Маленький поэзодетектив

Вячеслав Вячеславович Киктенко родился в 1952 году в Алма-Ате. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького, работал в издательстве, в журналах. Автор пяти книг стихов. Лауреат литературной премии «Традиция».
Член Союза писателей России.
Живет в Москве.

...и все-таки по-собачьи они с людьми изъяснялись — как в стихах, так и в прозе, — наши любимые декаденты, наши безумно талантливые пифии, герои Серебряного века. Словно бы только (или в основном) для «своей стаи», которая уж конечно понимала все, все детали и намеки, вещали они и пророчествовали. Да, стая мгновенно понимает любые гримасы, условные знаки, звуки, телодвижения не только вожака, но и каждого члена своей стаи, так сказать — «посвященного». А как же быть с «непосвященными»? Вот тут-то и понимаешь, почему самые великие писатели и поэты отнесены не к Серебряному, а к Золотому веку нашей литературы. Классики XIX века додумывали все до конца, говорили открыто и ясно, не маскируя пустот, они выражали лишь самое главное. Вот и выходит, что к рядовому читателю относились они гораздо уважительнее, чем их блистательные (это безо всякой иронии) потомки.

А вот нынешним читателям просто непонятно порою: так о чем же у них шла речь тогда, столетие назад, что они имели в виду, что таилось в тех или иных строках, эпиграфах, упоминаниях имен и событий столетней давности, о чем они перешептывались, перемигивались, перекликались между собой, эти утонченные эстеты, ворожеи, туманные тайновидцы... и почти через одного — гении, собаки этакие! Нет, тут очень часто нужен специалист. Литературовед. Исследователь эпохи. Или — «кинолог», по нашей грубой, но, надеюсь, не оскорбительной аналогии. А что еще остается делать «простому читателю», как не обращаться к специалисту за тем или иным разъяснением, уж если они так цинично относились к «простым смертным», к «непосвященным»? Уж не цензура ли царская их так давила? Нет...

Тут вспомнилось по ходу, что одна из философских школ древности именовалась именно так — «киники». Или, попроще — циники. Собаки-философы. Это не было оскорбительно, самого знаменитого из них так и звали: «Собака Диоген». Да и сам он так себя называл. Выражался притчами, облеченными в действия, порой не шибко приличные. Быть может, наши декаденты чем-то близки древнегреческим?

А мое предварительное «ворчание» (надеюсь, незлобное) вырвалось потому, что совсем недавно довелось провести личное, почти детективное поэтическое расследование и вновь углубиться в эпоху Серебряного века из-за одной только строчки...

Мы сидели в небольшой, но приятной компании очень искушенных в литературе людей, знатоков поэзии начала ХХ века. По ходу занимательной беседы я высказал предположение, что в творчестве Ахматовой очень многих мучает одна строчка, а именно: «Что знает женщина одна о смертном часе?»

В этой строке мерцает некая неясность, смута души и сердца, ведомая только женщине, — так почему-то думается. И кажется, действительно, именно такая женщина, как Ахматова, должна была знать о смерти более, нежели другие. Да она ведь и реально умирала каждую весну от туберкулеза, от которого умерли ее родные сестры. Она совершенно серьезно предупреждала читателей о том, что в теме ранней смерти нет никакой позы, этот рок стоял над ней и сестрами с самой юности!..

Сестры умерли, а сама Анна Андреевна выжила — буквально чудом, — и после рождения сына болезнь ее совершенно оставила. И она прожила потом долгую жизнь...

Со мною согласились — да, эта строка по-особому волнует каждого, но вот впрямь ли ахматовская это строка? Не какого ли другого поэта, скорее всего мужчины?..

Немного посомневавшись, я действительно вспомнил, что строка эта — эпиграф к одному из стихотворений. Но вот кто автор эпиграфа, над каким именно стихотворением Ахматовой он поставлен? В теперешней беседе, без книг, мы не могли определить этого с уверенностью. Я торжественно пообещал разобраться поподробней на досуге, а собеседники мои в ответ дружно согласились: да, чья бы это ни была строка, у всех она прочно ассоциируется именно с ахматовским творчеством, она уже намертво вписана в целостный облик поэтессы и неотделима от всего корпуса ее стихотворений...

Дома я достал знаменитый «черный» томик Ахматовой издания 1976 года — самый полный на то время том ее стихов, прозы и статей, хорошо мне знакомый, привычный томик, потому и не менял его потом на другие, более полные.

Действительно, эта строка поставлена эпиграфом над одним из стихотворений цикла «В сороковом году». Стихотворение небольшое, приведу его здесь целиком, оно, можно сказать, «вводит в тему» нашего поэзодетектива:

Тень

Что знает женщина одна о смертном часе?

