Перечитывая классику

Марлен Дитрих была любовницей Ремарка и многолетней подругой Хемингуэя, а как писателя любила Паустовского. Это не фраза из анекдота, а абсолютная правда. В 1964 году, выступая в московском ЦДЛ, Дитрих насмерть, до самых глубоких печенок уязвила сотни собравшихся там инженеров человеческих душ, неожиданно став на колени перед вышедшим на сцену Паустовским и… облобызав ему руку. Никто из ныне живых писателей, свидетелей этого события, не любит вспоминать о нем. И те, кто уже помер, не вспоминали. Ведь что переживал в этой ситуации, скажем, Солженицын (если он присутствовал)? Или какие-нибудь Окуджава и Аксенов (присутствовавшие точно)? Может быть, конечно, Марлен Дитрих была поддатой (она это дело уважала), однако же впоследствии ни поддатые, ни даже обколотые западные звезды на колени перед нашими властителями дум не становились и уж тем более рук им не целовали.

Впрочем, вот что писала о Константине Георгиевиче Паустовском в воспоминаниях сама Дитрих: «…однажды я прочитала рассказ „Телеграмма“ Паустовского. (Это была книга, где рядом с русским текстом шёл его английский перевод). Он произвёл на меня такое впечатление, что ни рассказ, ни имя писателя, о котором никогда не слышала, я уже не могла забыть. Мне не удавалось разыскать другие книги этого удивительного писателя... Он писал романтично, но просто, без прикрас. Я не уверена, что он известен в Америке, но однажды его „откроют“. В своих описаниях он напоминает Гамсуна. Он — лучший из тех русских писателей, кого я знаю. Я встретила его слишком поздно».

«Телеграмма» — в общем-то, неплохой, душещипательный рассказ на тему «Ты жива еще, моя старушка?» — когда старушка, к сожалению, уже не жива. Однако никто никогда до Дитрих не выделял его у Паустовского. Наверное, она была сентиментальна, но на свой лад, если предпочла обливаться слезами над вымыслом малоизвестного на Западе советского писателя, а не над бестселлером «Три товарища» своего любовника Ремарка, как это делали миллионы. Может быть, одинокая судьба матери героини рассказа оказалась ближе Марлен Дитрих, с 17 лет вечно бывшей то на гастролях, то на съемках, а потом и вовсе покинувшей Германию. Хотя известно, что в детстве она называла маму Драконом (der Drakon). Ну, это дела семейные: разве «драконы» недостойны любви? Что же касается Паустовского, то надо отдать должное Дитрих: она была настойчива в поисках других его произведений: «Позже я прочитала оба тома „Повести о жизни“ и была опьянена его прозой…»

Что ж, «Повесть о жизни» в шести книгах — это, конечно, лучшее, что создал Паустовский. Она автобиографична, поэтому сюжет в ней заменен движением — герой почти всё время находится в дороге: «Если бы можно, я поселился бы в уголке любого товарного вагона и странствовал бы с ним, — пишет Паустовский. — Какие прелестные дни я проводил бы на разъездах, где товарные поезда сплошь и рядом простаивают по нескольку часов… А потом, в пути, сидел бы, свесив ноги, в открытых дверях вагона, ветер от нагретой за день земли ударял бы в лицо, на поля ложились длинные бегущие тени вагонов, и солнце, как золотой щит, опускалось бы в мглистые дали русской равнины, в тысячеверстные дали, и оставляло бы на догорающем небе винно-золотистый свой след».

"Повесть о жизни" (1945–1963), особенно четвертая и пятая ее книги, — это, в сущности, книга странствий по раздираемой гражданской смутой России. Читая Паустовского, как-то остро понимаешь, что такое для нашей огромной страны отсутствие нормальных путей сообщения: "Россия как бы вновь распалась на мелкие удельные земли, отрезанные друг от друга бездорожьем, прерванной почтовой и телеграфной связью, лесами, болотами, разобранными мостами и внезапно удлинившимся пространством".

