В тихой музыке дождя...

Степан Павлович Деревянко ро¬дился в 1951 году. Вырос на хуторах Средние Челбассы и Мигуты. Окончил факультет журналистики Ростовского университе-та.
Работал учителем русского язы¬ка и литературы, был редактором на радио, де-лал колхозную газету, строил дома, работая машинистом башенного крана. Рабо-тал исполнительным директором Каневской районной ассоциации фермеров.
Печатается в районных газетах, в журнале «Каневчане». Автор сборника но-велл и рассказов «Я все помню...», вышедшего к юбилею ста¬ниц. Фотохудожник, автор трех фотовыставок.
Лауреат Всероссийского журна¬листского конкурса, лауреат премии журнала «Москва» за 2013 год.
Член Союза писателей России.
Живет в станице Стародеревянковской Краснодарского края.

«Я теперь во сне сею»

Ну, Андреич, ну, старый солдат! Не сидится ему, не лежится. Захожу во двор, спрашиваю у внучки, где дедушка. Говорит — на огороде с пыреём воюет. В 87 лет? Не очень поверил и пошел на грядки. Точно — согнутый, как знак вопроса, старичок с волосами, похожими на пух одуванчика, копает вилами край огорода, выдергивает белые шпагатины корней и бросает на межу.

— Дядя Ваня, что ж ты, немца победил, а пырей никак?

— Та ныяк ёго, проклятого, ны вывыду, лизэ и лизэ через мыжу, як той хвашист....

— Значит, есть еще сила у солдата?

— Трошкы есть, но вже ны багато. А чий ты будэшь, сынок? — спрашивает он меня, внимательно вглядываясь.

Я называюсь и наклоняюсь к старику ближе, зная, что у него видит один глаз. Прозевал ветеран, как и многие старики, свою глаукому. Дядя Ваня, поглядев на меня, говорит:

— Шось ны помню. Батька твого вроди знав.

— Знали, дядь Вань. В юности бегали ж до девчат в соседнюю станицу?

— А як же! На конях, верхи!

— Значит, знали. Ну, пойдемте во двор.

И я беру под руку старика, в другую руку поперечную пилу — дядя Ваня сам срезал сломанную ветром вишню, — и мы с вилами и пилой идем по зеленой стежке.

 

Великая Отечественная для ку­банца Ивана Набока началась в июне 1941-го, сразу после объявления нам войны Германией[1]. В свои девятнадцать лет он попадает в первый призыв, и вот уже колонна новодеревянковцев по пыльному жаркому шляху направляется в станицу Новоминскую (тогдашний райцентр). Сзади скрипит фурманка с харчами и водой, над головой звенят жаворонки в ясном и пока еще неопасном небе. А к ногам льнут созревающие колосья, будто спрашивают: «К жатве вернетесь, казаки?»

Подступает от вида полей комок к горлу, но идти надо. Рубаха прилипла к спине, и над колонной плывет запах потных мужских тел.

В Новоминской колонна удлинилась и, утерев слезы прощания, направилась полевыми дорогами на сборный пункт станицы Ленинградской. Мужики постарше шли молча, молодежь пыталась шутить, но шуток хватило ненадолго. По пехотной норме в день солдату полагается пройти сорок километров, до сборного пункта было восемьдесят. Вот их и подгоняли военкоматовские, постоянно покрикивая:

— Шире шаг! Не отставать!

С непривычки у Ивана от усталости гудели ноги. А впереди была война.

Но это у народа, у страны была Великая война, а у каждого солдата она была своя, потому что свои были беды, свои голод и холод, свое горе и своя радость. Кому-то на войне повезло больше, кому-то меньше, кому-то не повезло совсем. Но если считают фронтовиками тех, кто призвался в конце войны и войны не видел, или тех, кто всю войну мордовал в лагерях безвинных соотечественников, то что говорить о таких трудягах, как Иван Набок, с начала и до конца войну ломавших...

Из Ленинградской колонну, теперь уже в несколько тысяч человек, повели в станицу Багаевскую, за Ростов. Пересыхало горло от жажды и висящей облаком над дорогой пыли. Стирались в разбитых чувяках ноги. Но никто не жаловался. Знали, что ответ будет один: «Привыкайте, война».

