Чекист и буддийский монах

Сергей Александрович Пинчук (Галани) родился в 1968 году в Калининграде. Историк и политолог. Прямой потомок участника Крымской войны, награжденного медалью за оборону Севастополя. Окончил РГУ им. Канта и аспирантуру РИСИ (Москва).
Работал в российском дипломатическом представительстве на Украине.
Автор научных статей, посвященных вопросам военной истории, Крымской войне, российско-греческим связям и международным отношениям на Балканах в XVIII–XIX веках. Автор романа «Капитан Хрисовери» (2013).
Ассоциированный член Центра греко-российских исторических исследований (Афины), член правления Ассоциации дружбы с народами Греции и Кипра (АКДС «Филия»).

«Бамба-цецег» — слово, звенящее, как медный китайский колокольчик, — всего лишь «тюльпаны». «Тюльпаны» по-калмыцки.

По весне они рассыпаются разноцветной россыпью — белой, красной, желтой — среди зеленой, еще не успевшей выгореть травы, а сама степь напоминает пестрый восточный ковер, вытканный из полыни, серебряных перьев ковылей, пырея и зултургана. Время в степи летит быстро.

Вот из-за горизонта поднимается большое оранжевое солнце, по степному поверью — старец с ярко-рыжей бородой, — вкрадчиво ощупывает пронзительными лучами землю. Кажется, что степь вздрагивает и просыпается.

В белесом небе пробуждается жизнь — это щебечет первый пугливый жаворонок, джурбай, который стороннему наблюдателю кажется крохотной трепетной точкой на розовеющем фоне.

Краски быстро меняются, сох­нут, как на холсте, и наконец весь горизонт застилает бело-желтое марево, а сверху льется обжигающее кожу тепло.

Сегодня будет жаркий день. Упол­номоченный по восточной работе Калмыцкого облотдела ОГПУ Шломо Кантер уже вытирает свою мясистую шею, его покатый бритый лоб покрыт испариной. Платок его насквозь промок, он жадно прикладывается к солдатской фляге, где плещется свежий чиган — целебный кумыс. Шломо было тоскливо и душно в этом бесконечном пространстве, где горизонт сливается с бездонно-голубым небом, а степь к полудню высыхает до звона в ушах.

Бездна. Солнечная каторга. Слова присыхают к гортани.

На внутреннем дворике тюрьмы тем временем продолжалось лихорадочное движение.

Конвоиры бесцеремонно подталкивали буддийских монахов — лам, закутанных с головы до ног в красные и пурпурные мантии:

— Сомкнись, мать твою, строимся! Строимся!

У входа надрывалась от лая собака, а двигатель фордовской полуторатонки, из которой выгружали серебряные подсвечники, какие-то ковры, изъятые накануне в хуруле — буддийском монастыре, — отрезы сукна и разрисованные образы Будды на ткани, натуженно икал.

— Выруби эту чертову машинку! — грубо рявкнул Шломо шоферу, и во дворе моментально воцарилась тишина. Все эти попы, эти ламы, большие и малые, с бритыми головами, с испуганными глазами, напоминающие Шломо стадо пингвинов на пляже, сжались в одну багровую линию вдоль кирпичной стены...

Наконец Шломо обрел дар слова.

— Делать нечего, святые отцы, — его тонкие губы искривила улыбка. — Будем пока что в казарме устраиваться. Повалялись в шелках и на парче — довольно. С каждым будем разбираться по отдельности. Кто ни при чем — отпустим, а тех, кто агитировал трудящихся калмыков против Советской России, используя их политическую отсталость в гнусных целях контрреволюции, с теми — разговор особый! Прошу донести смысл сказанного до этих господ, — обратился он к переводчику.

— Семен Исаич, товарищ Кантер, а с этим что делать?

В руках бойца была охотничья двустволка, найденная среди монашеского тряпья.

Глаза Шломо приняли стальной цвет.

— О, да тут попахивает целой белогвардейщиной! Оружие, значит! Так, весь этот хлам занести в квитанцию. Чей ствол? — Шломо грозно посмотрел на притихших монахов. — Что молчите? Не желаете признаваться? Ладно, поговорим по-другому.

