«...Завтра — буду»

Ноябрьский день отпевания не был предзимним — он был похож на холодный апрельский: пасмурный, без снега. И все было исполнено сдержанного достоинства — сама заупокойная негромкая служба в церкви Николая Чудотворца у достойного, строгого гроба. Сдержанные достойные люди не суетились, не любопытствовали — прощались в молчании. И вот крышкой гроба закрылось ото всех то, что зябло, допрашивалось, недоедало, болело. Запечатались его пронизывающие иркутские, норильские, пермские ветра и поплыли с ним, в последней затворенной тьме, по медлительной слякотной Москве к деревенскому кладбищу, на покой.

Точка смерти человека троична — душа уходит к Богу, тело возвращается в материнское лоно земли, но здесь, меж небом и землей, остаются дела — в сиротливой отныне самостоятельности. Дела начинают жить отдельно от того, кто их совершил, выстроил, выстрадал. И вот стоят в кабинете Леонида Бородина, вокруг его редакторского стола, ставшего поминальным, Валентин Распутин и Владимир Крупин, перенявший «Москву» от Михаила Алексеева и точно определивший когда-то, кому журнал передать под руководство. Стоят сотрудники Леонида Ивановича и авторы журнала. Непревзойденные в литературе — и рядовые. И у всех у нас «...нет второй, запасной Родины».

Борьба против руссизма. Эта вражья напасть истощила возможности русской литературы до предела, как и укоротила изрядно, извела саму творческую судьбу писателя Леонида Бородина — мыслителя и редактора.

Прозаики не любят оглашать то, что еще не легло на бумагу. Произведения вызревают в закрытости от людей, в тайном обдумывании, в скупом накоплении подходящих эпизодов и сцен, подброшенных жизнью. Но подорванными силами поднять все увиденное и осмысленное бывает и сложно, и поздно... Он понимал, вероятно, в последние три года, что облечь в образы, в сюжеты не удастся слишком многое из пережитого. И уже сбрасывал это недовоплощенное в прозе знание — в мир, в подробных беседах, чтобы не пропало оно бесследно, не растворилось в полной немоте, был ли это частный разговор о провокационности или стихийности создания тайных организаций — или о Бердяеве с проекцией на будущее России. Кто по какому «делу» шел, чем северные зоны отличались от дальневосточных — или когда именно появился «Прибой», когда — сигареты «Прима»: точность в деталях для прозы, затрагивающей разные временные пласты, — дело наиважнейшее... Он уже сбрасывал накопленные знания.

Это было последнее его лето. Сквозь немыслимую жару и ватную духоту он откликнулся голосом, едва слышным по телефону, — совершенно разбитым, больным, слабым: «Приходите. Завтра — буду». И говорил на другой день щедро, безоглядно, под дрянной растворимый кофе, в дыму крепчайших простонародных сигарет, с достоинством аристократа. И мне тогда стало до горечи жаль того, что израсходовано все это великолепие знания не на вечность, и что никогда уж оно не будет воспроизведено в точности: «Надо было включать диктофон»... Это сожаление обдумывалось им недолго: «А-а... Под запись все не так!»

Нас оперативно сфотографировал тогда несколько раз переводчик на корейский, юноша вежливый, почти безмолвный. И эти летние снимки теперь у меня, а больше от той встречи — ничего. Кроме редкостного знания, добытого не мною. Ценой не моей, а иной судьбы, переломанной изрядно...

Но слава политического страдальца, в которую облекали перестройщики имена А.Сахарова и А.Солженицына, Леониду Ивановичу Бородину была словно неудобна и досадна: «Знал, на что шел. Так и должно было быть»... На съемках телевизионной передачи «Линия жизни» он мрачнел от пафоса публики, пока не пресек в конце концов попытки говорить с ним как с героем из советских застенков, посвятившим борьбе против тоталитарного режима всего себя, с юных лет. Сказал, отмахнувшись: «Я был Лёха с гитарой...» Он сбрасывал с себя славу.

И 24 ноября, в четверг, под вечер, он сбросил с себя жизнь.

Да, наверно, он ушел налегке — туда, откуда нет возврата. Некому больше читать так углубленно и внимательно то, что написано каким-то там более молодым автором, перебирающим тяжелейшие перепутья страны. Но был человек, знавший, что почем на этом свете, и судивший о написанном не по возрасту или полу, не по статусу литератора. А по текстам...

Мерилом всего в его кабинете был текст! И неприкосновенность авторского текста соблюдалась Леонидом Ивановичем Бородиным свято. Уважение к написанному не собою было здесь чрезвычайно велико... Со всею ответственностью свидетельствую: ни «Большой крест» — о голоде в Поволжье, сплошняком написанный на говоре, ни «5/4 накануне тишины» с иной графикой романа и совсем иным, чем у либералов, толкованием лагерной темы, не были бы напечатаны никем иным! Любой другой главный редактор любого московского журнала нашей поры не то чтобы опубликовать в ближайших же номерах, вне очереди, а и просто прочесть все это, как следует, не удосужился бы. Ухмылку превосходства со своего благополучного лица — и то не соизволил бы стереть... А сколько таких авторов «опасных текстов» поднял буквально с литературного дна единственно — Бородин за годы своего руководства журналом?

«Москва» стягивала воедино трагедии и чаяния низовой России — непризнанной, репрессированной, перечеркнутой официально, разбитой по верованиям, по убежденьям, по сословиям, приговоренным к исчезновенью. Достоверные литературные образы изгоев ХХ века входили в нашу отечественную литературу — со страниц «Москвы»!

Журнал Бородина вознес к жизни обреченное на немое небытие, придушенное, расформированное наше национальное единство — и запечатлел: «Мы — есть! Мы — вместе»... И уже в нашем отстаивании того, что возводил Бородин, в нашей дальнейшей поддержке каждого, кто шел с ним, кто открыт был им и утвержден в литературе, сосредоточено сегодня продление его живого пути.

Вечная ему память. И вечное благодарение.

Комментарии 1 - 0 из 0