«Секретарь эпохи»

Игорь Петрович Золотусский родился в 1930 году в Москве. Окончил филологический факультет Казанского университета. Историк литературы, писатель, исследователь жизни и творчества Николая Гоголя.
Работал учителем в школе, корреспондентом газеты «Молодой даль­невосточник», Хабаровского радио, «Литературной газеты», обозревателем журнала «Литературное обозрение» и других изданий.
Автор многочисленных книг и статей о классической и современной русской литературе и многих телефильмов о наиболее ярких фигурах русской литературы, снятых на телеканале «Культура».
Автор лекций о русской классике в Государственном музее Л.Н. Тол­стого, Театральном музее имени А.А. Бахрушина, Государственном музее А.С. Пушкина, Библиотеке искусств имени А.П. Боголюбова.

Его смерть в ноябре 2019 года больно ударила по мне. Я догадывался о том, что он тяжело болен, но еще не верил в мучительный исход.

Леве было 85 лет, он мог бы еще жить и жить. Я знал о его закалке, об опыте путешествий на лодках, когда он добирался до Сибири, до далеких таежных мест. Возле его дома на улице Удальцова зимой всегда дымилась прорубь, и он опускался в нее даже в морозы.

И вообще помню его крепко сбитым, сильным. Однажды мне пришлось проверить это на себе. Мы были в командировке в Алуште. Возвращались оттуда через Симферополь. Остановились передохнуть в доме какого-то молодого литератора. Вдруг мне стало плохо. Меня уложили в постель, и я лежал до нашего с Левой ухода на вокзал. Недавние мои болезни сказались. И Лева, как друг, взял мой рюкзак, довольно увесистый, и до самого вокзала тащил его на себе вместе со своей поклажей.

А когда я перебирался из Владимира в Москву, грузовая машина подвезла наш домашний скарб к дому в Тушино. Лифт на восьмой этаж не работал, и мои друзья, Иван Зюзюкин и Олег Михайлов, перетаскивали наверх все, что было в машине, а Леве досталось самое неподъемное — холодильник. Холодильник был небольшой, настенный, но весил порядочно. Лева взвалил его на спину и, подпирая груз руками, внес его на восьмой этаж.

В день его смерти, 6 ноября 2019 года, мне позвонили из «Известий» и попросили что-то сказать о нем. Я растерялся. Я успел только сказать, что он — «один из создателей прекрасного». Пятьдесят с лишним лет нашего знакомства требовали говорить и говорить, но «это газета», и мне была дана одна минута. Можно ли в минуту уложить то, что вместе прожито, пережито, узнано друг о друге! Ведь каждая жизнь — роман, а тут два романа, всегда развивавшихся параллельно.

Я познакомился с Левой на семинаре молодых критиков в Переделкино весной 1961 года. Целый месяц мы сидели в своих номерах, и каждый писал о своем. Все о разном, но все о литературе.

Лева тогда работал в «Знамени», в отделе критики. Я был вольный стрелок из Хабаровска. Ему было двадцать пять лет, мне тридцать.

В самом Переделкино мы мало виделись, и не помню, чтоб разговаривали, тем более по душам. Но когда семинар закончился, Лева пригласил меня в «Знамя», перезнакомил там со всеми, а потом отвел к себе домой. Жил он на тогдашней улице Станиславского (теперь Леонтьевский переулок), в старом, низком, толстостенном доме, где когда-то, как он мне рассказал, были конюшни кавалерии Наполеона.

Жил Лева на первом этаже, вход со двора, кажется, в двухкомнатной квартире с кухней, где хозяйничала его теща, из бывших прислуг какого-то богача. Лева познакомил меня с ней и со своей молодой, его ровесницей, женой Шурой и их дочерью Машей. Ей было, наверное, года четыре. Позже Маша выросла в красивую женщину, поэта. Принесла родителям внуков, выйдя замуж за физика, которого Лева называл «зятек» и брал с собой в свои туристские экспедиции. В первый же вечер меня накормили в этом доме вкусным обедом, поданным в старинных тарелках, при старинных же ножах, ложках и вилках.