О.Мандельштам

Всегда нарядней всех, всех розовей
                                                         и выше,

Зачем всплываешь ты со дна
                                              погибших лет

И память хищная передо мной
                                                       колышет

Прозрачный профиль твой
                                    за стеклами карет?

Как спорили тогда — ты ангел
                                                    или птица!

Соломинкой назвал тебя поэт.

Равно на всех сквозь черные ресницы

Дарьяльских глаз струился нежный
                                                               свет.

О тень! Прости меня, но ясная
                                                           погода,

Флобер, бессонница и поздняя
                                                           сирень

Тебя — красавицу тринадцатого
                                                            года —

И твой безоблачный и равнодушный
                                                               день

Напомнили... А мне такого рода

Воспоминанья не к лицу. О тень!

А почему не к лицу? — тут же подумалось невольно. Знаменитая «Соломинка», Саломея Николаевна Андроникова, о которой писали, которой бредили влюбленные поэты ахматовского же круга, ничем себя, кажется, не запятнала, так зачем такое отстранение от ее образа или — извинение?..

Это опять к вопросу о «туманах и тайнах», многие из которых, подозреваю, были непременным антуражем эпохи, без них Серебряный век оказался бы на поверку пустоватым. Во всяком случае, немало утратил бы в своей «значительности».

Впрочем, это уже стиль, а стиль не оспаривается, как всякий состоявшийся факт, как данность. Тем более что сами по себе стихи хороши, спору нет. Вопрос тут несколько иного свойства: а почему у Мандельштама как-то не припоминается именно этой строки? Что-то похожее у него вроде бы есть, а вот эта строка насмерть связалась с Ахматовой, и только с ней, — почему?..

Тут уже пришлось доставать томик Мандельштама. Знаменитый томик из большой серии «Библиотека поэта», стоивший сумасшедших денег в начале 70-х годов на черных рынках. Да разве с таким расстанешься даже теперь, когда есть собрание сочинений? С тем томиком навсегда уже связаны треволнения, за ним стоят кровные усилия, поиски... непомерные для большинства студентов тех лет деньги, в конце концов! Деньги — тоже составная часть детектива, и тут, я думаю, будет простительным ностальгическое отступление. Тем более что не я один, оказывается, пережил подобное.

Твердо осознав, что никакое филологическое образование не будет полным и плодотворным без хорошей библиотеки, я бросил университет. И пошел на производство. Зарабатывал тяжелейшим трудом до трехсот рублей в месяц. Многие еще помнят, что в 70-х годах это были очень приличные деньги. Больше половины уходило на книги. За три года сколотил отличную библиотеку, предмет зависти многих товарищей-книгочеев.

Теперь это кажется безумством, теперь все это издано-переиздано, но тогда... Именно тогда эти книги были необходимы как воздух, без которого не выжить. Но зато и читались они — дай Боже нынешнему читателю такой книжной страсти, такого азарта! Нынешнему читателю трудно, плохо в том смысле, что все издано, все можно, а потому и пресно для молодых, азартных людей. Тем более что у них теперь есть Интернет...

Для меня же и для моих друзей с каждой новой, иногда буквально с кровью выдираемой из бездны книгой был связан свой, неповторимый детектив. Вот и этот поэзодетектив, кажется, лишь аукнулся из далекого прошлого, окликнул, как милое напоминание о недоговоренном, недопроясненном тогда...

Я перелистал книгу и... не нашел этой строчки! Но ведь что-то знакомое читал у Мандельштама? Читал, помню это отлично. Но где?

Решил внимательнее перечитать «Соломинку», знаменитый цикл из двух стихотворений, посвященный Саломее Андрониковой...

Увы, там тоже не было этой строки. Обнаружилась похожая, проходившая рефреном через цикл, которая звучит так: «Двенадцать месяцев поют о смертном часе».

Но ведь это не то, не совсем то! Хотя тема смерти звучит очень отчетливо в цикле, даже навязчиво звучит. Это странно. Тем более странно, что стихи обращены к молодой, редкой красоты женщине:

...соломка звонкая, соломинка сухая,

Всю смерть ты выпила и сделалась
                                                         нежней,

Сломалась милая соломка неживая,

Не Саломея, нет, соломинка скорей...

Честно говоря, провозившись целый вечер с книгами, я увлекся сопоставлением текстов, воспоминаниями о раннем их восприятии и уже несколько подзабыл о первоначальном смысле поиска...

И вот тут мне впервые стало тревожно от этих стихов, которые в молодости воспринимались исключительно как песнь восхитительной женщине, песнь с великолепной звукописью, с неожиданными, загадочными образами, и только. Теперь на первый план проступало иное: почему тема смерти связана с ней?

