Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Я — память, и только. Уставшая память

Вера Владимировна Калмыкова родилась в Москве. Окончила филологический факультет Тверского го­сударственного университета. По­эт, искусствовед. Кандидат филологических наук. Сотрудник Мандельштамовского центра НИУ ВШЭ. Печаталась в журналах «Аврора», «Арион», «Дружба народов», «Ли­тературная учеба», «Нева», «Перекресток», «Сибирские огни», «Toronto Slavic Quarterly», в альманахе «Дери­басовская-Ришельевская» и др. Автор поэтической книги «Первый сборник» (2002), книги «Растревоженный воздух» (2010) и многочисленных статей о русской поэзии. Лауреат конкурса «Книга года» (2010), премии имени А.М. Зверева (журнал «Иностранная литература») и журнала «Гостиная» (2020). Член Союза писателей Москвы. Живет в Москве.

О поэзии Веры Кузьминой

Вера Кузьмина — медицинский работник, живущий в российской глубинке.

Вера Кузьмина — большой русский поэт с многотысячной читательской аудиторией.

Ее появление настолько взволновало литературную общественность, что сразу соткались легенды. Первая — что это «женское лицо» Алексея Ивантера, вторая — что это его же «Черубина де Габриак».

Чуткие читатели удивились: «Ну как же, ведь они совсем разные!..» Воистину так. Но — близкие.

Вера Кузьмина мало публикуется в журналах, ее стихи можно найти преимущественно в Интернете. Она не участвует в литературном процессе. Крайне редко выступает на вечерах. Еще реже бывает в столицах. Уклоняется от разговоров о собственном творчестве. Словом, не совершает никаких манипуляций или пассов, приличествующих сегодня литератору. Никак не заботится о своей востребованности. Ничего не делает для увеличения... как бы это сказать... индекса читаемости... Только пишет.

Неприменение каких бы то ни было пиар-технологий не мешает росту ее популярности — год от года. Это чистый успех, такой, о котором Валерий Брюсов, например (при всей к нему горячей читательской любви!), мог бы только мечтать.

Перед нами феномен, в котором надо разобраться. Причем возникший на совершенно ровном, пустом месте, при отсутствии какого-либо благоприятного социокультурного контекста. Допустим, в дореволюционной России, когда из города в город бродили беспашпортные странники, а люди пели то, что слышали от дедов, явление такого поэта было бы понятно и нормально. Однако у нас ни странников, ни живого фольклора (если не считать частушки или специально созданные певческие коллективы, но это, согласитесь, уже другое измерение). Ничего для Веры Кузьминой не было и нет, ничто не предвещало ее появления, но она — есть.

Представлять себе современную русскую литературу без нее по меньшей мере странно, по большей — абсурдно или даже нечестно как намеренное искажение того самого литературного процесса, о котором Кузьмина не печется, но критики-то думать обязаны.

Также и ее без родной словесности представить невозможно. Это ее воздух, ее жизнь в самом прямом смысле, без метафор. Простое бытовое действие она осмысливает как жест сопричастности родной культуре: «В марте вечера — как будто главы книги, не дописанной пока. Пятница. Прибраться надо, елки, жись-тоска, готовит мне люли... Вытру пыль со старой книжной полки, руки-крюки наконец дошли. Да и пыли там — уже приперло, тряпку в руки — ну, лентяйка, ну!» («В марте вечера — как будто главы...»). Начинается стихотворение обманно-прозаически, рифмовка появляется не сразу. Но вместе с ней — перечень содержимого той самой полки.

На первом месте «неразлюбимый Евтушенко», научивший «не слушать доброхотов, критиканов слать в Караганду».

Следующая книга — как раз Алексея Ивантера: «Рядом с красной книжкой Евтушенко я поставлю “Самогитский полк”. Мне шептали: прочь от ашкеназа, ни еврей, ни русский — и нахал, только он, Ивантер, мне ни разу ни в стихах, ни в жизни не сбрехал. И дошло — кислинкой в черном жите, ржавчиной в колодезной воде: быть евреем — значит, русским быти. Русским быть — евреем и т.д.».

Поднятая здесь тема — общая у Кузьминой и Ивантера, который, кстати сказать, много сделал для памятования замечательного художника-экспрессиониста Гавриила Заполянского, в чьем творчестве еврейское и русское воплощены с равным вниманием, с неотступной любовью. Как — вспомнилось по ассоциации — у литературоведа Бориса Бермана, автора книги «Сокровенный Толстой. Религиозные видения и прозрения художественного творчества Льва Толстого» и пронзительного эссе о художнике Евгении Расторгуеве, раскрывшем русскую тему через образы народной игрушки, сказки, праздника... У Кузьминой любовь к русской литературе, к мировой культуре — от «училки Доры»:

Дора, училка Дора... Если б не ты, то всё. «Верочка, Питер — город. Это  не хрен — Басё. Знаешь, была блокада? В Питере вся семья, нас повезли из ада, выжила только я. Верочка, войны — горе, книги — пролом в стене...»