В Багаевской призывники получили приказ: копать противотанковые рвы от Таганрога до Ростова. Копать в своей одежде и обуви, дали только лопаты и носилки. Земляная работа всегда тяжелая. Чтоб хорошо копать, нужен хороший харч, а его-то как раз и не было — кормили плохо. Отощали казаки. Обносились, оборвались, спали вповалку там, где работали, пока было не холодно. Не мылись, негде было. Завшивели. Но не роптали, враг наступал, и спешили до холодов рвы закончить. Спас положение колхоз: из Новодеревянковской привез для своих одёжу, обувку и рабочие рукавицы. Иначе бы пропали, не став солдатами.

К зиме земляные муки закончились, и Иван попадает в Майкоп, в учебку. Там только он отмылся, выбили его вшей и одели в солдатскую форму. Там же он принял присягу и стал солдатом.

До весны их учили пехотной науке, а весной 1942-го все подразделение перебросили в Новороссийск грузить боеприпасы на корабли, доставлявшие оружие в Крым. После этого рядовой Набок попадает в грузинский город Гори, на формирование своей воинской части — 920-го стрелкового полка. И оттуда на фронт, на Смоленское направление, на передовую.

Как воевал рядовой пехотинец Набок в свои неполные двадцать лет? Да как все, кто с ним был рядом в окопе, траншее, атаке. «На передовой в окопе ничем не интересуешься. Голодно, холодно — сырая шинель от мороза колом стоит. Щи холодные привезут раз в несколько дней и хлеб мерзлый. Хлеб порубаешь саперной лопаткой и ешь. Не думаешь, что будешь жить, и не страшно. Идешь в бой, и все равно, что с тобой будет». А места там, под Смоленском, такие были, что окоп не выкопаешь. «Сыдыш в той ямки, як сорока на акации». Это малая правда солдата о «своей» войне.

В тех боях его и ранило. Первый раз легко, в бедро, 26 августа 1942 года. А через несколько месяцев, в декабре, в атаке Ивана сразила разрывная пуля в... пах. Бой у деревни Жеребцовки был тяжелый, в его роте многие полегли. Ивана спасло то, что он не потерял сознания и был молодой, сильный. Метров тридцать до своей траншеи он прополз на руках, кровавя грязный снег. Ноги не слушались. Когда полз, кто-то из товарищей попросил: «Добей, браток...» В траншее Ивана перевязали и, повезло опять, отправили на крытой машине к санитарному поезду. Два везения в один день — судьба. И было это 17 декабря, в его двадцатый день рождения.

Санитарным поездом солдата довезли до Москвы, а оттуда отправили в Самарканд, в эвакогоспиталь 3963. С 20 января по 31 августа 1943 года пробыл он на лечении после своего страшного ранения, про которое в бумагах сказано односложно: тяжелое. Я смотрю на пожелтевшее свидетельство о болезни рядового Набока, выданное комиссией эвакогоспиталя, в котором нормальным почерком (а не таким, как теперь пишут врачи) написано: «В левой паховой области рубец 12 на 2 см, другой — 2 на 0,75 см — окрепший. В левой ягодице рубец, окрепший, со свищем в центре. Из свища грязно-гнойное выделение в умеренном количестве. Движение в левом тазобедренном суставе ограничено...» Ранение-то было сквозным. В таком состоянии госпиталь отправил Ивана на полгода долечиваться домой с последующей перекомиссией.

Стучал поезд через пустыню из Самарканда на Красноводск, и был уже сентябрь 1943-го. Где-то гремела война, а рядовой Иван Набок смотрел из окна разболтанного вагона на безжизненные пески, безлюдные полустанки и тощих верблюдов, неизвестно чем кормящихся в этих местах. Он ехал домой на целых полгода, внешне выглядел неплохо, но радости не было.

С парохода в Баку он снова сел на поезд, приглянулся попутчице — молодой вдове ставропольчанке, и та стала его уговаривать провести отпуск у нее дома. «Я б, може, и согласывся — гарна була женщина, да куда мини: негожий...» Шесть лет Ивану после ранения не хотелось девчат, и аж в 1949-м к нему вернется мужская сила и он сможет жениться. Но молодость пропадет.