Современники с неизменным восхищением описывали Саломею Андроникову, всех прельщал ее «неземной» облик, она казалась прозрачной в своей утонченности, тонкости... даже в плотской своей худобе, бывшей тогда страшно модной у декадентов. Она словно бы светилась изнутри. Наверно, действительно — как соломинка... Но откуда возник этот образ — Соломинки?.. Смерти?..

И вот здесь уже открывался новый поворот в нашем детективе. Я зарылся в академические примечания и комментарии, где не только обнаружил искомую строку, но и вышел на очень значимую для меня тему, на гигантский и в то же время смутный образ, давно волновавший воображение.

Да, еще с юности он волновал более всех других, этот образ настоящего гиганта поэзии, оказавшегося словно бы на обочине русской словесности. Тем не менее почти все крупные поэты-современники ставили его много выше себя. Вот только критика не знала, что с ним делать, в какой ряд определить, с кем соотнести. Соотнести было явно не с кем, вот и «отставили» его в сторону по причине «неудобности» его, крупномасштабности. Он был неуютен, даже опасен для любителей выстраивать четкие, правильные ряды. Он был неправильный. Он — через тысячелетия истории — воссоздавал великий Русский Эпос. И не только воссоздавал, но и современную революционную Россию полноправно, пугающе масштабно вписывал в непрерывающуюся Историю, в Эпос. Масштабно и одновременно же скрупулезно вписывал, с подробнейшими деталями реалий времени, в котором оказался. И оказался в нем словно бы чужим, посторонним — Странником...

При всей масштабности и серьезности замысла, он до обидного небрежно, даже как-то занебесно относился к судьбе написанного им. В итоге мы теперь по сохранившимся рукописям или даже по их обрывкам вынуждены восстанавливать, как мамонта по косточке, целостный Замысел Поэта. Великого русского Поэта.

Может быть, самого великого за всю историю...

Наверно, уже понятно, что речь идет о Велемире Хлебникове. Собственно, истинными революционерами, будетлянами в полном смысле слова были только двое из всей русской литературы. Это Андрей Платонов и Велемир Хлебников. Даже «великий футурист» Маяковский на их фоне как революционер выглядит не вполне убедительно. Его больше волновали дела земные, социальные, сиюминутные. Хлебников и Платонов осознавали революцию прежде всего как переделку мира, как переустройство мира и человека во вселенском масштабе, но одновременно же — на клеточном уровне. Для них Революция означала прежде всего Победу над Смертью. И здесь они смыкались с учением Федорова, с его «Философией общего дела», а далее и с Циолковским (чаще всего совершенно независимо!). Более того, они до конца дней были верны тем воззрениям, от которых впоследствии отвернулись революционеры.

Стоит почитать, например, переписку-спор молодых Ленина с Богдановым, чтобы понять: социальная революция в России изначально вовсе не была для них самоцелью. Она мыслилась лишь как ступенька к мировой революции. А та в свою очередь — как ступенька к переделке мира и человека. Ибо хорошо понимали молодые бунтари, что с таким человеком, каков он сейчас есть, со всеми его инстинктами, не построить никакого царства справедливости на земле.

Но не вышло у них.

И когда в 1922 году Ленин в смертельном отчаянии буквально проорал: «Мы построили не социализм, а говно!..» (цитирую дословно) — многие собратья его восприняли это как отбой, как условный сигнал к разворовыванию казны...

Потом, в 30-е годы, из них долго и нудно приходилось выбивать наворованное, распиханное по зарубежным банкам. Но это уже другая история, это уже другой и совсем не поэтический детектив.

А вот наш, поэтический, еще в разгаре.

Мандельштам, безусловно, был одним из тех, кто реально ощущал масштаб Хлебникова. И прекрасно сознавал, что большинство лилипутов-современников просто испугались, ощупав один лишь башмак русского великана. На большее не хватило ни таланта, ни кругозора. Мандельштам же, в отличие от критиков-современников, прекрасно осознавал, на каких поэтических орбитах работает великий будетлянин.

И — внимательнейшим образом вглядывался в каждый поворот его поэтической мысли. Он сознавал, что сам работает чаще всего на орбитах изящной словесности, вращающихся вокруг филологии, что стих его базируется на тончайших ассоциативных ходах, нюансах. И здесь ему равных нет — Мандельштам это твердо знал. Нередко осмеянный осанистыми современниками за свою не вполне лепую внешность, он в глубине души знал: им до него не дотянуться. Во всяком случае, на той орбите, где он чаще всего кружил, ему равных не было. Знать-то он знал, но, как всякий редкостно одаренный человек, жадно тянулся к большему, к чему-то еще большему, чем он сам в себе способен обнаружить и выразить в слове.