Позже, после моего отъезда, мы с Левой стали переписываться. К нам присоединилась и Шура, писавшая мне отдельные письма, всегда умные и интересные.

О чем писали? О литературе и литературных новостях, разумеется, в Москве. И никогда о политике. И всю нашу жизнь разговоры с Левой не касались этого предмета.

Через некоторое время Лева заказал мне статью о первых повестях Юрия Бондарева. Это были «Батальоны просят огня» и «Последние залпы». Я потел над этой статьей долго. И наконец отправил в «Знамя». Пошла редакторская работа. Редактором был Лева. Тогда я узнал, какой он находчивый и безошибочный знаток редактуры. У меня никак не получалось с заголовком. Лезли в голову дурацкие названия. Одно из них звучало глупо, абстрактно — «Ответственность». Лева быстро прошелся по моему тексту и выудил из него два слова: «Почерк войны». Получилось неординарно, красиво, а главное, точно. Так и назвали, и статья пошла в набор.

Я ждал ее появления как чуда. Мне казалось, что если она появится в «толстом» и одном из самых известных журналов в Москве, то в жизни что-то произойдет: мир откликнется и наверняка изменится. Я был еще слишком неопытен, чтоб думать иначе.

Находясь в командировке в Комсомольске-на-Амуре, я купил долгожданный номер «Знамени» в киоске Союзпечати. Жадно открыл нужную страницу и с ужасом прочитал: «Игорь Золотоусский». Получалось, что это не я, а кто-то другой, и весь спрос с него. А заодно и те последствия, которых я ждал.

«Знамя», конечно, извинилось передо мной, но что было напечатано, то было непоправимо. До сих пор помню о своем разочаровании и тщетности моих высоких надежд.

Впрочем, наши отношения с журналом не прекратились. Наоборот, я часто стал печататься в нем. Мне даже оплачивали поездки в Москву, ибо относились ко мне как к «своему» автору. Тогда я чаще и чаще стал видеться с Левой.

Посидев и поболтав в «Знамени», мы отправлялись к нему домой. Я снимал пальто и кепку, Лева же мгновенно преображался. Он уже ходил по комнате в широких шароварах и потертой рубахе. На кухне уже гремели тарелки, был готов обед. Лева, не обращая на это внимания, пододвинул к себе столик с пишущей машинкой, сел писать очередную рецензию. Не помню, о ком и о чем. Но не успела теща накрыть на стол, как рецензия была готова.

Я смотрел на Леву и думал: «У меня так не получится». Но Лева, в отличие от меня, был уже профессионал. Он тут же протянул мне три странички рецензии, я прочел и подивился. Ни одной ошибки, опечатки, какого-либо повтора, написано хоть и быстро, но именно Аннинским, его легким и афористичным языком, с явным присутствием анализа. Даже человек, не читавший рецензируемую книгу, сразу узнал бы, о чем она и в чем особенность ее автора.

Иногда наши встречи происходили в присутствии Левиных гостей. Это были или начинающие барды, или уже знаменитые литераторы, у которых Лева брал интервью, записывая их на пленку.

Однажды я застал у него знакомого мне по Хабаровску молодого поэта Роальда Добровенского. Тот под гитару исполнял свою песню о Москве. Остались в памяти строки:

Страна Москва собою занята,
В ней день и ночь горящий свет.
И для одних здесь нету выхода,
А для других тут входа нет.

Лева тщательно собирал и берёг эти записи, а вместе с ними какие-то записки, письма. Среди них были его письма ко мне и мои к нему, фотографии.

Он гордился своим «архивом» и в шутку называл себя «секретарем эпохи».

