Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Нелюдимый

Алесь (Александр Николаевич) Бадак родился в 1966 году в деревне Турки Ляховичского района Брестской области. Окончил филологический факультет Белорусского государственного университета имени В.И. Ленина (1990). Белорусский поэт, прозаик, публицист, детский писатель. В настоящее время директор издательства «Мастацкая літаратура». Автор четырех поэтических книг, двух книг прозы, а также многочисленных сборников поэзии и прозы для детей. В 2014 году вышел том избранных переводов поэзии и прозы на русский язык «Побег на край дождя». Произведения переводились на многие языки. Член президиума Союза писателей Беларуси. Живет в Минске.

На синем море камень, на том камне дуб, на том дубе тридевять ветвей, на тех ветвях тридевять гнезд, на тех гнездах тридевять уток — от женочьего, от девочьего, от хлопечьего, от мужицкого — русый волос, черный волос, рудый волос, белый волос. Святые святители, идите ему на помощь; как стал так и перестал…
Меир Ландау. Сага о Рожденном Землей

1

«Боже, Господь милосердный, вспоминая годовщину смерти рабы Твоей Веры, прошу Тебя, удостой ее места в Царствии Твоем, дай благословенный покой и введи в сияние славы Твоей.

Знаю, что недолго и мне осталось ждать суда Твоего. Душа моя уже как чужая, и ничего ее здесь уже не держит».

Если бы Верка лежала не на краю кладбища, старик навряд ли завернул бы к ней, а потащился бы дальше, домой, к кровати, — ноги уже не те, свое отходили, да и нынешним утром немало отшморгали: полтора километра туда, полтора обратно. К Верке он намеревался завтра, на годовщину по ней, но раз уж сегодня все равно надо было идти через этот конец деревни, захотелось взглянуть на место, которое неделю назад выбрал для себя.

Если бы не молодой куст калины, что рос у заржавевшего забора, которым было обнесено кладбище, рядом с Веркиной могилой — если мерить поперек — получалось метра три свободной земли.

«Надо пересадить калину во двор. Мужики церемониться не будут, высекут под корень. Еще и грех на душу возьмут, ругаясь на кладбище. А так позубоскалят немного — и ладно».

Старик знал, что по нему никто не заплачет. Просто некому. Знал он, и почему будут смеяться копальщики. Вспомнят, как в молодости он таскался за Веркой, не давал ей прохода. И вот скажет кто-нибудь: «Пристроился около нее». А еще он знал, что кладбище собираются закрыть и хоронить будут за четыре километра от их Ольховки.

Старик вспомнил, как Верка ходила по деревне беременная, чужая и неприступная, а он провожал ее нежно-влюбленными глазами, ласкал ими ее потяжелевший живот, будто сам стал причиной перемен в ней, будто для них было достаточно одного-единственного поцелуя, первого и последнего, подаренного перед тем, как выйти замуж за Геника, что пришел к ней в примы из соседней деревни Задворье. Глядел и душил в груди незатихающую боль.

После рождения дочери лучисто-улыбчивая, неугомонная Верка как бы успокоилась, глаза утратили былой блеск, но свет их не исчез, он разлился по всему ее цветущему, еще не измученному ежедневным трудом телу. Верка стала немного выпячивать подбородок, это придавало ей особенную величавость и загадочность. При встрече, словно посвященная в какую-то тайну, улыбалась уголками губ: «Здравствуй, Захар».

Веркина дочь отучилась в Барановичском техникуме легкой промышленности и сразу выскочила замуж за военного, который забрал ее в Борисов. В то время ухватиться за военного было гордостью для всей семьи, однако Верка после свадьбы хотя и хвалила зятя, но лишь постными словами: и высокое начальство за свадебным столом сидело, и дома хозяйственный, и в воинской части на нем целые склады с амуницией, и порядок любит.

Этого военного в деревне видели только раз — когда молодые привозили внучку на лето, потом дочка забыла сюда дорогу. Верка говорила, что зятя перевели в другую часть, будто даже в Монголию. Позже по деревне пошли слухи, будто дочь ее со своим давно не живет, но Монголия так далеко, что этим слухам верили не все. Наконец про нее надолго забыли и вспомнили, только когда умер Геник: в лютый мороз, будучи пьяным, сбился с дороги и заснул посреди поля. Искали его всей деревней, но не нашли, и только весной, когда началась оттепель и на полях появились черные проталины, Верка подхватилась утром с кровати, на ходу натянула на босые ноги валенки, накинула на сорочку кожух и с голой головой кинулась за деревню. Она нашла Геника в трехстах метрах от дороги. В последний путь его проводили из родной хаты, но при прощании гроб был закрыт, и перед похоронами оставить покойника в хате на ночь, как требовала христианская традиция, не позволили. Верка голосила красиво, подбирала для Геника слова, которые, если б он мог услышать, несомненно, понравились бы ему. Смущало только всех ее обращение к Генику, заключавшее в себе и вопрос, и ответ: «А где же твоя дочушка? А ты же сам не хотел, чтобы она приезжала!»

Уже на старости лет Захар спросил Верку, почему она не захотела идти за него. «Потому что не любила», — просто ответила она. «А Геника любила?» — «И Геника не любила. Но все говорили: “Геник богатый”. Наголодалась во время войны и подумала: “Счастье не в любви, счастье, если не боишься лишний кусочек хлеба отщипнуть, чтобы на завтра было что съесть”. Вот только пожила в этом богатстве год и решила: хватит. Не угодила свекрови: это делаю не так, то не так. — И, помолчав, добавила: — Да и мои не хотели, чтоб я шла за тебя».

В деревне знали, что его мать умеет заговаривать испуг. Когда к ним приходили со своими проблемами (чаще всего это были незнакомые люди), мать выпроваживала его во двор. Гости эти долго не задерживались в хате. И благодаря им на столе появлялась какая-нибудь еда. Для семьи без хозяина, который не вернулся с войны, это было спасением. Но чтобы кто-то пришел просто так — посидеть, поговорить — такого он не помнил. Мать тоже ни к кому не ходила, весь день ковырялась то в хате, то во дворе. «Сидеть без работы грех, — поучала его. — Дьявол только и ждет этого, чтобы захватить твою душу». — «А как же праздники? — спрашивал он. — Ты говорила, что работать в такие дни нельзя». — «В святые дни наши души оберегает Бог», — отвечала мать.

В раннем детстве он не понимал, почему сверстники обзывают его знахарем. Правильнее, он не понимал, что означает это слово, но догадывался, что есть в нем что-то обидное. «Я не знахарь! — пытался он отбиться от непонятной клички. — Я Захар!» — «Знахарь! — кричали они. — Мамка твоя знахарка, значит, и ты знахарь!»

А когда подрос, заметил, что одногодки стали избегать его и не очень охотно брали в свою компанию. Поначалу сердце его сжималось от детской обиды, но вскоре пришло успокоение: он почувствовал, что одиночество дает ему право на самостоятельность и независимость от тех, кто считал его не таким, как все.

Их хата стояла немного на отшибе, за ней начинался лес, окружавший деревню с трех сторон. В лесу он чувствовал себя совсем по-другому. На улице, в компании, он был слабым и беспомощным, а лес, могучий и таинственный, будто делился с ним своей силой и уверенностью.

Однажды, когда он, стоя на коленях, собирал спелую чернику, ему на плечо села бабочка. Это был желтый махаон с синими пятнышками и красно-бурыми глазками на крылышках. Старик по сегодняшний день помнит, как тогда осторожно поднес к бабочке указательный палец в раздавленных черничках и робкий махаон, немного повременив, будто раздумывая, принять ли приглашение, наконец осторожно перелез на палец и тонким хоботком начал сосать остатки черничного сока.

Через много лет, вспоминая эту бабочку, старик подумал, что человек не может быть одиноким: если у него нет друзей среди людей, друзьями ему становятся животные, птицы, деревья. Но тогда, в лесу, он был еще слишком мал, чтобы додуматься до этой мысли. Только почувствовал, как пробежала дрожь по телу, когда махаон перебирал на пальце своими лапками, и на мгновение сжалось сердце от радостной мысли, что, угощая бабочку, он делает то, что не может сделать никто.

Старик бросил взгляд на сделанный из сосны надмогильный крест, заметно потемневший за год, задержал взгляд на жестяной табличке:

Хмарук
Вера Ивановна
26.03.1927–19.07.1992

«Прости, Верка, что не поставил тебе на годовщину памятник. Ты же видишь, как у меня теперь с деньгами. Но я откладываю, каждый месяц откладываю».

Старик вздохнул и, казалось, неохотно вышел на дорогу.

Из леса, до которого было метров триста, послышалось дребезжание велосипеда. Для местных людей каждый звук несет определенные, подчас очень важные сведения. Можно сидеть в хате спиной к раскрытому окну и по шороху ног узнать, кто идет по улице, по стуку топора — кто колет дрова, а по скрипу калитки понять, кто идет в гости — свой или чужой. Человек на велосипеде еще не показался из лесу, а старик уже знал, кто едет. И потому что знал, не поднимал головы, смотрел под ноги с тем равнодушием, с каким глядит на знакомую с детства дорогу уставший человек, занятый своими мыслями. У старика не было друзей, не было о чем поговорить вот так, случайно встретившись с кем-либо за деревней, — характерная черта людей, привыкших к одиночеству. Старик знал, что его в деревне за глаза называют нелюдимым, но не обидно, а с легким даже сожалением, поскольку считали его человеком добрым, однако с некой своей печалью в сердце. А еще старик не поднимал головы, потому что знал: сразу за опушкой человек на велосипеде повернет налево, поскольку магазин, в котором продается водка, уже закрылся, придется ехать три километра за самогонкой.

Но бренчание велосипеда слышалось все ближе. Старик почувствовал, как внутри у него все замерло, насторожилось. Так часто случалось, когда он в лесу чувствовал опасность — например, где-то недалеко бежал волк, вдыхая запах человека.

Старик поднял глаза.

Почти поравнявшись с ним, велосипедист крутанул педали в обратную сторону и резко затормозил. Пахнуло от него водкой. Понятно, двойная причина: вечер, да еще и воскресенье, выпивки не хватило.

— Захар, почему гостей не встречаешь? — Язык уже плохо слушался, но голос еще бодрый — значит, пока можно добиться правды.

— Я думал, мои гости все там лежат. — Старик кивнул на кладбище.

— Сплюнь... от же правду говорят: нелюдимый.

— Каким уродился.

— Это правильно: каким уродился, таким помрешь. Ладно, не обижайся.

— Так про каких гостей ты говоришь?

— Веркина родня приехала — дочка и внучка.

Дневная духота будто разом вернулась к старику, стало тяжело дышать.

— На такси!.. С того конца ехали, значит, с Баранович, а может, и с самого Минска. Это сколько же надо заплатить за дорогу?!