К моменту возвращения Ивана в Новодеревянковскую немца из станицы уже прогнали, налаживалась мирная жизнь, и в ней нашлось занятие фронтовику Набоку. Они с Ваней Бутом (тот остался с одним глазом) обучали военному делу допризывников 1927 года рождения.

Через полгода рядовой Набок прошел медкомиссию, был признан с оговорками годным к военной службе, отправлен на переобучение и служил потом до конца войны во втором эшелоне: охранял и чинил линии связи. Побывал со своим подразделением в Болгарии, Австрии, Сербии, Чехии, а закончил войну в Венгрии. Через два года после Победы его демобилизовали в том же самом чине — рядового. Особых наград за войну солдат не заслужил, но воевал честно, а что остался живой, но покалеченный, так и на том судьбе спасибо.

Дома Ваня Набок не стал «пристраиваться к связи», а пошел учиться в станичную МТС на тракториста, хотя врачи не советовали: ранение дало рецидив, неприятную болезнь кишечника, с которой он воевал потом всю жизнь, но хотелось Ванюше быть трактористом. И он освоил профессию, более того — благодаря ей стал известным и прославленным человеком.

А в 1949 году Ваня Набок завел семью. Женился на станичной девушке Ксюше, с которой познакомился до войны. Ксюша воевала в связи — наблюдателем и оповещателем о налетах вражеских самолетов — и дошла почти до Берлина. Демобилизовалась из Польши. Ее подразделение было женским, и на память о войне комбат своим девчатам устроил маленькие подарки. Ксюше достались отрез на платье и набор симпатичных фужеров из простого стекла. Из отреза она дома пошила платье и в нем вышла за Ваню Набока («Дуже вин красыво танцював!»). Фужеры тоже пригодились, и один остался «живым» до сего дня. Его мне показали. Действительно, симпатичный: на высокой ножке, с вишенками по бокам.

 

В 1950 году у Ивана Андреевича и Ксении Ивановны Набок родилась дочь Валя, и с ее семьей старики теперь живут. Больше детей у них не получилось. Но вместе они, два фронтовика, в этом году отметят 60-летие совместной жизни.

Мы сидим с Иваном Андреевичем под его хатой, на доске, покрытой старым половичком. Эту хату механизатор Набок построил в 70-х годах, когда получил большую по тем временам премию — три тысячи рублей — и купил на нее «финский домик» — комплект материалов для строительства. Премия ему выпала за наивысший урожай сахарной свеклы, которую вырастило звено, где он работал. Тогда же его наградили орденом Трудовой славы. Я знаю пропашной трактор, на котором работали тогда свекловоды, — «Т-38». На нем соблюдать прямолинейность было мукой. «Маркер пышэ, а рычагы дэржишь, аж плэчи вырыва», — говорит старый свекловод.

Но работу свою Иван Андреевич любил. И первую бригаду колхоза «Дружба», где проработал до 67 лет, тоже любил. В последние годы перед перестройкой, уже будучи на пенсии, помогал в бригаде по хозяйству: то забор починит, то веников из орешины для тока наделает, то воду полольщицам отвезет. И его любили за трудолюбие и доброту. А еще за то, что никогда не унывал и умел радоваться жизни, хотя с его здоровьем это оказалось непросто. Я все же спрашиваю старого солдата про эту самую радость. Была ли она у него на войне? Дядя Ваня улыбается одними глазами и смотрит куда-то вдаль, будто перелистывает страницы своей жизненной книги, потом говорит:

—  Яка може буть радость на войни, сынок? Може, ото шо я в Венгрии научивсь на лисапети йиздыть... Венгры рызыну с колес познималы, шоб мы ны йиздылы, а мы биз рызыны по дороги стук-стук-стук. А воны бачуть и смиюця.

Потом он помолчал и добавил:

— А вообще, там, дэ я був на войни, хороши булы люды, ны обижалы нас, солдат. Оцэ, мабуть, главна радость.

— Хорошие люди — точно радость, — соглашаюсь я и снова спрашиваю: — А трактора вам снятся, дядь Вань?