Так было и тогда, когда Лева начал писать книгу о своем роде, об отце и матери, а также о роде Шуры, говоря, что все это пригодится их детям. Я видел, как он собирал для книги все. Прежде всего документы, нужные справки, даже трамвайные билеты 30-х годов. Он и в этой работе оставался исследователем, а потом уже писателем.

Этот азарт исследователя был в природе его таланта. Углубляясь в какую-то тему или книгу, он старался обыскать все вокруг: историю, эпоху, подробности жизни литературной среды, мнения всех толков об этой книге. Эти черты особенно сильно сказались на его монументальной работе над шеститомником Николая Лескова, который он сам составил и где к каждому тому написал предисловие и послесловие. Этим изданием, вышедшим в 1993 году, он поставил памятник самому себе. Я долго клянчил, чтобы он подарил мне его, и наконец Лева расщедрился. Шесть книжек, подаренных мне, стоят у меня на полке на видном месте.

Но до этого было еще далеко. Наша литературная жизнь только начиналась, и каждый шел своим путем. Леве в те годы пришлось изведать жесткость редакторской руки. Первая его книга «Ядро ореха» вышла под редакцией Евгении Федоровны Книпович, одной из наших руководительниц на семинаре в Переделкино. Евгения Федоровна была умна и широкообразованна, ее имя попало в последние дневники Блока. Начинала она, когда нас с Левой еще не было, но марксизм жил у нее в крови. Суровости ее суждений подчинялись в издательствах.

Евгения Федоровна предложила Леве быть редактором его книги, и он согласился. Потом, правда, когда книга вышла, он дарил ее друзьям с перечеркнутыми им абзацами и отдельными фразами, ибо их дух и буква принадлежали уважаемому редактору.

Евгению Федоровну я знал, бывал несколько раз у нее на даче в Переделкино. Она и в свои немолодые годы оставалась женщиной, кокетливо принимала меня, полулежа на кушетке. Но когда она предложила мне быть моим редактором, я отказался. После публикации моей книги «Фауст и физики» в 1968 году она позвонила мне и сказала: «Мы с вами думаем совершенно по-разному».

Да, иным в те годы вписывали строки, целые страницы, а то и просто «заворачивали» написанное. И Леву заставляли вписывать в свой текст что-то сугубо идеологическое. И ему вновь приходилось перечеркивать чернилами чуждый ему след.

Меня не правили, но «заворачивали». «Завернули» статью о фильме Бондарчука «Война и мир» (она появилась позже в журнале «Новый мир»), завернули большую работу о Достоевском и кинематографе, рецензию на роман Юрия Домбровского «Хранитель древности», и, наконец, красное перо директора издательства «Молодая гвардия» разрисовало мою книгу о Гоголе.

Лева ушел из «Знамени», переместился в «Дружбу народов» и осел там надолго. Все мы искали и находили издательства, в которых работали понимающие нас люди. К счастью, таких издательств уже к 70-м годам стало больше. Появился «Современник», появилась «Советская Россия» и другие.

У Левы только одно не получалось: он не печатался в знаменитом журнале Твардовского. Его там считали «не своим». Собственно, и я некоторое время пробыл под этим клеймом. Как ни хорош был «Новый мир», но он требовал быть в русле его идей и оценок.

Лева подчиняться таким требованиям не хотел. Его устраивало то, что он сам по себе, что ни к каким «течениям» не принадлежит.

Лева писал все и обо всем. Трудно обозреть то, что им было сделано. Не сосчитать рецензий, статей, заметок, реплик, предисловий ко множеству книг. Он был, как говорится, трудоголик. Но никогда написанное им не выглядело поспешностью. Он всюду оставался Аннинским — с блестящим пером, интригой сюжета и постоянной связью с жизнью. Хоть какие-нибудь две или три строки его попадали в «десятку» нашего общего существования.

Я уже писал, что мы шли с ним параллельно, с одной, правда, разницей. Из Левиных статей никогда не торчали углы или острия, уязвляющие автора. Он был спокоен в своих разборах и, как всегда, корректен.