"Армия демобилизованных валила по железным дорогам, круша все на своем бесшабашном пути. В поездах было разбито и ободрано все, что только можно разбить и ободрать. (…) Всех штатских, "цивильных", "гражданских" и "стрюцких" людей, если они каким-то чудом проникали в эшелон, обыкновенно выбрасывали в пути под откос". Требовалась немалая изобретательность, чтобы сохранить свою жизнь и имущество. Паустовский рассказывает о том, как в 1918 г. М.М. Пришвин перевозил свой архив из Ельца в Москву. На какой-то узловой станции около Орла матросы из заградительного отряда арестовали пришвинские рукописи. Никакие мольбы и уговоры не помогли. "Топай отсюда, пока цел", — советовали Пришвину "братишки". Тогда к начальнику отряда отправился попутчик писателя, "человек в шляпе с отвисшими полями". "Немедленно верните этому гражданину вещи", — тихо, но внятно приказал он. "Кто ты есть, что можешь мне приказывать?" — изумился начальник. "Я Магалиф", — загадочно ответил человек. Матрос поперхнулся камсой, коей закусывал, встал и закричал: "Вернуть вещи этому гражданину вещи! Сам уполномоченный Магалифа приказал".

Между тем, Магалиф — это была не организация, а всего лишь фамилия человека в шляпе с отвисшими полями. Но тогда, как пишет Паустовский, "впервые начали входить в силу нелепые сокращения названий. Через несколько лет их количество приобрело уже характер катастрофы и грозило превратить русскую речь в подобие косноязычного международного языка "волапюк".

Однако Пришвину "волапюк", как видите, помог. На прощание Магалиф посоветовал ему написать на тюках с архивом слово "фольклор". "Русский человек, — объяснил он, — с уважением относится к непонятным, особенно к иностранным словам. После этого никто ваши вещи не тронет". Пришвин послушался и не прогадал. Заградительные отряды оставили его рукописи в покое.

Летом 1918 года молодой Паустовский отправился из большевистской Москвы на гетманскую Украину, где были его сестра и мать. Как и теперь, в ту пору два народа разделяла государственная граница. Правда, Паустовский описывал ее в 1956 г. как исторический курьез, а для нас она — снова горькая явь… Вскоре, наверное, она станет еще более горькой, как в 1918-м, когда между РСФСР и Украиной существовал визовый режим.

Паустовский поехал на свой страх и риск, без всякой визы. Граница на киевском направлении проходила тогда, как и теперь, у станции Зерново (Середина Буда). Сначала Константин Георгиевич попал, естественно, в руки российских пограничников. Надо сказать, они обошлись с ним вполне прилично. Между прочим, это и по сей день так. Тем, кто часто курсирует из России на Украину, хорошо известно, что наши "погранцы" легче "входят в обстоятельства", нежели украинские. Паустовскому достаточно было предъявить большевистскому комиссару письмо от больной матери, чтобы тот сам выписал ему разрешение на выезд. Никаких денег с него не взяли. На украинской же стороне ключом от "державного кордону" были только деньги да еще вещи. Вещами брали самозванные украинские "пограничники", а деньгами (царскими пятирублевками) — немцы-оккупанты.

Любопытно, что в 1918 г. богатые беженцы из Советской России прятали свои драгоценности в основном в носики от чайников. Их разоблачали очень быстро: если замечали, что хорошо одетые люди бегают на станциях за кипятком с кружками, то просили предъявить для досмотра имеющиеся у них чайники. Может быть, с тех пор и берет начало пренебрежительная кличка профана — "чайник"? Между тем, заканчивались подобные истории совсем не весело: "контрабандистов", как правило, большевики расстреливали на месте.

На территории, занятой белогвардейцами, путешествие в поезде, по описанию Паустовского, было не менее тяжелым. В 1919 г. он ехал от Киева до Одессы 18 суток (!). Тормозили движение не только налеты и обстрелы "зеленых", но и отсутствие топлива для паровозов. Машинист давал "умоляющие гудки", пассажиры выскакивали из теплушек и ломали на дрова станционные заборы, кресты с могил на кладбищах, путевые будки, а иногда и целые дома несчастных железнодорожников.

Во время своего более чем полумесячного путешествия из Киева в Одессу Паустовский на станции Помошная стал свидетелем проезда по "чугунке" разбитой деникинцами армии батьки Махно из Голты в Златополь. Махно двигался на трех эшелонах. В одном ехали "хлопцы", в другом — кони и тачанки, в третьем — сам Махно и его штаб. Поскольку "хлопцы" сидели в теплушках, свесив ноги, Паустовский дал любопытное описание махновской армии "через обувь": "Мелькали желтые сапоги, бурки, валенки, зашнурованные до колен ботинки, серебряные шпоры, гусарские сапожки с офицерской кокардой на голенище, болотные бахилы, оранжевые туфли с пузырями на носках, красные и заскорузлые босые ноги, обмотки, вырезанные из красного плюша и зеленого биллиардного сукна".

