
Всё для него открылось вдруг
прикосновеньем милых рук
прелестной молодой хозяйки.

Уже темнело. За окном
игристым золотым руном
цвели проспекты, зданья, храмы,
и средь вечерней панорамы —
бесцветной полосой Нева,
и славной песенки слова
внизу, в подъезде, где-то рядом...
Но всё ж не верилось ему —
ведь лишь вчера
                      расстался с адом,
и вдруг так много одному,
не по делам, не по уму —
по дурости и баламути...
Что за комедию ломал!

В тоске, раскаяньи и смуте,
прилег и снова задремал...

В одиннадцать пришла домой.
Спросила громко от порога:
«Вы не сбежали, рыцарь мой?
Подзадержалась я немного...
Была ли принята микстура?
А ну, герой, не прячьте глаз.
Ах, да у вас температура!
В постель вы ляжете тотчас.
Да-да, немедленно в постель,
и мне расскажете про царства —
те, что за тридевять земель
вам в брани покорять случалось,
как смерть
           в пробитый щит стучалась,
как трупы стлались под ногами,
как были пленены врагами,
как уходили от погони,
как вас несли лихие кони,
взметая пыль, полынь, репей
по вольной скатерти степей.

Потом дадим друг другу руки,
тепло их в сердце сохраним,
и полюблю я вас за муки,
а вы меня — за нежность к ним.
Правдив будь, рыцарь, и отважен.
Я на челе читаю вашем
страданий и утрат печать.
Итак, вы можете начать!»

И вот — ладони в подбородок,
взгляд любопытен, тих и кроток.
Что за кокетка! Погляди...

Но вдруг глухое раздраженье
Олег почувствовал в груди.
Была нелепая минута —
и захотелось вдруг ему
из этой блажи и уюта
швырнуть ее туда — в тюрьму,
чтоб поняла, как дурно это —
иметь столь счастья для одной,
чтоб обернулась ей планета
своей обратной стороной,
чтоб в страхе вздрогнули ладони,
когда средь грязи, брани, вони
людей увидела б она...

Вот так и ты, моя страна!
Что знаешь о глухих заборах,
и о подвальных грязных норах,
и о свирепых рыжих псах,
о преждевременных морщинах
и в злости высохших слезах?
О всём молчишь, как ни спроси я!
Хмельную ересь возлюбя,
как мало знаешь ты себя,
бахвальством пьяная Россия!

Но вдругоднажды воскреси я
всему причину и цену,
мою упрямую страну
в какую бездну страсти кину?
Я сам... Я сын... На мне печать...
Добра и зла наполовину...
Боюсь молчать и не молчать.
Мы все во всём — одна порода.
И я стараюсь уяснить —
что, если вдруг порвется нить
со мною моего народа?!
Я всё на тех же берегах,
всё в той же песне,
                           в том же горе,
и — пусть не убежал за море,
но всё же, в сущности, — в бегах.

Полусвобода без поклона
ценой добыта дорогой.
Я доброй волей вне закона
и доброй волею изгой.
Пусть кто-то охнет, кто-то ахнет
в многозначительный прищур,
но я по-прежнему ищу,
где русский дух, где Русью пахнет!
И на могилах дорогих
я на плечах друзей зависну...
И если я браню Отчизну,
так мне она нужней других!
_________

А ты, красавица-краса,
какой заботой обуяна,
иль мил до острова Буяна
уплыл, узревши чудеса,
а свёкр, уродец колченогий,
тебе режим устроил строгий
так, что ни охнуть, ни взвопить?
Его бы кочергой побить,
Косу заплесть и — вон из хаты!
Иль прежде не была лиха ты,
до встречи горе-жениха...

О Боже! Что за чепуха!
Ведь сущий бред в полусознанке.
Иль мне — бомжу на полустанке
не в первый раз, а нынче снова
в окне состава скоростного
мелькнул твой образ и пропал...
Иль, может, я опять проспал
момент тюремного порядка —
лежу, не шевельнуть плечами,
а мент начнет стучать ключами,
хохмить, вопить, браниться гадко...
Но — наплевать! Ведь
                              просвистели
мои года в мешках бетона.
А нынче рядом у постели,
то бишь у нар — до слез, до стона
реально! — дева во плоти!
Менту параграф не найти,
мне запрещающий виденья!
На нарах пролежу весь день я,
покуда в карцер не упрут.
В заплечьи демоны орут, —
мол, дескать, бред от голодухи,
что, мол, не нужен никому,
что повреждение уму
в забавушку послали духи…
Что вся тюрьма полна калек,
подобных мне, — закон неволи...

И от обиды, как от боли,
что тело ведало порой,
вдруг громко стонет мой герой,
узревший истину подлога...

А дальше — вместо эпилога:
я имя дал ему — Олег.
В намек на знак иного века,
где от презренья и гордыни
герой по имени Алеко,
цыганской волей опьянен,
от той эпохи и поныне
ни за душевное уродство,
ни за пустое сумасбродство
эпохой не был осужден.
Я знал от корки и до корки
поэму классика веков.
Под крик ментов и вонь махорки
я графоманил, не стыдясь
суждений истых знатоков,
кому не покажу ни строчки...
Всё для себя и о себе,
и о капризнице судьбе,
о грезах в лапах несвободы,
где месяц, год, года и годы
проводит мирный человек —
и не Алеко, но — Олег.

                     <70-е годы>

От редакции
Прошел год с того дня, как не стало Леонида Ивановича. При разборе его архивов была найдена его ранняя поэма без названия, которую он жанрово определял как «романтический перифраз», поскольку ритмически и по ряду признаков это прямая и осознанная аллюзия к пушкинским «Цыганам». Леонид Иванович показывал поэму в редакции, возможно обдумывая ее окончательную отделку и подготовку к печати, но все же не опубликовал: был чрезвычайно требователен, и прежде всего — к себе.
Редакция журнала «Москва» предлагает вниманию читателей эти материалы в надежде, что строки Л.И. Бородина им столь же дороги, сколь и всем знавшим его и имевшим честь работать с ним рядом.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0