Старик молчал.

— Больше года ехали на похороны.

Старик только вздохнул.

— А вдруг дочка захочет Веркину хату продать?

— Кому ее продашь? Этой хате под сто годов.

— Да хоть бы тебе. На такси в неблизкий свет ездят богатые, а у кого рублики водятся, тот умеет считать копейки. По закону хата, в которой ты живешь теперь, ее.

«Конечно, хата гнилая, но еще немного постоит. Почему бы кому-нибудь и не купить под дачу? И участок хороший. Большой сад. Рядом лес, река. Чистый воздух... Но зачем продавать — можно самим приезжать на лето. А я бы ее смотрел. Хата не должна стоять без присмотра... Боже милосердный, на все Твоя воля...»

— Ну, я поехал.

Старик не услышал этих слов и, только когда перед ним забренчал, удаляясь, велосипед, позвал:

— Петро!

Бренчание стихло.

— А где теперь гости?


2

Минуя свое былое гнездо, он замедлил шаг. Там, где теперь росли три молодые яблони, когда-то стояла его хата, построенная отцом перед войной.

Часто и буднично думая о смерти, однажды он задал себе вопрос: что будет с хатой потом? И ему стало горько от понимания, что она никому не нужна — ни колхозу, ни людям. Мать умерла, когда ему еще только перевалило на пятый десяток, а он весь свой век проходил бобылем. Когда была самая пора влюбляться, он быстро понял, что шансы его очень малые. Девчата относились к нему не так, как к другим парням: без легких шуток и словесной игры, откликались только на серьезные разговоры, будто он был ровесник не им, а скорее их родителям. Поэтому, когда Верка вышла замуж и ему от обиды хотелось показать ей, что ему и без нее есть с кем обниматься, он почувствовал, что из этого ничего не получится. Несколько лет назад молния из всех хат в деревне выбрала его, оставив только обгоревшие стены. Вопрос, что будет с хатой после него, отпал сам собой. «Если хочешь, поживи у меня», — сказала Верка.

Через год он раскидал стены хаты, а бревна соседским конем перевез к Верке и пустил на дрова. На этом свете не осталось уже никого, кто мог бы помешать его семейному счастью, но теперь и счастье было не таким, каким могло быть в молодости, — оно было неполным, как счастье солдата, который возвращается домой с ампутированной в прифронтовом госпитале ногой.

К тому же это неполное счастье продолжалось недолго. Как-то он заметил, что у Верки начал пропадать аппетит. Он связал это с весной: только что посадили огород, посеяли грядки, перебивались прошлогодней картошкой, забеленными молоком макаронами, которые покупали на талоны в деревенском магазине. Там же на талоны отпускали крупу, масло и муку, которую Верка замешивала с дефицитным кефиром, если успевали купить, а если кефира не было, то и с родниковой водой, и пекла оладьи. Правда, на воде оладьи получались как резиновые, хоть с маслом, хоть с поджаренным салом забитого осенью кабана, которое старик закручивал на зиму в трехлитровые банки, — но есть было можно.

Однако человеческий организм загадочен: порой даже сосет что-то внутри — так вдруг захочется того, что ел последний раз несколько лет, а то и десятилетий назад. Мать старика перед смертью очень хотела попробовать халву, которую и видела-то один раз в красивой баночке в руках у Веркиной дочери и даже не знала, какова она на вкус. Зато на всю жизнь запомнила ее необычный запах.

Старик выбрал время (послеобеденное), когда в деревенский магазин редко заходят покупатели. Внимательно осмотрел почти пустые полки, будто то, что искал, нельзя было увидеть сразу. Потоптался около прилавка. Еще никогда не было ему так неловко и даже стыдно. Достал из кармана сложенный вдвое лист бумаги и положил перед кассиршей. Кассирша была из другого села — из соседнего, и это единственное, что помогало старику преодолевать стыд. «Я тут подумал... — Он не стал обращаться к ней, как обращались все в деревне: Лёдя — но Леокадия звучало как-то не по-деревенски. — Я не курю, а талоны на папиросы пропадают. Мне и мыла столько не надо... Может, появится когда колбаса хорошая, сырокопченая? Мне много не надо...» — «Сырокопченая?! — захохотала кассирша. — Ты что, дед, может, жениться собрался? В городе люди за докторской душатся, а тебе в деревне сырокопченой захотелось». — «Так, может, тогда докторской кусочек?» — «Я же говорю тебе: в городе. Не привозят ее в такую глушь».

Старик понял, что для кассирши его талоны как старая газета курцу. Он нашел бы причину, чтобы поехать в райцентр. Но однажды Верку стошнило просто за ужином. И он догадался, что у нее болен желудок — гастрит или, еще хуже, язва. Старик насыпал в карман ее курточки — так, чтобы она не заметила, — немного соли. Каждое утро он размачивал в воде льняное семя и по ложке давал Верке. Когда запасы семян закончились, стал толочь в миске алоэ, добавляя в него мед и сливочное масло. Но лучше Верке не становилось. Она худела на глазах и чувствовала слабость во всем теле. В конце концов Верку положили в больницу, и доктора обнаружили у нее рак желудка. В деревне никто никогда такой страшной болезнью не болел, и об этом говорили тихо, будто боясь накликать болезнь на себя. Старик в хате плакал по Верке как по покойнице и одновременно молился о выздоровлении: «Великий Боже, хвалимый, и непостижимый, и неисповедимый, явись рабе Твоей Вере и дай ей сон успокоения, сон телесный, здравия и спасения живота и крепость душевную и телесную».

Помолившись, он направлялся в лес. Старик полвека отходил здесь лесником и не заблудился бы, даже если бы пришлось бродить с закрытыми глазами. Чтобы заблудиться, он должен был перестать не только видеть, но и слышать, каждый лесной звук был ему в помощь. В лесу он собирал чагу. Он знал, что летом березовый гриб немного теряет свою лечебную силу, зато в эту пору набирали силу травы: подорожник, чистотел, иван-чай, полевой хвощ, мята. Старик собирал их, возвращаясь из лесу не по дороге, а через луг.

Вечером он делал лекарственные настойки и шептал над ними, словно молился, заговоры, которым когда-то научила мать. «А что будет, если я забуду или перепутаю слова? — спросил как-то он. «Ничего страшного, — ответила мать. — Говори те слова, которые сами придут к тебе». — «А разве так можно?» — «Можно. Главное не то, что ты говоришь, а что чувствуешь в это время. Когда-то жил недалеко на хуторе один знахарь, немой. Бандиты думали, что он озолотился на знахарстве, ворвались вечером в хату и давай бить его, чтобы отдал деньги. Но денег не нашли. У него после этого речь отняло, но не перестал помогать людям своими заговорами».

Старик не находил себе места. Ему казалось, что, если бы Верка лежала дома, он смог бы поднять ее на ноги. Веркина душа была слишком далеко от него, и это, чувствовал он, лишало силы его заговоры.

Так прошла неделя. Наконец старик не выдержал и решил утром ехать в районную больницу. А под вечер позвонили из больницы в деревенский магазин и сообщили, что Верка умерла.

Уставший от долгой дороги, старик открывал калитку так, словно хотел опереться на нее. Нежданные гости ждали его, сидя на скамейке у порога. У скамейки стояли две большие дорожные сумки.

— Узнаете, дядька Захар? — поднялась навстречу старшая. — Веркина дочка Лида.

— Не только тебя, — усмехнулся старик, переводя взгляд с одной гостьи на другую, — но и твою дочушку узнаю. Вся в маму, такая красавица выросла. Давно меня ждете?

— Не очень, — дипломатично ответила Лида. — Мы тут с вашей соседкой поговорили, не скучали.

«Ну, с ней не заскучаешь. Успела, наверно, рассказать все. Но, может, так оно и лучше, чем самому».

— Так может, пойдем в хату? Наверно, проголодались в дороге.

Он сбросил с пробоя легкий крючок и отворил сени.

— А вы что, не замыкаете хату? — поинтересовалась младшая.

«Кажется, Светка ее зовут? Но уже не Светка — Света. Светлана. Сколько же ей теперь? По виду — пожалуй, все двадцать пять, хотя нет, откуда столько. Двадцать два? Двадцать один?»

— Зачем замыкать?

— А воры?

— Замок — первый помощник вора. Если висит замок — значит, есть что прятать, — произнес то ли в шутку, то ли всерьез.

— Ну, дедушка! — засмеялась девушка под аккомпанемент прогнившей мостничины[1]. Смеялась, но на лице лежала грусть, привезенная сюда издалека.

Он стукнул клямкой[2] и сперва пропустил гостей, потом вошел сам. Слева от порога стояла печь, справа — шкафчик с двумя ящичками, служивший одновременно и столом. В шкафчике хранилась посуда, а в ящичках лежали ложки, вилки, ножи, а также разная мелочь (нитки, пуговицы, авторучка, батарейки и т.д.), что к кухне не имело никакого отношения. Хата от края печи до дальней стены была поделена на две неравные комнатки сбитой из тонких досок перегородкой, с двух сторон оклеенной цветистыми обоями. Вход в комнатку поменьше, служившую спальней, от пола до потолка был завешен рыжеватой с золотыми крапинками занавесью. В комнате побольше, «чистой», тоже стояла кровать, но почетное место здесь занимал стол — не кухонный, не для ежедневного пользования, как на входе, а всегда чистый и, поскольку горницы в хате не имелось, в некотором смысле должен был заменить ее, поэтому застилался самотканой белой скатертью. С одной стороны стола вдоль стены стояла длинная скамья, с другой — две табуретки.

— Какая маленькая хатка.

— Это, внучка, не хата маленькая, это ты выросла. А в детстве, как и в старости, все кажется очень большим: хата, огород, дорога... Вы тут осваивайтесь, а я пойду наберу свежих огурчиков.

Когда вернулся с огурцами, гости уже накрыли на стол, положив на скатерть газету — все свои, привезенные с собой продукты, все свое. Разве что тарелки, нож, алюминиевые вилки, рюмки взяли в ящичке. Хотя по справедливости — тоже свои. Предложить что-нибудь деревенское старик не решился.

Лида наполнила граненые стаканчики вином. Выпили (однако Света только пригубила) молча, без всяких тостов, словно каждый хотел выпить за что-то свое.

— Возьмите сыровяленую колбаску, — предложила Лида.

Старик почувствовал, как от этих слов где-то в горле перехватило дыхание.

— Попробуйте, вкусная. Ее и в Минске не достать, а сюда, наверно, вообще никогда не привозили.

Старик непослушной рукой взял кусочек.

— Ну как?

— Горькая, детка...

И он заплакал. Заплакал, вспомнив Верку и оттого, что она в могиле, а он вот сидит за ее столом и перед ним столько угощений, каких она никогда и в глаза не видела.