Вечером он написал отчет начальнику калмыцкого облотдела ОГПУ, изложив в деталях результаты прошедшей операции. Монастырские ценности, как и полагалось, были изъяты для нужд революции. Улов, откровенно говоря, был небольшим.

«В Калмобласти, — аккуратно выводил на бумаге Шломо, — нет ни монастырей, ни богатых церквей, а в калмыцких хурулах тем более нет никаких ценностей, ибо там не употребляются ни золотые, ни серебряные вещи и все украшения состоят из разрисованных образов Будды на полотне и, редко, шелке. Серебряные чашечки (тяклин цекце), разные большие и маленькие тарелки весом 3,5 кг сданы в госбанк для отправки в Москву, в Монетный двор». Поставив крючковатую подпись, Шломо почувствовал, что смертельно устал за день. Канцелярщину он не любил, сторонился ее сколько мог, употевая уже на второй странице. Это было не его ремесло. Шломо давно превратился в заплечных дел мастера, хотя сам себя гордо именовал Робеспьером Калмыкии, оставаясь для подчиненных строгим «товарищем Семеном».

Скрепы и нити, связывавшие его с прошлым, с чертой оседлости, надорвались. Он давно не ощущал себя выходцем из типичного еврейского местечка — «идиш штэтл Бардичев» — с его средневековыми общинно-патриархальными отношениями, хедерами, синагогами и грустными мудрецами-хасидами с библейской кротостью во взоре. Богобоязненные родители назвали своего первенца в честь Соломона, сына царя Давида, мудрейшего из людей. Семья жила на самой окраине старого города, в Песках, и мать лелеяла мечту о том, что ее сын — светоч и надежда, — посещавший начальную религиозную школу — хедиру, со временем станет одним из цадиков в Большой синагоге. Сын же презирал эту тысячелетнюю мудрость, изложенную в ветхих свитках. Он ненавидел кривые улочки, застроенные небольшими одноэтажными глинобитными домиками, поразившими Оноре де Бальзака, волею случая занесенного в этот забытый Богом край, своей дикой нищетой. Шломо не хотел быть слабым и нищим. Забросив учебу, он выбрал иную стезю, став контрабандистом. Эта профессия была для жителей Бердичева так же нормальна, как их собственные пейсы. В соседнюю Австрию ходили как в лес по грибы. Немудрено, что на фоне всех этих жизненных коллизий Шломо быстро докатился до анархиста — отрицателя власти, а затем и террориста-революционера. В Харькове он участвовал в «эксе», но неудачно — был ранен и угодил на каторгу — и уже там, в Сибири, стал пламенным большевиком. Отец проклял его, но Шломо мало волновало прошлое. Его родной семьей был мир бердичевских контрабандистов, средней школой — кружок анархистов и экспроприация чужого имущества, а высшей школой — ЧК–ОГПУ и партия. Он жил, как, впрочем, и большинство его соратников, ради будущего, не оглядываясь назад, на эту презренную буржуазную мораль.

Ночью по души задержанных монахов нагрянуло высокое начальство. Из обкома и прокуратуры. Надо сказать, что тогда ОГПУ получило право делегировать полномочия по внесудебному рассмотрению дел своим представителям в краях и областях. На местах создавались «тройки» с участием представителей обкомов и прокуратуры, состав которых утверждался коллегией ОГПУ. Еще в январе 1924 года Калмыцкий обком РКП(б) решил, каким образом он будет «штурмовать Бога»: «Сперва сокрушим попа, потом уже возьмемся за Бога. Для этого надо систематически, планомерно разоблачать все мошеннические проделки попов (гелюнгов) и доказать их ненужность хотя бы небольшой сознательной части населения, тогда авторитет будет подорван, что поспособствует их изоляции. Здесь вполне своевременно будет поднять вопрос о закрытии хурулов и затем уже штурмовать Самого Бога». Вот так, читатель. Гелюнги были заранее обречены, еще не зная об этом.