Кто ты такая? — Дора не говорила мне.

Вспомнилавор соседский карты назвалбура”...»)

Училка Дора не говорила, а вот соседи, да одноклассники, да всякие прочие добрые люди — те да, не стесняясь. Помнит ли об этом Кузьмина? Да, но только зла не держит. А вот на вопрос: «Кто ты такая?» — обязывает себя отвечать.

Ты хочешь — до дна, в основание,
                                                       в корень,
Дойти, прирасти, прорасти
                                                    и растаять:
Насквозь, до молекул. А что
                                                       я такое?..
Я — память, и только. Уставшая
                                                          память.

Я помню игру и невзрослые игры,
В которых училась молчать
                                               не по-детски,
Шиповника пряного твердые иглы,
Мечту и неверность зеркальных
                                                       Венеций,

Последний патрон в опустевшей
                                                          обойме,
И легкость запретов, и тяжесть
                                                   скрижалей.
Пишу на земле, облаках и обоях —
Читай и срывай, пустоту обнажая...

Ты хочешьдо дна, в основание,
в корень...»)

Перед нами тот русский человек, о котором писал Александр Блок:

Мы помним всё — парижских улиц
                                                                    ад,
И венецьянские прохлады,
Лимонных рощ далекий аромат
И Кёльна дымные громады...

Не из «Скифов» ли «зеркальные Венеции» у Кузьминой?

Далее на полке идут Марина Цветаева («Лебедь слова, злой варначьей крови, кабака, последнего “прости” — ты меня учила нелюбови, как уйти, когда нельзя уйти»), Гумилёв, Есенин, Мандельштам: «Рано вас ушли — какого ляда? Как вы там — и пишется ли там? Есть в России верная примета, я от вас ее узнала — вот: или власть шутя убьет поэта, или сам поэт себя убьет. Если им орут — пиши направо, сразу влево тянется рука...»

Книги для нее — существо, литература — не то, что написано, а то, что живет:

Ну, расфилософствовалась, елки, хоть бросай тряпицу и пиши! Много книг на старой книжной полке — купленных у бабок за гроши, отданных, дареных — меньше будет, расставаться с дорогим не гут...

Книги — не поэты и не люди.

Не уйдут они.

Не предадут.

Здесь, во-первых, обращает на себя прозаическая — «в одну строку» — запись стихотворения. Эта форма вызывает протест у ряда критиков, и о ней стоит сказать несколько слов. Она появляется у поэта в ситуации, когда членимость речевого потока, естественная при записи стихами, то есть отдельными строками, не соответствует замыслу. В обычном случае, если нет анжамбеманов, то есть несовпадения синтаксических границ со стиховыми, мы волей-неволей прерываемся при переходе к следующему стиху, делаем микропаузу. «Прозаическая» запись нас от этого освобождает. Что же получается? Традиционный ритм, даже простая рифма перестают восприниматься как нечто уже виденное, когда-то читанное: мы готовы читать прозу, а она не проза вовсе, обман читательского ожидания приводит к достижению одной из глубинных целей поэзии — к оживлению слова, фразы, в конечном счете, единых формы и содержания. При этом само говорение идет потоком, речь поэта утрачивает условность, соотносится с речью обыденной, не являясь ею. Словом, автоматизм восприятия исключен, читающий должен совершить усилие, преодолеть стереотип собственного восприятия — и услышать стихи по-настоящему.

Кузьмина игнорирует несоответствие регистров, в одном тексте у нее и высокое «быти», и низкое «сбрехал», и разговорное «вот» рядом с трагическим выводом о судьбе русского поэта. Но в каждом случае перед нами единственное слово, нужное здесь и сейчас, точное обозначение того, о чем и как хочет сказать автор: летописно-церковное «быти» знаменательнее, чем обыденный аналог, «сбрехать» вовсе не то же самое, что «соврать»...

«О чем» и «как» у Кузьминой вообще не разделяются.

Стихотворение «В марте вечера — как будто главы...» написано о читательском опыте поэта. Тот случай, когда чтение немыслимо без диалога, без постоянного погружения в чужой-свой-чужой-свой текст, без сотворчества живых и мертвых. Смерть поэта, таким образом, отменяется, ибо с мертвыми не говорят. Конечно, это не открытие Кузьминой, но она эту тему развивает не обязательно в связи с литературой:

Половина из нас — по залету
Заполняет родную страну...
Мне охрипшей, прокуренной нотой
По верхам — по векам — в глубину —

В ласку теплой чужой рукавицы,
В стариковский потертый вельвет...
Дотянуть. Долететь. Раствориться.
Смерти нет. Понимаете? Нет.