Чаще всего люди плачут некрасиво, плач искажает лицо, становится оно беспомощным, неприятным. Старик плакал, но его лицо хранило строгость, как во время дождя хранит строгость природа.


3

Хата наполнялась вечерним сумраком, но старик не замечал этого: он привык по вечерам обходиться без света — не то чтобы очень уж экономил на электричестве, а потому что в это время было оно ему без особой надобности.

— Я пойду во двор, подышу свежим воздухом, — сказала Света.

— Около колодца растет мята. Нарви листочков, помни в пальцах и потри лицо, комары не так будут донимать, — посоветовал старик и виновато посмотрел на Лиду. — Душновато в хате, но если открыть окно, ночью спать не дадут.

— Завтра утром надо сходить на кладбище, — вздохнула Лида.

— Будильника у меня нет, но я встаю с солнцем.

— Вы, наверно, думаете: отец умер — не приехала, мать умерла — не приехала...

— Дочушка моя, человек думает сегодня так, завтра этак. Думки эти — самое непостоянное, что есть у людей, нельзя ими осуждать, нельзя и за них судить.

— Я, когда последний раз была здесь, сильно поссорилась с отцом. Все учил меня, как надо жить, а сам... Его старшие братья, женившись, и землю получили, и скотину, а ему только пообещали — и корову, и поросенка. Не умел жить, зато гонора было — не подступись... Когда муж мой служил в Борисове, хотела превозмочь обиду и приехать сюда. Да как-то не получилось. А потом, в середине восьмидесятых, мужа по разнарядке перевели в Монголию. На всю жизнь запомнила: 2-я танковая дивизия 39-й армии Забайкальского военного округа. Ну и мы с дочкой за ним. Написала пару слов домой — в основном для матери, чтоб не волновалась. Конечно, я мечтала попасть в Германию или хотя бы в Чехословакию или Венгрию. Однако в Афганистан не послали — и за то спасибо. Правда, климат в Монголии не каждый выдержит. Зимой плюнешь — слюна на лету замерзает. Вокруг — голая степь, ни одного деревца. Я видела сны: слышала, как шумят деревья — наши березы. Слышала запах лука, огуречника, укропа. Может, это был наш огород, а может, родителей мужа. Они тоже деревенские, из-под Ляхович. Но где эти огороды? Видишь только, как гонит ветер по степи песчаные рогачи... Но денег хватало. Если менять «с рук» — монголы за рубль давали четыре тугрика. Выгодный курс. Рядом город Чойбалсан. Однако за пять лет большого добра так и не нажили. Да и счастья тоже. Когда в девяностом дивизию выводили в Забайкалье, мы уже ехали, можно сказать, чужими людьми. Там, в Забайкалье, и разошлись наши стежки-дорожки, и муж стал просто бывшим мужем. Но в Минск приехала с кавалером. — Последние слова Лида произнесла с удовольствием, даже, как показалось старику, с гордостью. — Виктор. Капитан. Вместе с моим служил в Монголии. Дослужился до заместителя командира роты и решил увольняться. Выслуги хватало, а оставаться... Зачем оставаться? Начали урезать расходы на армию, сокращать офицеров. Никто не знал, что будет дальше. Человек, если не знает своих перспектив, начинает обдумывать варианты, как жить дальше. Но у Виктора в Минске мать одна в двухкомнатной квартире. И отбивать его не надо: до Монголии служил в Ростове, там и женился. Но женка не захотела ехать с ним в степь. Не захотела — и разлюбила, за другого вышла замуж.

Старик молчал, задумчиво поглядывая куда-то мимо Лиды, будто пытаясь представить все то, о чем она рассказала. Он понимал, что ей нужно выговориться, как исповедаться, чтобы облегчить в сердце вину перед родителями.

«Ей здесь и поплакаться больше некому. А я — будто живая тень прошлого в ее хате».

— Первое время, когда приехали в Минск, не могли привыкнуть к новой жизни: товары по талонам, магазины пустые, чего ни коснись — везде дефицит. Но главное было — не опустить руки и правильно сориентироваться. У Виктора оказались друзья в Питере. Привез оттуда машину девяностошестиградусного голландского «Рояля» в литровых пластмассовых бутылках. Пить можно, а кто хотел разбавить до сорока градусов, с одной бутылки получал четыре-пять поллитровок. Правда, у нас его не очень покупали: многие боялись, что технический и можно отравиться. Часть все же как-то продали, а часть повезли в Польшу — не знаю, что там поляки делают с ним. Один раз съездили, другой — втянулись. Но спасибо Виктору: если бы, как многие в то время, возили в Польшу всякую мелочь, хватало бы только на хлеб и воду. А он начал брать на продажу таблетки сухого спирта. У нас они стоят копейки, а там... Короче, опять спирт, только тот можно пить, а этот горит. С «Роялем» мы почти прогорели, а с таблетками стали на ноги.

В хате повисло долгое молчание, а старик не мог понять — выговорилась Лида или не все еще рассказала, что хотела.

— Нелегкое время, — наконец нарушил он тишину. — Человек ко всему привыкает, даже к самому плохому. Так ему легче и жить, и выживать. Но как привыкать сегодня? Будто не на земле стоишь, а плывешь в лодке по течению и не знаешь, куда и когда тебя прибьет.

— Не все так, дядька Захар: одни — по течению, другие — против течения. Одно знаю: куда ни плывешь, не бросай весла. Время трудное, но и оно дает шанс жить нормально.

— Одному дает, у другого отнимает. Да и что такое «нормально»? Я вон сколько всего пережил: и войну, и голод, и Сталина, и Хрущева, и Брежнева — и при каждом из них нормальная жизнь понималась по-своему. Вам, молодым, легче, вы можете жить завтрашним днем, вы не знаете, каким он будет, но верите, что будет лучше, и, главное, верите, что увидите это. Вера дает силы. А старый человек знает, что до завтрашнего дня может не дожить, и хочет хоть какие-то перемены к лучшему увидеть уже сегодня. Поэтому нормальная жизнь по-разному понимается старыми и молодыми.

— Доживете, дядька Захар. Сами видите, как быстро сегодня все меняется. Я только за Светку боюсь.

— А что Светка? — насторожился старик.

— Ей бы на экономический поступать, завтра экономистов у нас будут отрывать с руками. А она подалась на истфак, историком хочет стать. Не женская это профессия. Да и что дальше ее ждет? Аспирантура, школа? Хоть так, хоть этак, а результат один: ни престижа, ни денег. В детстве она никакой историей не интересовалась. Это в Монголии все началось: взялась о наших предках расспрашивать, «Песняров» слушать, просила меня народные песни петь. Откуда мне знать эти песни... Сейчас открываем с Виктором свою фирму — работала бы с нами, а так... Правда, благодаря этому ее истфаку сегодня мы здесь, дома. Я думала — сперва добьюсь чего-то в жизни, тогда и приеду. Как с оправданием за все годы, чтобы и родителей порадовать, и люди не обговаривали. А тут оказалось, что один из Светкиных университетских преподавателей родом из Задворья. Он и поведал, что нет уже у нас никого. — Лида вздохнула. — Вот так, дядька Захар.

Последней фразой она словно подвела черту всему сказанному, но неожиданно добавила:

— Знаете, я приехала не только к могилам родителей, я приехала к вам.

В это время дверь хаты открылась — вернулась Света.

— Темно и во дворе, и в хате.

— Заговорились, — подхватился старик. — Пора свет включать.

— Дядька Захар, — делано веселым голосом поинтересовалась Лида, — а как наша печь, не развалилась?

— Стоит, что с ней сделается. Подмазал там-сям глиной, заменил пару кирпичей — и стоит.

— Так хочется, как когда-то, поспать на ней!

— Поспи. С дороги сон на печи крепче. Постелить есть что. В шкафу все чистое: простыни, наволочки. Да вы сами смотрите что надо, а я пойду хлев закрою.

Старику хотелось побыть одному. За долгие годы одиночества (жизнь с Веркой была короткой и мало изменила в нем) он привык постоянно наводить порядок в собственных мыслях, они всегда плыли в голове спокойно, одна за другой, как неспешно плывут по речной глади то сорванный кем-то и брошенный в воду зеленый листок, то засохшая травинка, то почерневшая от времени щепка. Сегодняшний день не только нарушил его одиночество и размеренный строй жизни. Старику казалось, что этот день растянулся на целую вечность и вобрал в себя много событий, каждое из которых находилось в своем географическом и временном пространстве, и к каждому из них старик имел какое-то отношение. По крайней мере, был их свидетелем.

Он закрыл хлев, затем курятник, подошел к забору, отделявшему двор от огорода, взялся руками за шершавые штакетины и тяжело вздохнул.

«Как бы ты сегодня радовалась, Верка, до слез. Все у твоей дочки хорошо. Она рассказывала, а я видел, что рассказывала она не мне, а тебе. А через меня лишь передает. Как письмо. Может быть, не только потому через меня, что скоро мы увидимся с тобой. Может, чувствует, что я тянусь к ней как к родной. Я бы хотел, чтобы она это чувствовала. Не ради хаты твоей это мое хотение, не от страха остаться на улице. Не останусь: попрошу колхоз, чтобы дал пустующую в Задворье хату. А хотение мое оттого, Верка, что один я на белом свете. Тяжко не потому, что рядом нет никого, а потому, что уже и ждать некого».


4

Утром собрались на кладбище.

В сенях Света пробежала глазами по высоко, почти под самым потолком, подвешенным связкам разных трав и поинтересовалась (может, заметила их вчера, но спросить не решилась, поскольку еще не освоилась, а сегодня уже не чувствовала себя здесь такой чужой, как вчерашним вечером):

— А для чего вы столько травы сушите?

— Это лекарственные травы, внучка. Зверобой, горлянка, сердечник, девясил... Нет бесполезных растений, каждая от чего-нибудь помогает. Но не про каждую человек знает все.

— И что, они способны вылечить все болезни?

— Могут. Но это зависит еще и от человека, который готовит из них лекарства. А сам человек зависит от Бога. Видишь, как все сложно.

— Можно взять с собой какой-нибудь инструмент, чтобы прополоть могилки? — спросила Лида.

— Там недавно пололось. Шел мимо — ну и заглянул.

Увидев на улице Петрика, старик почувствовал в груди, пожалуй, прежде незнакомое чувство. Это было чувство одновременно и радости, и гордости оттого, что рядом с ним две женщины, что вчера вечером они вместе ужинали, а сегодня вместе идут на кладбище. Даже с Веркой не было такого чувства. На людях с ней ему было немного неловко, будто она его даже не в примы взяла, а подобрала, как подбирают бездомную собаку. Конечно, так он не думал, но постоянно казалось, что именно так считают все в деревне.