К ночи, когда спала жара, со стола были убраны самогон и огрызки огурцов. В воздухе витали клубы махорочного дыма. Голова прокурора от обильных возлияний периодически клонилась к груди. Партиец что-то с жаром говорил Шломо, а тот, казалось, не слышал его, думая о предстоящем допросе монахов.

— Семен, а Семен, ты хоть знаешь, кто такие калмыки, а? Смысл слова «калмык» — «далеко ушедший от родных мест». Те, кто не вернулся в Джунгарию, стали так называть себя. Мы на самом деле ойраты — наследники орд великого Чингисхана! А теперь я — красный калмык!

— Товарищ Лиджиев, и «красный калмык», и такой «красный еврей», как я, должны в данный момент руководствоваться не сентиментальными воспоминаниями, а четким указанием товарища Ленина о необходимости беспощадной борьбы с духовенством. «Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше», — по-солдатски жестко отчеканил Шломо.

Партиец тут же притих и стал нервно теребить пальцами фуражку. Кантер приказал подать чаю, «да побольше». Потом скомандовал:

— Введите задержанных для снятия допроса!

Ноздри у него расширились, как у хищника в предвкушении жертвы, и над скулами сузились глаза. Расстегнув тугой воротник, он вертел наган, когда конвойный ввел в кабинет первого монаха. Одновременно с этим тщедушным монахом, таращившимся на людей, сидевших перед ним, в кабинет вошел переводчик, юркий комсомолец и одновременно лейтенант госбезопасности Доржиев. Сев в стороне за маленький столик, он деловито разложил чистые протоколы допроса и обмакнул перьевую ручку в чернильницу.

Шломо психологически точно рассчитал, что этот молодой и, очевидно, слабовольный монах быстрее других покается во всех смертных грехах и даст нужные показания. Монаха посадили на стул таким образом, что яркий свет лампочки бил ему прямо в глаза.

Из справки, выданной сельсоветом, выяснилось, что этот гелюнг, по имени Бадма, в белой армии не служил, по социальному положению из середняков, родственников среди раскулаченных нет. По его словам, беседы и разговоры с другими монахами о скором нападении Японии на СССР и свержении советской власти отрицал.

— Вы пытаетесь скрыть истинную причину изменнических намерений, имевшихся у вас и ваших собратьев-попов, этих, с позволения сказать, лам и разных темных сил. Провокация с целью натравить безграмотные массы простых калмыков против советской власти и вызвать погром была своевременно ликвидирована нами. Несколько десятков этих подпольных дельцов уже арестованы нами и дают признательные показания, — громогласно заявил Шломо, все более вживаясь в роль верховного судии, настоящего Робеспьера Калмыкии. В его голосе появились металлические нотки. — Имейте в виду, что на последующих допросах вам придется пройти очную ставку с теми, кто уже признался в содеянном!

Монах испуганно, как суслик, вжался в спинку стула, услышав перевод, но продолжал молчать.

— Что ж, не хотите по-хорошему, по-доброму, зовите Евстратова, пусть «приласкает» попа, — приказал Шломо.

В помещение ввалился Евстратов, здоровый парень, косая сажень в плечах. Одним ударом сапога он выбил из-под монаха стул и затем нанес ему несколько ударов резиновой палкой.

Шломо задумчиво закурил. Жмурясь от едкого дыма, он с философским спокойствием наблюдал за сценой избиения гелюнга, а прокурор с партийцем поспешили выйти на улицу, «проветриться», по их словам. Через час, когда они вернулись обратно, Бадма признался во всем.

— Советской власти хочу рассказать всю правду... Всю-всю, без утайки. Я не знал, что меня исправит советская власть, если я ей скажу всю правду, — сплевывая кровь и остатки разбитых зубов, бормотал он. — Я говорил верующим об указании Хамбо-ламы и багши — настоятеля хурула, что в год красной мыши настанет хорошее время, и сейчас Китай, Япония, Англия сильно ненавидят советскую власть, на месте ее создадут старую, царскую власть, при которой все мы будем жить хорошо.