Мы писали нередко об одном и том же и, бывало, расходились в оценках. Так было и с уже упоминавшимся фильмом Бондарчука. Лева написал о нем хвалебную статью в «Советском экране», моя же статья была далека от похвал.

Во мне еще кипел максимализм юности. Я мог разнести очередной роман Паустовского, с иронией пройтись по нашумевшей тогда «Тишине» Юрия Бондарева и поставить в ряд посредственностей поэму гремевшего на весь мир Евгения Евтушенко «Братская ГЭС».

Лева называл меня Собакевичем, который всем наступает на ноги. Но при этом никаких конфликтов, недоумений, взаимных раздоров между нами не было. Редкая история: за полвека наших отношений ничто их не меняло. По-прежнему они были уважительно-дружескими. Я по-прежнему был у Левы дома (уже на улице Удальцова), присутствовал на торжествах в честь его рождения. Он, соответственно, в подобных случаях бывал моим гостем. С Шурой, конечно.

Кроме того, мы вместе не раз ездили в командировки — то в Михайловское, где был какой-то семинар по Пушкину, то в Таллин, то в Алушту, куда нас пригласил тогдашний специалист по Гегелю и Канту Арсений Гулыга. Там и нам приходилось выступать в роли философов. И всегда, везде много гуляли и жили в одном номере, что нас не стесняло.

На стене в моей комнате висит маленький крестик, подаренный мне Левой к пятидесятилетию. Крестик самодельный, выточенный из дерева, крашенный в темно-коричневый цвет, с распятым на нем Христом, искусно сделанным из спичек. Вверху крестика кольцо, чтоб можно было вешать его на стену, а на обороте выжженное увеличительным стеклом: «От Л.А. 28.ХI.80».

Дороже этого подарка у меня нет.

Скажу сразу: дружбы между нами не было. Но была приязнь, укреплявшаяся с годами близостью наших занятий.

Лева любил шутить. В Алуште, например, он, поддевая меня, часто задавал один и тот же вопрос: «А как ты думаешь, кто из критиков в первой тройке?» Я отвечал: «Мы с тобой, но ты на первом месте, а я на втором». «А я, пожалуй, — говорил Лева, — отдаю первое место тебе».

С ним было просто. Всего несколько лет разделяли нас. Я доверял ему, он мне. Да и в критике нас постоянно ставили рядом.

Но в один прекрасный день Леву поставили на первое место среди критиков Советского Союза. Никто не ожидал, что это мнение раздастся с самого высокого верха. К власти в 1983 году пришел Андропов. Далекий, казалось бы, от литературных дел человек, политик, бывший глава КГБ. И в какой-то из своих речей он неожиданно упомянул Аннинского и назвал его талантливым критиком. Такого в нашей истории еще не было. К тому же раз талантлив, значит, заметный, и все поняли это так. Лева, почти сияющий, сообщил мне эту новость. Он и вправду был рад, я это увидел.

Армия литераторов, в том числе критиков, была в те годы велика, и из нее была выхвачена всего одна фамилия.

Никаких наград не последовало, но, я думаю, любому издателю или редактору журнала строка из речи генерального секретаря сказала о многом.

Не знаю, воспользовался ли Лева этим преимуществом, но такой эпизод в его жизни был. Годы шли, Андропов ушел, но Лева оставался таким, каким был.

Своими книгами мы обменивались, но писать друг о друге не приходилось. Если одному что-то не нравилось в другом, то предпочитали молчание. Это, кстати сказать, сохранило наши отношения на все годы.

В 2002 году погиб мой старший сын Сергей. От него осталась книжка прекрасных стихов. Я показал их Леве, ни о чем не прося его. И Лева тут же написал статью об одном стихотворении Сережи. Это была критическая поэма о поэме в стихах, и благородство Левы открылось мне в который раз.