И теперь старику захотелось постоять с Петриком, поговорить — все равно о чем. Поэтому, хотя вопрос «куда так рано?» адресовался скорее Лиде, а не ему, старик ответил первым:

— Пойдем на кладбище, посмотрим.

— Туда никогда не опоздаешь, давайте немного посидим на скамейке, с Лидой вот сто лет не виделись.

Скамейка была через дорогу, у забора хаты, в которой уже давно никто не жил: длинная, с вытертой, словно отполированной, доской — свидетельством того, что когда-то на ней любили посидеть большой компанией.

— А ты почему не на работе? — Лида присела рядом с Петриком. Петрик был младше Лиды, но лицо его, как ножом изрезанное морщинами, добавляло ему добрый десяток лет.

— А я уже с работы, — с удовольствием ответил Петрик. — Валюту заработал. — И похлопал по карману френча, из которого торчало горлышко бутылки.

— Сопьешься, Петрик, — пожалела его Лида.

— Один много не выпьешь. А с кем тут пить? В воскресенье можно десять раз пройти из конца в конец и живой души не увидишь. Молодые сбежали в город, а стариков осталась горсточка. Но и этой горсточки скоро не останется, как вода сквозь пальцы в землю вытечет.

— И правильно делают те, что убегают. — Лида пожала плечами. — Почему один человек живет нормально, а другой должен всю жизнь ковыряться в навозе и не иметь ничего?

— А разве для нормальной жизни обязательно переться в город? Разве здесь никак нельзя зажить по-человечески?

— Чтобы жить по-человечески, надо чувствовать себя человеком. Хозяином на этой земле. А что вы со своего колхоза имели? Только то, что вам давали, чтобы с голоду не перемерли. Да еще то, что сами потиху домой тащили, потому что все колхозное считали ничейным. Вот и фермеров теперь не можете терпеть за то, что они говорят: у каждой вещи должен быть свой хозяин.

— В принципе правильно говорят, — неожиданно согласился Петрик. — Но я тебе другое скажу. Люди и в семьях по-разному живут: и ругаются, и бьются, и шкварку поделить не могут. Но все зависит от батьки. Коли дал ему Бог ума, то все в семье будет по-людски, жить будут дружно. То же в колхозе. Дадут хозяйство какому пройдисвету, так он только про свой карман будет думать. Карман полный, денег уже некуда девать, а ему все мало. Однако его и посадить могут. А кто посадит фермера, которому за копейки продали и трактора, и комбайны, чтобы он теперь на нашей земле наживался? Когда-то, чтобы в паны выбиться, и батькам, и детям, и внукам с утра до ночи было не разогнуться. А эти налетели на все готовое...

— Коли ты такой умный, почему остался в деревне собак гонять, а не выучился и не вернулся сюда править колхозом?

— А я, между прочим, один из всего нашего класса, кто поверил в призыв «Всем классом — в родной колхоз!» и остался здесь насовсем. Ты уже уехала тогда, не помнишь. Нас все уговаривали — районное начальство, председатель колхоза, учителя — после школы в колхоз идти. Обещали золотые горы. Поначалу и правда смотрели за нами как за молодыми телятами. Форму рабочую пошили. Закупили гитары, барабаны, даже ионику[3] — берите, играйте по вечерам в клубе! Расхваливали во всех газетах. Но работа доярки или механизатора от этого легче не стала. Вот и начал класс постепенно разбегаться. Сперва один в город сбежал, потом другой перебрался, третий. Дознался об этом какой-то корреспондент, приехал, стал расспрашивать, что да как. Зашел в школу к учителям. Те думали, хочет помочь, и рассказали как есть. С нами, кто еще остался от класса, тоже встретился. Мне он сразу не очень понравился. Ты ему про дождь, он тебе про лужи. Проблем, конечно, хватало, но где их не было и нет? Обхаживали все этого корреспондента, кормили, поили несколько дней. А он потом даже не в Минске, а в Москве в какой-то газете написал, что с нашим классом получилась одна показуха. Ну и пошло-поехало. Крайний кто? Ясно, председатель колхоза. Его быстренько убрали отсюда. А деревня... Что им деревня? Натуральный процесс. А председатель тот, может, на двадцать лет вперед глядел.

— Вам бы на митингах выступать, — усмехнулась Света.

— Кто там меня услышит? — махнул рукой Петрик. — Я человек маленький. Известное дело: маленький человек скажет — все над ним посмеются. А большой начальник повторит то же слово в слово — ему в ладоньки похлопают.

— Может, потому и живете так, что считаете себя маленьким человеком.

— Живу как живется. Как старики мои живут, как деды жили. От земли не отрывались, счастья в городах не искали, потому как там его не теряли. Хотя нет, вру, был один в нашем роду. Прадед мой. О, потаскался по свету! Сперва хотел в Америку ехать на заработки. Женка в слезы. Известно, одна с дитём. Не заплачешь, так завоешь, если есть нечего. А в Америке тогда, говорили, маляром за месяц можно было столько заработать, сколько у нас за год. Однако кто-то из Задворья туда поехал, а скоро и вернулся: кризис, говорит, в Америке, свои сидят без работы. Но прадед мой все равно недолго высидел. Поехал в Россию.

— Говорили, в Сибирь, золото искать, — уточнил старик.

— Много чего говорили. А я тебе расскажу то, что моя бабка, его дочка, сказывала. В дороге подсел к нему солдат. А в дороге, если долгая, и черт станет товарищем. Солдат ему так и так: «Еду домой, к жёнке, под Смоленск». Ну и этот про свое горе: «Голытьба. Дома жёнка с малым. Может, махну в Сибирь искать золото. Но сперва хочу найти в Петербурге свояка-депутата, вдруг чем поможет. А у нас, и правда в Щитниках жил какой-то свояк — далекий, но тоже Гаврилюк. Выбрали его в Думу... Так может, с работой поможет». А солдат смеется: «Ничем он тебе не поможет. Хоть он и депутат, а тоже бесправный, как и ты. Зато гонора полным-полно. Сделает вид, что не узнает тебя. Мужик как станет депутатом, не хочет показывать, что он мужик, и старается сесть между панами...» Едут дальше, болтают. А тут уже Смоленск близко. Тут солдат пригляделся к нему и спрашивает: «А можно у вас доброй земли купить?» — «Можно, почему нет, были бы гроши». А солдат так и так: «Жёнка моя из Минской губернии, очень уж она горюет по дому. И люди там, говорит, приветливые, рассудительные, трудолюбивые, и земля урожайная». А этот свое гнет: «Были бы деньги, добрый работник найдется». — «Есть деньги!» — «А не хочешь ли ты стать моим помощником, чтобы не прогадать? Если поладим, то и тебе добрая работа найдется...» А чего ему отказываться? Что искал, то нашел и не на краю света. Но в Смоленске солдата арестовали. Только хотел приглядеться, чтобы жёнке что-то купить, тут к нему эти... жандармы, значит. Он бочком, бочком, а рюкзак под скамейкой остался. Он бочком, а жандармы за ним. Схватили. Тот в крик и к людям: «Солдату, защитнику царя и Отечества руки крутят!» Народ давай шуметь, а старший жандарм: так и так, неделю назад в Вильнюсе три солдата вместе с кухаркой и горничной генерала Быковского совершили преступление, убили и генерала, и его жёнку, и задержанный, значит, проходит по этому делу, но сбежал и был объявлен в розыск. Только он сказал это, как солдат вырвался — и ходу. Жандармы за ним. А в том рюкзаке, как оказалось, и гроши, и золото генеральское.

— Так твой прадед, оказывается, был очень богат? — недоверчиво спросила Лида.

— Никто у нас дома ни денег, ни золота не видел. Бабка говорила, что дед отвез и отдал рюкзак жёнке этого солдата. Да, наверно, и загулял у нее, вернулся домой через месяц. А что правда, что нет — никто не знает.

— Хороший сказочник был твой прадед. Как и ты: любишь рассказывать всякие небылицы.

— Рассказываю и небылицы, и правду. Чаще, когда кто-нибудь из одногодков приезжает. Вожу их по деревне, как на экскурсии. Рассказываю, кто когда умер, кто у кого остался. Хотел бы рассказать, кто у кого родился, да не рожаются тут давно.

— Сам бы женился и нарожал детей.

Петрик махнул рукой и поднялся со скамейки.

— Ну, еще, даст Бог, увидимся.

Он пошел по деревне тяжелой и неровной походкой, как человек, который много наработался — не за день, а за всю жизнь.

Наверно, он чувствовал, что все трое глядят ему вслед и видят тяжелую походку, которая никак не соответствовала его возрасту, но не оглянулся и не выровнял шаг — ему было все равно.


5

Как только подошли к могилам Верки и Геника, старик заметил на глазах Лиды слезы и сказал:

— Пока вы здесь побудьте, я пойду погляжу на могилу матери.

Он понимал, что сейчас ему лучше отойти, оставить их одних, как перед похоронами оставляют для прощания только самых близких. Для Лиды и Светы это в определенном смысле и было прощание.

«Поплачь, Лидка, поплачь. Эти слезы ты носила в себе с того дня, как поехала отсюда. И с каждым годом их становилось больше. Теперь их надо выплакать, потому что со временем они лежат на сердце как каменные».

Старик остановился у могилы матери. На утреннем солнце ограда, сделанная из арматуры, поблескивала свежей черной краской. Старик открыл дверцу, вошел и присел перед надмогильной цементной плитой на деревянную, покрашенную в такой же черный цвет скамейку.

Приходя сюда, он часто думал о том, что со смертью жизнь души не заканчивается, не заканчивается и ее присутствие на земле. Казалось бы, в таком сверхсвойстве таилось что-то неправдоподобное, что никак не вязалось с тем, что душа, пока находится во плоти, не обладает и тысячной долей своих возможностей вне плоти. Но старик верил и в необычность души в живом человеке. Просто эта необычность не в каждом человеке может раскрыться или не все посторонние способны о ней догадываться. Он был убежден, что материнский дар лечить людей знахарством связан прежде всего с душой, а не со знаниями, потому что, например, какими знаниями можно объяснить способность матери заговоренной водой лечить больных на расстоянии, если они не имели возможности сами прийти к ней?

А еще старик порой вспоминал своего одногодку Костика, который в детстве больше других смеялся над ним, и насмешки эти были очень злыми. Однажды с компанией, встретив его за деревней, Костик закричал: «Хлопцы, а вы знаете, что у нашего знахаря есть хвост?! Хотите поглядеть? А ну, давайте повалим его и снимем штаны!»

Он тогда едва убежал домой, спрятался в хлеву и дрожал, как на морозе, а позже старался как можно реже показываться Костику на глаза.