— Ой, сынок, сняця. У мэнэ ж тэпэр вмисто трактора в руках вылы та лопата, так я во сни сию и дуже пырыживаю, шоб ны наробыть огрихив. А як ты думаешь, сынок, колхоз нас погука в цём году на празнык, на День Победы? Мы пырыживаем. (Колхоз как раз прибирали к рукам сторонние богатеи.)

— Позовет, дядь Вань. В «Дружбе» остался ваш председатель, Николай Иванович Миренков, он фронтовиков почитает и позовет.

— Иваныч хороший чёловик. А шо будэ с колхозом, як ёго нэ станэ? — И старик в раздумье снова глядит вдаль, туда, где за речкой Албаши зеленеют поля его родного хозяйства, в списках которого он останется навсегда как заслуженный колхозник.

Близится апрельский вечер. Мне пора. Прощаюсь с Ксенией Ивановной — она прилегла, а Иван Андреевич вызывается меня проводить.

— Забигай, сынок. Може, ще побачимся.

— Обязательно, дядь Вань. А вы с пыреём бросайте воевать, уже ж тяжело.

— Ни, сынок, я ёго до Дня Победы изничтожу, як хвашиста!

И он машет мне левой рукой, опираясь правой на палку. Медали тихо позванивают.

 

В тихой музыке дождя...

Была пятница — день массового выезда из города, и после объявления посадки на электричку из Краснодара поток людей устремился на дальний перрон. Поспешил и я. Хотелось сесть в вагон с мягкими сиденьями, чтобы потом не болела спина. Ускорив шаг вслед за бегущими студентами, я обратил внимание на цокот костылей — впереди меня шел высокий парень, одетый в поношенный военный камуфляж. Правая штанина ниже колена была подвернута, низ ее промок от сукровицы. В такт ходьбе, привязанная к костылю, болталась легкая матерчатая сумочка. Парень шел осторожно, и я подумал: не иначе после недавней ампутации. Подумал и поспешил дальше, обогнав парня.

Мягкое откидное кресло занять я успел, но электричка еще долго стояла, и я второй раз увидел инвалида, проходившего через вагон. Он искал свободное место, и ему помогала в этом девушка из поездной бригады.

Услышав переговоры по громкой связи о задержке движения из-за ремонта путей, я выбрался на перрон. На окраине станицы, к которой прилепился вокзал, шел тихий дождь. Он шептал пожелтевшим березам и липам, что пришла пора расставаться с летом, и листья, нехотя с ним соглашаясь, опадали, кружились и прилипали ко всему, к чему их приносил небесный посланец осени. Я ловил дождинки лицом, радовался редкой октябрьской тишине, которая нарушалась вздохами электрички, стравливающей из компрессоров воздух. И тут снова увидел парня на костылях. Он покупал что-то у торговки, а потом отошел к высокому бетонному блоку, перекрывающему въезд машин. Парень присел на доску, лежащую на бетоне, вытянул свободно здоровую ногу и достал из пакетика пирожок. Тут же перед ним появилась рыжая сука с сосцами чуть ли не до самой земли. Я решил подойти к нему.

— Здорово, служивый!

Парень пристально поглядел на меня и кивнул. Был он с правильными чертами лица, сероглаз, русоволос — о таких говорят: «Хорош собою».

— Компанию можно составить солдату и собаке?

— Можно, батя, — ответил он и бросил собаке кусочек пирожка.

Сука угощение поймала, облизнулась и завиляла хвостом, прося еще. Садиться на мокрую доску я не стал, оперся ногой о блок и остался стоять, уперев локти в колено, — так было удобно.

— А почему решили, что солдат? — спросил парень.

— Едешь в форме, выправка армейская чувствуется. На транспорте бедных едешь. Домой?

— Домой... И почти приехал. А ты, батя, глазастый, ментом, что ль, был раньше?

— Ты тоже глазастый. Только не ментом, а учителем работал. На пенсии я.

— Учителем? Уважаю! Но ехал я, батя, на электричке только сюда. Оттуда, — он кивнул головой на север, — доехал до города с родителями товарища на машине.

— Значит, все-таки «юго-восток». Украина?