Обо мне Лева все же один раз высказался. По просьбе редактора моей книги «На лестнице у Раскольникова» (2000) написал к ней предисловие, выразительно, с его точки зрения, обозначившее мой литературный облик. Предисловие называлось «Длань милосердия». Здесь мне досталось от него сполна. «Длань» — это моя тяжелая критическая рука, а милосердие — моя же собственная мечта. Дескать, рукой я могу и срывать погоны с писательских генералов, выставлять в глупом виде какого-нибудь графомана, но душой стремлюсь к милости. И как это соединить? Он со своей сострадательной позиции искал ее и во мне, находил и снова наталкивался на тяжелую руку.

Я благодарил его с одной небольшой поправкой: «Гоголь», к тому времени давно написанный и изданный много раз, как раз зижделся на милосердии и был, по существу, его воплощением.

Не участвуя в литературных схватках, Лева тем не менее был самым известным из нас. Почитателей у него было множество. Прекрасный язык и тот самый азарт исследователя принесли ему признание и славу. Славу, по-моему, заслуженную. По всей России читали Аннинского.

Наступило время конца 80–90-х годов. Так получилось, что мы с Левой стали выступать по телевидению. Его замечательные передачи «Серебро и чернь», «Уходящая натура», где он вспоминал о талантливых, но уже уходящих в прошлое поэтах, художниках, писателях. Еще были «Мальчики державы». Нетрудно догадаться, это был рассказ о тех, кто ушел в самом начале своей жизни на фронт и не вернулся. Еще были «Медные трубы», «Засадный полк». И все это останется в архивах не только телевидения, искусства, кстати сказать, забывчивого, но и самой истории.

Упомянутые мною годы стали самыми плодоносными для Левы. Вышли книги «Охота на Льва», «Тридцатые и семидесятые», «Лесковское ожерелье» (уже тогда он подбирался к Лескову), «Контакты», «Три еретика» (Писемский, Мельников-Печерский и опять-таки Лесков), «Гобелен культуры», «Локти и крылья», «Шестидесятники и мы», «Барды», «Красный век», «Русский человек на любовном свидании», «Меч мудрости, или Русские плюс», «Откровенное и сокровенное» — всего не перечислишь.

Осенью 1974 года умер Шукшин. Мы с Левой с одинаковой горечью откликнулись на это событие. Созвонились и договорились, что вместе пойдем его хоронить. Мы встретились и встали в очередь, которая растянулась по всей 2-й Брестской улице, а хвост ее, где мы стояли, был чуть ли не у Белорусского вокзала.

Время шло, а мы все переступали по одному шагу, и казалось, вот-вот достигнем Дома кино, где происходило прощание. Но вдруг очередь остановилась. Дальше не пускали, и вскоре мы увидели, как из центрального входа выносят гроб и грузят его в машину. Эту неудачу Лева возместил своими статьями о Шукшине. Он показал Шукшина с невидимой стороны, он раскрыл трагический смысл его юмора, который Андрей Платонов назвал бы «падающей иронией гибели».

Любовь к Шукшину была тогда на самом пике, но наша с Левой боль по нему, так рано ушедшему, была боль о поколении, к которому он и мы принадлежали.

Я снова о детях войны. Сколько все они оставили после себя! И как переживали они за страну, за народ, о котором знали не понаслышке и не из книг, а из собственной жизни, из прямой принадлежности к нему. И эту принадлежность принесла им в первую очередь война и время после войны, и еще живые фронтовики, к которым мы с Левой приникли с детства.

Война многих из нас сделала сиротами, а те, кто пришел с войны, сделались нам отцами. И если есть что-то стоящее в нас — это от них.

Лева никогда не был ни кандидатом, ни доктором наук, но я знаю — среди академиков, занимавшихся отечественной литературой, не было подобных ему. Наверное, поэтому международная премия «Писатель XXI века» в 2014 году была присуждена именно Льву Аннинскому.