Все в деревне считали, что Костикова задиристость и обычай без причины бросаться в драку закончатся для него тюрьмой. Но того, что с ним случилось, не ожидал никто. Костику было уже около тридцати, когда в Барановичах он подрался с местными мужиками. Точнее, местные побили его, да так сильно, что он несколько недель пролежал в больнице. Домой Костик вернулся другим человеком: злым и затаенно молчаливым. Он стал часто жаловаться на головную боль, а говорил так, что его слова не всегда можно было разобрать. В его черных, пронизывающих собеседника глазах возникла пустота. Они глядели вокруг так, будто видели этот мир впервые и ничего не понимали в нем. Даже по его глазам нетрудно было догадаться, что Костик так полностью и не поправился. Костикова жена не выдержала и с ребенком на руках сбежала к другому — за пятнадцать километров от Ольховки, бросив его на старых родителей. Когда родители — один за другим — умерли, Костик совсем одичал.

И зимой, и летом он, огромный, под два метра ростом, ходил в старой зашмальцованной телогрейке и таких же ватных штанах.

Заходя к кому-нибудь в хату, Костик никогда долго не задерживался и редко с кем разговаривал — войдет, посидит, повздыхает, поглядывая по углам черными глазами, и молча уйдет.

К этим хождениям в деревне привыкли: кто-то пробовал заговорить с ним, а кто-то делал вид, что его не замечает. И только к ним с матерью он не заходил никогда: старику казалось, что болезнь подействовала на Костиков мозг, поселив в нем страх перед непонятной силой.

Не сказать чтобы Костика в деревне боялись, но часто им пугали малых детей: «Вот придет Костик и заберет тебя!»

Тех, кто был уже взрослее и умнее, предупреждали, чтобы, избави Бог, не дразнили его: мало ли что стукнет в голову дурному человеку.

Время от времени у Костика случались припадки, он начинал бегать по деревне и говорить, что видел у себя на огороде американских шпионов, или просил-требовал денег на билет, чтобы поехать в Москву, к Брежневу. Про американских шпионов и Брежнева Костик знал из радиопередач — радио с шести утра до двенадцати ночи говорило-пело-играло на подоконнике в его маленькой хате. Кто-нибудь из деревенских вызывал скорую помощь, и Костика забирали в больницу.

Через месяц-другой Костик возвращался — тихий, равнодушный ко всему, без блеска в глазах. На несколько дней закрывался в своей хате. Старик часто видел его у окна: Костик часами сидел там и глядел на улицу потухшими глазами.

Одно время Костик повадился ходить к одинокой Марье. Позже она жаловалась соседкам: «Опять съел миску супа». — «Не диво, что он к тебе суется, если ты его кормишь». — «А как же мне не покормить его? — Марья складывала на груди руки. — Я же вижу, голодный, только слюну глотает, мне аж страшно становится».

Как-то в колхозе сдох молодой бычок. Полдня он лежал в коровнике, пока его списывали, а потом решали, как от него избавиться. И тут кто-то из колхозных весельчаков, встретив Костика, сказал, будто шутя: «Лежит в коровнике бычок, ночью сдох, а брать никто не хочет. А он мясистый — можно месяц одну телятину есть».

Старик видел, как, взвалив бычка на свои могучие плечи, шатаясь, как пьяный, Костик принес его домой. А вечером только собралась Марья закрыть на ночь сени, как в двери появился Костик с большим куском мяса в окровавленных руках. За голенищем левого сапога торчал огромный, тоже окровавленный нож. «Свари мне», — пробубнил он и, не ожидая приглашения, вошел в хату.

Позже Марья рассказывала, что, как только увидела Костика, ноги подкосились, едва не потеряла сознание. «И никого не позовешь, еще и меня зарежет».

Кое-как сварив мясо на керогазе, Марья вывернула его в большую миску и поставила на стол. «Думаю, пускай забирает с миской. Черт с ней, если и не вернет. А он сел за стол и давай есть. А я ж порезала мясо вот на такие куски! А он берет их двумя руками и все целиком, целиком. Ну, думаю, ешь. Может, наешься — домой скорей пойдешь. А он зырк на меня: “Ешь и ты со мной!” Да так зыркнул и так сказал, что у меня опять ноги подкосились». — «Ела?» — дивились соседки. «Ела, ела дохлятину! Куда было деваться? А я ж ее и не вымыла как надо!»

Старик был дома, когда назавтра утром Марья прибежала к ним искать спасения. Он выслушал ее и не стал звать мать с огорода: насыпал Марье горсть сушеных ягод черемухи, наказал варить минут двадцать и принимать по сто грамм три раза в день.

Вскоре Костик умер. Удивительно, но за столько лет, когда он вернулся из барановичской больницы после той драки, старик только раз встретился с ним один на один. Случилось это в лесу. Старик делал утренний обход своей территории и, пробравшись через густой ельник на стежку, едва не наскочил на Костика. Несколько мгновений они стояли друг перед другом молча. При этом Костик все время шевелил губами, и казалось, он что-то говорит, только беззвучно, как в немом кино. Наконец старик услышал его голос — всего одну фразу: «Это твоя матка покалечила меня, я знаю», — и быстро пошагал к деревне.

Старик стоял, будто окаменев. Такие мысли никогда не приходили ему в голову, и он знал свою мать, как никто другой, и что бы за глаза ни говорили о ней, она старалась делать людям только добро — это значит, защищала от зла. Вот только не остается ли порой ничего другого, как защитить одного через наказание другого? Тем более если защита нужна родному сыну...


6

Лида подошла к могиле его матери одна.

— Света хочет пройти по лесу, может, горсть ягод соберет.

— Если только поесть, то еще и черники насобирает. Брусники много, да еще кое-где и ежевика встречается.

Лида поглядела на выбитую на памятнике надпись:

Коваленко
Федора Андреевна
1907–1974

— Могла еще пожить.

— Могла...

— Она столько людей вылечила. Или других легче лечить, чем себя?

Старик удивленно посмотрел на Лиду:

— Она умерла не от болезни. Ее в городе сбила машина.

— Ужас.

— Ливень был, она обходила лужу и оступилась на дорогу. А тут как раз машина... Шофер так объяснял.

— Сразу умерла?

— Нет, еще несколько дней Бог не решался ее забрать. Она очень сильно ударилась головой, когда падала. Тогда не думалось о своей смерти, молод был, не отгородил себе места рядом с ней. А теперь тут вокруг все занято, говорят, закроют наше кладбище. Хоть за забором ложись.

— Около моей мамы есть немного свободного места, если сельсовет разрешит, — не сразу произнесла Лида.

— Если выкопать калину, что залезла на ограду, пустой земли станет больше. А калину... можно пересадить куда-нибудь около хаты.

— Но говорят — нельзя, чтобы калина около хаты росла.

— Люди напридумывали много абы каких примет, а правдивых не знают. Почему нельзя фотографировать покойника? Потому что в фотоаппарате есть стекло и душа увидит себя в нем и может заблудиться? Но сколько на земле стекла! А был бы фотоаппарат в то время, когда распяли Христа, — сколько вопросов отпало бы. Сегодня утром роса лежала как горох — значит, дождя не будет. Вот это правильная примета. А у калины ягоды лечебные, от многих болезней помогают. Да и приметы, связанные с ней, разные: многие говорят, что, наоборот, они счастье и добрый лад в дом приносят.

— Удивительная штука жизнь. — Лида сменила тему. — Я вот, когда была малая, боялась вас. А когда подросла и знала уже, что вы ухаживаете за моей мамой, думала: так ведь не бывает, чтобы человек все в себе только от матери взял или только от отца. Что-то от одного, что-то от другого. И что было бы, если бы вы в самом деле поженились, а потом я родилась? Какой я была бы?

— Думаю, такой же красивой, как твоя мать и твоя дочка.

— Я не о внешности, я о природном даре. Передался бы он мне или нет?

— Каждому человеку Богом дано много больше, чем он использует или даже догадывается об этом. Если человек не может не помочь ближнему, потому что такое у него сердце, — это и есть проявление дара. А какие у него возможности, чтобы помочь, — не самое важное.

— Может быть, — пожала плечами Лида. — Но тогда я так не думала, да и откуда ребенок мог об этом задумываться? — улыбнулась она. — А тут еще взрослые наговорят неведомо что. Помню, как-то дед увидел в сенцах лягушку. А у него как раз в руке была лопата. Он лопатой ее подцепил — и за порог. А лягушка не убегает, только задняя лапа вытянулась, она ее под себя подтягивает, а лапа скользит, как по льду. Назавтра слышу, дед говорит бабушке: «Это же вчера, наверно, Антосиха к нам приходила». А бабуля сразу и не поняла: «Когда приходила?» Дед рассказал ей про лягушку. «А теперь вот гляжу — Антосиха из хлева выходит и немного прихрамывает». Я тогда сильно испугалась, потому что перед тем ночью лазила в ваш сад за яблоками. Перед войной были сильные морозы, и у многих яблони с грушами замерзли. Только после войны начали сажать новые, но пока они вырастут... А у вас все до одной ожили. Мама ваша весной чем-то поливала их, тряпками обвязывала, они и ожили. После войны, известно, голодно жилось, порой и яблоко едой было. Набрала я яблок целый подол — что-то съела по дороге, что-то припрятала в сенцах, чтобы дед с бабой не видели. Потому что, если б узнали, к кому я в сад лазила... А когда узнала, какая это была лягушка в сенцах, первое, о чем подумала: «Антосиха ищет, кто ее яблоки своровал». Натерпелась страха тогда.

Старик слушал спокойно, казалось, даже безразлично, будто все это совсем не касалось его матери. Прежде он много думал о загадке человеческой натуры. Как могут люди одновременно верить в Бога и в то, что противоречит основам этой веры? Пока сам собой не появился простой ответ: всякая вера в необъяснимое и сверхнатуральное оправдывает и укрепляет у человека веру в Бога. Не потому ли Церковь так терпимо относится к тому, что люди молятся Богу и при этом не хотят избавиться от своих дохристианских поверий?

Старик прожил с матерью сорок лет и никогда не замечал за ней того невероятного, что порой о ней говорили. Она была обычной — можно сказать, как все в деревне. Целыми днями ковырялась по хозяйству, не каждый год выбиралась в райцентр — разве что тогда, когда надо было купить цыплят. До райцентра шесть километров, многие ездили туда на автобусе едва не каждые выходные, а кто помоложе на велосипеде и того чаще. Для нее же город был чужим, она не любила его, будто чувствовала в нем опасность для себя. Хотя, с другой стороны, может, как раз потому, что ездила в город редко, была как бы не приспособленной к нему, потому и произошла эта трагедия.

Дар ее открылся еще в детстве. У ее отца заболел зуб. Так разболелся — хоть вырывай. Тогда она приложила к щеке отца свою ладонь, и боль сразу утихла. Назавтра отец запряг коня и повез ее на какой-то хутор — под Клецк, а это километров двадцать. На хуторе жила старая знахарка. Она приказала отцу остаться во дворе, а сама в хате долго говорила о чем-то с мамой. Потом вышла во двор и наказала отцу, чтобы приехал за дочерью через неделю.