Примерно в том же духе прошли допросы и остальных священников. Последним был гелюнг Зодва. В отличие от других монахов, он держался с вызывающим достоинством. Из анкеты, лежавшей перед Шломо, следовало, что монах «по-русски грамотен, по-тибетски хорошо грамотен». В 8 лет отдан в хурул, стал манджи — послушником в монастыре. Родители бедняки, имели до 1917 года одну лошадь и три коровы». На сей раз вопросы задавал уже протрезвевший прокурор, а Шломо с безучастным видом буравил монаха глазами, налитыми кровью:

— Ряд гелюнгов вашего хурула показывают, что в вашем хуруле систематически проводится молебен «Сакусн» за победу капиталистических держав над СССР. Вы подтверждаете это?

— Нет, молебен «Сакусн» в нашем хуруле вообще никогда не проводился, и молебен за победу капиталистических держав мы не проводили.

— Следствие располагает данными, что Бадма-Халга Манджиев по возвращении из Ленинграда в 1934 году сообщал всем гелюнгам вашего хурула установки хамбо о предстоящей гибели советской власти. Вы подтверждаете это?

— Нет, — спокойно ответил монах. На другие вопросы последовал такой же односложный ответ.

Шломо устало махнул рукой:

— Товарищи, вы видите, что перед нами враг. Злой, хитрый и неумолимый в своей жестокости враг скрывается под благочестивой маской этого ламы. Он упорствует в своем нежелании объясниться о ходе дел, и его намеренное умалчивание не предвещает ничего хорошего.

Тут же призвали Евстратова...

— Я буду говорить... — Лицо монаха напоминало маску. Над его головой плыла, покачиваясь, лампа, по стенам разбегались пугливые тени. Ладонью он вытер соленые от крови губы и обратился к переводчику, участливо смотревшему на него: — Переведи ему, переведи этому несчастному человеку: источником мира на земле должен быть мир в сердце. Мир — это не отсутствие насилия. Мир — проявление человеческого сострадания. Этому нас учит Будда Шакьямуни. И я буду искренне молиться за него, — монах пальцем указал на Шломо, — чтобы мир воцарился в его сердце. Ведь что он посеет, то рано или поздно пожнет в своей жизни! Ведь принцип в коммунизме и в буддизме один: не убей, не укради, не обижай ближнего.

Переводчик с удивлением покосился на Кантера. Тот кивнул: мол, переводи как есть.

— Что ты сказал?! Что?! — Шломо вдруг сорвался со своего места, подскочил к монаху и упер дуло нагана в его подбородок. — Ты, склизкая поповская тварь, в которой едва теплится жизнь, будешь еще поучать и издеваться надо мной?! Вздумал разыграть спектакль, как Христос перед Понтием Пилатом? Не выйдет! — Он наотмашь ударил монаха рукоятью пистолета, и тот рухнул на пол. — В камеру его.

К утру «тройка» закончила оформлять документы. Избитые монахи тем временем охали и страдали в тесной камере. Кто-то из них нараспев читал молитвы. Багши — настоятель хурула — как мог утешал страждущих, уверяя, что это их карма и возможная смерть — это всего лишь ступень на пути перерождения одной сущности в другую.

Гелюнг Зодва, в отличие от многих, был спокоен. Если смерть — так смерть. Она его не страшила. Телесные страдания отступили. Несмотря на сильную боль в голове, он был способен думать четко и ясно. Монах мысленно повторял мантру доброй богини Белой Тары. А Белая Тара, если вы не знаете этого, дарит долгую жизнь. Собственно, вера в чудо с детства не покидала Зодву. Впервые он соприкоснулся с чем-то таким, чего он еще никогда в жизни не испытывал, когда мальчиком обнаружил, что утром перед статуей Будды исчезли подношения, а стопка водки оказалась опорожненной. Родители объяснили маленькому Зодве, что Будда ночью попил и поел. И это было чудо. Чудом было и спасение, когда он сорвался в пропасть на пути в Тибет и выжил, зацепившись за снежный карниз. Да много чего было удивительного на его жизненном пути. А будет ли еще? Ом-мани-падме-хум, ом-мани-падме-хум...