— Там.

— Осколок, противопехотная покалечила?

— Не знаю. Не понял. Бой у нас был с украми недалеко от границы. В жгуте ребята меня и перевезли в Россию. Там граница — лесополоса. Врачи подровняли обрывки, чтоб красивше было. — он усмехнулся. — Но живой — и ладно.

Парень замолчал. Бросал собаке кусочки второго пирожка, не попробовав его. Шелестел дождь. Я посмотрел на часы. Время стоянки электрички уходило, но посадку не объявляли, и я спросил:

— А родители знают, что воевал?

Парень покачал головой и ответил:

— Сказал, что уезжаю после демобилизации на Север.

— Значит, не знаешь, как теперь домой явиться, что родителям сказать?

— Угадал, батя.

— Скажи, что попал в аварию на дороге.

— Так и думал. Но есть еще на плече пятна от сквозного пулевого. Про них что сказать?

Он повернул лицо ко мне, и из его прищуренных серых глаз на меня глянула горестная тоска.

— Да и как мне теперь? — продолжил он. — Инвалидом войны никто не признает — я сам поехал русским помогать. Чиновники скажут, как афганцам говорили: «Мы тебя туда не посылали». А там, батя, такой котел... Кто в нем только не варится. И не поймешь, чего хотят люди: русские, украинцы. Кого защищать? И русские там разные. Есть такие — век бы их не видеть.

— Так везде, сынок, — сам не знаю, отчего я к нему так обратился и присел на доску рядом. — Такое везде и всегда было. Разные все люди и разного хотят. Но только русские за други своя проливают кровь и кладут жизнь.

Он покивал головой и ничего не ответил. Гладил собаку. Сука, съев второй пирожок, уткнулась головой ему в культю и притихла.

К нам по перрону подходил нечеткой походкой бесшабашный мужичок из вокзальной трудяжной братии. Увидев собаку, остановился.

— О, Хохлуха! Уже нашла хозяина, приблуда! Кутят оставила, а я тебе похавать приносил, — произнес он, покачиваясь.

Парень прекратил гладить собаку и поднял глаза на пьянчужку.

— Это что у нее за кличка такая? — спросил он.

— Хохлуха? Она и есть Хохлуха — из Хохляндии. Ее из украинского поезда выкинули, мы и прозвали так. А чё, братан?

— Кличка необычная, — ответил за парня я.

— Шо необычного? Только сук и называть. Хто ж еще у американской обезьяны на поводке ходит и на Россию гавкает?

Парень прошептал ругательство, опустил голову и сжал ладонями виски.

— Ты чё, братан? Плохо? — спросил мужичок. — На вот, поправься пивом. У меня тоже после бодуна голова болит, — и он положил рядом с парнем пятидесятирублевку.

Парень не поднял головы. Сука по-прежнему сидела у его ноги, и сыпал дождь — вроде шептун, тихий, а пока говорили, намочил. Мягко в дождливой тишине прошипели тормоза подошедшего состава, и на следующем за электричкой пути остановился поезд. На последнем вагоне, как раз против нас, отчетливо читалась табличка «Киев — Адлер», а над ней красовался трезубец. Звякнула дверь вагона, и на перрон выпрыгнули покурить пятеро каких-то одинаково упитанных мужчин, один из которых был почему-то в бронежилете. Мужичок повернулся на звук двери и вытаращил глаза. Но до него быстро дошел смысл таблички и трезубца, и он произнес:

— О, дорогэньки прыйихалы! — И, став смирно и вскинув руку в бандеровском приветствии, прокричал: — Слава Украине, мать ее...!

Выпрыгнувшие из вагона обернулись и молча, побросав окурки, полезли назад. Через минуту их поезд ушел на юг.

— Вот так их! — сказал мужичок, расправив грудь. — Раскатывают по России, как по своему Майдану.

— Это называется: укусила Мурка рака за сраку, а раку Мурка до сраки, — заметил парень.

— Ха-ха! Мурка рака... — повторил мужичок, смеясь, махнул нам рукой в знак прощания и побрел дальше по перрону.

В это время голос из хриплого динамика сообщил: «Электропоезд сообщением... отправляется через пять минут».