На осевших сосновых воротах...»)

Здесь ни слова о том, что традиционно считается атрибутами бессмертия. Ни тебе белых вод, ни черных, ни едкой древности, ни какого-нибудь немудрящего венка или хоть венчика. Образный строй стихотворения составлен из наипростейших, банальнейших бытовых деталей, дважды подчеркнута случайность человеческого рождения («по залету»), и парадоксальная концовка ни из чего не вытекает. Разве что из способности лирической героини лететь над тихой провинцией, представляя себя как бестелесную «охрипшую, прокуренную ноту», единственную, одинокую... уже отделившуюся от личности и неотделимую от воздуха, атмосферы, небесного ландшафта, да чего угодно, что есть Россия.

У Кузьминой если и появляются афористичные концовки, то именно так, без логической подводки, без риторической подготовки читателя. В «Я спрошу у Нюрки Нагасаки...» все попросту, все на черной земле. Нагасаки, видимо, кликуха (кстати, откуда бы?..), баба эта самая, Нюрка, вездесущая (знаем таких, не дай бог столкнуться), будущая беседа о сдаче внаем комнаты в бараке обозначена не существующим в пределах речевой нормы глаголом «потрындю», «жись» тех, с кем рядом придется жить, — «кривенькая», «За стеной хайлает пьяный Родя: // Не дала на пиво тварь жена...» Есть, однако, у автора здесь сверхзадача:

И останусь в этих старых стенах:
Есть картошку, спать и понимать.
Многое дойдет. Рабы — немые,
Мама мыла раму — это высь.
А веревки с рельсами — прямые...
...................................................................
И дойдет: на свете все проходит.
Навсегда — лишь Родина одна.

Почему навсегда? Что в ней такого, что делает ее единственно возможной?..
Кузьминой чужд есенинский надрыв, она скорее сдержанна и иронична, причем по отношению к самой себе в той же мере, что и к своим героям — суровым бабам и клянчащим на водку мужикам. Мужиков таких не счесть, баб тоже. Тихо идет жизнь в крошечном городке, ничего-то в нем не меняется от десятилетия к десятилетию, не происходит. И так вообще в провинции, в любом дальнем селе. Но эта жизнь у Кузьминой происходит не только в городском ландшафте, но и непосредственно под небом, под солнцем, а земля, по которой ходят совсем обычные Гришки да Люськи, — вертится, вместе с ними она — в космосе:

— Люсь, ну хоть чекушку...
— Фига в глотку.
— Злая ты бабенка, злая, Люсь...

Это вроде крови — чай и водка в жилах бабы, что зовется Русь,
А без крови — значит, неживое...

Гаражи, дорога, тополя.
Копотят до магазина двое. Светит солнце. Вертится земля.
Мужичок пошмыгал виновато...
— Глянь, конец уж скоро январю.
А весной закончится война-то. Верь мне, Люська. Точно говорю.

А на Мартюше, конечно, ветерда какой колючий, Боже мой...»)

Люди у Кузьминой выражают глобальный закон мироздания о неистребимой важности любой песчинки. Она почти никогда не пишет о героях, иногда — о праведниках:

Я не видела — мне рассказали,
Как прабабка жила на миру...

В этом мире и от этого мира требуется только любовь, больше от него ждать нечего и незачем, и пусть любящим окажется бездомный пес, не важно:

Нам, таким — сколь ни любите, мало,
Потому и уходим в траву,
В петлю, ветер, Исеть и подвалы.
На сухарик... такие дела!
И вторую сосисочку на-ка...
...так любить, будто я умерла,
Смогут только Господь — и собака...

В переулке Радистов ко мне...»)

Кроме любви, точнее, кроме «маленьких любовей», здесь нет ничего:

Печаль ржаных полей, печаль
                                   разбитых кровель...
В руках моей страны — и леденец,
                                                         и жмых,
А сложена она из маленьких
                                                   любовей —
Нескладных и смешных, горбатых
                                                      и кривых.

Россию не понятькогда-то
выдал Тютчев...»)

Поэзия Кузьминой дает ответ на вопрос: почему в русском сердце «печали водокачек, // Завалинок и луж сквозь поры на душе» отзываются едва ли не с большей силой, чем изобретение радио или первый полет в космос, почему мы в первую очередь вспоминаем о ландшафтах, а уж потом о достижениях, почему козыряем русскими березками, как будто это какая-то немыслимая победа? Вопрос, если угодно, ахматовский, поставленный и решенный в «Родной земле»:

Но ложимся в нее и становимся ею,
Оттого и зовем так свободно —
                                                            своею.

Дело в том, что для нас он по-прежнему актуален. Как сто, как тысячу лет назад. В этом плане мы не цивилизуемся.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0