Мать никак не объясняла свой дар, только повторяла: то, что зависит от нее, может каждый, а что может не каждый, то зависит не от нее. Главное, порой добавляла она, нельзя начинать любую работу, если в голове дурные мысли. Даже дерево, посаженное с такими мыслями, засохнет.

Старик тяжело вздохнул. Он не знал, стоит ли рассказать Лиде, почему когда-то поссорились их семьи. «Скорее всего, она слышала об этом от своей родни. Что плохого, если теперь услышит от меня? Порой в истории, которую рассказывают двое, больше правды, чем когда рассказывает один».

— Я знаю, почему ты боялась моей матери. Да и не только ты. Ей было лет десять, когда проявилось ее умение лечить людей. Могла боль снимать, прикладывая руку к больному месту. У нее спрашивали: «Как ты это делаешь?» А она: «Не знаю». Ей опять: «Ну скажи, не бойся!» А она в слезы: «Правда не знаю!» Прежде было так: у кого корова — каждый пас свою. Или, как твой дед, пускали на луг за огородами, самопасом, привязав веревкой к какому-нибудь колку. Однажды его корова сорвалась, вбилась в наш огород и потоптала гряды. Мою мать родители послали выгнать ее — она и выгнала, что ж тут такого. А назавтра утром беда: корова в хлеву не поднимается. И жвачка пропала, только скрипит зубами. Через день или два корова померла. Дед твой всем стал рассказывать, что или подговорили мою мать, или она сама сглазила корову за то, что причинила шкоду. Это была неправда, но как докажешь? Тем более что в глаза никто ничего не говорил, слухи дошли позже. Твои перестали глядеть в сторону нашей хаты. Так и жили. А я одно знаю: мать хоть и переживала, но ни на кого зла в себе не носила.

— Я про это никогда не слышала. Да и не было у нас дома такой привычки — сидеть рассказывать о прошлом. Отец всех в работу запрягал, поэтому и съехала из дома после школы.

— Ты на отца не обижайся. Он и сам работал как вол.

— Я не обижаюсь. Тем более теперь. А не приезжала, потому что он мне на дорогу сказал, чтоб и ноги моей здесь больше не было.

— Если бы можно было слова забирать обратно, сколько людей жили бы счастливо.

— Но и сколько всяких глупостей одни другим наговорили бы, — усмехнулась Лида. — Дядька Захар... — Она не сразу нашла нужные слова. — То, что было дано вашей матери, это дар или наказание?

— Это... дар. Но дар через испытание.

— А можно было отказаться от него, спрятать в себе?

— Спрятать в себе можно, но как с этим жить? Если разобраться, мать только передавала то, что подарено человеку свыше, — здоровье. Поэтому дар этот принадлежал не только ей — всем, кого она лечила.

— А вы...

— Что я? — насторожился старик.

— Вы можете лечить людей так, как лечила ваша мать?

— Я никогда не лечил людей так, как она. — Старик уклонился от прямого ответа.

— Дядька Захар, помогите моей Светке! — вдруг тихо, будто боясь, попросила Лида, глядя себе под ноги. — Она показывалась докторам, но они это не могут вылечить.

И тут боковым зрением Лида увидела то, что ее насторожило. Она взглянула на старика: тот, закрыв глаза и слегка пошатываясь, будто успокаивая боль, тер ладонями виски.

— Дядька Захар, что с вами? — испуганно воскликнула Лида.

Старик опустил руки на колени.

— Ничего, дочушка. Солнце уже высоко, припекает. Знаешь, что? Иди домой, и я тоже пойду.


7

Шум и боль в голове утихли. Старик знал, что солнце здесь ни при чем. Все смешалось в нем, когда услышал Лидину просьбу: боль, растерянность, страх. Боль оттого, что его подозрения оправдались: Света, которая становилась ему почти родной, больна. И родность эту он почувствовал именно теперь, после Лидиных слов. Растерянность оттого, что Лида обратилась за помощью именно к нему: у старика не было опыта лечения тех болезней, с которыми не справляется медицина. И страх оттого, что у него может ничего не получиться. Как в минувшем году не получилось вылечить Верку.

«Тяжело мне, мама. Последнее время я, наверно, слишком часто повторяю это слово — тяжело, которое от тебя не слышал никогда. Но я не о том, что в теле, а о том, что на сердце. Оказывается, жить с людьми много труднее, чем жить одному. Даже если ты этих людей любишь и хочешь, чтобы они и дальше были с тобой.

Когда-то ты учила, что нельзя отказывать человеку, который просит у тебя помощи и который верит тебе. А что делать, если я сам себе не верю? Я даже побоялся спросить у Лиды, чем заболела ее Света. Побоялся дальнейшего разговора. Я не был готов к нему, хотя уже вчера догадывался: с Лидиной дочкой что-то не так. Не дай Бог, но мне кажется, что у нее рожа: такая жара, а у нее и руки, и ноги постоянно закрыты, будто чего-то стыдится. И вчера, и сегодня ходит как сонная или уставшая.

Я помню, как ты рассказывала мне, чем лечить рожу. Помню твои заговоры. Но я знаю, что этого мало. Ты не сказала мне, как поступить, чтобы слово стало целительным. Может, каждый должен сам до всего дойти и каждый должен поступать по-своему, но дойдет не каждый, как бы ему этого ни хотелось».

Старик еще некоторое время посидел у материнской могилы, наконец тяжело поднялся и не спеша пошагал к воротам, имевшимся и с этой стороны кладбища. Перешел дорогу, что вела в деревню, и через луг направился в лес. Лес давал ему силу, словно возвращал молодость, прошедшую среди этих деревьев и этих лесных дорог. Здесь для него все было живым. Он посадил в лесу не одно дерево, и каждое стало для него как собственное дитя. Он и разговаривал с ними, как со своими детьми, и верил, что они, теперь высокие и широкие в комлях, помнят, как его руки когда-то впервые коснулись их.

Старик знал, где в лесу имеются волчьи и лисьи логовища и в каких зарослях днями отдыхают дикие кабаны.

Он знал, что звери ходят по одним с ним тропкам, и нередко чувствовал на себе внимательный взгляд лесного хищника. Но старик не боялся их, как и звери не чувствовали от него опасности для себя. Они узнавали старика по дыханию и запаху его плоти, неповторимым у каждого живого создания, ловили этот запах на большом расстоянии, и многие звери шли к нему, потому что привыкли к тому, что в специальных кормушках в голодную пору старик оставляет для них корм. А когда в лесу появлялись браконьеры, самое опасное место было там, где этот запах чувствовался особенно остро, — совсем недалеко от старика, которого браконьеры боялись и знали, что договориться с ним невозможно.

Солнце стояло уже высоко, приближался полдень. Солнечного света было так много и оно было таким ярким, что казалось, будто лес растет на дне прозрачно-золотого озера. В такое время в лесу умолкали птицы, прекращали летать бабочки и замирали звери.

Старик особенно любил такие минуты. Он остановился на небольшой поляне, окруженной со всех сторон стройными соснами, поднял голову и зажмурил глаза, подставив лицо солнечным лучам, их животворному теплу. Почувствовал, как тело покидает усталость, а в мыслях приходит просветление.

«Боже всемогущий, благодарю Тебя за все, что было, что есть и что будет. Я не прошу у Тебя помощи, потому что это только покажет мою слабость и неуверенность, а все доброе, что делается на земле, и так делается с Твоей помощью». Старик стоял так несколько минут, и вдруг из глубины леса, особенно страшный в этой тишине, долетел к поляне отчаянный крик:

— Помогите!

Он узнал этот голос, и сердце его сжалось: Света!

Неделю назад он встретил неподалеку отсюда волка и теперь сразу вспомнил о нем.

Старик знал, что к волку нельзя поворачиваться спиной, тем более убегать. Тогда беды не миновать: волк почувствует человеческий страх и слабость перед ним и бросится на человека.

По представлению старика, до места, откуда раздался крик, было метров триста.

«Далеко, могу опоздать. Внучка моя, только не беги, только не поворачивайся к нему спиной!»

И он изо всех сил крикнул:

— Эгей, я тут! Эгей! Стой на месте, я иду к тебе!

Старик кинулся на голос, продираясь через густой орешник.

— Не беги, внученька, дождись меня, — шептал он, тяжело дыша. Хотел еще раз крикнуть, но только захрипел и закашлялся.

За орешником начинался ельник, рукам стало легче, но ноги цеплялись за сухие лапы, поросшие мхом.

— Не должен он напасть на тебя, ты только не бойся!

Старик взбежал на невысокий пригорок и в ложбине, метрах в сорока перед собой, увидел Свету. Он растерялся: она стояла на коленях, а над ней, завернув за спину ее правую руку, стоял здоровенный бугай лет двадцати — двадцати пяти, в спортивном костюме и панаме грязно-зеленого цвета. Рядом с ним вертелся еще один незнакомец примерно такого же возраста — в цветастых коротких шортах и белой майке, которые здесь, в лесу, выглядели особенно нелепо.

— Что же это делается на свете, — прошептал старик. — Неужели этому никогда не будет конца?

Он опустил голову и наклонился вперед: надо было отдышаться. Почувствовал, что силы возвращаются, и разогнулся.

— Отпусти ее.

Ему показалось, что произнес это слишком тихо и мягко.

Но старика услышали.

— Что, дед, забегался? — спросил бугай. — Так, вижу, бежал, что корзину с грибами потерял.

Оба расхохотались.

— Да он сам как гриб. Только червивый.

«У этого голос тонкий и неуверенный. Главный здесь — который в панаме. Заломал руку так, что не пошевелиться. Знает, как надо держать».

— Отпусти ее, — повторил старик уже более твердо.

— Отпущу тогда, когда захочу. А захочу — и ты у меня на колени станешь.

«Как же, жди, стану. Откуда вы такие здесь взялись?»

Ему было страшно, но он знал, что страх можно заглушить только злостью. А еще лучше — ненавистью.

— Отпусти — и валите отсюда! Что вылупили зенки?

— Дед, ты что, накурился? Мы тебя сейчас и закопаем здесь, ясно? А если не ясно...

— Это тебе, сморкачу, видно, не ясно, что в мои годы уже нечего терять.

Старик сделал несколько шагов с пригорка, остановился, сжав кулаки. Свет размылся перед его глазами, и он прошептал:

— Черно-черная туча на небе всходила; носила черная туча мглу и густые туманы, насылала черный и белый раздор на людей... золотые тыны, затынитеся, золотые ключи, замкнитеся...

И вдруг его шепот стали заглушать звуки, долетавшие издалека. Сперва послышался волчий вой, а затем крики:

— Гляди!

— Скорей в машину!

— Дед!