Он не заметил, как задремал, точнее, впал в забытье. А проснулся от прикосновения чьей-то руки. Открыв глаза, Зодва увидел, что над ним склонился старец с белой бородой и посохом в руках.

— Цаган авга, Белый старец, это ты? Или это видение? Откуда ты здесь? — спросил пораженный монах.

— Не пришло твое время умирать, ты еще нужен людям на этой земле, — сказал ему старик. Он пристально посмотрел на Зодву и, положив ему на грудь свой посох, молча растворился в темноте. Зодва тут же заснул.

Пробуждение настало от громких криков и лязганья замка.

— Подъем! Подъем! Выходи строиться!

В камеру ворвались солдаты из конвойной команды, они стаскивали заспанных монахов с нар, тормошили их руками, подталкивая для острастки прикладами ружей. Зодва попытался встать, но каждое движение причиняло ему мучение. Болели ребра — болели так, что вздохнуть полной грудью было невозможно, скула саднила. В тот момент, когда он все-таки выпрямил свое тело, что-то, скользнув по складкам ткани, упало с груди на пол. К своему удивлению, на полу Зодва увидел чембур, повод уздечки, за который водят или привязывают верхового коня. Откуда он взялся в камере? Перед глазами Зодвы тотчас всплыло ночное видение. Белый старец, покровитель всех калмыков... Это был его знак, перст судьбы, его указание для Зодвы.

Повторилась вчерашняя процедура. Монахов по одному вызывали в кабинет, где зачитывался уже подписанный приговор. Части арестованных монахов, начиная с багши хурула и заканчивая Зодвой, был вынесен приговор по так называемой первой категории: как «наиболее враждебным элементам» — расстрел. Бадма ценой оговора товарищей спас себе жизнь, получив десять лет заключения и лишение прав. К таким же срокам были приговорены остальные гелюнги. Дальше приговоренных стали сортировать по партиям — одних, сверяясь по списку, выводили во двор, других вновь заталкивали в камеру. Вот и настала очередь Зодвы. На улице все было залито солнечным светом, когда его со связанными руками наконец вытолкали наружу. Еще двое монахов — его собратья по несчастью — пребывали в состоянии оцепенения. Они почти висели на охранниках. Зодва шел сам, не чувствуя боли в теле.

В центре двора стоял Шломо, грызя стебелек травы. Дробно урчал движок машины, раздавались какие-то команды. У плотно закрытых железных ворот на привязи стояли несколько коней. Увидев вчерашнего непокорного монаха, Шломо улыбнулся ему, как старому знакомому, указывая на место возле стены. И тут на глаза Зодве попался переводчик Доржиев.

— Скажи этому человеку, брат-калмык, скажи, у меня есть одно желание. Я знаю, что сейчас должен умереть, я прошу его сделать мне последнее одолжение.

Доржиев недоуменно покосился на Зодву, затем на Шломо, который покровительственно кивнул головой: дескать, валяй, пусть просит.

— Гражданин начальник, у нас говорят так: калмык и конь — душа у них одна. Я из простой семьи, все мои предки были кочевниками и пастухами. Перед смертью не надышишься, я это знаю, но дозволь проехать хотя бы три круга на одной из этих лошадей, пусть на самой худой. А если боишься, что забор недостаточно высок, то прикажи своим солдатам привязать к крупу лошади мешки с песком.

Когда Доржиев перевел Шломо смысл сказанного гелюнгом, его лицо вначале исказила гневная гримаса, а затем Шломо расхохотался. Да, это был враг, несомненный враг, но его мужественное поведение не могло не восхитить чекиста, ведь он знал цену жизни и цену смерти, с которой сталкивался каждодневно. Шломо щелкнул пальцами, и к нему живо подбежал начальник расстрельной команды. Зодва видел, как Шломо что-то рассказывал ему, показывая на забор и на лошадей. По жестикуляции он понял, что чекист согласился с его предложением и даже мешки-противовесы не понадобятся. Так, собственно, и произошло.