— Ну, вот и расстаемся, — сказал я парню, встал и положил на пятидесятку пару сотенных. — Домой на такси хватит?

— Хватит. спасибо вам, — ответил парень. — Но вообще-то деньги у меня были. Перебился б год-другой. Но пока лежал в бреду да под наркозом — исчезли. Документы и награду не тронули.

Он отвернул ворот куртки, и на внутренней стороне я увидел Георгиевский крест.

— Носи его, не прячь! И прощай, герой, — сказал я, и мы пожали друг другу руки.

Парень поднялся. Объявили отправление электрички, я подошел к ближнему вагону и посмотрел на парня. Он тоже обернулся.

— Как зовут-то тебя, сынок?

— Назвали Алексеем!

«Значит, защитником», — вспомнил я значение его имени.

— Береги себя, Леша, жизнь не кончилась! — крикнул я, уже стоя в дверях вагона.

— Кто он такой? Бомжак? — спросил подошедший вокзальный страж, здоровенный веснушчатый казачина.

— Зачем так? Он с войны. Герой!

— А-а, — протянул казачина.

Близился вечер, но дождь не переставал — сеял и сеял, приглушая звуки станции. Кружились опавшие листья, и слышался шепот дождинок. И в этой тихой музыке дождя на опустевшей станции отчетливо звучал цокот костылей, как удары собственного больного сердца. Хохлуха провожала Лешу, поскуливая. Электричка тронулась.

 

Паровозочка Паровозовна

Было начало марта, будний день, обеденное время, и было холодно. Я ехал к другу, который живет и фермерствует рядом с ростовским «каблуком». «Каблук» этот вдавился в территорию края на севере по самую речку Ею. А в подкаблучье, за Орлово-Кубанской железнодорожной станцией, последней на Кубани, есть кусок засушливых земель, куда «засунули» ушлые землеустроители друга, когда наделяли фермеров землей по принципу: «На тебе, боже, что нам негоже». А по дороге в подкаблучье есть несколько полузабытых хуторов, где посреди дороги, как хозяева территории, спокойно расхаживают фазаны-петухи, дразня тусклый день ярким оперением. Туда я и ехал.

На одном из перекрестков за станицей Староминской меня остановила опрятная пожилая женщина, перед которой стоял на земле небольшой сундучок. Остановила свистом, засунув два пальца в рот.

— Хорошо свистите, уважаемая, — сказал я в открытое окно «лады». — Куда подбросить?

— Тут километров через двадцать хутор, я покажу, — ответила она, садясь на переднее сиденье и устраивая под ноги сундучок.

— В сундучке сокровища бабуси?

Она кинула на меня недовольный взгляд:

— Где вы бабусю увидели?

— А сколько ж вам? Семьдесят восемь или восемьдесят семь? — попытался пошутить я.

— У женщин не спрашивают. Да и вам по поводу возраста, по-моему, лучше помалкивать. Сами-то...

— А я и не скрываю! Шестьдесят четыре на носу.

— Па-ца-ан! — выдала она с протягом.

— Согласен, а вам, значит, семьдесят восемь со свистком, как паровозу?

— Паровозихе! — она окинула меня любопытным взглядом сороки, которую что-то заинтересовало. — И откуда вы это знаете? Я вас первый раз вижу.

— Что знаю?

— Что я на паровозе работала и звали меня Паровозиха.

— Фу-ты ну-ты, рельсы гнуты, я вас тоже первый раз вижу! Но вы ж сами сказали — Паровозиха.

— Я?

— Вы!

— Во брехун, дядько! А еще спрашивает, сколько лет. Ягодка зимняя, клюква некислая, сахарком посыпать, облизнуться можешь — вот сколько лет!

— Тох-тиби-дох, хоть в мешок да в лесок такую бабусю! — засмеялся я. — А что в сундучке-то везете?

— Гармонь, — выдала она.

Тут уже я выкатил глаза и сбросил газ.

— И вы того... на клавиши, на пуговки?

— А то! Гармонистка я!

Теперь я свистнул.

— И куда с такой прелестью?

— К подруге на день рождения.

— Сами?

— Можно с вами. Там и узнаете, сколько «клюковке» лет...