Туман перед глазами старика рассеялся: теперь Света в ложбине была одна. Старик посмотрел туда, куда она показывала. На вершине пригорка стояла волчья стая: четыре волка, ощерившись клыками, глядели на них.

«Господи Иисусе, спасибо Тебе!»

Старик с облегчением подумал, что волки, должно быть, шли за ним, когда он бежал сюда.

«Спасибо Тебе, Господи Иисусе!»

— Не бойся, внучка, они сейчас уйдут. — Он протянул навстречу ей руку. — Иди ко мне, только медленно, не спеши.

Где-то за деревьями послышался постепенно отдаляющийся звук двигателя.


8

У деревни их встретила рыжая взлохмаченная дворняга.

— После встречи с волками никакие собаки не страшны, — сказала Света.

— Ну, этого и коты не боятся.

— Бездомный?

— Почему, есть хозяин. Наверно, за ним и прибежал с Задворья.

Хозяина звали Володик. Скамейка напротив Веркиной хаты находилась теперь в его временном пользовании. Рядом стояла Лида. Удивительно, но с ее приездом этот конец деревни как-то сразу ожил. Хотя, возможно, старику просто хотелось в это верить.

— А я уже переживала: куда вы пропали?

— Прошли немного по лесу, — спокойно ответил старик, и Света ничего не добавила.

— Красавица! — покачал головой Володик. — Вся в мать. А что не загораешь, пока тепло? Самое время подставлять ноги и плечи под солнце.

— Говорят, в эти дни солнце нехорошее, — сказал старик.

— Солнце всегда одинаковое, — не согласился Володик. — Заявляю об этом как доктор.

— А ты доктор? — подняла брови Лида.

— А ты спроси у Захара, к кому в Задворье бегут, если заболеет корова.

— Так ты специалист по коровам? — В голосе Лиды возникла ирония.

— Я специалист по всему женскому полу — и по тем, которые на четырех ногах, и по тем, что на двух. И пока еще вольный казак. Жильем обеспечен. Живу один.

— А родители?

— Батя давно помер, и мать недавно похоронил. Сильно болела. И что обидно: если б еще неделю продержалась, я б ее выходил. Теперь у меня есть лекарство от всех болезней. Сам делаю. Учился, правда, на ветеринара, но это еще лучше. Когда работал в колхозе, свое лекарство проверял на свиньях. Бывало, какая день не поднимается, два не поднимается, ничего в рот не берет. Ну, говорят, пока не поздно, надо колоть. А я: нет такой болезни, от которой свинью нельзя вылечить. Где пациентка? Потрогаю ее за ухом, под брюхом. А когда никто не видит — раз укол, и назавтра свинью от корыта не отгонишь. Ты когда в Минск едешь?

— Да, может, завтра утром.

— Хочешь, поедем вместе. Покажешь меня профессорам. На этом лекарстве озолотиться можно. От тогда и про женитьбу подумаю. Может, и ты тогда за меня пошла бы? — Володик довольно засмеялся.

— А из чего ты делаешь свое лекарство?

— А-а-а! — обрадованно взвыл Володик. — Так тебе и скажи!

Он долго, не стирая с лица улыбку, смотрел на Лиду, ожидая, что она вот-вот попросит его выдать секрет приготовления лекарства.

— Ладно, запоминай. Берешь гидромицин, кофеин, новокаин — только обязательно ноль двадцать пять процентов, белицин... Да ты все равно не запомнишь. А если б и запомнила — самого главного не знаешь: что в каких пропорциях добавлять и какую дозу давать. А не зная этого, ничего не получится.

— Профессор, — засмеялась Лида, — зачем тебя кому-нибудь показывать?

— А ты не смейся. Я знаю, что говорю. Я и мать свою лечил. Только поздно додумался. Дал один укол, а надо было хотя бы два. Сбило с толку, что пошла на поправку.

Старик нахмурился: «Балабол. Доведет тебя язык когда-нибудь до тюрьмы».

Перестала смеяться и Лида. Она вдруг поднялась.

— Засиделись мы с тобой, а ребенок голодный. Рада, что встретились, — больше двадцати лет не виделись.

— Со школы, — согласился Володик.

В хате было прохладно. Старик сел на скамейку и вытянул ноги.

— Устал. Не диво, столько походил.

Лида расставила на столе три глубокие тарелки, рядом положила ложки.

Старик и Света присели к столу.

— Я сварила картофельный суп. В магазине не мясо, а одни кости, но хотя бы пахнуть будет мясом — как есть совсем постный? Ну и свежий помидорчик с укропом добавила.

— Вкусный суп, — похвалил старик, еще не донеся до рта первую ложку.

— Да вы сперва попробуйте, тогда хвалите, — улыбнулась Лида.

Старик попробовал.

— И правда, сперва надо было хоть одну ложку съесть. А то мало похвалил.

— Не перехваливайте. Первое правило хозяйки: дождаться, пока вся семья проголодается, и только тогда накрывать на стол. Тогда любая еда покажется вкусной.

Из всего сказанного старику больше всего понравилось слово «семья». Странно, в этой ситуации оно имело к нему только косвенное отношение, но ему все равно было приятно. За всю свою жизнь он ни разу не почувствовал себя частью полноценной семьи.

— Дядька Захар, — спросила Лида, когда ложки начали доставать дна тарелок, — вы знаете, от чего умерла мать Володика?

Старик долго молчал. Он не знал, как ответить. Вопрос, может, случайный, был сформулирован так, что своим ответом он в некотором смысле становился судьей. А судить может только Бог.

— От старости умерла.

— Разве она не болела?

— Старость — это и есть болезнь, которая съедает тело, как рак. Не так быстро, однако никто от нее не спасся.

— Но вы слышали, что Володик нам говорил. Он мог уколоть ей абы что. Может, она и умерла от этого. Ходит всем рассказывает. Еще и хвастается. Все Задворье, наверно, об этом знает.

Старик вздохнул и ребром ладони начал сметать со стола невидимые хлебные крошки.

— И что, никто не заявил в милицию?

— Кто знает, как оно было? Она лежала долго, сама ждала смерть. Говорила, душа как жар в печи, если заслонку не закрыть: слышно, как выходит, выходит... Если бы заявил кто, посадили бы дурака. Только кому от этого легче стало бы? Без него в Задворье и могилу скоро некому будет выкопать.

Но старика в эти минуты меньше всего интересовала судьба Володика. Он внимательно посмотрел Лиде в глаза:

— Ты сказала, что хочешь ехать в Минск?

— Хочу, дядька Захар. Ходила в магазин позвонить мужу. Надо срочно оформлять документы на открытие фирмы: нашелся большой начальник, который готов помочь. Один знакомый завтра поедет на своей машине из Барановичей в Минск и готов заехать сюда.

— А ты, внучка, останешься?

— Я тоже поеду. У меня занятия уже через четыре дня.

— Да подождет твоя история, — махнула рукой Лида. — Побудь у дедушки.

Старик понимал, что они не знают, как сказать о главном. «Нынешние женщины больше всего стыдятся болезней, что проявляются на их теле. Когда-то такого не было. Неужели раньше женщины меньше думали о своей внешности? Кажется, нет. Помню, Верка рассказывала, что в молодости румянила щеки красной краской, которую пальцем стирала с обоев. Чего не придумаешь, чтобы выглядеть еще красивей.

— Ты, внучка, не стыдись. Скажи, какая у тебя болезнь?

— Да рожа у нее, — вздохнула Лида. — Вся голень красная.

— Так чего здесь стыдиться или бояться? А что доктора говорят?

— Ничего не говорят. Ни порезов, ни укусов, ни ожогов никаких не было.

— Может, застудила где-нибудь?

— Кажется, нет, — наконец ответила сама Света.

Старик посветлел: «Заговорила, слава богу. Когда человек говорит, у него открывается душа. Сколько болезней связано прежде всего с душой. А доктора — они тело лечат, не думая про душу. Поэтому и не могут вылечить многие болезни».

— А есть у тебя, внучка, во что-нибудь переодеться? Платье какое-нибудь?

— Только еще одни штаны, — растерялась Света.

— Вот что мы сделаем. Выбери какую-нибудь одежду из бабкиного сундука. А мы с твоей мамой пока выйдем.

Лида удивленно посмотрела на старика, но ничего не сказала и пошла следом за ним.

— Побудь пока во дворе, — попросил старик на крыльце и пояснил: — Так мне легче будет с ней разговаривать.

Лида молча села на скамейку около хаты.

Старик пошел в хлев, где сбоку от двери на козлах лежал сноп сухого льна. Он отделил ото льна пять-шесть стеблей, смял в клубок и на колодке, на которой сек дрова, несколько минут выбивал лен, очищая его от кострицы[4]. Положил трепло на место, вытащил из стены, из щели рассохшегося бревна, деревянный гребень и с ним и очищенным льном возвратился в хату. На «кухне» достал из шкафчика чистую трехлитровую банку и до краев наполнил ее колодезной водой, неспешно наполняя из ведра кружкой. Поискал на лежанке спички.

Света вышла на середину хаты, переодетая в Веркину одежду: самотканую, сшитую из четырех удлиненных полок красную юбку и такую же самотканую вышиванку с отложным воротничком.

— Ну как?

Старик не сразу нашел, что ответить.

Веркина одежда ей шла и была как раз впору. Но не это смущало старика. Он смотрел на Веркину внучку — и будто перед ним стояла сама Верка: молодая, красивая, принаряженная, и на ней именно те выходные юбка и вышиванка, потому что сегодня Купалье и вся молодежь будет гулять до рассвета. Вся, но без Захара. Он никогда не ходит со всеми, вот и сегодня будет сидеть дома с матерью, но у него своя работа: завтра воскресенье, а с понедельника его берут на работу в лесничество. И он только что поделился своей радостью с Веркой, случайно встретив ее вечером на улице. Она смотрит на него улыбчивыми, искристыми глазами:

— Ну что, лесник, если скажешь, где найти цветок папоротника, поцелую!

Он не знает, серьезно она говорит или шутит, но теперь главное слово для него поцелую.

— Цветок папоротника — это ты, — набравшись смелости, признается он.

Она целует его в щеку и веселая, — может, хотя бы немного и от его признания? — убегает туда, где за поворотом улицы слышен девичий смех. Где ее ждет Геник.

— Ну как? — Лицо Светы светилось радостью.

— Невеста, — не нашел других слов старик и опустил глаза на ее ноги: правая голень была красная, как от ожога.

Девушка заметила, куда направлен взгляд старика, и на лицо ее сразу набежала тень.

— Ничего страшного, внучка, моя мать и не такое вылечивала.

Он знал: теперь очень важно верить и ему, и ей в то, что любая болезнь излечивается.