На отдельной платформе размещалось роскошное лакированное ландо самого "батьки", с золочеными княжескими гербами на дверцах. В экипаже, положив ноги на козлы, полулежал Махно. Он поигрывал маузером и, заметив вытянувшегося в струнку дежурного по станции, лениво выстрелил в него. Дежурный упал, забился на перроне, размазывая кровь, а пулеметчики, сидевшие по углам махновской платформы, добили его очередями.

Сегодня, когда на Украине и что, самое странное, у нас в России идет активная реабилитация Махно в искусстве (возьмем небесталанный сериал «Махно»), почему-то забыли о таком "батьке". Между тем Паустовский, воочию увидевший на станции Помошная один из "подвигов" "народного героя", назвал его не иначе как "осатанелым изувером". Добавлю, что Паустовский терпеть не мог украинских националистов, несмотря на то, что называл себя «киевлянином по душе» и вел свой род от запорожского гетмана Сагайдачного. Всё, что он написал о «самостийниках» времен гражданской войны, остроактуально до сих пор.

Насколько мне известно, музеем Паустовского в Москве давно готовится к изданию его неизвестная повесть «Двадцатый год» о кровавых злодеяниях Бела Куна и Землячки в Крыму после разгрома Врангеля и о последовавшем затем голоде. Впервые я услышал об этом от сотрудника музея Н. Головкина лет шесть назад, но «Двадцатый год» почему-то до сих пор не опубликован. Повторяется история с повестью о чекистах В. Катаева «Уже написан Вертер»?

В начале 20-х годов судьба забросила Паустовского в Закавказье. В то время пассажирское сообщение между закавказскими республиками, еще недавно воевавшими друг с другом, практически отсутствовало. В 1923 году из Грузии в Армению и Азербайджан был пущен специальный поезд с комиссией инженеров, чтобы обследовать состояние закавказских железных дорог. В качестве корреспондента газеты "Гудок Закавказья" в поездку отправился и Константин Паустовский. Тогдашняя ветка Тифлис–Эривань, проложенная в зеленых теснинах Помбакского ущелья, представляла собой весьма диковинное зрелище. На первый взгляд, ездить по ней было невозможно. "… Поезд брал предельные подъемы и закругления. Он скрипел всеми заклепками, рессорами и буферами и медленно, так медленно, что это было почти незаметно для глаза, проползал по узким головокружительным мостам. Все на этой железной дороге было построено на последнем пределе. Поезд шел двойной тягой, с толкачем". От своих спутников Паустовский узнал, что "после постройки этой дороги инженер — ее строитель — был признан душевнобольным и посажен в сумасшедший дом. А дорога между тем исправно работала, хотя и наводила ужас на пассажиров".

Скитания молодого Паустовского имели закономерный для русского писателя конец. На обратном пути в Тифлис поезд подолгу стоял на каждой станции — работала инженерная комиссия. Изнывая от жары, Константин Георгиевич целыми днями бесцельно сидел в тени деревьев: "Я с тоской читал на товарных вагонах надписи: "Осмотрен в депо станции Тверь" или "Осмотрен в депо станции Владимир". Там, в Твери и Владимире, в запущенных городских садах, может быть, сейчас идет даже дождь, настоящий спокойный дождь, и ему никто не мешает шуметь, стучать по листьям, увлажнять рыхлые клумбы с петунией и сбегать ленивыми ручейками в реку Клязьму, что издавна славилась своей прозрачной водой".

И это видение русского дождя стало, по существу, прологом для окончательного возвращения Паустовского домой, в Россию. «Самое большое, простое и бесхитростное счастье я нашёл в лесном Мещёрском краю, — писал впоследствии он. — Счастье близости к своей земле, сосредоточенности и внутренней свободы, любимых дум и напряженного труда. Средней России — и только ей — я обязан большинством написанных мною вещей». А это — и знаменитая «Мещёрская сторона», и «Кара-Бугаз», и «Созвездие гончих псов», и «Северная повесть», и «Золотая роза», не говоря уже о «Повести о жизни».

Когда в середине 1950-х годов к Паустовскому пришло мировое признание, он получил возможность путешествовать по Европе, бывал в Болгарии, Чехословакии, Польше, Турции, Греции, Швеции, Италии и других странах, в 1965 г. долго жил на Капри. Тем не менее, он писал: «Я не променяю Среднюю Россию на самые прославленные и потрясающие красоты земного шара… Всю нарядность Неаполитанского залива с его пиршеством красок я отдам за мокрый от дождя ивовый куст на песчаном берегу Оки или за извилистую речонку Таруску — на ее скромных берегах я теперь часто и подолгу живу».

Андрей Воронцов







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0