В 2005 году я удостоился Литературной премии Александра Солженицына. Лева и Шура были на вручении. Они поздравили меня. Лева сказал: «Наконец справедливость восстановлена! — И, сделав паузу, хитро улыбаясь, добавил: — Но не вся! Но не вся!» Какую несправедливость и по отношению к кому или чему, приходилось только догадываться. Но его присутствие в Доме русского зарубежья, где вручалась премия, было мне дорого.

Наши пути сходились, расходились и снова сходились, но мы оставались каждый сам по себе.

Когда мне стукнуло 85 лет, в том же Доме русского зарубежья Лева вел вечер, посвященный этому событию. Он и не подумал отказаться от моей просьбы быть там и, что называется, председательствовать.

Все это вместе взятое объясняет мою горечь по случаю его ухода. Я виноват перед ним, так как после злостного, без предупреждения, исключения меня из жюри толстовской премии «Ясная Поляна» Лева, будучи также членом жюри, не откликнулся, не позвонил. Я обиделся, а он начинал болеть.

Прошел почти год, и он позвонил мне. Не было никакого особенного повода, моего дня рождения например. Я не подошел к телефону. Подошла жена, из его слов, от его незнакомого, ослабевшего голоса она поняла, что он хочет что-то важное сказать мне. И этим важным была, наверное, обрушившаяся на него страшная болезнь.

Сейчас я кляну себя за то, что не откликнулся на его голос и не сказал, как всегда: «Как ты, Левушка?» Проклятие обидчивости, проклятие гордыни, не желающей ничего знать. Мне кажется, он еще сказал жене, что звонит в День Победы, а это был особенный для нас день, ибо оба мы были дети войны.

Минуло еще несколько месяцев, и раздался новый звонок от Левы. Я взял трубку. Я услышал совсем тихий Левин голос. Он успел сказать только: «Как тяжело, как тяжело». Я все понял, и сердце мое дрогнуло. Но я не нашелся ничего ответить, кроме пустых для него в это время слов: «Желаю тебе здоровья».

Мне было стыдно, и стыд до сих пор гложет меня за бездушие, за дурацкую мстительность. Единственное, что остается, это запоздало попросить у Левы прощения. Может, там, где мы встретимся, он простит меня.

Я который раз упомянул, что мы были дети войны. Но ими было целое поколение. А филологический факультет МГУ, который Лева окончил, дал России целую плеяду первоклассных талантов. Рядом с Левой учились Петр Палиевский, Вадим Кожинов, Олег Михайлов, Георгий Гачев. В окружении таких имен работать и жить кое-как было невозможно. Лева был один из этой плеяды, навсегда оставившей след в литературе. Он был из лучших и не мог быть иным.

Я не знаю другого тесного соседства знаменитостей, которые сделали столь много и прожили отпущенный им срок с максимальной пользой. Их влияние создавало вокруг высокое творческое поле, в котором не требовалось соревноваться, а требовалось соответствовать. Лева соответствовал. И его будут помнить и читать долго.

Я вновь перебираю в памяти эпизоды нашей общей жизни. Мы молодые. Потом становимся старше. Меняется не наш стиль, а понимание себя и времени. Лева не чурался ни одной из сфер искусства. Он одинаково был знатоком театра и кинематографа, он мог писать о литовской фотографии и грузинской сцене, переходя без потерь в XIX век и вновь возвращаясь в XX.

Тогда, в 70-е, многие уходили в историю, в прошлое, но для Левы и прошлое было настоящим. Будь то Лесков или Писемский, они в его книгах жили с нами и отвечали на вопросы, которые задавали себе мы.

А рядом — предисловия к новым авторам, разборы их сочинений и вечная Левина доброжелательность, которая не могла смутить или обидеть. Одним словом, мастер везде остается мастером и в этом смысле не стареет и не выдыхается.