Через десять минут к Зодве подвели тощую лошадь, у которой можно было сосчитать ребра. Время от времени она сердито помахивала хвостом и нервно ударяла себя в брюхо то левым, то правым копытом задних ног, отгоняя надоедливых мух. Зодва растер онемевшие от ремней руки, подошел к лошади, вращавшей глазами, с левой стороны и привычно, как будто был ее старым хозяином, ласково потрепал ей холку и прижался лицом к сухой морде. Ухватив поводья, он вскочил на заплясавшую под ним кобылу и под одобрительный гогот и цоканье чекистов, для которых подобная сцена была редкостным развлечением, стал медленно ехать кругом, придерживая животное шагом. Солнце слепило, но на конце первого круга Зодва на глаз все же определил, что высота забора не превышает двух метров. На втором круге он почувствовал, что стал воспринимать ритм движения и внимания лошади. Они двигались почти в такт. «Моя умничка», — с нескрываемой нежностью подумал Зодва. Заходя на третий круг, Зодва чуть ускорил темп, поджимая бока шенкелями и набирая повод, постепенно собирал ее к прыжку.

— Чу-чух, чуух-чух, — призывал он, — чу-чух. Ом мане падме хум! Чу-чух!

Прямо перед ним, метрах в пятнадцати, расселись охранники с винтовками, а на вышке справа ощерилось дуло пулемета. Сам пулеметчик, как заметил Зодва, был всецело поглощен событиями на внутреннем дворе. «Так, надо заходить перпендикулярно к препятствию в середине». Это место, как он наметил, было чуть левее от центра тюремных ворот и ниже, чем остальная часть ограды. Зодва поднял лошадь в галоп с левой ноги и, набрав максимальную скорость, во всю прыть рванул к воротам.

— Чу-чух!

Перед ним мелькнули испуганные, побелевшие лица охранников, раздались крики, но в этот момент, подобрав передние ноги и взмахнув шеей, лошадь вышла на угол отталкивания. Зодва даже не успел почувствовать этот момент. Мгновение — и он, казалось, взмыл вверх, подав корпус вперед и согнувшись в пояснице, почти слившись с крупом. И только сильный удар задних ног лошади, зацепивших ограду, привел его в чувство.

В следующий момент он чуть не слетел с шеи лошади, с великим трудом удержавшись в седле и сохранив мягкую полупосадку. Животное уже отходило от прыжка, мотнув головой, как бы выражая шок от происшедшего с ним. Зодва снова дал шенкеля. Со спины доносились беспорядочные выстрелы, крики «держи гада, уйдет!», а в лицо ему ударил горячий степной ветер частыр. Это был ветер свободы.

Душа Зодвы пела, как домбра. Мендэ! Здравствуй, степь!

Зодва прожил долгую и трудную жизнь, неукоснительно соблюдал все буддийские обеты. Читал молитвы, от руки переписывал тексты на тодо бичиг («ясном письме»), врачевал людей молитвами и травами, заговаривал амулеты. К нему приезжали со всей республики и соседних регионов — Зодва никому не отказывал в помощи. В день его похорон лютый зимний мороз сменился на солнечную, безветренную погоду. Поклониться эмчи-гелюнгу пришли сотни людей.

Чекист Шломо, Робеспьер Калмыкии. Его судьба сложилась иначе. На кремлевском фото 1940 года он, с лоснящимся от самодовольства лицом, в самом центре группы работников НКВД, рядом со «всесоюзным старостой» Михаилом Калининым. На гимнастерке Шломо, товарища Кантера, свежая медаль за «ликвидацию бандитских банд Калмыкии». Всего через полгода после своего триумфа дверь внутренней тюрьмы на Лубянке растворится, и Шломо перешагнет через порог, чтобы никогда не выйти из нее. Могила чекиста затерялась среди сотен безымянных холмиков на Бутовском полигоне.

Удивительно, но сколько раз ни ремонтировали тюремную ограду, она всегда обваливалась в том самом месте, где ее задели копыта лошади монаха.

А степь? Она по-прежнему жива и по весне цветет в яркой россыпи тюльпанов.

«Бамба-цецег» — так звучит это слово на калмыцком.

Комментарии 1 - 0 из 0