Старик усадил Свету на табуретку, а сам говорил, говорил без конца — мягко, полушепотом:

— Однажды пришла к моей матери девушка твоего примерно возраста. Ну как пришла — приехала из-под Барановичей. Говорит, мать ее вторую неделю не поднимается с постели. А началось так: каждое утро стала просыпаться с головной болью. Потом ей уже и ходить стало тяжело. Наконец и совсем слегла. Сколько докторов ни глядели — не могли помочь, потому как не находили причину болезни. Тогда кто-то посоветовал ее дочери обратиться к моей матери. Приехала, все рассказала. А она говорит ей: «Возьми, дочушка, подушку, на которой спит твоя мать, распори ее и найди нитку, завязанную на несколько узелков. Выйди за деревню и там, где дороги пересекаются, сожги». Девушка поехала домой — и правда, нашла зашитую в подушке нитку, завязанную узлами. Пошла за деревню до первого перекрестка и сожгла. Потом опять приехала к моей матери, чтобы отблагодарить, а мать говорит ей: «Кто-то из родных или соседей большую обиду держит на нее, до смерти хочет довести».

— Разве каждый может завязать на узел нитку, зашить в подушку — и человек, который спит на ней, заболеет или умрет?

— Почему каждый? Слава богу, далеко не каждый имеет такую силу. Но слух про таких людей ходит, как и про тех, кто лечит заговорами. Поэтому если кто задумал плохое, он их найдет. А ты закрой глазки, так душа скорее успокоится, я вижу, как ты напряжена. Чего бояться? Я просто говорю с тобой. Можешь и не слушать, что я говорю. Когда-то давным-давно, я еще малым был, напугала меня собака. Большая, черная. Ну, для моих лет большая. Так напугала, что стал я во сне кричать. Помню, мама посадила меня на табуретку, стала сзади и что-то шепчет, шепчет. Я не могу разобрать что, потому как вода, которую она переливает у меня над головой из одной посудины в другую, заглушает слова. Не знаю, из чего переливает во что, потому что не вижу и не могу пошевелиться. Вода журчит — тонко-тоненько, а мне так хорошо, покойно, что, кажется, сидел бы целый день и слушал — и как мама шепчет, и как вода журчит. Это называется выливать испуг. Позже мама сказала, что увидела в той воде собачью шерсть. А она знала, чей пес сорвался с цепи, — Петрикова деда. Пошла к нему просить, чтобы выстриг у своего пса кусок шерсти. Положила его в мешочек, а мешочек — мне на ночь под подушку. Я и перестал кричать.

Старик вытащил из льняного клубка нитку и стал расчесывать ее деревянным гребнем.

«Господу Богу помолюсь, Божьей Матери поклонюсь. Помогите мне, рабу Божьему Захару, рожу выговаривать...»

Он стоял у Светы за спиной, и свет перед его глазами клубился туманом, и казалось ему, что сидит перед ним Верка, а ему дан еще один шанс спасти ее.

Или ты, рожа, от воды, или ты от еды, или ты от работы, или ты от охоты? Или ты наспана, или ты ветрана, или ты наговорена, или ты надумана, или ты нагадана...

Старик чиркнул спичкой, поджег расчесанную льняную нитку и перебросил ее через вытянутые девичьи ноги. Нитка упала на пол и рассыпалась серым пеплом.

Откуда ты пришла, чтоб туда и пошла. По ветру разлетись, обратно не вернись...

Он расчесал, поджег и перебросил вторую нитку, затем третью.

Сгинь, пропади, с тела сойди!

Старик достал из шкафчика пол-литровую банку меда, ржаную муку и свежее яйцо. Размешал в миске желток, добавил по ложке муки и меда. Опустился перед Светой на колени и стал осторожно намазывать ногу. Пока заговаривал и намазывал, ни разу не заглянул девушке в лицо — не хотел, чтобы их взгляды встретились: ничто не должно было нарушать покой ее души.

Наконец старик встал на ноги, приложил ладони к банке с водой, шепотом прочитал «Отче наш». Банка показалась ему как никогда тяжелой: значит, ослабели руки.

— Отпей немного, внучка.

Света сделала несколько глотков. Старик забрал банку и поставил ее на стол:

— Это тебе на сегодня и на завтра.

Он вышел во двор, тяжело переставляя ноги. Лида торопливо поднялась со скамейки. Старик понимал, что она ждет от него слов, которые дадут ей не надежду — надеждой она и так жила последние сутки, — а уверенность в том, что дочь поправится. Но как он мог дать ей то, чего не было у него самого? С другой стороны, теперь у него имелось самое главное: вера. Вера в то, что он может помочь ее дочери.


9

Назавтра гости рано утром начали собираться в дорогу. Правильнее говоря, первым засуетился старик: боялся, как бы что-нибудь не забыли. Выбрал в огороде последние, немного крючковатые огурцы, полкорзины помидоров, даже недоспелых: нужно положить в темную коробку — доспеют в квартире. Лида ничего не хотела брать, но он не без хитрости разводил руками: куда теперь все это денет! А затем опять шел в огород, рвал укроп и петрушку: зачем ему одному столько! Напомнил про десяток яиц в холодильнике: чтобы не забыли.

— Воду допей здесь, не вези в Минск, — сказал Свете.

Банка с водой стояла на столе. Оставалось воды не больше литра. Она была наполнена утренним солнечным светом, от которого вода искрилась, и казалось, что это она излучает свет.

— И постарайся меньше думать о том, что теперь тебя больше всего тревожит.

Лида как-то поспешно раскрыла кожаную темно-бежевую сумочку с длинным ремешком, лежавшую на скамейке, достала кошелек, вытащила деньги и, не пересчитывая, протянула старику:

— Дядька Захар, это вам, возьмите.

На лицо старика набежала растерянность. И чем дольше молчал, тем больше снова чувствовал себя чужим для Лиды, таким, как вчера, когда они только приехали. Губы его задрожали. Казалось, вот-вот заплачет.

— Доченька... что ты... Как же ты могла...

Лиде стало неловко, и она так же торопливо спрятала деньги в кошелек:

— Да вы не подумайте, просто так принято — хотя бы символически что-то дать. Это примета такая: не отблагодаришь — ничего не получится.

Старик расчувствовался, махнул рукой и вытер шершавой ладонью глаза: после Лидиных слов они стали влажными.

— Не обращай внимания на меня, Лидка: в мои годы уже и говоришь абы что, и делаешь не то, что надо.

— А можно я возьму с собой юбку и вышиванку бабы Веры, которые вчера надевала? — спросила Света.

— Почему же нет? — обрадовался старик.

— Зачем они тебе? — удивилась Лида. — Куда ты будешь в них ходить?!

— У нас на истфаке есть фольклорный кружок. Все ахнут, когда увидят.

— Кружок... Я еще понимаю, когда в школе ходили на всякие кружки. А в двадцать лет зачем зря время тратить?

— Не зря, — проворчала Света.

— Как хочешь, — смирилась Лида, и старик понял, что теперь самое время поменять тему: не хотелось, чтобы мать и дочь поссорились перед дорогой.

— Когда за вами приедет машина?

— Часов в двенадцать.

Она подошла к окну и следующую фразу произнесла, словно обращаясь к кому-то невидимому — там, за окном:

— В Минск поедем через Барановичи, так я сегодня, может быть, закажу памятник маме. — Обернулась к старику и улыбнулась. — Так что примерно через месяц ждите опять гостей.

— Каждый день буду ждать, — искренно признался старик и уточнил: — Обеих. А памятник, конечно, пора ставить. И погода, думаю, еще продержится месяц-другой, чтобы в грязь не ставить.

— Вот только телефон вам надо было бы провести. А то на всю деревню два телефона: не дай бог, случится что — беги в самый конец, чтобы позвонить.

— Разве его так просто проведешь? В очередь надо записываться и ждать годами.

— Вот так и живем, — вздохнула Лида, — выходим из одной очереди, чтобы сразу занять другую.

Старик не стал спорить, хотя всю жизнь привык обходиться без того, на что надо было стоять в очереди. А то, без чего можно обойтись, в некотором смысле являлось лишним.

Света взяла со стола банку с водой и допила до конца. Поставленная на место банка перестала искриться. Затем она достала из сундука Веркину одежду и аккуратно сложила в дорожную сумку.

— Не передумала, — покачала головой Лида.

В это время около хаты остановилась и коротко просигналила три раза легковая машина.

Лида поднесла к глазам руку с часами.

— Еще только одиннадцать, — удивилась она. — Ну что ж, раньше выедем, раньше будем в Минске.

Старик достал из холодильника яйца, сложенные в картонную коробку, перевязанную, чтоб не раскрылась, льняной веревочкой.

Шофер ждал около машины. Молодой, примерно возраста Светы, может, только немного старше, из чего можно было сделать вывод, что это сын человека, с которым дружит Лида. Принимая сумки, чтобы поставить в багажник, пошутил:

— Ограбили деда!

Старик не стал возражать: что-то в этой шутке было для него приятным.

Прощаясь, он обнял сперва Лиду, затем Свету.

— Не забывай, внучка, дорогу сюда, — попросил он и достал из кармана серебряный крестик на такой же серебряной цепочке. — Возьми, и пусть он всегда защищает тебя от всякого зла.

Старик стоял на дороге, пока машина не скрылась за поворотом. Много лет назад он вот так же стоял и глядел, как исчезает за поворотом Верка, направляясь к Генику, чтобы вместе праздновать Купалье.

«Как бы далеко ни отошел человек, пока его видишь, кажется, что он еще может остановиться и возвратиться обратно. Но как только исчезает из глаз, сразу перестаешь в это верить».

Старик вздохнул и нехотя направился в хату. Закрыл за собой дверь. Огляделся. Все было таким, как всегда, как до приезда Лиды с дочерью, и вместе с тем напоминало об их недавнем присутствии, будто не память его, а воздух в хате сохранял их голоса, смех, шаги, а также дух совсем иной жизни, к которой старик не привык и которой до вчерашнего дня не знал. Он никогда и подумать не мог, что будет так хотеть чьего-то постоянного присутствия рядом с собой, кроме материнского и Верки.

Старик подошел к столу, чтобы забрать пустую банку, и увидел около нее три пятисотенных купюры с изображением площади Победы. Он не заметил, как Лида положила их на стол, и не знал, что с ними делать. Но почувствовал, что теперь у него нет обиды на нее за эти деньги, будто на этот раз она вложила в тот же поступок другое чувство — которое связывает не чужих, а близких один другому людей.

Перевод с белорусского Олега Ждана.

 

[1] Мостничина — половая настилочная доска, половица.

[2] Клямка — дверная щеколда.

[3] Ионика — первый советский массовый электрический многоголосный клавишный инструмент.

[4] Кострица — одревесневшая часть стебля прядильных растений (конопли, льна и т.д.), остающаяся в виде мелких колючих щепочек во время предварительной обработки этих растений.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0