— Ну, тогда споем?

 

Эх, гармонь, моя гармонь,

Золотые планки!

Дед бабусю вел домой

Пьяную с гулянки! —

 

на ходу придумал я и пропел. — Было такое?

— А то! А откель частуха?

— Не знаю, в голове оказалась. А дед-то ваш живой?

Она поджимает чуть подкрашенные губы и молчит. Справа и слева от дороги тянутся озимые поля с зеленеющей пшеницей, вдали завиднелась полоса камышей речки Еи. Я тоже примолк — дорога пошла в ухабах, смотрю в оба.

— Не было никогда у меня деда, — вздыхает, нарушая молчание, гармонистка. — Ваня пришел с войны раненый, но работал. Научил меня, кочегаршу, паровозному делу и в пятидесятом помер. А меня, свистушку, поставили на его место. Мужиков-то не было.

И она грудным, с хрипотцой голосом пропела:

 

Эх, жизнь, моя жизнь,

Топка паровозная,

Полюбила машиниста

Девонька колхозная! —

 

И стерла ладонью со щеки слезу. — Так я одна вековать и осталась...

— Н-да... и что, всю жизнь на паровозе машинистом?

— А то! Всю, до пенсии одно место работы! — горделиво говорит она. — Сначала меня звали Зиночка-Паровозочка, а потом стала Зинка-Паровозиха. Теперь, кто знает, кличут Паровозовна. Так что вся моя жизнь — паровозная. Медалью «За трудовую доблесть», правда, за неженский труд отметили.

— И где это было, Зиночка, не на Кубани ж? — решаю я «подсластить» женщине девичьим именем.

Она «кидает» на меня левым глазом «косячок» и напевно произносит:

— Не-е, на Амуре, там «чухпыхала» из леспромхоза до узловой. Там и эту гармонь купила, на свадьбах играла. У меня их две: одна выездная, другая домашняя. Дома я даю такого «соловья»! Чтоб соседей не дразнить, поставила пластиковые окна.

— А здесь как оказались?

— Подруга сманила. Она казачка и тоже одинокая.

— А подруга у вас небось кочегаршей была?

— И откуда вы все знаете? Что за водитель мне попался! — улыбается она. — Частухи поет... Не иначе где-то встречались. Кто вы?

— Сам не знаю кто. Работал у гармониста вторым номером.

— Это как?

— Гармонь растягивал.

Зиночка хохочет.

— Тогда давайте завернем к подруге. Завидки устроим, скажу: «Нашла себе молодого». У нее будет девичник, соберемся все, кто любит жить, а не стареть. Будем петь, плясать, «зажигать», что еще горит!..

Смеюсь:

— Не могу, Паровозовна. Рад бы почудить, но ждут, понимаешь.

— Не везет Паровозихе. Тогда споем?

— Споем.

Мы проскочили узенькую Ею, спугнув клюющего что-то на обочине фазана, завернули за хутор и на повороте, где справа поодаль тоскует развалюха-клуб, остановились. Зиночка раскрыла сундучок, растянула мехи, и лицо ее, в давних морщинах, просияло, помолодело. И голос зазвенел. Хрипотца куда-то делась — спряталась, видать, за золотые планки тальянки.

— Эх! — присвистнула она. —

 

Невезуха, невезуха,

Ты — коварная старуха,

Я тебя перехитрю,

Молодого полюблю! —

 

И притоп в суконных старушечьих сапожках. — Ну, как вам?

Я показал два больших пальца:

— Во!

— Подпевайте:

 

Ой, гори, печаль, огнем,

Повстречала «парня»:

Старый, с босой головой,

А для меня гарный!

 

Я подпел. Так это ж про мой лысодром! Ну, Паровозовна!

Хохочем на пару. Обнимаемся на прощание, как русские люди, и Зиночка идет по тропе меж сухого прошлогоднего бурьяна в хутор, бережно неся сундучок, где спрятано сокровище ее души.

 

Март 2015 года



[1] Ветеран Великой Отечественной войны И.А. Набок из станицы Новодеревянковской Каневского района Краснодарского края.

 

Комментарии 1 - 0 из 0