Ничего не знаю о его домашней жизни. Знаю только, что он, в отличие от своих критических коллег, прожил со своей единственной законной женой более шестидесяти лет. Шура была умная женщина, волевая, Лева был мягче, и она незаметно управляла им и всей семьей. Она родила ему трех дочерей.

Жена была с ним везде: на его литературных встречах, в гостях, а главное, в туристских походах, где приходилось жить в палатке, на берегу реки, которая уносила их куда-то за Урал, а то и дальше. Лева этим удовлетворялся, для него важным было закрыться в своем крошечном кабинетике: стол, машинка или компьютер, несколько полок по стенам. Закрыться и писать.

Я не раз видел его маму, женщину интеллигентную, тихую, небольшого роста. Мы однажды втроем — Лева, я и она — сидели рядом и смотрели какую-то пьесу.

Она, очевидно, познакомилась с Левиным будущим отцом, донским казаком, крупным мужчиной, ставшим потом каким-то деятелем на «Мосфильме», в Ростове. Там, в Ростове, и родился Лева.

Как-то мы были в командировке от «Литературного обозрения» на его родине. Было лето, была жара, и мы с Левой прятались от нее в гостинице. По вечерам Лева выводил меня на прогулку по Ростову. Мы дошли до той улицы и того дома, где он появился на свет. Улица эта и дом находились где-то далеко от центра.

Что сказать о них? Окраина. Старый Ростов с низкими домишками и крохотными дворами. В 1934 году, когда Лева родился, так, наверное, все и выглядело. Он подвел меня к одному дворику и показал низкое, из высохших досок строение, которое и было его домом. Подобные сооружения стояли тесно друг к другу, толкались, терлись стенами одна к другой. Лева смотрел на них как младенец, который впервые видит мир.

Тут и мемориальной доски не повесишь — не на чем, подумал я, ну разве дело в этом суррогате памяти...

А еще я вспоминаю, как долго мы гуляли по Таллину, чувствуя себя за границей, или в Михайловском, где добирались до далекого Петровского, тогда еще не восстановленного, как бродили вдоль моря в Алуште, и все это греет мое сердце.

Была жизнь, и было прекрасное сосуществование, не мешавшее нам оставаться такими, какими мы были, то есть очень разными и вместе с тем не забывавшими друг о друге.

Закончить хочу эти краткие воспоминания Левиным письмом, которое случайно обнаружил в своем столе:

«Дорогой Игорь, получив письмо, я несколько раз звонил, но занято всерьез, а мне нужно бежать, но дорого яичко к Христову дню, и мне хочется сказать тебе спасибо — за отклик, за мгновенность, а главное — за то, что сказано. Все это можно было и по телефону, но я отчасти рад, что не дозвонился: некоторые вещи как-то способнее выражать на бумаге.

Я необыкновенно высоко ставлю твое слово, твой путь, твое мнение как писателя. Но дело не только в этом. Я воспринимаю сказанное тобой отдельно от жанра; я слышу в этом высокий звенящий звук, страшно близкий мне. Написанное слово это человеческий документ, в нем отпечатывается интонация личности, ее содержание и масштаб. Ты написал обо мне, но ты написал и себя. Я помню твой рассказ, много лет назад, о том, как, напечатав свою первую рецензию, ты ждал, что теперь в мире что-то изменится. В этом была глубина, подлинность и какая-то мужественная незащищенность, это был твой душевный голос, я его с тех пор всегда узнаю, и мне хорошо, что он есть.

Я, как ты понял, сложно отношусь к этому своему, ставшему необходимостью, шагу. Рад, что делаю его — уже потому, что это стало поводом услышать твой голос, уже прямо относящийся ко мне.

Дай тебе Бог того, что тебе всего нужнее.

Твой Л.Аннинский.

13.IX.82».

Лева, ты ушел раньше меня.

Прощай, Левушка!

Царство тебе небесное!

18 мая 2020 года







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0