Друзья-акмеисты тут помочь не могли. И Мандельштам все внимательнее вглядывался в творчество Хлебникова. И находил, находил для себя очень много!..

Известна его статья 1923 года, где он пишет о трагической буффонаде Хлебникова «Ошибка Смерти», созданной в 1915 году. (Поставить ее мечтали многие: и В.Мейерхольд, и В.Татлин, и А.Лурье, который даже написал музыку для постановки. Но поставлена она была лишь однажды, в 1920 году, в Ростове-на-Дону — сам Хлебников увлеченно принимал участие в постановке.)

Действие буффонады происходит в «Харчевне веселых мертвецов». Двенадцать посетителей харчевни пьют по очереди — через соломинку! — из «кубка смерти». (Вспомним тут строку из «Соломинки» Мандельштама: «Двенадцать месяцев поют о смертном часе», а также: «Всю смерть ты выпила». Это писано в 1916 году — словно прямо по свежему хлебниковскому следу!)

Хозяйничает же в харчевне не кто иной, как Барышня-Смерть. Хозяйничает до той поры, покуда не является — Тринадцатый... И вот тут она, Барышня-Смерть, побеждена. Тема года и двенадцати месяцев здесь очевидна. Менее очевиден образ Тринадцатого. Через него уже просматривается символика не одних только 12 месяцев, но 12 апостолов, возглавляемых Тринадцатым, который и побеждает Смерть.

Известно, что сам Хлебников очень дорожил пьесой. И хотя по жанру это буффонада и даже в известной степени пародия (в частности, на пьесы Блока «Незнакомка» и «Балаганчик», в особенности же на пьесу Ф.Соллогуба «Победа Смерти» — с ней-то и ведется основной мировоззренческий, пусть и бурлескный по форме, спор), тема слишком серьезна и значима для Хлебникова. В этой пьесе просматривается еще более дальняя перекличка — с «Пиром во время чумы» Пушкина, а также с немецкими романтиками XIX столетия — в частности, с «Фантазией в бременском кабачке» В.Гауфа...

Та-ак, узелки нашего детектива, кажется, начали распутываться. Вон куда протянулись его нити! Но зачем же все так сложно, так запутано? И что здесь означает сам образ «Соломинки»? Почему выпит ею весь кубок смерти? Не потому ли, что реальная Саломея Андроникова казалась современникам совершенно нереальной, неземной, словно бы не от мира сего, и уж тем более — не от России? Словно бы провиденциально предчувствовалось: «Соломинки» скоро не будет с ними, она не для этой грубой жизни, которая уже грузно набухала революцией. А ведь так и вышло.

В 20-х годах она и впрямь покинула Россию, то есть как бы выпила всю ее смерть и увезла в дальние страны... Но ведь смерть еще только разгуляется в Гражданскую! И позже... и еще позже... и еще лютее разгуляется, особенно в сороковые...

Вот и гадай, что знала женщина одна о смерти. Да и не она одна. Что знала о ней Ахматова, поставившая строку в эпиграф? Не хлебниковскую прямую, кинжальную строку — а витиеватую. Да к тому же еще и черновую, припрятанную в примечаниях, которые вовсе не обязан знать читатель. Это знала подруга поэта и его современница, а мы — давай разгадывай, прочесывай закулисные дебри. Детектив, право слово, детектив!

Да, масштаб Хлебникова, его прямоговорение явно не акмеистического плана. Его масштаб, быть может, единственный равновелик масштабу самой России. Или — Замыслу Божьему о России. Но на него, на «обочинного» Хлебникова, как-то не принято ссылаться, ставить в эпиграфы, запутывать читателя, морочить туманами... У Хлебникова не мороки, не изящные игры, у него все слишком серьезно и высоко, у него — борьба Жизни и Смерти. Тут «изящно» не поиграешь...

Кстати, в черновиках Мандельштама строка выглядит так:

И, к умирающим склоняясь в черной
                                                              рясе,

Заиндевелых роз мы дышим
                                                      белизной.

Что знает женщина одна о смертном
                                                              часе
?

Клубится полог, свет струится
                                                     ледяной...

Красивые стихи. Но какие все же туманные! Загадка, а не Тайна остается и после него, и после Ахматовой, и после всего Серебряного века...

И поневоле спросишь напоследок, точно ребенок, жаждущий выведать секрет: а все же — что знает женщина одна о смертном часе?..

Спросишь — и вновь повторишь в недоумении: а все же, все же — что знает женщина одна?..

И в итоге расширительно укорачиваешь вопрос: а все же, все же, все же — что знает женщина?..







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0